Огни святого Эльма

 (Эссе на тему городской жизни).


      ...Татьяна Леонидовна была энергичным человеком. Её желания часто не совпадали с её возможностями.  В легком на подъем и худеньком теле обитала необычная сила, движения были стремительными и резкими. Голова постоянно занята мыслями, сбивавшими с толку не одну её...
     Впервые я увидел ее задолго до знакомства. Я бомбил тогда в своем районе. Выглядела она так - стояла с тяжелыми пакетами в руках и подняв одну, пыталась остановить машину. На затылке сбился взлохмаченный платок. Одета она была в широченную до пят юбку. Такие типы явно выламываются из общего ряда представителей городской культуры. Если честно - она была похожа на сумасшедшую. Это первое, что пришло мне в голову, когда я остановил машину. Движения и взгляд выдавали в ней ребенка. Про таких говорят, что они не от мира сего. Она почти влезла ко мне головой в окно (сумки стукнули снаружи) и попросила довезти до дома. По пути, метров через двести, она неожиданно захотела в аптеку. Я заметил, что это пришло ей в голову только после того, как мы тронулись. Оставив пакеты, которые заняли заднее сидение, она растворилась в здании с зеленым крестом. Это был опрометчивый поступок в реалиях нашего времени. Остановиться мне пришлось за остановкой, с которой минуту спустя меня выперло клаксонами маршрутного автобуса. Не было ее минут пятнадцать... Я курил у машины, когда она вышла и, не найдя меня, начала метаться, напоминая ребенка, которого потеряли родители. Глаза ее сузились до щелочек, пальцы она прижала к губам. Беззащитность - вот ее главная черта. К своим годам (а была Татьяна Леонидовна старше меня), она так и не научилась приспосабливаться к обстоятельствам. Вернее, если такое и происходило, то вопреки ее воле, под давлением обстоятельств. Они-то и помогали ей. Такие люди похожи на детей. Не дебилы и не больные. Таких, как говорят, любит Бог. Надо признаться, что я тоже любовался своей добротой, зная, что не уеду без неё. На заднем сидении лежало продуктов в пересчете на деньги раз в двадцать больше суммы, за которую я взялся подвезти ее. Она пришла в такое расстройство, что ничего не видела. Пришлось мне подойти почти вплотную, чтобы она сумела разглядеть меня сквозь слезы. Увидев меня, она сразу обмякла, новые мысли тутже увлекли ее. Я хорошо запомнил тогда это некрасивое и вызвавшее доверие лицо, которое побуждало  защищать ее от неведомого зла.
   Несколько лет спустя я встретил ее... у себя дома. Она не помнила, конечно, меня. Она сидела в опустившемся, словно огромное птичье крыло, своем шерстяном до пят платье - на диване, занимая почти половину маленькой комнатки, и разучивала с детьми английский. Жена пригласила ее как репетитора. Они познакомились в храме. Денег она не хотела брать, просила  помочь с поездками, и еще готова была платить за бензин.
    Я поздоровался и прошел в свою комнату, подумав, что ничего не происходит случайно. Просто для доказательства тонких связей нашего мира необходимы какие-то обстоятельства.
     За окном моей комнаты между столбами был протянут провод, на котором висели голуби. Один такой корябал жесть моего подоконника, и сорвался, увидев меня и разведя крылья. Сквозь птичий гам я услышал звонкий голос репетитора - у жены он был визгливый. Я подозревал, что у жены это от трудностей. Последние годы было нелегко... да что там - трудно было с тех пор, как я женился, и эти трудности были родом из прошлого, в которое я не мог вернуться... На работу по-специальности я не мог устроиться. Тупость физического труда я не терпел. Стать каким-то менеджером (с неясной зарплатой) означало почти то же, что поменять сексуальную ориентацию. (Однажды я даже совершил эту противоестесственную попытку - я выбрал на газетном развороте рекламу и вознамерился стать продавцом строительных материалов. На следующий день я выбрался на другой конец города и долго ходил по складскому комплексу - как по марсианской местности, - пока в одном из ангаров не нашел кабинетик, в котором сидел молоденький субтильный тип - маленькая голова, худое, как у ребенка, туловище, и еще - сухая правая рука. Он все делал левой, неловко перемещая другую, которая ненужным придатком была просунута в рукав костюма. Настоящий житель Марса. Меня он оценил взглядом, по которому я все прочел, как тупую надпись. - Ну вот видите, - сказал он. - Посмотрите на меня. Я тоже начинал с самого низа. Обычным человеком. А сейчас дорос до уровня среднего звена. - Он загадочно улыбнулся и строго посмотрел на меня. - Оставляйте анкету, мы рассмотрим. - Я нависал над ним - сидящим за столом - вспотевшей скалой и размышлял как поступить: ударить его по носу (но не по макушке - чтобы не помер) увесистым скоросшивателем, лежавшим на его столе или просто плюнуть ему в лицо. У него был интеллект голубя. Я внутренне содрогнулся от мысли, что придется тут работать. Это было существо даже не из параллельного, а из перпендикулярного мира, существование которого, тем не менее, не противоречило в тот момент моему. По его облику я понял, что мои попытки устроиться в мирах таких существ, непонятным образом граничивших с моим, обречены на полный провал). Воровать я не умел, хотя уже склонялся и к этому.  Главным средством, с помощью которого я пытался удержаться на плаву, оставалась машина, в которой я однажды и подвез Татьяну Леонидовну.
  - А кто это? - спросил я ради приличия, когда мы попрощались (перед этим они еще долго гоняли чай на кухне)... Резкие размашистые движения ее, когда она выходила, сузили и без того маленький коридор. Комнатку, где занимались дети, мы снимали у соседки. Таким образом, у нас получалась полноценная квартира. Коридор был не ремонтирован. Дверные косяки держались с доисторических общажных времен здания. В углу потолка клубились перепутанные провода. Если бы наш репетитор вздумал крутануть в коридоре фугу, ее  юбка не поместилась бы в его пределах. Я отметил это, закрывая за ней дверь. Обыватели любят свои дома. У меня была с этим проблема. Жена пилила меня за отвалившуюся плитку в ванной. У нее был восхитительный голос. Я решил не сдаваться. Ремонт начнем в случае крайней нужды. На него нужны деньги, которых нет. Она хотела новую ванну, плитку с рисунками и зеркала... Затычка в ванной куда-то пропала год назад и мыться приходилось стоя. Это било по моему самолюбию. Сам я мылся редко. Может я стал святым?
 
  ...Иногда я выходил курить во двор. Малиновое пятно солнца жидко стекало по серой поверхности фасада, задерживаясь в окнах. Никто не подозревал, что в облике многоэтажного дома прячется зверь. ..
  ...Или наблюдал за прохожими... Скучавшие мамаши отводили душу, изъясняясь на птичьем языке. - Как он мог! - рыдала одна с выпученными глазами. - Нет, ну скажи мне! -  События касался их подруг, в голосах угадывалась половая ненависть...
  ...Иногда приходилось сталкиваться с бухариками. Они шарились по двору в поисках денег. Я таким внушал глубокое доверие. ..
   ...Однажды я встретил из таких рыжего амбала и изменил направление. Стояло лето, от жары плавился асфальт. Он танцевал на нём гопака, перемежая лезгинкой. Самой выразительной частью этого представления были его лицевые мускулы, выражавшие крайнюю степень восторга. Ему было приятно от общения с тем, кого никто, кроме него, не видел. Это была не просто белая горячка. Он напоминал мне человека, с которым я ехал в метро. Время было позднее. Поезд шёл к конечной станции. Мы остались одни. Лицо попутчика вдруг заиграло всеми лицевыми мускулами, будто клавишами музыкального инструмента. До этого я и предположить не мог, что губами, носом, подбородком и бровями можно проделывать такие штуки. Но испугало меня не это, а то, что человек не видел меня. Будто меня не было. В этом даже было преимущество - я наблюдал за ним, а он нет...  Я давно не ездил до этого в метро. Черное окно отражало меня в жёлтом свете... Рыжий амбал тоже общался с никому неизвестными сущностями. Звериного рода. С которым породнился и наш дом. Я порой чувствовал стоглазье его окон - перед тем, как выйти на улицу - станцевав в пустой квартире "танец с саблями" Хачатуряна или "болеро" Равеля, - и после этого знал, что непобедим. После этого был не страшен ни один зверь. 
    Жизнь в городе есть постоянная борьба со зверями... 

   Меня, честно говоря, удивляло ее прекрасное знание английского. Для "белого платочка" это было чересчур. В первую поездку она запутала меня лихорадочным ходом своих мыслей. Хотя мне была знакома эта особенность женских натур. Некоторые из них, мало того, что не представляли себе правил движения на автомобиле, но и жили своими представлениями о них... Ей надо было попасть сразу в несколько мест... Мы собирали документы (медицинские анализы и диагнозы, выписки из ЖЭКа) для определения больной женщины в пансионат. Жещина хотела пожертвовать квартиру монастырю.... Каждый раз, когда моя попутчица выходила из машины, я вжимал голову в плечи. Я жалел машину. Дверь Татьяна Леонидовна впечатывала  с такой силой, что, казалось, она могла влететь внутрь. - Сильно? - спросила она раз, будто пытаясь удостовериться в правильности догадки. - Немножко, - сказал я. К этому времени я перешел к утреннему употреблению кофе с шоколадом, а это, как казалось, хорошо влияло на умственные способности и помогало закалять волю, а главное - способствовало терпению. В тормозках фрицев, напавших на Союз, шоколад был обязательным продуктом. Хорошо подготовилась к вселенскому насилию самая педантичная нация последних времен. Вплоть до шоколадки. Я понял эту основательность спустя десятилетия после их разгрома. 

   ...Татьяна Леонидовна обычгл заполняла пространство салона непрерывным воркованием. Сознание мое при этом окутывалось туманом. Речи ее напоминали беспорядочные автоматные очереди, на которые приходилось постоянно реагировать. Я разбавлял свое молчание хмыканьем и звуковыми междометиями. Для того, чтобы узнать человека не нужен детектор лжи. Достаточно провести с ним в пути всего час жизни. Но тут дело усугублялось тем, что мне приходилось не только крутить руль, слушать ее, но еще и соображать куда ехать. И в любой момент она могла попросить остановиться, чтобы забежать в магазин или аптеку. Машина в руках сомневающегося - опасность для окружающих... Хаотические выбросы ее женских мыслеформ рвали логическую нить городской реальности. В нашу первую поездку такое положение скрашивалось тем, что была суббота и дороги были почти пустыми... Чудная, нелепая Татьяна Леонидовна привнесила в мою жизнь что-то такое, что заставляло уважать ее... Я как-то читал воспоминание о том, что офицер из царских времен, высокого чина и знатного рода, человек гордый, попал в Оптину и отказывался встретиться с Амвросием Оптинским, к чему призывала звала родня - мол, что проку в этой встрече, он все знает и ни в чем не нуждается. Высокий чин вошел к нему с холодным выражением в лице, в белом мундире с сиявшими эполетами, - вошел в одну дверь, - а вышел через время из какой-то другой, и со слезами на глазах. Так было и тут. Блестящие невидимые эполеты, которые я нес по жизни, порой оказывались украшеными обычными фальшивыми брюликами. Я почувствовал нечто подобное и при встрече с непредсказуемой Татьяной Леонидовной...
   ...Она часто забывала в машине вещи - от платков до сумок, как-то забыла варежки (они были разного цвета). Однажды потеряла в церкви пакет с документами и чужими деньгами. Выяснилось это после того, как я отвез ее домой. Был праздник, на службе было много народа. Вероятность вернуть их была ничтожной, но они сыскались за свечным ящиком.
    ...Она с легкостью относилась к неудачам. "Это ангелы помогают", - говорила она. Ненужные вещи она теряла с легкостью. Нужные находились. Вещи же ее интересовали мало. Я думаю, в ее мире не водилось, в отличие от нашего, никаких виденных мною зверей. Там жили только ангелы.


   ...После нашей первой субботней поездки (возвращаюсь) я пребывал в изнеможении.  Голова туго соображала. Я злился и не мог объяснить себе, почему не отказался ездить (поездки по Ясеневу и Калужскому шоссе в Летово были ни в счет). Мы ездили в храм в подмосковные Филимонки. Он находился на территории психо-невралогического диспансера. Пройти через охрану было  непросто. Один чоповец был язычником и как-то вытолкал ее за вертушку. Пускали ее не каждый раз из-за натянутых отношений с начальством. Диспансер этот мало отличался от обычной тюрьмы. В нем творились страшные вещи. Я думаю, то, что она знала о происходившем, и было причиной ненависти начальства. Некоторые пациенты томились пожизненно, не имея возможности выйти без справки. Их жизнь стала собственностью надзирателей. Иным администрация помогла расстаться с жильем. Распутать такие дела было невозможно. Кого-то насиловали. Я видел лица этих несчастных. Их выпускали из палат на службу по воскресеньям. Они тенями бродили вокруг храма. На лицах гуляли детские улыбки. Власть над беззащитными была искушением для местного персонала. В коллективе среди психов царила нездоровая атмосфера. Один после причастия признался мне - улыбаясь, как младенец, - что на днях очнулся от того, что на нем сидел кто-то из собратьев,  удовлетворивший свою похоть. - А что, хоть какая-то радость для горемык, - оправдывались медбратья. Это рассказывала Татьяна Леонидовна. Некоторым удавалось бежать, но горе было пойманным. Наказанием было лечение, после которого несчастный  превращался в "овощ". Это было такое черное место, из которого - из каменной развалины рядом с основным корпусом - вырос высокий и белый, как журавль, храм, мозоливший глаза начальству. До революции здесь был женский монастырь. Потом возникла  тюрьма для душевнобольных. В подвальном помещении, где была усыпальница, в тридцатые годы вскрыли могилы и выбросили кости в болото. Я по воле Татьяны Леонидовны иногда становился посетителем этого удивительного места, но старался не задерживаться тут...

   Следующая поездка предполагала посещение больницы святителя Алексия. Мы должны были забрать женщину, которой она собирала бумаги. Длилось это из-за трудностей и юридической путаницы несколько месяцев. Здоровый человек мог вынести это с трудом. Женщина была парализована и могла перемещаться только на коляске. К тому же у нее был  рак. Врачи отводили ей не более года. Звали ее Надежда. Мы должны были везти ее в Химки, где у Татьяны Леонидовны была однушка в двухэтажной сталинке. Она получила ее по наследству от умершего брата. У него был тоже рак и умер он в больнице. От него ей досталась еще машина - форд начала нулевых. Стоял он у ее дома. Надо было поменять в нем разбитую решетку радиатора. У Татьяны Леонидовны были права, но она  не ездила более двадцати лет и опасалась дорог. Первый ее автомобиль - жигули, - угнали в начале девяностых. О нем она не жалела. И просила помочь освоить доставшийся в наследство. Я как-то завел его через провода от своего аккумулятора. Работал форд исправно...

   Дом ее был на окраине, вблизи кольцевой. Дорога длинной около километра пролегала вдоль неё. Мы осторожненько выехали со двора - она за рулем - и вдруг она рванула.
   В своей широкой юбке и платке с узлом на затылке, с вытянутыми вперед, как у прашютиста, ногами, которые приняли педали, она напоминала в эту минуту бандита на лихом коне. Из раскрытого окна хлестал ветер и концы платка летали. От страха она разогналась так, что у меня задрожали колени. Вторых педалей в форде, разумеется, не было. Хорошо, что нам не встретилось ни одной машины и ехать пришлось по прямой. Она летела как торпеда. Мозг ее работал в привычном хаотическом режиме, а движения были, как у всех новичков, механическими, не подчинявшимися амплитуде его работы. При этом она умудрялась говорить. Правда, в этот раз она сама убедилась, насколько далеки ее слова от того, о чем она думала. Это была реальная опасность для жизни. Я так и не понял, кто из нас больше перепугался, когда она резко затормозила, а я дал себе слово больше не садиться рядом.   
   - Вы не торопитесь, Татьяна Леонидовна, на тот свет мы  еще успеем, - успокоил я ее.
   - Мне бы только чуточку поводить, освоиться, вспомнить навыки, - неуверенно произнесла она своим высоким голосом. - Поможете?
   Надо сказать, что я чувствовал себя в тот момент неуютно. Было ощущение, что я только что избежал смерти. И больше не хотел играть в рулетку. 
   - Надо бы поменять резину, - деликатно ушел я в сторону. - И  садиться за руль утром. Когда город спит...
  До дома я повел сам, объяснив это наглядностью урока.
   - Машину надо чувствовать, с ней надо слиться, сделать ее продолжением себя, - объяснял я на прощание...

   ...- Какой хороший денек! - послышалось сбоку, и Татьяна Леонидовна  привычным ударом вогнала дверь в раму  вздрогнувшей машины.
   День был, и правда, замечательным. Небо ясное, без облаков. Светило яркое солнце, из-за чего я имел полное право надеть черные очки. В ящике была их пара. Я обычно выбирал с большими стеклами. И превращался в кота Базилио. Иногда, проезжая ГАИ, я жалел о том, что у меня не было медвежьего чучела. В нем и больших черных очках на зверином носу я мог произвести такое же впечатление на людей с полосатыми палками, - привыкших к незыблемости дорожных законов и принуждавших к ним других, - как пришелец на специалистов "Космопоиска"...
   До больницы мы добрались благополучно. Татьяна Леонидовна начала путаться. "Такое белое здание", - услышал я. - "Будка на въезде". Но "белое здание" она не узнала, потому что ходила в него пешком. Помогло то, что наученный горьким опытом, я посмотрел карту. 
   У ворот стояла будка с окошечком. Чтобы нас впустили, требовалось разрешение. Татьяна Леонидовна подсуетилась и тяжелые воротины автоматически разъехались. Я остановился и ждал ее - из-за непроницаемого окошечка будки материализовался тип в чоповской одежде (что-то среднее между эсэсовской формой Хуго Босса и спецовкой сантехника). Такие похожи друг на друга как матрешки. Запасная армия Путина. Внутри каждого из них живет смешная сволочь, и при случае надувается, чтобы показать свою важность. Пока я ждал, он курил в глубине двора, оставив объект без присмотра. Страж остался для меня безликим - я сидел спиной к воротам - он существовал  только в отражении заднего зеркала.
    Долгое время я ждал с закрытыми глазами. В салоне было тепло, солнце грело щеку. Многословие Татьяны Леонидовны меня раздражало, я воспринимал ее слова краем сознания. Пустословие женщин - часть их прекрасной натуры. А с прекрасным невозможно бороться. Это закон природы, ничего не поделаешь. Как с щебетанием птиц. Надо приучить себя терпеть, что у меня никогда не получалось, я закипал. Оставшись один, я испытывал облегчение.
   Здание с голым - будто раздетым - фасадом выглядело неприглядно. Все в нём на виду, включая вход без навеса. Клумбы под окнами и крыльцо с широкой ступенькой, закрытой посредине качавшимся деревянным щитом. С торца  тупик из деревьев и забора. Место было буд-то знакомо. Дежавю. Только неприятное. Если бы это была не богодельня, то могло показаться иным.
   Татьяна Леонидовна объявилась с другой стороны здания. Там с торца выпирал пандус для колясочников.
   - Вы не поможете перенести вещи? - настоятельно попросила она.
   Я важно вылез из машины, содрав очки.
   Мы вошли внутрь через этот пандус. За дверями оказалась пустая приемная. Там вызвали широкий, с зеркалами и  поручнями лифт. Просторный коридор этажом выше был залит светом. Закись лекарств,  белья, тщательно мытых полов, желтые стены... Сесть было некуда. Я слонялся по этажу, ожидая Татьяну Леонидовну. У стены лежала куча потрепанных пакетов, в них какие-то коробки, утка, свитера и прочий скарб собравшегося ехать человека... Больницы я ненавидел. С детства. Однажды в пятилетнем возрасте я неделю провел в палате. Это была мука. Меня кормили чесноком, чтобы излечить от глистов. О свободе напоминали глухая стена дома и дорога внизу - из окна - по которой редко ходили люди или ездили машины. Потом отец попал в больницу. Я ездил к нему с матерью, в том же возрасте. Он вышел из палаты в мятом трико. Там был такой же коридор, только устланный дорожкой, стены из дерева... Лицо его было мятое...
   В дверной щели я увидел несколько пустых кроватей. На одной сидела высохшая старушка с седой растрепанной шевелюрой. Она уткнулась глазами в пол, заторможенно ловя плавающие воспоминания и не могла их поймать... Мимо проехала уборщица с ведром на колесиках, в резиновых перчатках. Лицо широкое, распаренно-красное,  уныло-смурное, с неприязнью ко всему. Лица у всех здешних были унылые. Выйдя наружу, я понял какой запах угнетал меня. В коридоре пахло смертью. Смерть, оказывается, тоже воняет. Во всяком случае, здоровому не надо дышать больничным воздухом, если его не одолевают хвори. Солнце на улице усилило остроту ощущения...
   Оформляли женщину долго. Я успел рассовать по машине часть ее вещей. Их, как при любых переездах, оказалось не так мало. Я предпочитал путешествовать налегке, с большой черной сумкой через плечо, которая осталась у меня от прежней жизни и стояла в домашнем шкафу, но для любой женщины (даже готовящейся к уходу) такое было немыслимо. Запихивая в багажник железную утку, я угодил в нее кулаком. Она оказалась влажной, будто ее только использовали. Может, оно так и было. От соприкосновения с холодной мочой старой женщины меня тряхануло, как от удара молнией. Я долго оттирал ладонь, но так и не избавился от ощущения нечистоты.
   Выразительным актом стала ее посадка. Руки у нее живо двигались и она крепко держала шубу и несколько пакетов. Часть их несла Татьяна Леонидовна, часть нес я,  выкатывая коляску с пандуса, на котором та невольно старалась разогнаться. Ручки на ней были как у велосипеда. Женщину пришлось поднимать и запихивать на сидение машины. Она была необычайно тяжела и стремилась выскользнуть из пальто вместе с загибавшимися вверх руками. Мне удалось пристроить ее на край сидения и втянуть в салон. Ноги ее запихивала Татьяна Леонидовна. Одному усадить ее было не под силу. Оставшиеся вещи пришлось запихивать и трамбовать внутри салона. Коляска в сложенном виде едва влезла в багажник. Пока я колдовал, мне позвонили по телефону. Звонил приятель, с которым я не виделся лет пять. Он приглашал в книжный на Лубянке на презентацию своей книги. Я подумал, вытирая со лба пот - к чему это? И согласился. Последние годы участие в каких-нибудь мероприятиях напоминало путешествие в другой мир и чем-то отдавало идиотизмом. Наверное потому я и согласился. Тот прежний мой мир, из которого он звонил, давно был в руинах.
   Сев в салон с женщинами, одна из которых собиралась умирать, я  вернулся в настоящий. Маршрут его определяли вводные Татьяны Леонидовны. Я потихоньку зверел. Она хотела ехать в Химки в час пик, заглядывая по пути в магазины, находившиеся на таком же удалении от главной дороги - в условиях московских пробок - как Магадан от Сочи. Надо было заехать к храму на Китай-городе. Я проклинал себя за мягкость и легкомыслие, за лицемерие, в конце концов. Хотел помочь, а нарвался на женские глупости. Она не понимала, что такое ездить по столичным дорогам за рулем, а не в салоне. И не могла понять. Это было ее счастьем.
   Когда я выехал на Ленинский, плотный туман женских мыслеформ сразу окутал сознание. Белое пятно чужого лица утонуло за спиной. Парализованная улыбалась свежему воздуху и хлынувшему после больничной серости богатству уличных красок. Она почти не принадлежала этому миру, но еще радовалась ему. 
   Солнце цеплялось в промежутках домов за горизонт. Женщина немногословно отвечала. Несвойственное многим состояние делало ее внимательной к словам. Татьяна Леонидовна была стиснута между вещами у двери. Я усилил внимание за дорогой и старался отключиться.
   На Якиманке мы вписались в пробку и тащились до Каменного моста. Я не любил это место. В час пик оно было проклятым. Иногда, чтобы одолеть тут метров пятьсот, требовалось не меньше часа. Угрюмо разглядывая башни Кремля, я чувствовал, как Татьяна Леонидовна выдавливала из меня остатки душевного покоя. Перед тем, как я свернул с моста, солнце уже село и небо окрасилось в серый цвет.
   - Как много-много машин, - раздалось сзади. - Не знаю, как сяду за руль. Раньше я ездила на дачу и обратно... Иногда по магазинам... Ужас, что творится в центре! - Татьяна Леонидовна трудно дышала. У нее была хроническая астма. Воздух со свистом выходил из  легких.
   Тяжелое тело парализованной впечаталось рядом со мной. Она искоса поглядывала в окно. Поток машин тек по каменному желобу улицы. Мимо Кремля, через Лубянку пришлось уйти на набережную и свернуть у высотки на Котельнической. Перед Китай-Городом клином сходились две улицы. Между ними на углу был закрытый забором храм, перед ступенями которого я остановился.
   - Я быстро! - Несмотря на боль в груди, Татьяна Леонидовна резво выбралась из машины и впечатала дверь. Умчалась то ли взять, то ли отдать чьи-то деньги. 
   Мы некоторое время молчали. Я боялся ляпнуть что-нибудь про болезнь, и не знал о чем говорить. Наверное, она угадала мои мысли.
   - Спасибо! - сказала она.
   Я отшутился. В ее словах сквозила интонация человека, который ничем больше не мог отблагодарить. В них была теплота. Я первый раз - будто невзначай - посмотрел ей в глаза и столкнулся с открытым взглядом, в котором тонуло побежденное страдание. Такие глаза редко встречаются. Я могу сказать, что видел такие всего пару раз.
   - Я родилась в Москве и прожила тут почти всю жизнь, - молвила она, оглядывая улицу и подбирая слова. - Ездила на целину...  работала ткачихой... Теперь одна. (Решение жертвовать квартиру монастырю, чтобы за ней присматривали, я счел здравым). Город когда-то был не таким. Люди стали затравленные... - Она сама казалась беззащитной. Я чувствовал, что высади ее прямо здесь, она поблагодарила бы даже за это. Почему же жизнь так безжалостна? Одни получают всё, а другие умирают в рваной одежде. Справедливости нет. А что, если ничего нет и потом, никакого воздаяния? Или оно не то, о чем говорят с амвона? Я думал об этом несчастном человеке, пытаясь понять какой во всем смысл. Она ехала умирать. Каждый метр пути и прожитый день приближал ее к смерти. Монастырь был единственной целью, к которой она могла стремиться. Она понимала, что смерть караулила ее. Рак жег приступами нестерпимой боли. Сегодня ей было лучше. Я слушал ее и пытался понять, почему ей выпала такая участь. Ответа не было. Я сам был беззащитен. Но у меня еще были претензии к этому миру, а женщина смирилась с судьбой. Стала Надеждой (так ее звали) - сама для себя. Благим вестником горнего мира...  Может она знала что-то неизвестное? Для меня жизнь была туманом, не имела ясности, а в ее глазах светилось тепло. Страданиями и нуждой, - и теперь близостью к смерти, - жизнь выточила в ней понимание о чем-то недоступном мне. Рыхлое тело ее в заношенном пальто было ей в тягость. Платок неплотно облегал лицо. Ей приятно было шевелить пальцами. Я воспринимал ее как приговоренного. Потом грустные мысли ушли в сторону. Я забыл, что ее ждет.  Мне хотелось помочь, но что я мог - только отвезти ее куда-нибудь далеко, даже в соседний город - несмотря на пробки и сумерки. И только.
   Пока мы сидели, каменные громады сдвинутых домов незаметно меняли цвет - из серых превратились в черные, - и разноцветные городские неоны заиграли  в темноте. Мимо шуршали автомобили, замедлялись у перекрестка. И сливались в вялый поток габаритов.
   После появления Татьяны Леонидовны мы отъехали метров сто и встали у бордюра против зеленого креста аптеки. Лекарства нужны были нашему пассажиру. Сильнодействующие давали по рецепту. Надо было купить их. Лучше сразу, чтобы не заниматься поисками потом.
   В распахнутую дверь авто, пока она расспрашивала парализованную, влетали пыль и  холодный ветер улицы. Со своей огромной сумой на длинных ручках, с выпяченным задом, согнувшись перед окном, она занимала треть узкого тротуара. На нем царила суета. Офисный планктон ломанулся по домам...
   Ждать пришлось не долго.
   - Купила! - радостно известила она, втиснувшись позади и привычно влепила дверь в машину.
   Мы тронулись. Город навалился улицами. Я утонул в месиве неонов, витрин и зажжённых габаритов. Забитая автомобилями дорога наверх - вдоль бульвара с чугунным забором и рядом деревьев с темной паутиной ветвей - напоминала  место, по которому не то что ехать - идти было трудно.
   Женское многословие (большей частью сие относилось к Татьяне Леонидовне) вызывало плавное отвердение мышц в области моего пупка. Почему? Есть ли на свете приятные женские голоса? Пожалуй, только детские и девичьи. Они превращают мужчину в пчелу, несущуюся к благоухающему венчику девичьего нектара. Раньше у жены был такой же, но теперь напоминал звуки трамбона.  Жениться лучше на немой. Немота придает женщине обаяние. В ней проступают черты Венеры Милосской. Правда, у той уже несколько тысяч лет отбиты руки. Но зачем они красоте женского безмолвия? Иногда я просил жену закрыть рот. Она была покладистого характера, но тут наскакивала, что называется, коса на камень, и она вызывающе и по-детски отвечала - Нет, не закрою!
   Грудной голос Татьяны Леонидовны, сопровождавшийся астматической одышкой, напоминал жужжание мухи, которая стремилась сесть на одно и тоже место. Я уходил в себя, мысленно перемещался за периметр салона, но раз за разом меня выдергивало назад. Пилящие высокие звуки были невыносимы для моего слуха. Странно, что понял я это только с возрастом. Высокие нотки женского голоса - признак несчастливой судьбы, которая одиаково накрывает своей тенью как любительниц моцареллы, так и тех, кто до слепоты вышивает крестиком или моет полы в чужих домах. Одно напоминание о  говорящих высоким голосом женщинах вызывало у меня мрачное настроение. Если бы у меня были деньги, я бы купил необитаемый остров и жил один. Но как без женщин гусару?


   Дух сюрреализма витал в салоне. Зеленые огоньки приборов мерцали на панели. Машина выползала из центра. Конца пути стоило ожидать со стиснутыми зубами. Мы падали в провалы пустых дорог и вдруг гнали перед бамперами несущихся впереди машин. Широкое лицо больной тонуло в сумерках салона. Она отклонилась к подголовнику, и оно стало шире, встречая свет фонарей и встречных фар в летевшей сквозь них темноте.
   - А я думаю так, - мечтательно изрекла Татьяна Леонидовна. - Крепдешин давно не в моде. Смущает дороговизна нижнего белья в последнее время. В Москве много толстых. Москва потолстела. - Поделилась она своим наблюдением.
   Сидевшая рядом хмыкнула. Ей было весело слушать этот бред. После нескольких месяцев однообразной жизни холодный воздух и новые лица улучшили ее  настроение. Тяжелая атмосфера больницы осталась в прошлом. Дорога, несмотря на вялое движение в пробках, облегчала душу. Черты лица ее разгладились, - или мне казалось, что она улыбалась. 
   - Я тоже толстая, Танюш, но мне уже не сбросить веса, - Надежда и вправду улыбалась. - А ты у нас худая, бойкая и неумолкающая.
   Москва, набитая всякой всячиной, переливалась  огнями, клубилась в свой каменной чаше. Нас отделяли от нее стены автомобиля. И мы были её частью. Три нищеты на дне черного города, блиставшего электрическим светом. Мы двигались, покачиваясь над землей. В движении все проясняется... Судьба женщины... Счастье, детство, скорби, любовь... Такие должны любить... С такими глазами человек не может не любить... От нее исходит покой. Мне хорошо рядом с ней. Я вижу то, что ускользает от остальных. За все будет расплата. И таким, как она, полагается больше всех... Кто-то во мне показывает кукиш: - Выкуси-ка! Фантазируй, сколько хочешь! Без бабла ты урод. - ...Мне хочется избавиться от  нищеты. Я знаю, что внутренний подлец прав, что таким, как я, в нынешней жизни тоже нет места. Я раб, прикованный к рулю. Это мой спасательный круг, он позволяет держаться на плаву. Я не вижу смысла в такой жизни. Борьба как самоцель не устраивает, а в этой возможна только борьба, но не победа. Зло непобедимо. И только Надежды умеют ломать его на пороге своего бессмертия...
   Я ослабляю хватку... Кисти затекают. Я вспоминаю, что от жизни надо получать удовольствие. Обостренное внимание не дает расслабиться. На эстакаде мы замираем. Холодная Москва дышит автомобильными выхлопами. Клубы вьются, будто наливаются кровью, в свете стопарей. Дыхание города тяжелое, вечером он задыхается от усталости. Снега нет. Сверху зеленовато-серой плитой придавливает небо. По шоссе течет поток встречных фар, от них искрит в глазах. Электрическая Ниагара каинова детища. Город пропитан искрами, они рвутся наружу, сквозят в троттуарах, через стекла автомобилей и домов, до слёз бьют по глазам. В хаосе пульсации - как в узорах ткани и движении облаков, - можно ухватить его мёртвые лики. Не похожие друг на друга, разные лики одного и того же зверя. Он прячется, шуршит шинами, рвет клаксонами тишину, ухает сваями  строек и стыками вагонов на станциях, хрипит самосвалами на дорогах... Из-под крыла самолета  город - это другая чаша, в которой мерцают матовые  искры. Красота мертвой цивилизации. Призрак её прошедшего и будущего. Желтый и худой в её постоянном мраке... Жизнь теплится только в моем салоне, в её печке и зеленых огоньках панели. Рядом умирающая Надежда.
   - У каждого таксиста в Москве есть свой ад, - неожиданно высказываюсь я после философской паузы. Радио тихо щебечет. Его не перебивают словоохотливые попутчицы. Их молчание возвращает меня в реальность. Хочется говорить. Я переполнен ощущениями. Повисает пауза, за которой чувствуется напряженное внимание. - Маленький земной ад, - продолжаю я. - Встреча с которым гарантирована каждому. - Богобоязненные женщины замерли. - Но не каждый понимает, что такое ад. - Я подозреваю, что Татьяна Леонидовна - тайная монахиня. Я знаю, что она не ест мяса. Она хочет уйти в монастырь, который должны открыть на территории того самого санатория для психов, когда там закончат строительство храма... Поселиться рядом с психами... Но я никого не собираюсь пугать. Не только я знаю о существовании ада. Я просто повторяю неприятную для всех новость. - Вы думаете, смерти на дорогах, снос остановок заснувшими таксистами, разбитые об столбы машины можно объяснить естесственными причинами? Ничего подобного! Разве смерть можно назвать делом естесственным? Один Христос смог сломать её кащееву иглу, сделать ее беззубой. - Я замолчал, оценивая сказанное, или точнее то, какое это произвело впечатление. Иногда лучше не взрывать чужой мозг страшными вещами. Тем более, женский. Но я устал и поэтому расслабился. - Но иногда она становится выходом. Благодатью, избавляющей от дурдома. - Тут я переборщил, забыв про Надежду.  Слова обогнали мысль. Она сидела, не шелохнувшись. Видимо, за гранью, где она обитала, моя усталость не имела для неё значения.
   Этот промах сбил меня с философского настроя. Я ненавижу делать людям больно, нарушать их внутреннюю гармонию, даже если она ничем не отличается от утопии. Чаще я молчу, слушая других, как губка впитываю сказанное и растворяю в себе, редко оставляя что-то в памяти. Между людьми должна быть дистанция, которую не следует преодолевать. Надо чувствовать ее. Язык - всего лишь средство держать себя в её рамках. Еще и потому, что объяснить на самом деле ничего нельзя, бесполезно. Не надо быть слоном в посудной лавке. Если хочешь сказать - говори с собой. Сцепив зубы, с открытыми глазами, лежа на диване перед обоями своей комнаты в коммунальной квартире. Другим это не нужно. Единственный благодарный слушатель - ты сам. Можешь рассказать, как ненавидишь этот каменный  город, в котором даже зимой не бывает снега. Как ранним утром в раскрытую форточку залетает удушаюший смог кольцевой, а по пожарной дороге под окном проносятся среди ночи ревущие машины. Или сигналят, чтобы разъехаться (окно рядом с аркой, на третьем этаже). О том, какой у машины по утрам грязный руль от влаги. Его приходится протирать ладонями и смахивать упругие мелкие катышки на колени. И так каждый день. Откуда в мире и на руках столько грязи?.. Можно жаловаться на однообразие улиц, столбов, перекрестков, на то, как болит плечо от ручки скоростей, будто орудуешь кочергой. На уличный шум за окном, который забивает приемник. На тусклые голоса говорящих идиотов, между которыми певички поют однообразно тупые песни (певички похожи на друг друга тем, что поют их половыми органами)... Масс-культура давит рекламными щитами. Прижимает уши к черепу. От педалей ноют колени. Классическая музыка, которой удивляются пассажиры, тоже надоедает. Миллионы звуков прошивают тело. К вечеру кажется, что оглох... Можно зачем-то вспомнить старуху, которая сунулась на углу Обручева и Ленинского и на вопрос: "Куда?" (то есть куда везти) на своей волне ответила: "Куда хочешь. За стольник". Ясно, что она подразумевала. Я резко сорвался с места, прихлопнув дверь. Старухе не хватало на пузырь... Другая остановила у Битцевского парка. Это опасное место - почти тоннель среди деревьев. Дорога проложена по старому кладбищу. Неуютное место. На ней погибло немало людей. У старухи лицо, от которого бросает в дрожь. Похожа на Наину из детской киносказки "Руслан и Людмила". Первый раз такое напугало в детстве. Лицо в глубоких складках. В некоторых могут прятаться черти. Старуха улыбается. Сзади проносятся машины. Я занял одну из двух полос. Одета она странно: в штанах и молодежной кофте с надписью, и с платком на голове. - Миньет? - спрашивает она угодливо и улыбается, если это можно назвать улыбкой. Самое страшное - у нее во рту, гнилые и разрушенные треугольные зубы, напоминающие зубы пираньи.  Черные. Таких не бывает даже у покойников. Я сдерживаю судорогу тошноты, но этот оскал улыбающейся смерти, которая претендует на интимную часть моего тела,  заставляет вздрогнуть. Его невозможно забыть. Старухе - я домысливаю - под сорок, она орудует за дозу. И может, ей всего лет тридцать... Бомжи, сколовшиеся миньетчицы и третий высший уровень столичного зазеркалья - самостоятельные бомбилы (от "бордюра", не таксисты) к которому принадлежу я. Вольные стрелки эпохи нового русского капитализма. Советская поросль, выброшенная на помойку безжалостной рукой времени... Наину на роковом месте я встречаю первый и единственный раз. За перекрестком дорога поднимается вверх, там трудится конкурентка - толстенная бесформенная деревенская девка, всегда в одних и тех же джинсах и свитере, пухлощекая, с копной крашенных рыжих волос, с пустыми глазами. Рука висит над бордюром, как шлагбаум. Она обслуживает местных чурок на битых шестерках и девятках.. Один раз видел, как она вылезла из черного джипа. Поцелуй стоит пятьсот рублей (по цене дозы). Мне эти существа напоминают ангелов смерти (а правильнее, чертей в обличие женщин). Голоса тихие и бесцветные, в лице особенная ангельская бледность. Тело их - товар, которым распоряжаются толкачи наркоты. Иногда ненавидишь себя за порядочность (а на деле, слюнтяйство). Час ждешь у больницы нервную мать, которая выкатывает разбитое церебральным параличом чадо. Она вытирает слюни с его щеки. Коляску приходиться запихивать в багажник, который пачкает его колесами, выволакивать у высотки; мамаша растворяется в ней, обещая вынести деньги. И не появляется... Особая доблесть у жителей побережья и гор облапошить белого (хотя, наверное, цвет кожи не имеет значение, главное - облапошить). Один едет через пол-города, крестится (почему-то по-католически) на храмы и при этом целует ноготь большого пальца. Так легче обманывать. Этот тоже исчезает в подъезде, не расплатившись. Еще один представитель смуглого племени, после трехчасовой езды, ушел в магазин за водой, перед этим рассказав про горемычную жизнь в столице, и что у него любовница русская, и  что все друг друга кидают. В магазине оказалось два выхода...   Какой-то другой смуглолицый, с вороватыми глазами, испортил мне однажды погожий весенний денек, проехал метров триста и выскочил из машины. За перекрестком  я заметил пропажу лежавшего на торпеде телефона. Ладони вора были наполовину отрублены, он ловко управлял оставшимися большими пальцами. Какой-то поборник справедливости задолго до меня воздал ему за всё топором... Я ведь не выбирал пассажиров... Позже в криминальных новостях по телевизору я узнал его  руки и воровато бегавшие глаза. Честный бродяга воровского мира, как они себя называют... Память устроена так, что прячет в своих складках, оставляет в тени неприятное. Но ничего не забывается, и копится, ожидая своего часа...
   У меня свой ад. Недаром я о нем вспомнил. Однажды зимой я попал в пробку перед Ленинским, между жилым домом и казино. Один в салоне. Машины будто из тюбика выдавливало по единственной полосе. Лицо красили  огоньки панели, оно было цвета кислой меди. Я поглядывал в зеркало салона. Свет фар не добавлял ясности. Слева тянулся бульвар с перепутавшимися ветвями деревьев. Свет проспекта манил из темноты. Взгляд туманило от усталости. Внутри буд-то вспыхнули и замерцали неясные далекие искры, которые напоминали огни святого Эльма. Меня отделяла от них целая пропасть... Такие слабые голубые всполохи, которые не могут превратиться в пламя. Никогда. Болотное свечение. Образ жизни, которой я живу. Намек на свет, которого нет. Адская пропасть, отделявшая от настоящего света... Тьма и пустота стали физически поглощать меня. Это и был мой ад. Без чертей и булькавших чанов с грешниками, у которых выпучены глаза. Это полная фигня по сравнению с тем, который я узнал. Из моего не было выхода. Это как родиться - и уже не переписать судьбы. Не знаю, зачем я это понял, как не знаю, почему меня выдернуло из этого состояния обратно. Но этому я не обрадовался, я только миновал место, в котором моё земное соприкоснулось с потусторонним...

   Вечером, оставив у дома машину (мытье стоит денег, которые экономишь), закупориваешься в  комнате и выпускаешь на волю впечатления. Вылитое в стакан пиво пускает пузыри и поднимает пену... На телеэкране сытые рожи в костюмах от Бриони рассуждают про политические события, выражают точки зрения. Бог этих экспертов - деньги, конвертированные в их сомнительные достоинства... Дорожные миньетчицы гораздо честнее этих политических проституток. Честнее продавать тело,  чем душу... Грандиозная ложь о том, как у нас хорошо журчит речью продажных журналистов и  убаюкивает  обывателя. Вызывает тошноту и ненависть. Читается, как книга с истрепанными страницами. Экклезиаст, где все и обо всём давно сказано. Эти телевизионные игрища - "день сурка"... Игра кнопками пульта заменяет мне пианино. Отвлекает от тяжелой реальности. И только ночь, глухой провал в темноту лечит душу... Но всего этого я не могу сказать женщинам. Да и зачем?..

   ...В колее между отбойником и фурой болтануло, когда я шел на обгон. Сзади недовольно просигналила коробочка, дернула следом. Я едва не поцеловал большое  колесо прицепа. Движок в один и четыре десятых литра предназначен для путешествия на дачу со шмотками. Я не могу выстрелить на обгоне. Тем более, рискуя чужими жизнями. Но задний не доволен... Я медленно обошел и перестроился. Он появился в зеркале - болтануло уже его - обогнал и стала ясна причина его метаний: мимо пролетел мигавший фарами серебристый мерс. Дорога живет своими сюжетами.
   Татьяна Леонидовна притихла, поглощенная причудами  дороги. Устает и она. Печка тихо шуршит. Я мог бы узнать этот звук даже во сне. В ее раструб попал осенний лист, и с тех пор потоки воздуха крутят его в жерновах торпеды...
   Химки разрезало шоссе, ведущее в сторону аэропорта. Нам предстояло свернуть в часть, куда вел короткий съезд. От МКАДа мы ползли, тыкаясь в щитки дорожных работ. На съезд ушло минут двадцать - внизу не работал светофор. Автомобили трогались и пропускали друг друга перед тоннелем. Наконец, мы выбрались под стрелку светофора и покатили по узким полицейскими улицам. В темноте было трудно поспевать за знаками. Обилие боковых выездов и полоса, по которой приходилось идти впритирку к другим автомобилям, сильно утомляли глаза.
   Через несколько кварталов стало свободнее. Я повернул с круга и проехал несколько двухэтажек.
   - Где-то здесь, - задумчиво сказала Татьяна Леонидовна.
   Дом наш не имел въезда во двор. Путь преграждал шлагбаум. Оценив обстановку, я полез между деревьями, но цепанул низом на ухабе и отъехал назад.
   ...Машину я поставил впритык к торцу дома. Наш подъезд оказался с другого конца. Это усложняло дело. Квартира была на втором этаже. Подъезд узкий, лестничные ступени высокие... Задержавшись в салоне, я собрался с силами. Забота о поднятии вещей и Надежды ложились на мои плечи. Одышка Татьяны Леонидовны дала это ясно понять. Она не сачковала, нет! У нее астма. И сыновья ее (аж двое) не особо помогали будущей монахине в таких делах. 
   У мягкого драпового пальто Надежды был широкий воротник. Ладони мои утонули в его подмышках, нащупав в теплой глубине ускользавшее от тяжести тело. Я потянул его из машины. Она расползлась мешком и съехала в прыгнувшую под неё коляску, которую ухватила Татьяна Леонидовна. Большое лицо Надежды со стыдом, от которого ей некуда было деться, её руки с большими ладонями и рыхлое тело, тянувшее вниз - всё это я уместил в коляску. Надежда, как сумела, помогла руками.
   На лбу у меня сразу выступила испарина. Подъезд оказался на редкость вонюч. В нем кого-то тошнило. Такая блевотина, которая не выветривается неделями. И смешана с вонью от выкуренного табака и еще тем, чем пахнет старое жилье - духом рухляди. Подъезд казался дуплом гниющего дома. Ступени порадовали высотой. Лестница была крутой и довольно-таки узкой. Несколько раз я ходил за вещами.
   Перетаскав баулы, я потащил Надежду. Нам предстояло одолеть пять лестничных пролетов. Самый короткий был на крыльце. Ширина лестницы внутри была такая, что коляска едва втиснулась.
   - Может еще кого-то попросить? - посоветовалась Татьяна Леонидовна. Она стояла сбоку, когда мы вкатились внутрь.
   Подъёму мешала не столько высота ступеней, сколько цеплявшие их велосипедные ручки - коляску приходилось держать так, чтобы Надежда не свалилась на лестницу. Двигаться пришлось рывками.
   Я согнулся в три погибели и дышал над ее лицом, старательно отводя глаза. Снизу помогала скинувшая пальто, в платке, со своим сползшем набок узлом, с выбившимися из-под этого платка волосами, худая как свеча Татьяна Леонидовна. Я впервые обратил внимание на ее бледные тонкие запястья. Надежда, пыхтя, отталкивалась от стены и поручней лестницы, перебирала ладонями и взмахивала ими, словно крыльями.
   Первый пролет мы благополучно преодолели. После следующего я почувствовал испарину уже между лопаток. Коляска стала мне казаться  штангой чемпиона, которую легче всё же нести, чем тянуть по лестнице. 
   Несколько раз Надежда грозила свалиться на Татьяну Леонидовну, но вовремя упиралась в стену или хваталась за поручни.
   На последнем пролете мне казалось, что путь этот длится вечность. Я так взмок, что  даже лыжная шапка стала мокрой, будто побывала в воде. Ноги одеревенели и налились свинцом.
   На последних ступенях у меня совсем не осталось сил. Я покраснел от натуги и едва дышал. Казалось еще ступень, и я сам упаду. Перед глазами плавали фиолетовые круги. Я уже с трудом понимал происходившее, и тут Надежда виновато погладила мою руку своей теплой ладонью, и я близко - лицом к лицу - увидел ее исстрадавшиеся глаза. И так мне стало стыдно за свое недовольство и жаль ее, что я почти без усилия заволок ее наверх.
   Что была эта ладонь? Она коснулась меня и заполнила таким теплом, что оно живо до сих пор. Уходивший из мира человек протянул мне руку. Не знаю, как она догадалась, я увидел все в ее глазах. Больной человек вдохнул в меня силу. Мне было неловко в тот момент.
   Потом я сорвал шапку и куртку, вкатил ее в коридор и принялся ходить по квартире, успокаивая дыхание. Ноги не гнулись. Я жадно выпил воды из-под крана и помог втащить Надежду уже на кровать. Она неловко изогнулась, освобождая от пальто своё большое и неудобное тело. Татьяна Леонидовна закружила вокруг меня. Стала словоохотлива. Речь пошла про лекарства, распорядок дня, время для поездок от Химок до Ясенево и обратно... Подозреваю, что условием переезда Надежды была передача квартиры монастырю. Для Надежды это был вариант.  Один из немногих, когда плата оправдана. Я не вижу здесь худого. Она попала в заботливые руки. Да иначе бы и не согласилась.
   Квартира напоминала склеп, наводила на угрюмые мысли. Была прокурена, неуютна. Щербатые половицы скрипели и качались. На кухне стоял советский шкаф с облезший лаком. Подоконник был в следах пепла, с черными метками от сигарет. Неприятнее всего было в комнате, где тускло горела лампочка,  освещавшая нишу с двухъярусной кроватью - та была завешена красной шторой с черным кантом, который напоминал ленту от  гроба. Я не мог избавиться от этого сравнения. Мне хотелось быстрей  покинуть это место.
   Я забыл сказать, что здесь жил одинокий брат Татьяны Леонидовны. Брат недавно умер от рака и квартира перешла её по наследству...
   Некоторое время я сидел на кухне, приходя в себя. В ней свежо  пахло огурцом, оказавшимся в сумке Татьяны Леонидовны. Видимо, это был ужин будущих монахинь. Слушая нытье чайника на голубых огоньках камфорки, я думал о Надежде. Элементарное посещение сортира было для нее подвигом. Приготовить себе она не могла - могла только лежать... В комнате отвратительно пахло табаком. В изголовье молитвослов, лекарства, на полу утка. Условия для отбора в райские кущи? Думала ли она раньше, что так кончится жизнь? Конечно, нет. Но теперь это было непоправимо... Мне захотелось отсюда в пространство улиц, под фонари и фары. К движению и свету... Я вытер влажные виски своей промокшей шапкой и откланялся.
   - Ах, ну что же вы... У нас ничего нет... Вам надо перекусить... Дорога такая трудная, вам ехать через весь город. Хоть чаю.
   Татьяна Леонидовна металась. Получалось это искренне и нескладно.
   - Я поеду, - настаивал я. - Дорога не ближний край. Время -  пробки. Не знаю, когда доберусь.
   Я ускользнул, оставил ее у раскрытой двери. Она не знала, что предложить. Я прощался с улыбкой, зная, что больше не увижу Надежду, лежавшую в алькове, на широкой кровати с красной занавеской и черной лентой... Хлопок двери огласил пустоту подъезда и что-то ещё внутри меня...


   Забравшись в машину, я стащил куртку и свитер, вытянул гудевшие ноги и откинулся на сидении, глядя в темноту. От дыхания стекло почти сразу покрылось туманом. В ветках деревьев от ветра плавали пятна света - на окраине двора светили окна ближайшего дома. Сердце ухало, голова ещё кружилась... 
    Придя в себя, я завел машину и включил радио. Салон наполнился смехом. Радио иногда - несмотря на то, что к вечеру от него гудела голова - служило источником вдохновения. Перебрав разные каналы, последнее время я слушал только детский. Мне нравилось как взрослые елейными голосками сюсюкали про детей. Я в такие минуты сам ничем не отличался от ребенка. Особенно нравились старые мультяшные песенки. Однажды я вез из аэропорта тщедушного старого еврея, прилетевшего из Штатов. Он тоже был из прошлого (в том смысле, что эмигрировал из Союза, а вернулся уже в другую страну). В первую минуту он вылупился на меня, когда я включил радио и сказал, что слушаю только детский канал, а потом всю дорогу увлажнившимися глазами смотрел на изменившийся город. Я думаю, детские песенки помогали ему в тот момент вернуться туда, куда он уже не мог попасть.  В конце пути он ошарашил меня вопросом, где купить арбуз. До того раскрепостился. Стоял февраль месяц. Мы оба были детьми. 
    ...Детский смех вернул к глазам Надежды. Воспоминание было ярким, она будто продолжала смотреть на меня. Я был, наверное, единственным человеком за долгое время, который так близко их увидел - мы на лестнице едва не стукнулись лицами, я уже подумывал в тот момент бросить все к черту и завалиться вместе с коляской вниз. Край шапки налез на взмокший лоб, который едва высился над моим раскорячившимся задом, и она почти закрыла глаза...
   Я завел двигатель, вытер шапкой запотевшее стекло и помчался по пустой дороге. Дом остался позади, утонув в череде двухэтажек, тянувшихся до перекрестка. Дальше пошли пятиэтажки. Машин поубавилось. Я быстро добрался до шоссе. На подступах к кольцевой веером вспыхнула реклама маркетов, засияли витрины и  фонари. 
   Съехав на МКАД, я разогнался на пустых полосах,  выжимая почти все, на что была способна машина. За городом заиграл огнями похожий на светящегося паука развлекательный комплекс. Дорога спускалась в низину и выплескивала из неё далёкий поток габаритных огней. Прогалины в снегу, темневшие за обочиной, напоминали о скоротечной зиме. На подступах к городским домам они обрывались. Я включил радио. В такие минуты музыка идеально сочеталась с летевшим городом. Мелькали выхваченные светом съезды, деревья, автозаправки, позади оставались попутные машины. Все неслось как на кинопленке...
   На въезде в Ясенево кадры испортила пробка. Машины столкнулись и замкнули полосу.
  С эстакады дорога вела к перекрестку. В глубине квартала змейкой к лесу сбегала моя высотка. Машину удалось поставить между домами... 
      Приблизительно так кончался каждый день... В сером, грязном пространстве подъезда сквозняк задувал тепло, и город будто навалился на меня своими улицами и домами... Я стоял, уставясь в красную кнопку лифта. Тот с жужжанием полз вниз... Усталость разламывала пополам. Руки уже не тряслись, но я чувствовал  легкость ударов молочной кислоты, которая утром превратит меня в деревянную  колоду. Движения будут рвать мускулы. Все в моей жизни было несуразно. Обстоятельства - против меня или не способствовали благополучию - такому рекламному фасаду, за которым скрыта жизнь обывателя. Нищета, беспросветное будущее, клонившаяся к закату жизнь. И мне вдруг захотелось танцевать, пройтись гибким телом по грязным ступеням с чечёточкой или выдать гопака. Жизненные козни только  закаляли меня... 
      Я шагнул в лифт. В зеркале отразилась никакая физиономия. Под ногами лужа собачьей мочи.  В нашем доме жили улыбавшиеся дамы с маленькими собачками. Почему-то я не встречал в нём мужиков с поводками. Ну, может, пару раз... Женщины ищут того, кому хотят подчиниться.  Все хозяева похожи на своих собак.
   ...Лифт попер на третий... Теперь надо найти себя между тех, кто растворился сегодня среди уличных камней и дорог. Дом - это саркофаг, в котором я мумия, и буду ею до тех пор, пока утренний свет не хлынет в окна. У меня в этом царстве есть пища и вода - как у живого... Диван да компьютер, мерцающий экран телевизора, который желательно смотреть без звука. И пиво, чтобы утопиться перед сном... Судьба древнего героя, метнувшего копье в своё прошлое. Оно улетело, растворилось в мифологии - когда-то я преподавал античную литературу... Мой дом теперь - комната. Окно, - из такого в детстве был виден мир, придуманный, разумеется (его предстояло материализовать в путешествиях). Вот только детства уже нет, от него остались одни дети. Мои мечтают. Не могут без этого. Что в их головах - я представляю смутно. В моем же мире - картинки, детали кружат пчелиным роем, возникают в памяти. После многих часов езды земля гуляет, кажется, я продолжаю ехать на диване... От детства остался кляссер с марками. Каждую помню отчетливо, особенно первые, купленные в Норильске. Его переслала мать. Он стоит в шкафу. Я редко открываю эту большую книгу. Мир давно известен. Крылья птиц на маленьких бумажках застыли в полете, животные замерли в незавершенных движениях, спортсмены поставили свои рекорды, портреты те же, что в музеях, в которых бывал... Детство осталось за бумажными квадратиками, растворилось, окуталось дымкой, сквозь которую видны его очертания, но не слышны звуки. Ребенок повзрослел... Люстра над головой,  мертвый оргиастический свет. Голос жены. Отсутствие смыслов. Хочется  уйти от всего этого...

     ...Меня интересует женщина с коляской, которую я вижу в окне. Много лет. На сумасшедшую она не тянет - хорошо одета и нет того, что выдает психа. Хотя, кто их знает. Она всегда с коляской. К ручке привязаны воздушные шары и надувные игрушки. Может, она торгует ими? Думаю, я не один терзаюсь этим вопросом. Или хочет обратить на себя внимание? Каждый раз она идет  вдоль забора, за которым спортплощадка. Я радуюсь ей. Может никто эту женщину, кроме меня, не видит? Может, это добрый дух, посланный в мир? И раз за разом он обходит наши места в поисках ещё не погибшей души?..
    В моём шкафу есть сумка, с которой я пришел в этот дом.  Такая, что можно собрать кое-какие вещи и двинуть дальше. Она пылится много лет. На боку заплата, пришитая женой. Удобная, ее можно повесить на плечо, а можно нести в руках. Она такое же древнее изобретение, как колесо.

   Солнце освещает горы, равнины, лесные дебри и тропы... отражается в морях и лицах... У Татьяны Леонидовны - оно строгое (как у боярыни Морозовой с полотна Сурикова)... А где-то на другом конце этого света видны слабые, похожие на всполохи, искры. Там светло... Там Надежда (спустя год я поинтересовался ее судьбой. - Умерла, - ответила Татьяна Леонидовна буднично, поскольку была, как обычно, погружена в себя)... Может, тот свет и есть рай, и там живет Надежда. Чистая и совестливая, с большими теплыми ладонями, с руками, которые ничего отсюда не взяли. И не мучается...
 


 


Рецензии