То-то было весело при Тоталитаризме

Сергей РЕБЕЛЬСКИЙ


                Довольно издеваться,
                Давайте издаваться,
                Писать больших романов,
                Поэмов и стихов.

                Из писательского фольклора



БАЙКИ ИЗ ЖИЗНИ СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ


Часть 1. ТО-ТО БЫЛО ВЕСЕЛО ПРИ ТОТАЛИТАРИЗМЕ



Корней Иванович Чуковский обожал собак. Опасаясь, однако, что те взаимностью не ответят да и цапнут, близко к себе не допускал. Случалось, несётся на Чуковского крупный пёс – другой бы со страху окочурился! Но крупному, в свою очередь, детскому писателю всё нипочём: встанет на четвереньки, и давай гавкать! Животное перепугается, в сторону отскочит, шерсть дыбом, – только насовсем не исчезнет: носом воздух нюхать начнёт, хвостом вертеть. Так и станут друзьями.


Корней Иванович Чуковский взаправду Корнейчуков был, Николай. Но когда уж Советская власть в полную силу вошла и намертво укрепилась, возникло у него сомнение: не подумает ли неискушённый читатель, будто Герой Социалистического Труда, знаменитый писатель Корнейчук, по-родственному покровительство ему оказывает? Тогда и поменял фамилию[1].


Cоветские писатели ужасно нервничали всегда, переживали: как чтоб не посадили их, пуще того - не расстреляли. Напишет писатель какое-нибудь отличное произведение, методом социалистического реализма, отнесёт в редакцию, а после дрожит, прислушивается: не за ним ли пришли. Один только Войнович никого не боялся. Так с ним даже связываться не стали: выслали за границу – и поминай, как звали.


Владимира Войновича многие почитатели его таланта заслуженно называли крупным русским писателем. А великим – не называли. Оттого завидовал Солженицыну. Толстому же вовсе не завидовал, потому что тот давно уж как помер.

 
Александр Исаевич Солженицын к евреям сперва довольно сносно относился. Но в зрелом уже возрасте угораздило классика на еврейке пожениться – и пошло-поехало! Сидят, бывало, рядышком на диване, супруга бороду ему гребнем чешет и приговаривает:
     - Ах ты, мой юдофобушкo!


Радетели православия и коренной народности – крепко тою порой дрейфили. Не уверены были в корифеевой правоверности:
     Задумал он жениться на
     Чернявенькой мадам, —
     Но разве Солженицына
     Мы отдадим жидам?
Понапрасну, стало, нервы трепали.


Вышеназванный глагол «дрейфить», - сами, небось, скумекали, - через ихнее, французское, национальное чувство произошёл: напрямки от «Дела Дрейфуса». Жаль, из нашего, из расейского патриотизма, - не больно глагол какой осуществился. Разве, может, выраженьице: «Дело Бейлиса боится».


Сергей Островой боготворил жену свою Надю, арфистку. Придут, бывало, в гости, возьмётся он супругу представлять:
     - Знакомьтесь, - говорит, - это моя жена, бывшая жена сына Алексей Толстого!


Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев, но, будучи человеком умудрённым, тщательно это скрывал. Пройдёт во дворе мимо Якова Хелемского и не поздоровается.

 
Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев, но, будучи человеком умудрённым, тщательно это скрывал. Любимую дочь, Варвару, за еврея скрытно отдал. А лучшую свою пьесу так и назвал: «Таня». В память незабвенного творения Алтер Ребе[2].

 
Сергей Островой боготворил жену свою Надю, арфистку. Бывало, сосед-писатель, польстить желая человеку, начнёт нахваливать: какая, мол, жена у тебя красивая! Сергей Островой сдержанно отвечает, но с достоинством:
     - Старик, ты её ещё голой не видел!


Аркадий Васильев в Союзе Писателей служил, секретарём парткома. Для души подрядился ещё общественным обвинителем выступать, на процессе Синявского с Даниэлем. А чтоб соседи-писатели не слишком уж его опасались, вот чего удумал. Как пойдёт погулять – прихватит непременно пирожок с капустой, да лифтёрше и подаст (у них там при каждом подъезде по лифтёру держали, для острастки). А то и бутерброд с ветчинкой. Добрейший был человек!

 
Аркадий Васильев в Союзе Писателей служил, секретарём парткома. Для души подрядился ещё общественным обвинителем выступать, на процессе Синявского с Даниэлем. Родная дочь его, Груня, в новые уже времена, в знаменитую писательницу проросла, Дарью Донцову. Только одно с другим никакого решительно касательства не имеет!


Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев. Когда в кооперативный дом переехали, по улице 2-й Аэропортовской, он так дело поставил, чтоб на одной с ним площадке другие два драматурга прописались – оба евреи. В той квартире, что сбоку – Андрей Кузнецов (но также еврей), напротив – Александр Штейн. Так и жили. Сойдутся, бывало, свои - закручинится Алексей Николаевич, загрустит:
     - Жаль, - говорит, - по три только квартиры на этаже.


Рабкин Борис был писатель не то, чтобы очень крупный. Членом Группкома Драматургов состоял: не принимали, беднягу, в Союз Писателей. Это он уж посмертно в люди выбился, как внучка его, Жукова Дарья, замуж пошла за того самого Абрамовича. А в старую пору, до всяких ещё Абрамовичей, вступился за Рабкина сам А.П.Штейн, член приёмной комиссии СП.
     - Следует нашей комиссии, - это он указание такое высказывает, - человека принять! Сколько лет корпел, сколько пьес выдал на гора!
Ему:
     - Александр Петрович, пьесы-то рабкинские слабоваты, не больно талантливы.
А Штейн им:
     - Друзья, разве у нас Союз талантливых писателей? У нас, как-никак, Союз советских писателей!
Приняли Рабкина…


Дмитрий Щеглов, тоже драматург был такой, отличался неискоренимым патриотизмом. Берёт он как-то слово на собрании писательского кооператива и возмущается:
     - С чего это, - вопрошает, - все наши писатели окрестили своих питомцев иностранными именами? Только и слышишь во дворе: «Долли, ко мне! Молли, место» (а это, впрямь, эрдель был у Дорохова, Долли, а Молли – Мацкина спаниель).
Встаёт тогда Алексей Николаевич Арбузов, который очень любил евреев, но скрывал, и Щеглову наперекор:
     - Все, - возражает, - да не все! Мою, например, таксу, Яшкой кличут!
Засмеялись писатели, захлопали:
     - Вот, - думают, - лучший советский драматург русское имя дал своему любимцу!
Вы-то уж, конечно, всё поняли…


Алексей Николаевич Арбузов очень любил евреев, но скрывал.  Сидит, как водится, у себя в кабинете, творит: драму знаменитую сочиняет, «Мой бедный Марат». А сам песенки русские распевает вполголоса, на свой только, особливый манер:
     Пишут мне, что ты, тая тревогу,
     Загрустила шибко обо мне,
     Что ты часто ходишь в синагогу
     В старомодном, ветхом шушуне.
Или так вот:
     У ворот, ворот, ворот,
     Да ворот батюшкиных,
     Разгулялися ребята, распотешилися.
     Ай, Дунай, мой Дунай,
     Весёлый мой Дунай,            
     Барух Ата Адoнай…


Зарплаты никакой советские писатели сроду не получали: прозаики на гонорары перебивались, драматурги - на проценты со сборов.  Что натопаешь, то и полопаешь! В тощие годы, настропалился драматург Андрей Кузнецов с братских языков переводить (с подстрочника, натурально). Принесут ему историческую драму о геройской борьбе казахского народа: четыре акта, три десятка действующих лиц, множество декораций, путаный сюжет. Месяц напряжённого корпения - и вуаля! - обратилась пьеса в двухактную, с восемью персонажами, одной декорацией и связным действием. Такой приработок Кузнецов называл «переводить с казахского на личный счет».


Александр Альфредович Бек обожал косить под сумасшедшего. Встретит во дворе Якова Хелемского и давай кричать:
     - Здравствуй, здравствуй, Яков Козловский!


Как Алексей Николаевич Арбузов (который очень любил евреев, но скрывал) шавку-то свою обозвал Яшкой, – горько обиделась тогда кроткая старушка Анна Яковлевна, лифтёрша. Патриотизм, вона, тоже подчас боком выходит!

 
Александр Альфредович Бек обожал косить под сумасшедшего. И столь удачно выходило у него, даже не разберёшь: может, и впрямь с ума человек свихнулся. В тогдашнюю пору оно ведь как: того посадили, этого расстреляли, ежели уж который в ссылку угодил – под звездою, считай, родился. Вот и мыслит Бек:
     - Буду лучше сам эпатировать, чем меня – этапировать.
А с полоумного - чего взять? Никакой тебе справедливости: все, понимаешь, отдуваются, с одного только Бека - словно с гуся вода.


Валерий Тур закончил школу для дефективных с золотой медалью. Вскорости литератором стал, членом трёх творческих союзов: писателей, кинематографистов и журналистов. Вот как Советская власть заботилась о подрастающем поколении!


Александр Альфредович Бек обожал косить под сумасшедшего. Приезжает он однажды на Трубопрокатный завод, перед трудящимися выступать. Встречает его главный инженер, выводит на сцену, там у них полон зал рабочих набился. Инженер и объявляет:
     - А сейчас, товарищи, перед вами выступит писатель Александр Блок.
До того растерялся Бек, все стихи Блоковы позабыл начисто.


Драматург Самуил Алёшин был человек железнoй воли. По три часа в день упражнялся физической культурой, водой ледяною закаливался (а нужды в том не было никакой: горячую воду у них на две недели в году всего только и отключали, хорошо жили). В большой комнате шведскую стенку учредил. Встанет подле той стенки на голову и стоит по сорок минут кряду. Туда ему, в перевороченную голову, сюжеты для пьес и приходили.


Вызывает Самуила Алёшина лично товарищ Фурцева, министр культуры СССР, член Президиума ЦК КПСС.
     - Так мол и так, глядел ваш спектакль сам Никита Сергеевич, да только вот один эпизодишко не шибко ему показался. Необходимо, - распоряжается, - срочнейшим образом эпизод этот переписать!» (А в тогдашнюю пору за такие дела больше уж не расстреливали).
Другой бы писатель вмиг по ковру распластался: «Слушш-ссс, Вашш-сство!». Но не таков был драматург Самуил Алёшин, человек железной воли!
     - Извините, - отвечает, - Екатерина Алексеевна, но как министру вынужден вам отказать.
Та аж пятнами пошла. Он паузу выдержал и продолжает:
     - Однако же как красивой женщине за счастье почту уступить.
После в любимцах у ней ходил.


Гениальный шахматист Михаил Таль подрабатывал ещё журналистикой: статейки публиковал о хитроумной шахматной игре. Не отличаясь богатырским здоровьем, пользовался Таль, тем не менее, блестящим успехом у представительниц прекрасного пола. Ласкает он, бывало, очередную даму, – а та пальцы в пышную (тогда ещё) шевелюру его запустит и стонет:
     - Ты гений, Таль! Ты гений, Таль!
С той самой поры так и стали пресловутые эти органы именовать: гениталии.


Драматург Самуил Алёшин был человек железнoй воли. Свезло ему как-то за границей побывать (пустили, наконец), насмотрелся там всякого, воротился на родину, размышляет: «А ну как прихватит меня на чужбине аппендицит? Помру ведь, покуда до дому довезут!» Явился к врачу, требует: вырезать ему аппендицит начисто, раз и навсегда! Хирург, ясное дело, упираться, артачиться: здорового-то кому охота кромсать? Да нешто Алёшина пересилишь? Вырезали у него, лежит себе в отдельной палате, на белых простынках, выздоравливает. Едва на поправку пошёл – лёгкое левое задумал убрать: чтоб, значит, рака там не приключилось (а он, Алёшин, даже и не курил никогда). Но тут уж доктора все в кучу сбились - и наотрез! Так и остался при обоих лёгких.


Сколь ни любил Алексей Николаевич Арбузов евреев, с одним рассорился-таки вчистую: с Александром Галичем. До войны ещё накропали они вдвоём пьесу, да всё никак славы поделить не могли. Разругались вусмерть. Наперёд будет молодым писателям наука: соавтора выбирать – это тебе не жену! Литературное наследие - это, брат, на века!


Он, Александр Галич, даже и сам, без Арбузова, выучился хорошие советские пьесы писать, методом социалистического реализма. Отдельные пьесы у него и в театре шли. Но стоило лишь ему, Галичу, покреститься, – всё, конец правильным пьесам, давай, заместо них, куплетики антисоветские, запрещённые, рифмовать. Не зря, видать, говорили предки-славяне: конь лечёный, что вор прощёный, что жид крещёный.


Александр Шаров человек был горделивый. Не знал ещё тогда, что сыну его, Володьке, Букера по литературе присудят. Оттого и гордился собственными своими сказками.


Александр Шаров человек был горделивый. Ухо с ним надлежало держать востро. Скажешь по неосторожности: селёдочка, дескать, с лучком вкусная, - обидится, что не его хвалят.


Советская власть советских же своих писателей сильно привечала (тех, что уцелели). И за дело! Если какой писатель почище других выслуживался, власть восхвалял, - становился он Засракой (звание, то бишь, получал заслуженного работника культуры). Который мастер пера на двух фронтах отличиться сумел, идеологически по содержанию, художественно по форме, – тут выше бери: Лаурой делали (лауреатом, стало быть: кого – Сталинской, а кого так и Ленинской). Ну а коли уж он, сверх всех прочих заслуг, преданный был без меры, и словом доказавший, и делом, навроде Симонова или какого-нибудь там Катаева, – тот до самой аж до Гертруды (Героя Социалистического Труда) мог дослужиться! Со всеми, сами понимаете, обильно вытекающими последствиями…


Гуляет Александр Галич по двору: шапка на нём бобровая, поступь вальяжная, гитара в бархатном футляре, – что твой барин. Поджидает, кто бы в гости пригласил. Позовут – начнёт песенки свои антисоветские, запрещённые, распевать: негромко, конечно, чтоб соседи не настучали. Там его, в гостях, и накормят, и выпить поднесут.
 

Другие писатели напросятся нарочно к тому же хозяину: песенок галичевских, запрещённых, отведать. Как льготы да привилегии от Советской власти принимать – в очередь, понимаешь, выстраиваются, локтем один другого садануть норовят. А как втихаря над нею, над властью своей, поехидничать – это завсегда пожалуйста!


Аплодируют писатели, Галича славят, – негромко, конечно, чтоб соседи не настучали. Один только Александр Шаров, человек горделивый, мрачнее тучи: чего это Галича хвалят, а его нет?


Соломон Апт переводил с немецкого роман Томаса Манна “Иосиф и его братья”. Придут гости к супруге его (Соломона, то есть, а не Иосифа), Стариковой Екатерине, пикантнейшей дамочке, из дворян, – так чтоб непременно ботинки долой, и мимо Соломонова кабинета по ковру, да на цыпочках. Год проходит, другой, третий – всё на цыпочках да на цыпочках. И то сказать: полторы тыщи страниц, за неделю, поди, не переведёшь!


Советские писатели - они, вперёд всего, за жизнь свою менжевались, но также и за художественные произведения. Публиковать-то страшновато бывало, а и выкинуть жалко. Взять того же Липкина Семёна: просидит всю ночь напролёт, составит хороший, длиннющий стих, перепишет к рассвету столбиком, набело, – и заныкает до лучших времён. Разве только если акына какого на русский переведёт, - тогда не опасался печатать. Вот и у дружка своего, у Василия Гроссмана, захомутал он как-то раз самую наиважнейшую рукопись, да и притырил до поры. Очень впоследствии пришлась та рукопись к делу.


Соломон Апт переводил с немецкого роман Томаса Манна “Иосиф и его братья”. Полдня, бывало, пропереводит, притомится. Нелёгкое оно занятие-то, русский с иностранным беспрерывно сличать. Передых требуется. Вызовет отпрыска своего, Сашку, спрашивает:
     -Скажи-ка, Сашка, как чтоб стать человеку крабом?
Тот, хоть биологией увлекался, - ни бум-бум.
     - А вот как, - это Соломон разъясняет, - встать раком и пойти боком.
Отошлёт отпрыска - и снова за немца.


Надежда Давыдовна Вольпин также переводчицей служила: с какого хошь языка – всё на русский. Из себя престарелая старушонка: 80, после 90, затем уж и вовсе 95. Вообразить даже не представлялось, как всего-то семьдесят годочков назад, зеленоглазая да озорная, прижила она сынка от великого русского поэта, - забулдыги, впрочем, и подкулачника, - от Сергея Есенина. Сынок тот, ясное дело, дослужился, конечно, до профессора. Однако ж, доверие не полностью оправдал: то ли в декаденты подался, то ли в диссиденты. Вот и отгадай наперёд, от кого детишек-то заводить.


На литературном вечере восторженная одна почитательница вопрос предлагает, волнуясь и с придыханием:
     - Скажите, - говорит, - это правда, что вы лично общались с самим Сергеем Есениным?
     - Нет, - Надежда Давыдовна в ответ, - только по телефону”.


Этажом выше, в аккурат над Аптами, проживал Адамов Аркадий, мастер милицейского детектива. Отец его, Адамов Георгий, тоже в старые времена детективами пробавлялся, подводными только («Тайна двух океанов» - слыхали, небось). И сын адамовский, Юрка, как созрел, взялся так же само за детективы: одно слово, династия. Сызмальства-то он, Юрка, всё больше по подводной линии унаследовал. Добром дело не кончилось: грохнул на паркет здоровенный, десятивёдерный аквариум. У них ведь, у детективщиков, как: учинят сперва, не подумавши, криминал, а после всю книжку расхлёбывают.


Худо дело: хлещет у Аптов с потолка, куда там Ниагарскому водопаду. Иной автор, в теперешнем языке поднаторелый, загнёт, верно, покруче, типа: «Ниагарский водопад отдыхает». Америки-то не откроет: предмет сей - отдохновение, ленивую истому ниспадающих струй, в прежние ещё деньки, до социалистического реализма, успешно разрабатывал виртуальный сочинитель из графьёв, Козьма Прутков.
     - Если у тебя есть фонтан, - так вот он философически рассуждал, - заткни его; дай отдохнуть и фонтану.


Набух ковёр подле Мониного кабинета; того и гляди, вздуется паркет. Хозяйка, Старикова Екатерина, пикантнейшая дамочка, из дворян, - та, вестимо, в крик. А Соломон Апт переводил тогда с немецкого роман Томаса Манна “Иосиф и его братья”, ему сосредоточенности своей никак потерять было невозможно. Призывает отпрыска и указывает, хладнокровнейшим голосом:
     - Беги, - говорит, - Сашка, наверх, к другу своему Юрке, передай: если он, засранец, хоть раз ещё на нас прольётся, стану я тогда пИсать фонтаном в потолок!
В едином русле струились мысли Соломона и Козьмы.


Илья Зиновьевич Гордон отображал в своём творчестве редкий пласт советской социалистической действительности: жизнь евреев-колхозников. Романы да рассказы публиковал он на отмирающем языке идиш. Целому свету желала показать Советская власть: есть в нашем государстве, стране пролетарского интернационализма, литература на всех братских языках, - даже и на таком лядащем, как идиш!


Супругу Гордонову, Берту Борисовну, женщину солидную, прозвали за глаза “Большой Бертой”. Это, значит, чтоб от “Малой Берты” отличать, от Берты Михайловны Бляхман, опаснейшего человека (врачом-онкологом трудилась, в Литфондовской поликлинике). Большая Берта, если чем и выстреливала, так это мужниными произведениями: с идиш переводила на русский, да издавали потом всё по новой. Поговаривали, правда, будто это сам Илья Зиновьевич на обоих языках творит, наподобие Набокова, а женино имя после вставляет, - чтоб подзаработала себе на пенсию. Изобретательный народ, без меня знаете…


На Пленуме Союза Писателей по вопросам развития национальных литератур – вскакивает грузинский поэт Морис Поцхуишвили, и яростно негодует:
     - Убэдително папрашу маю фамылию праизнасит члэно-раздэлно!


Всю войну прошагал Илья Зиновьевич Гордон, орденов с медалями - полна грудь. А по видимости – маленький такой, кругленький местечковый еврей. В бакалее расплачивается за покупки, - вытянет горсть мелочи, а там, с пятаками и копейками вперемешку, – шурупчики всякие, резиночки, гвоздики. Это он по дороге подберёт, да в карман припрячет: сгодятся в хозяйстве!


Поэт Виктор Урин являл собою пример убеждённого интернационалиста (язык не повернётся высказать: космополита). Первого сына Сенгором нарёк, о чём телеграммою известил Президентa Сенегала, Почётного Председателя Социалистического Интернационала Леопольдa Седарa Сенгорa. Спустя недолгое время, тормозит у их подъезда чёрный Джип, и двое чёрных сотрудников Сенегальского посольства торжественно вручают Урину благодарственное письмо Сенгора вкупе c массивным золотым ожерельем.


Второго сына интернационалист Виктор Урин Фиделем Кастро назвал, о чём телеграммой известил вождя Кубинской революции. Спустя недолгое (как, впрочем, и весьма отдалённое) время, Урин получил хрен.


Вызывают Илью Зиновьевича Гордона в партком секции прозаиков: так мол и так, сведения поступили, что ударились вы в православие.
     - Никак, товарищ Гордон, с партией надумали распроститься?
     - Смешная, конечно, шуточка, - Гордон вздыхает. – Если б уж я к религии какой прибился, я бы, наверное, выбрал-таки себе иудаизм.
     - Этого ещё не хватало! – отмахиваются, - насчёт иудаизма не было, слава те Господи, донесений. А шутками здесь и не пахнет, дело серьёзное. Показали верные люди: вы, товарищ Гордон, когда из подъезда своего выходите, креститесь во всю грудь!
Пригорюнился Илья Зиновьевич, призадумался.
     - Ага, – просиял наконец, - дошло! Это ведь я, шлимазл, всегда так проверяюсь: не забыл ли авторучку, на месте ль партбилет, на мне ли шляпа, и застёгнута ли ширинка.


Константин Паустовский самозабвенно любил природу. Заприметит, который из кустов понарядней, стульчик свой пододвинет впритык - и сидит, любуется, глаз не оторвёт. Туда ему, под куст, и кушать подавали. Целый роман мог написать о капле росы, как покойно лежится ей на зелёном, трепещущем листе, как прихотливо преломляeтся в капле рыжий солнечный лучик. Если не роман, так уж, по меньшей мере, средних размеров повесть.


Константин Паустовский страстно любил природу. Все шедевры свои травам и деревьям посвятил, птицам да зверушкам. Рыбам тоже, конечно. Эдак оно в ту пору куда безопаснее было.


Опять же и Михаилу Светлову служили природные ландшафты, в особенности - русский лес, с его неброскими, но манящими опушками да полянками, неисчерпаемым источником поэтического вдохновения:
     Давно я не ё@@я на лоне природы.
     А годы проходят, все лучшие годы.


Писатель Виталий Бианки также о лесной жизни сочинял.  Уйдёт поутру в лес и бродит до самых сумерек: природные явления наблюдает, в блокнотик специальный записывает.  А в коммуналке его, в соседней комнате, прописаны были две подружки – в смысле, это о них раньше так думали.  То ли с работы погнали девиц, то ли ещё чего, только повадились барышни сопровождать писателя в лесных походах. С утра чаю напьются – и давай в дверь ему барабанить:
     - Пошли в лес, Бианки! Пошли в лес, Бианки!
Так фифочек тех и прозвали: лесбианки.


Зорин Леонид был вундеркинд. У них там, в Баку, вундеркиндов - что в поле цветов: Каспаров Гарик, Гусман Юлик, Ростропович Мстислав Леопольдович. А Зорина – того Горький сам привечал. Посадит, бывало, мальчонку на колени, а будущий Зорин давай стихи свои вслух декламировать, с выражением и с чувством. Классик пролетарской литературы по головке ребёночка погладит, усами пощекочет, и, сходя в гроб, благословит.


Зорин Леонид был вундеркинд. Только оно ведь как сказано: кого Господь одарил щедро, в другом в чём обделить может. Не пофартило Зорину со здоровьем. Сойдутся, бывало, писатели во дворе, о футболе беседу ведут, о политике (осторожно, конечно, чтоб соседи не настучали). Об искусстве: каждый норовит книжкой своей новой хвастануть. Один Зорин печальный стоит, безрадостный. Спросят - давай тихим голосом на болезни жаловаться. В особенности лёгкие Зорина донимали, спина, живот, поясница, прямая кишка, почки, простата и мочевой пузырь. Другие писатели повздыхают, посочувствуют, и разойдутся.


Виктор Сергеевич Розов обладал сильнейшим родственным чувством. Когда ещё в трёхкомнатной прописаны были, переселил к себе насовсем тёщу (мать, стало быть, жены своей, Надежды Варфаломеевны), Соню, тёщину сестру (тётку, то есть, Надежды Варфаломеевны), Олега, Сониного сына (жениного, значит, двоюродного). Своих детишек двое. Ступить уж некуда, а Розов, что ни день, - нового родственника разыщет, да жить приволочёт.


Подымается Виктор Сергеевич Розов со своего 3-го этажа к Алексею Николаевичу Арбузову (который очень любил евреев, но скрывал), на 7-й.
     - Слышь, - говорит, - Лёха, оба мы с тобою, как ни крути, крупнейшие советские драматурги. Давай, - говорит, - на пару шедевр мировой накатаем!
А тот ему:
     - Не, Витёк, не пойдёт. Вдвоём только детей делать сподручно. (Вы уж догадались, поди, с чего Арбузов заартачился).
Так и осталась не написанной лучшая советская драма.


Каких только профессоров Зорин ни перебрал, до самых аж доходил до медицинских академиков – ни один не помог. Другие писатели, которые поздоровее, те давно уж все, поголовно, отмучались. Один Зорин – ему, считай, до сотни рукой подать, – по нынешний день недомогает, бедолага, перемогается…


У интернационалиста Виктора Урина была светло-коричневая «Победа»-вездеход, о четырёх гипертрофированных колёсах. Он на той машине всю страну советскую исколесил (за рубеж – кто ж такому дозволит?). Из Сибири медведя бурого притаранил живьём, на пару с орлом. Косолапого на балконе поселил, пернатого – в уборной. Сидит хищник на унитазе, крыльями своими хлопает (в уборной, поди, не разлетаешься), на пол гадит. Сами они, Урины, по нужде в ванну стали ходить. Санузлы, ясное дело, были в ихнем доме раздельные.


Ванна та возьми вдруг да и протеки: точнёхонько на Наталию Ильину, женщину-прозаика (вот ведь, чёрт: от “поэта” женский род “поэтесса” будет, а от “прозаика” – прямо даже и не знаю). Она, Наталия Ильина, как с Харбина, с эмиграции, на Родину воротилась, так на её до тех самых пор не протекал никто.



Валерий Тарсис любил вкусно покушать. Прогуляется пешочком до Ленинградского колхозного рынка, телятинки возьмёт парной, и непременно чтоб – качанчик капусты. Сложит в авосечку, и домой. Cам себе всю эту вкуснятину пожарит, до золотистой корочки, да и съест, сок хлебным мякишем подберёт дочиста. Супруга его, Роза (латышкой, кстати, являлась, чтоб худого чего не подумали, а сам, между прочим, греческого происхождения), - так та на службу ходила, некому поухаживать. Встретишь Тарсиса во дворе: немолодой, обрюзгший, пальтецо старенькое, шапка драная, авоська в руках – вовек не помыслишь, что такой человек антисоветские произведения строчит и в западной буржуазной прессе публикует, за валютные гонорары.


Он, Валерий Тарсис, в голову был раненый, под Сталинградом ещё. Оттого, видать, и вышел из партии, да, вдобавок, Советскую власть пустился порочить. Такого ненормального человека - разве оставишь дома одного? Взялись Тарсиса лечить, по психиатрической части. Семь месяцев продержали, каких препаратов только ни вкалывали, всё без толку: как выписался из психушки, тотчас за границу утёк, с концами.


Праздновали как раз в Москве День Поэзии. Виктор Урин орла своего к “Победе”, к решётке на крыше, приторочил за когтища - и помчался выступать. Газета “Вечерняя Москва” после сообщала: “Особенным успехом пользовались стихи поэта Виктора Урина. Его машину весь вечер окружало плотное кольцо любителей поэзии”.


Лев Гинзбург обладал титанической работоспособностью. Встанет в пять утра, и давай, не завтракамши, поэзию вагантов переводить. А то уж и ваганты-то все кончились, так возьмёт и другого кого переведёт. Простоев не допускал. Лозунг такой сам для себя сочинил: “Если делать не@@ра – переводи Бехера!”         

 
     - Запрет вышел, - это Виктору Урину, интернационалисту, разъясняют, - медведей на балконах держать! Сдайте, - говорят, - животное в зоопарк!
     - Не-е, - отвечает, - ни за какие коврижки! Слишком крепко привязался я к Михал Потапычу своему, нету мочи расстаться. Лучше уж тогда чучело из него закажу!
А там, рядышком, Александр Шаров стоял, человек горделивый.
     - Жаль, - вслух размышляет, - такая славная идея, а в голову мне не пришла, когда с первой женой разводился!


В подмосковном Доме Творчества Писателей «Малеевка», в столовой, собрались творившие там писатели на ужин. Только выпили-закусили, влетает дежурная по корпусу и выкрикивает: «Гинзбурга к телефону!» Вскочили шестеро. Лев Гинзбург, обладавший титанической работоспособностью. Евгения Соломоновна Гинзбург, прославленная двумя своими произведениями: романом «Крутой маршрут», о долгих годах её в ГУЛАГе, и сынком, Василием Аксёновым. Александр Галич, рождённый тоже Гинзбургом. Лазарь Лагин, автор «Старика Хоттабыча», псевдоним свой составивший из первых слогов: Лазарь Гинзбург. Академик Виталий Гинзбург, любивший отдыхать в кругу творческой интеллигенции. За компанию вскочил ещё подольский прозаик Рабинович, среагировавший на хорошую фамилию.

 
Евгений Винокуров не то, чтобы тучен был, как, скажем, Алексей Апухтин, - но тоже: большой русский поэт. Подвозит его как-то на своём автомобиле дружок винокуровский, Лев Гинзбург. Который, хоть и обладал титанической работоспособностью, “Жигули” водил из рук вон: дёргалась у него машина и шла зигзагом. Напрягается Гинзбург, чтоб не въехать, куда не следует, управляет, сосредотачивается, а Винокуров, тем временем, донимает:
     - Лёва, - говорит, - тут мне один жлоб заявил, будто я на еврея похож. Ты честно ответь: я ведь не похож на еврея?
Гинзбург трубкой в окно: пф, пф, - и дальше ведёт. Винокуров своё:
     - Лёва, правда ведь, я на еврея не похож?
Гинзбург рулит. Тот снова:
     - Лёва, скажи…
Тогда Гинзбург тормозит, трубку изо рта вытаскивает:
     - Да не похож ты на еврея, не похож! Ты похож нв еврейку!


Вслед за ванной, засорилась у Уриных раковина, после газовая плита вразнос пошла. Пришлось им обед на костре готовить: в столовой разводили, на паркете. Сoседи, знамо дело, донесли, милиция тут как тут. Ну а какая ментальность у мента? Взяли интернационалиста под белы руки да и вкатали пятнадцать суток.


Только вышел Виктор Урин на свободу – новая беда: за организацию Всемирного Союза Поэтов исключают интернационалиста из Союза Писателей. Прямиком дело шло к политической репрессии (Заметили, кстати: «репрессия» в единственном числе как-то даже и не звучит? Масштаб, видать, не тот). Спасибо, выручил старый друг, Президент Сенегала Леопольд Сенгор: лично позвонил самому товарищу Брежневу. Отпустили борца за международную солидарность в Республику Сенегал на ПМЖ.


Виктор Борисович Шкловский участвовал в Февральской революции, в эсерах ходил, двух братьев расстреляли у него – чудом уцелел человек. Подрядили как-то его, в компании прочих литераторов, на Беломорканал: панегирики составлять. Подваливает там к нему чекист и, с ухмылочкой, ехидный такой, задаёт вопросик:
     - Как, - спрашивает, - товарищ Шкловский, чувствуете вы себя на Беломорканале?         
     - А вот как, - Шкловский отвечает, - чувствую себя, словно живая лисица в меховом магазине.


Борис Ямпольский писал свои прозаические произведения на чистейшем русском языке, как и подобает российскому интеллигенту. Но стоило только ему открыть рот – неистребимый, понимаете ли, выявлялся еврейский акцент. Невзирая на это компрометирующее обстоятельство, приходилось неженатому прозаику изъясняться на устном русском даже чаще, чем на письменном.
     - Каждый Божий день, - это сам Ямпольский объяснял (акцентик-то позвольте уж не передавать), - каждый, то есть, день должен я заговорить со ста женщинами. Из них пятьдесят мне ответят. Двадцать пять ответят благосклонно. Двенадцать согласятся встретиться. Шесть придут на свидание. Три явятся в гости. И одна даст.
Вникли? Давали всёж-таки, каждодневно, считай, давали, невзирая на неизбывный акцент! Кто скажет, что не было в бывшем СССР дружбы народов?


     - Напрасно, - Виктор Борисович Шкловский рассуждал, - насмехаются над нашими патриотами, что, дескать, всякому целесообразному предмету приписывают русское происхождение. Россия, мол, - родина слонов! А скажите на милость: мамонты, предки слоновьи, - не из Сибири разве родом?


Тогда многие советские писатели, если которые и семейные, в ловеласах ходили. Им ведь в своих произведениях, написанных методом социалистического реализма, лирическую линию необходимо проводить. Без лирической линии даже и читать не станет никто. А как, спрашивается, женатому человеку правдиво отобразить тончайшие интимные переживания, если жене не изменяешь? Вот и гуляли, кто уж как умел: тот женился-разводился почём зря, иной – без бюрократии управлялся. Про Полякова Владимира, к примеру, такую пустили эпиграмму: “Одна жена сменить другую спешит, дав ночи полчаса”.


Виктору Борисовичу Шкловскому под 90, ему о вечном размышлять, а супруга, Серафима Густавовна Суок, всё с бренным подкатывает. Потолок, мол, в трещинах, ремонт делать пора. Шкловский ей:
     - После меня - хоть ремонт…
 



-----------------
[1] Редакция ловит автора баек на анахронизме – Чуковский поменял фамилию до революции. Но сам жанр байки предполагает подобные отклонения от истины.
[2] Алтер Ребе – Раби Шнеур-Залман бар-Барух из Ляд (Алтер Ребе, идиш ;;;;;; ;;;;; — Старый ребе;) — каббалист, основатель хасидского движения Хабад. Автор основополагающей книги этого учения, именуемой «Тания» (прим. ред.)


Рецензии