Глава первая Исток. Часть третья

В Мишкино были и магазины. Один назывался «Скобянной», мы его так называли. Скорее всего это был магазин хозтоваров. Бакалея и гастроном, а еще был один магазин, что стоял на углу улиц Ленина и Рабоче-Крестьянской. Мы с Галиной часто заходили туда. Покупателей там было немного, приходили люди на костылях и на ногах и без ног на каталке, приходили толстые дамы с треугольными сумочками (мы эти сумочки называли «ридикюль»). Все что-то показывали продавцу, продавец взвешивал на весах жёлтый яичный порошок, белую муку, хлеб, колбасу, мясо, выкладывал на прилавок консервы, доставал из под прилавка огромную рыбину с ярко-красным мясом и хряпал по ней ножом, отсекая куски невероятных размеров. Позднее я узнал, что это был спец-магазин, там отпускали продукты по офицерским аттестатам, инвалидам и лицам других категорий. О последней категории я узнаю много позднее. Разве мог я подумать, что дяденька в шляпе, который никогда не знал что такое голод мог пользоваться таким же правом, что и инвалиды. Толстая тётка, в блестящей чёрной шубе тыкала пальцем в мясо рыбины и выбирала кусок получше. Я пойму потом, что могли эти тётеньки и дяденьки пользовались своим правом излишне. Заморышей здесь не обслуживали, но и не гнали в шею.
 
Я шевелил губами и с упоением читал всё подряд. «Судак», «щука в масле», «язь в томатном соусе», «галеты», папиросы с разными названиями, а селёдки было такое множество, что было не перечесть всех названий. Я спрашивал шёпотом:

– Галька, а что такое «пряного посола»?

– Дурак!

– Сама дура! Не знаешь – так и скажи.

«Настойка облепиховая», «коньяк» и всякие названия до сих пор стоят в глазах. Но больше всего я любил смотреть на колбасу. Вкуса её я, конечно, не представлял и диву давался, когда продавец ножом ловко отхватывал кусок, а у оставшейся части на месте среза было такое же розовое мясо. Всезнающая Галина шепчет мне на ухо:

– А вот в банке, на которой рыбина нарисована, лежит кусок и будет он лежать там хоть сколь! И ему ничего не будет!

– Врёшь! – я округлил глаза.

– Нет, правда! Я про то читала.

Однажды я, стоя в магазине, когда людей было мало, разглядывая привычные мне наклейки, заметил, что в магазине я один. Продавец был за прилавком. Я подумал попросить кусок хлеба, но тут же устыдился этой мысли настолько, что меня как пушинку в трубу потянуло на улицу. Мой голодный взгляд наверняка прошёлся по витрине и не остался не замеченным. Я не могу сказать сколько продавцу было лет (я ещё не умел определять людей по возрасту, для меня все были одинаково взрослыми), но он вдруг окликнул меня:

– Постой, мальчик!

Я кинулся к выходу, но продавец ловко и цепко ухватила меня за руку. Я подумал, что меня заподозрили в краже. Я опустил глаза в пол и вывернул карман штанов.
 
– Глупый ты глупый! Вижу, что голодный.

Она погладила меня по голове. У меня защипало в носу и застряло что-то в горле. Женщина взяла нож и резким взмахом отхватила полбуханки хлеба и также ловко отрезала привычным движением ломоть колбасы и именно от той палки, под которой я несколько раз читал надпись «полукопчёная, краковская».
 
– Возьми! Подожди, дай заверну в бумагу. Беги домой и смотри, чтобы не отобрали.
Она подтолкнула меня к выходу и сказала:

– Сынок, не ходи больше в магазин, дать тебе ничего не могу, а смотреть на тебя жутко.

Пройдет много лет, я стану вхожим к тому времени в любой кабинет. Наводя справки я узнал, что эту женщину звали Ниной Борисовной, она была вывезена из блокадного Ленинграда, муж её гвардии-майор, погиб, сражаясь с фашистами. Двое её детей погибли от голода. Я узнал, что она умерла в пятидесятых годах от туберкулеза, так и не уехав из Мишкино.

Когда она дала мне еды, я со всех ног бросился домой. Мы с Галей ели хлеб и тщательно, по крупицам, смаковали колбасу, наперебой восхищаясь и ахая. Мы специально целый день не вытирали губы и жир блестел на наших бледных лицах. Мы успели всё съесть ещё до того, как пришли домой старшие.

Но каким бы я ни был, уверен, что душа моя, доброта и понятие людей, перекроют с лихвой все мои пороки. Я благодарен судьбе, что материно рабское угодничество и желание сделать всё для всех только не для себя, я не унаследовал.

Недаром говорят – мужайтесь люди, скоро лето! Зима прошла и пришло благодатное тепло. Я, лежа на печи, услышал тогда громкую новость. Суть её я усвоил и понял не слухом, а желудком. Диктор сказал, что в Советском Союзе отменяется карточная система на продукты питания и проводится денежная реформа. Карточная система заменяется свободной вольной продажей.
 
Что такое «реформа» меня не интересовало, а вот карточки – я крепко задумался что же будет. Я, отдёрнув занавеску, высунулся из-за дымника как демон, и, вглядываясь в лица взрослых, пытался понять какое впечатление на них произвела эта новость, но радости и возбуждения на их лицах я не видел. Как это вольная? Стало быть, каждый берет столько сколько хочет? Слово «очередь» было мне знакомо, это давка, в которой нужна в первую очередь сила, если её нет – не лезь, иначе задавят. Мне было о чём подумать. Я мыслил, что взрослым быть намного легче! Они даже есть хотят реже! Ведь часто мать говорила: «Ешьте, я пока не хочу». Я ел, потому что хотел есть всегда. Уже на следующий день всё изменилось. Магазин гастраном был через дорогу от нашего крыльца. С утра от самых дверей магазина изгибалась огромной змеёй очередь. Хлеб! Хлеб будет продаваться!
 
Хлебная карточка имела своё преимущество в том, что по ней ты получишь очень мало, но зато наверняка. Вольная продажа предусматривала отпуск одной буханки в руки, но гарантия её получения была почти нулевой. Потому что не раз и не два люди отходили от прилавков с дрожащими и трясущимися губами,а охрипший продавец кричал, что нет больше хлеба и нужно ждать другой привоз на следующий день. Закрывались двери. Завтра начиналось уже сегодня. Сразу после крика «хлеба нет», начиналась запись очереди. Очередь записывалась на ладони химическим карандашом. После обеда, вечером или даже ночью находились проходимцы и горлопаны, в подавляющем большинстве, имеющие уже хлеб, они начинали орать, баламутить, угрожая мордобитием и дело доходило до того, что номера переписывались, и, как это ни странно, в результате этих манипуляций первоначальный номер оказывался так далеко от хлеба, что получить его на следующий день не представлялось возможным.
Напряженность в очереди нарастала, репродуктор на столбе хрипло известил, что в столице нашей родины шесть часов утра и в это время раздался крик: «Везут!».
Очередь сжималась и разбухала, пульсировала в пределах предмагазинного пространства. Хлеб разгружали, открывались двери магазина и летели номера на ладонях к чёртовой матери, трещали двери – в ход вступала сила.
 
Я отрабатывал свой хлеб тем, что стоял в очереди, хоть и безуспешно. Зеленую «тройку» я сжимал в кулаке крепко. Тактику очереди я изучил сразу – бесполезное дело, задавят. Как мне быть? Так будет и сегодня, и завтра, и послезавтра, а моя доля хлеба будет всегда принадлежать другому.

Однажды в момент крика «везут», я чуть-чуть присел и меня посетило провидение. Вверху люди составляли плотную массу, внизу была совершенно другая картина. Перед моими глазами был лес человеческих ног, между ними я мог проходить свободно, главное следить, чтобы не задавили. И я пошёл, чувствуя, что нахожусь на верном пути. То, что я оказался в скором времени в магазине было очевидно. Я оказался близко к прилавку. Встать и занять место в этой клокочущей массе было невозможно. Я заорал пронзительно, звонко, привлекая внимание и тут же услышал бас над ухом:
– Твою мать! Ведь задавишь пацана! Сдвинься!

Кто-то дёрнулся в сторону, кто-то сматерился ещё раз и я появился как чёрт из коробочки. В метре от меня оказался продавец. Миг – и я протянул ему зажатую в кулаке трёшку. Я обеими руками ухватил драгоценную булку, выходить из магазина было проще простого. За двумя-тремя мужиками, прижимаясь к ним как можно ближе, я довольно быстро выбрался из толпы. Довольный я шёл домой. Пришёл не просто так, а как добытчик с удачей, но радость была моя недолгой. Мать, допытав меня как мне удалось, с размаху стукнула кулаком по столу и сказала, что я больше не пойду за хлебом, меня могли там задавить.

– В школу скоро пойдешь, – как-то сказала мать и скорбно посмотрела на мой костюм, который состоял из коротких штанов, на одной лямке через плечо, рубашки с невероятным количеством заплат и пуговиц разного цвета, величины и формы. Ноги мои были сбиты-стёрты и исцарапаны, они давно ожидали мыла и мочалки, да доброй бани. Я ходил босиком, кожа на стопе была толщиной в палец.

Школа? Это хорошо, думал я. А что? Читать умею, писать научат, сиди себе потом как Стеша Гопанюк (машинистка в райисполкоме) в каком-нибудь казённом доме и стучи на машинке. Грамота она нужна. Зимой в тепле, да и деньги машинистки получают не маленькие. Я рассуждал как столетний старик. До школы было ещё далеко.
 
Говорили, что учиться в школе начинают когда листья с деревьев облетают и называют это время осенью. Листья желтеть и облетать похоже не собирались и беспокоиться было не о чём.

Печальный финал существования нашей козы был понят мной гораздо позднее. Я догадался тогда, что коза самым невероятным образом превратилась в новую рубашку и грубые штаны. У меня появились книжки. Букварь, который я прочитал в один присест. Мне было очень смешно от того, что где-то в середине букваря буквы начинали сливаться в слова, да и то невероятно растянутые: щи и ка-ша пи-ща на-ша. Ну зачем так? Читать так муторно!

Но хочу сказать вот о чём. Коза козой – была и не стала, но сейчас мне представляется, что поступить с ней можно было совсем по другому. Её можно было просто продать или попросить какого-нибудь мужика зарезать её в тихушку и продать то же мясо, но моя мать решала всё самостоятельно. Ни с кем и никогда она не желала советоваться или просить помощи у кого-то.

Утром Галина толкнула меня локтем на печи.
 
– Вставай, крот, сейчас будут козу резать.

Я сел на кирпичи.

– Какую козу?

– Ну, нашу, – толкует Галя, – Вон! Видишь, привязана к лавке.

Действительно, на кухне у лавки, на коротком обрывке сыромятного ремня, была привязана наша коза. Она вела себя смирно, не возмущалась и не топала ногами, она смотрела в пол своими продольными зрачками глаз, будто обдумывала предстоящее. Вошла мать.

– Слазь сюда! – приказала она мне. – А ты, Галина, задёрни занавеску и сиди тихо!
Мать подтянула ремень и голова козы оказалась почти в плотную прижата к лавке.

– Садись на неё и держись крепко за рога! – скомандовала мать.

Не раздумывая я грохнулся на козу и вцепился в рога. Что сейчас должно произойти я не понимал, просто выполнял команды. Но тут произошло кое-что невероятное. Мать достала блестящий и острый нож, не в пример нашему квашеннику. Наверное, мать взяла его на время у кого-то. Широким размахом мать полоснула козу по горлу, брызнула кровь, заливая пол. Коза хрипло заревела и заскакала задними ногами. Меня подбрасывало вверх, потом я падал вниз на козьем хребте. Кровь хлестала на пол и на мои ноги, брызгала на широкую лавку у окна. Коза повалилась на бок, так как голова была притянута к лавке полностью упасть не смогла. По команде матери я соскочил с козы и трясся в стороне от какого-то собачьего озноба. Коза дёргала задними ногами часто и судорожно, всё реже и реже. Я видел её глаза. Наверное, ей было очень больно. Но вот зрачок потускнел и подёрнулся белой мутью, словно промороженное стекло, на которое долго дышали.
 
Мать отвязала ремень и коза упала на пол. Отрезала козе голову, сняла шкуру. Всё это делалось как-то суетливо. Даже мне было заметно, что мать волнуется и делает всё очень неуверенно и как-то не так. Я устал, у меня дрожали руки и ноги. Скорее всего, это было от страха. Я вспомнил нашу корову Апрельку, возможно, я боялся матери. С руками по локоть в крови, с каплями пота на лбу – она казалась мне чужой и страшной.

Коза превратилась в груду мяса, которое я неоднократно видел. Мать убрала внутренности, шкуру и мясо, долго мыла и скребла чёрное пятно от крови на полу. Не ведая и не предвидя того, что произойдет в скором времени я внимательно наблюдал за матерью. Она принесла бутылку с керосином и вскоре он забулькал, разливаясь по полу.

– Отойди в сторону!
 
Мать почему-то держала в руках большую дерюгу. Я отошёл к двери и в это время в потолок ударило пламя. На печке заорала Галька, а меня колотила такая дрожь, что казалось сейчас лопнет кожа. Огонь бушевал вовсю. Конец! Сгорим! Дверь на крючке, я видел как мать закрывала дверь, когда вернулась. В голове вихрем пронеслись панические мысли. Огонь бушевал секунды, а для меня – вечность. Мать кинула дерюгу на пол и затопала по ней ногами. Огонь пропал, задохся и сник, потянуло чадом и гарью. В кухне было не продохнуть от дыма и копоти.

– Ну ты чё? Испугался? – спросила меня мать.

– Не-е-ет, – ответил я, лязгая зубами и приплясывая ногами, трясясь всем своим существом.

Кровь выгорела на полу, но осталось большое чёрное пятно. Мать одёрнула печную занавеску.

– Курица, чего орёшь? Вон, видишь, мужик он и есть мужик! На козе верхом не испугался, молодец!

Лауреат нобелевской премии, наверное, не испытывал такой радости, как я от похвалы матери. Мать полезла в шкаф, достала большой ломоть хлеба, разрезала его на две части и полила их какой-то густой жидкостью из небольшой бутылочки и подала это нам с Галиной. Я первый раз ел хлеб с мёдом, о последнем я даже не слышал и не подозревал, что есть такой продукт. Еда и похвала сделали своё дело: я осознал свою значимость, даже незаменимость. Теперь я был готов к тому, чтобы каждый день резали коз и выжигали пламенем кровь на полу.

Вечером был сварен суп. Я хлебал его и у меня было чувство, что все хлебающие мне многим обязаны.

«Хлебаете?» – рассуждал я про себя, – «Попробовали бы вы с козой управиться! А так что? На готовое – все молодцы!».

– Вот продадим мясо, – мать облизала ложку, – к зиме много надо, да и там тоже.

– Где это там?  – мне было не понятно.

– А жалко козу, – брякнула Галька.

Мать тут же стукнула её по лбу деревянной ложкой. Ложка треснула, оставив в руке матери один черенок.

– Молчи, дура! Жалко ей козу!

Видимо, Галька очень неудачно вклинилась в мысли матери. Прижав ладонь к набухающей шишке она полезла на печь не дохлебав тарелку.
 
– Так тебе и надо! – злорадствовал я, – сидела за занавеской и туда же! «Козу ей жалко»! Девки они все такие – глупые!

У Галины из глаз катились слёзы и мне стало её жаль. Я залез к ней на печь и сказал:

– Галь, давай ссориться никогда не будем, ладно?

– Ладно, – кивнула она.
 
Мы легли рядом и она обняла меня за шею, мне стало хорошо. Конечно, не коза нас подтолкнула друг к другу, и не тычок матери, скорее всего в нас проснулось чувство родства.

– Мы переезжаем в другой дом! – объявила однажды мать.

– Куда? – спросил я.

Мне казалось, что это опять длинная дорога.

– Никуда! – раздражённо ответила мать, – с печи на палати!
 
Мы перетаскивали весь свой скудный скарб, стенок и хрусталя у нас не было, но я нёс чугунный утюг с сознанием ответственности доверенного мне дела. Дом находился на другой стороне райисполкомовского двора, у него было высокое крыльцо, русская печь, занимавшая добрую часть площади. Дверь справа от входа вела в комнату, там было два окна, высокие потолки. Узелки и прочую житейскую мелочь мы пока валили в угол. Я шмыгал взад-вперед, норовил взять побольше и побыстрее. Шедшие за мной подбирали то, что я ронял: шабалу, скалку или что-нибудь ещё. Наконец, мать сказала:

– Сиди на кухне и сторожи! А то украсть могут.
 
Я проникся ещё большим уважением к себе. Доверяют? Правильно делают!

Прасковья, моя сестра, с маленьким ребёнком уехала в деревню со смешным названием, мать называла деревню «Иванково», а говорила, что «Паша уехала на кордон». Галька радостно кричала: «Наша Паша будет жить на картонке!».
Галина корчила рожи, пока сидела на кухне.

– Дура! Я сейчас тебе вмажу!

Я лез к ней и сразу получал оплеуху.

– Я щас заору и тебе мало не покажется!

Но когда вошла мать, то на кухне стало сразу тихо и мирно.

– Прасковья будет учительствовать и будет директором в иванковской школе.

Чудно всё это, подумалось мне. Вдруг в нашем доме появилась Надежда, оказывается, она тоже моя сестра и она даже старше Прасковьи. Она поселилась в большой комнате нашего нового жилья и вместе с ней стал жить какой-то дяденька. Мать его уважительно называла Николай Прокопьевич, фамилия его была Пачко. Он был хохол, мать пояснила, что так называют украинцев.

– Мам, а украинцы нас по другом у называют?

– Кацап.

– Почему?

– Не твое дело!

– А где украинцы живут? – не отставал я.

– На Украине, – ответила мать.

Где эта самая Украина я не имел понятия.

Мать сказала, что звать дяденьку надо «дядей Колей», что он больной, потому что контужен на войне. Говорил он со странным для нас выговором, в доме звучали новые слова: людина, горобец, треба, хай. Мы с Галей на все лады окали, цокали и ломали языки, подражая украинцу, конечно, когда никто не слышал. Мы постоянно держали уши на приёме и из отдельных разговоров взрослых у нас сложилась в целом большая картина, безусловно дополненная нашими вымыслами.
 
Дядя Коля был сиротой, бродяжничал и был помещен в колонию Макаренко. В колонии дядя Коля вырос, окончил школу и учился ещё, работал и у него была семья: жена и двое детей. Все они жили в городе Харькове. Началась война и Николай ушёл на фронт. Родители жены жили в этом же городе, в ходе войны город Харьков дважды переходил из рук в руки. Когда город был освобождён в первый раз, Николай, в составе наших войск, оказался в Харькове. Он увидел огромную воронку на месте дома, где жила его семья, и родителей жены гитлеровцы повесили на воротах банка. Николай сошёл с ума. Его отправили в тыл в госпиталь. Он попал в районный центр Мишкино, Курганской области. После излечения, весьма условного, дядя Коля узнал мою сестру Надежду Фёдоровну. Война кончилась. Мы слышали от взрослых, что дядя Коля сказал Надежде, что если ей нужен муж, то пусть ищет и ждёт, но если ей нужен отец ребёнку, то искать не надо. Видимо, всё было решено. У Надежды был сын Александр, он был младше меня на два года. Про его отца я знаю только то, что он был жив. Кто был виноват в том, что они разошлись я не знал, этой темы мы никогда не касались.

Дядя Коля получал спец-паёк из того самого магазина, в котором меня однажды угостили. Нам мало что перепадало от того спец-пайка. Может быть продуктов было мало, а может сестра экономила. Мне запомнилась одна фраза. Маленький сын Надежды говорил чётко и грамотно:

– А мы скоро поедем в Хальков! На нашей корове, на Пестрёне!

Надежда и дядя Коля в скором времени уехали в Харьков. На отъезде настаивал дядя Коля, ему очень хотелось вернуться в родной город, хотя Александр был ещё очень мал, Надежда не противилась.

Рядом с нашим жильём было массивное каменное строение (с царских времен), с мощными железными воротами и стрельчатыми окнами. Что в нём располагалось раньше не известно, но во время нашего проживания рядом с ним на нём красовалась вывеска: «Чайная». Народу там всегда было много. Табачный дым клубился под потолком, бойко шла торговля пивом и водкой на разлив. В чайной работала кухня, где готовилась еда, между столиков бегала официантка, получая расчёт с клиентов, она совала в карманы денежные купюры. Мы с Галей стояли в углу и просто смотрели на публику. Почти бесконечно повторяли одно и то же: «Повторить! Нам повтор!». Какие все непонятные, без конца «повтори» и «повтори». А всё оказалось проще, «повторить» – означало налить ещё раз за те же деньги. Однажды какой-то мужик, в пьяном умилении к нашим с Галиной рожам, купил нам по котлете, о существовании которых на свете я не знал. До сих пор во рту стоит вкус поджаренного лука и фарша. Мужик даже предложил мне выпить как будущему мужику, он так и сказал: «Сынок, вырастешь, а меня уже не будет, но это не важно. Ешь мясо, если хочешь – глотни из моей кружки. Ты не смотри, что хилый. Время пройдет, нальёшься силой и будешь мужиком!». Он притянул меня к себе и дохнул перегаром и табаком в лицо, мне не было противно. Я отказался и мы с Галей решили оставить это заведение.


Рецензии