Любовь, затмившая любовь Ромео и Джульетты

Ещё одну весну подарила мне жизнь. Дышу пахучим воздухом, подставляю лицо лучам приветливого солнца, при этом закрываю один глаз, второй уже даже солнце не видит. Слепну, поэтому , набирая текст, делаю много ошибок. При этом, к своему удивлению, вдруг обнаружил, что одним глазом стал замечать то, чего двумя не видел. Например, сколько раз читал «Судьбу человека» Шолохова, но только теперь понял, что повесть не только о войне, героизме и силе духа, но и о любви. Любви тихой, неяркой, неброской, но дающей фору прославляемых миром тысячи лет. Я думал, что сильнее Шекспира в «Ромео и Джульетта» никто не сказал, теперь утверждаю, что эталон описан Шолоховым. Любовь Ромео и Джульетты – вспышка, взрыв первого юного чувства, когда человек ещё мало, что испытал, чувствовал, видел. Поэтому кажется ощущением неповторимо сладким, ярким, кажется дороже жизни. Поэтому юные влюблённые умирают. Если бы они пожили вместе года три неизвестно, чем бы всё закончились. Разошлись, поругались, возненавидели друг друга. Хрупкое чувство – первая любовь. У Шолохова -уже испытанная горем и радостью, проверенная временем, показавшая, что она прочней алмаза, истинно до гроба. Поражаюсь, почему я раньше не понял этого. Это же вершина любви, прекраснее, чище, самоотверженней  другими ещё не описана.  Надеюсь, что вы согласитесь со мной. Читайте:
Вскорости женился. Жена воспитывалась в детском доме. Сиротка. Хорошая попалась мне девка! Смирная веселая, угодливая и умница, не мне чета. Она с детства узнала, почем фунт лиха стоит, может, это и сказалось на ее характере. Со стороны глядеть — не так уж она была из себя видная, но ведь я-то не со стороны на нее глядел, а в упор. И не было для меня красивее и желанней ее, не было на свете и не будет!
Придешь с работы усталый, а иной раз и злой, как черт. Нет, на грубое слово она тебе не нагрубит в ответ. Ласковая, тихая, не знает, где тебя усадить, бьется, чтобы и при малом достатке сладкий кусок тебе сготовить. Смотришь на нее и отходишь сердцем, а спустя немного обнимешь ее, скажешь: «Прости, милая Иринка, нахамил я тебе. Понимаешь, с работой у меня нынче не заладилось». И опять у нас мир, и у меня покой на душе. А ты знаешь, браток, что это означает для работы? Утром я встаю как встрепанный, иду на завод, и любая работа у меня в руках кипит и спорится! Вот что это означает — иметь умную жену-подругу.
Приходилось кое-когда после получки и выпивать с товарищами. Кое-когда бывало и так, что идешь домой и такие кренделя ногами выписываешь, что со стороны, небось, глядеть страшно. Тесна тебе улица, да и шабаш, не говоря уже про переулки. Парень я был тогда здоровый и сильный, как дьявол, выпить мог много, а до дому всегда добирался на своих ногах. Но случалось иной раз и так, что последний перегон шел на первой скорости, то есть на четвереньках, однако же добирался. И опять же ни тебе упрека, ни крика, ни скандала. Только посмеивается моя Иринка, да и то осторожно, чтобы я спьяну не обиделся. Разует меня и шепчет: «Ложись к стенке, Андрюша, а то сонный упадешь с кровати». Ну, я, как куль с овсом, упаду, и все поплывет перед глазами. Только слышу сквозь сон, что она по голове меня тихонько гладит рукою и шепчет что-то ласковое, жалеет, значит…
Утром она меня часа за два до работы на ноги подымет, чтобы я размялся. Знает, что на похмелье я ничего есть не буду, ну, достанет огурец соленый или еще что-нибудь по легости, нальет граненый стаканчик водки. «Похмелись, Андрюша, только больше не надо, мой милый». Да разве же можно не оправдать такого доверия? Выпью, поблагодарю ее без слов, одними глазами, поцелую и пошел на работу, как миленький. А скажи она мне, хмельному, слово поперек, крикни или обругайся, и я бы, как бог свят, и на второй день напился. Так бывает в иных семьях, где жена дура; насмотрелся я на таких шалав, знаю.
а Ирина моя… Такой я ее за все семнадцать лет нашей совместной жизни ни разу не видал. Ночью у меня на плече и на груди рубаха от ее слез не просыхала, и утром такая же история… Пришли на вокзал, а я на нее от жалости глядеть не могу: губы от слез распухли, волосы из-под платка выбились, и глаза мутные, несмысленные, как у тронутого умом человека. Командиры объявляют посадку, а она упала мне на грудь, руки на моей шее сцепила и вся дрожит, будто подрубленное дерево… И детишки ее уговаривают, и я, — ничего не помогает! Другие женщины с мужьями, с сыновьями разговаривают, а моя прижалась ко мне, как лист к ветке, и только вся дрожит, а слова вымолвить не может. Я и говорю ей: «Возьми же себя в руки, милая моя Иринка! Скажи мне хоть слово на прощанье». Она и говорит, и за каждым словом всхлипывает: «Родненький мой… Андрюша… не увидимся мы с тобой… больше… на этом… свете»…
Тут у самого от жалости к ней сердце на части разрывается, а тут она с такими словами. Должна бы понимать, что мне тоже нелегко с ними расставаться, не к теще на блины собрался. Зло меня тут взяло! Силой я разнял ее руки и легонько толкнул в плечи. Толкнул вроде легонько, а сила-то у меня! была дурачья; она попятилась, шага три ступнула назад и опять ко мне идет мелкими шажками, руки протягивает, а я кричу ей: «Да разве же так прощаются? Что ты меня раньше времени заживо хоронишь?!» Ну, опять обнял ее, вижу, что она не в себе…
Он на полуслове резко оборвал рассказ, и в наступившей тишине я услышал, как у него что-то клокочет и булькает в горле. Чужое волнение передалось и мне. Искоса взглянул я на рассказчика, но ни единой слезинки не увидел в его словно бы мертвых, потухших глазах. Он сидел, понуро склонив голову, только большие, безвольно опущенные руки мелко дрожали, дрожал подбородок, дрожали твердые губы…
— Не надо, друг, не вспоминай! — тихо проговорил я, но он, наверное, не слышал моих слов и, каким-то огромным усилием воли поборов волнение, вдруг сказал охрипшим, странно изменившимся голосом:
— До самой смерти, до последнего моего часа, помирать буду, а не прощу себе, что тогда ее оттолкнул!..
Он снова и надолго замолчал. Пытался свернуть папиросу, но газетная бумага рвалась, табак сыпался на колени. Наконец он все же кое-как сделал кручёнку, несколько раз жадно затянулся и, покашливая, продолжал:
— Оторвался я от Ирины, взял ее лицо в ладони, целую, а у нее губы как лед. С детишками попрощался, бегу к вагону, уже на ходу вскочил на подножку. Поезд взял с места тихо-тихо; проезжать мне — мимо своих. Гляжу, детишки мои осиротелые в кучку сбились, руками мне машут, хотят улыбаться, а оно не выходит. А Ирина прижала руки к груди; губы белые как мел, что-то она ими шепчет, смотрит на меня, не сморгнет, а сама вся вперед клонится, будто хочет шагнуть против сильного ветра… Такой она и в памяти мне на всю жизнь осталась: руки, прижатые к груди, белые губы и широко раскрытые глаза, полные слез… По большей части такой я ее и во сне всегда вижу… Зачем я ее тогда оттолкнул? Сердце до сих пор, как вспомню, будто тупым ножом режут…
Полна скорби исповедь этого человека.
«Иной раз не спишь ночью, глядишь в темноту пустыми глазами и думаешь: „За что же ты, жизнь, меня так покалечила? За что так исказнила?“ Нету мне ответа ни в темноте, ни при ясном солнышке… Нету и не дождусь!» И далее: «Была семья, свой дом, все это лепилось годами, и все рухнуло в единый миг, остался я один. Думаю: „Да уж не приснилась ли мне моя нескладная жизнь?“»
«Куда меня только не гоняли за два года плена! Половину Германии объехал за это время… Природа везде там, браток, разная, но стреляли и били нашего брата везде одинаково. А били Богом проклятые гады и паразиты так, как у нас сроду животину не бьют. И кулаками били, и ногами топтали, и резиновыми палками били, и всяческим железом, какое под руку попадется, не говоря уже про винтовочные приклады и прочее дерево.
Били за то, что ты русский, за то, что на белый свет еще смотришь… Били и за то, что не так взглянешь, не так ступнешь, не так повернешься…
Это говорит не пылкий юноша, а седой хлебнувший горя и бед человек! Перед такими словами блекнут все клятвы, обеты, венчания. Для такой любви Господь рай и придумал, такие любящие войдут в него без очереди.
Где и как нашёл Шолохов мысли, слова, чувства для этого рассказа не знаю. Но знаю, что даже Шекспиру не удалось написать лучше.
Такие писатели, как Шолохов, рождаются раз пятьсот лет, не чаще. Поэтому было и есть столько завистников. Чего только не говорили Солженицин, Бен Лазер и прочие негодяи. Затмила зависть им разум, ослепли и оглохли. Дело то простое. Как человека по отпечаткам пальцев, так и автора можно определить по стилю. Он неповторим. Нужно взять и сравнить тексты и всё станет ясно. Пяти пядей во лбу не потребуется. Убедитесь сами:
Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.
Из степи, бурой, выжженной солнцем, с солончаков, потрескавшихся и белых, с восхода – шестнадцать суток дул горячий ветер. Обуглилась земля, травы желтизной покоробились, у колодцев, густо просыпанных вдоль шляха, жилы пересохли; а хлебный колос, еще не выметавшийся из трубки, квело поблек, завял, к земле нагнулся, сгорбатившись по-стариковски. В полдень по хутору задремавшему – медные всплески колокольного звона. Жарко. Тишина. Лишь вдоль плетней шаркают ноги – пылищу гребут, да костыли дедов по кочкам выстукивают – дорогу щупают.
Хата, где квартирует Николка, стоит на яру над Доном. Из окон видно зеленое расплескавшееся Обдонье и вороненую сталь воды. По ночам в бурю волны стучатся под яром, ставни тоскуют, захлебываясь, и чудится Николке, что вода вкрадчиво ползет в щели пола и, прибывая, трясет хату.
Два лета подряд засуха дочерна вылизывала мужицкие поля. Два лета подряд жестокий восточный ветер дул с киргизских степей, трепал порыжелые космы хлебов и сушил устремленные на высохшую степь глаза мужиков и скупые, колючие мужицкие слезы. Следом шагал голод. Алешка представлял себе его большущим безглазым человеком: идет он бездорожно, шарит руками по поселкам, хуторам, станицам, душит людей и вот-вот черствыми пальцами насмерть стиснет Алешкино сердце.
Чужая кровь
В Филипповке, после заговенья, выпал первый снег. Ночью из-за Дона подул ветер, зашуршал в степи обыневшим краснобылом, лохматым сугробам заплел косы и догола вылизал кочковатые хребтины дорог. Ночь спеленала станицу зеленоватой сумеречной тишиной. За дворами дремала степь, непаханая, забурьяневшая. В полночь в ярах глухо завыл волк, в станице откликнулись собаки, и дед Гаврила проснулся. Свесив с печки ноги, держась за комель, долго кашлял, потом сплюнул и нащупал кисет.
Мелеховский двор – на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону. Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, серая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше – перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. На восток, за красноталом гуменных плетней, – Гетманский шлях, полынная проседь, истоптанный конскими копытами бурый, живущо;й придорожник, часовенка на развилке; за ней – задернутая текучим маревом степь. С юга – меловая хребтина горы. На запад – улица, пронизывающая площадь, бегущая к займищу.
Редкие в пепельном рассветном небе зыбились звезды. Из-под туч тянул ветер. Над Доном на дыбах ходил туман и, пластаясь по откосу меловой горы, сползал в яры серой безголовой гадюкой. Левобережное Обдонье, пески, ендовы, камышистая непролазь, лес в росе – полыхали исступленным холодным заревом. За чертой, не всходя, томилось солнце.
В конце января, овеянные первой оттепелью, хорошо пахнут вишневые сады. В полдень где-нибудь в затишке (если пригревает солнце) грустный, чуть внятный запах вишневой коры поднимается с пресной сыростью талого снега, с могучим и древним духом проглянувшей из-под снега, из-под мертвой листвы земли.
Тонкий многоцветный аромат устойчиво держится над садами до голубых потемок, до поры, пока не просунется сквозь голызины ветвей крытый прозеленью рог месяца, пока не кинут на снег жирующие зайцы опушенных крапин следов…
А потом ветер принесет в сады со степного гребня тончайшее дыхание опаленной морозами полыни, заглохнут дневные запахи и звуки, и по чернобылу, по бурьянам, по выцветшей на стернях брице, по волнистым буграм зяби неслышно, серой волчицей придет с востока ночь, – как следы, оставляя за собой по степи выволочки сумеречных теней.
Словарь, метафоры, образы, стиль. Один человек писал всё это, или несколько? Прочтите, присмотритесь к каждому предложению, слову. Если вы не слепы и не глухи, то поймёте, что в мире никто больше так не писал и уже не напишет.
Феномен Шолохова навсегда останется загадкой. Более полувека его творчество вызывает восхищение, потрясение и удивление.  Каким образом он, простолюдин, не имеющий систематического образования, сумел постичь диалектику природы и глубокий смысл трагических противоречий века? как мог он смог открыть такие истины, которые, казалось, по плечу тольк сонму ученых-историков, философов, психологов. Как они стали по плечу одному человеку?  Для завистников и дипломированных умников все ясно и просто: не может этого сделать человек с начальным образованием. Не может – и всё! Михаил Александрович научился читать с пяти лет и всю жизнь дружил с книгой. Читал очень много, интересы его были чрезвычайно широки – от исследований по космосу до книг по сельскому хозяйству. Естественно, прекрасно знал русскую и зарубежную классику. Память у Шолохова была феноменальной и такой оставалась до последних дней. При желании он мог часами читать Бунина, Тютчева, Пушкина, Лермонтова, Кольцова, Байрона, Шелли. Получил дар от Бога, был одарен больше других.


Рецензии