Часть 5 - История Эрвина Шнаакера
ИСТОРИЯ ВИКТОРА ПЕТРОВИЧА ЯКОВЛЕВА, ЗАСЛУЖЕННОГО ХИРУРГА ГОРОДА ЛЕНИНГРАДА,
ИЛИ ИСТОРИЯ ЭРВИНА ШНААКЕРА
(1918 – 1968)
Злая девчонка, которую чуть не съели волки на моих глазах. Мне было так стыдно за то, что я почувствовал к ней с того самого момента. Я ненавидел в себе этого малодушного предателя. Когда это было? Осенью сорок второго, кажется…
Я никому не сказал, что потом снова встретил её. Она купалась в маленьком озере в чаще. Она была безоружна, вся одежда лежала на пне. Была весна, и очень тепло.
Я вынул пистолет, затаившись за деревом. Прицелился. Она дотянулась до какой-то травы, понюхала её: запах понравился. Этой травой она взялась натирать руки, шею, всё тело, бывшее над водой.
Можно было выстрелить в сердце. Или в голову. Неужели это она изрубила Штюца?
Она встала и прямо там, в озере, попрыгала на ноге, чтобы вытряхнуть из ушей воду. Выжала волосы. Вышла. Начала неспеша одеваться. Я думал: вот сейчас она пойдёт – и я нажму на курок. Но, одевшись, она села на пень, где до этого лежала её одежда, и принялась расчёсывать спутавшиеся длинные волосы.
– Ну вот опять… – Бестия вскрикивала и ворчала, как старушка, когда гребень цеплялся за очередной узел.
Она чихнула. И снова. Получилось так громко, что девчонка скорей осмотрелась, не привлекла ли опасность. Всё было тихо. Я не дышал, хотя только что чуть не взорвался от смеха за своим деревом: как могло это худое существо издавать такие невероятные звуки?
Когда она со смаком чихнула в третий раз, я не удержался – и прыснул.
– Ой! – девчонка исчезла, как умела исчезать только она, а я, забыв об опасности, которая теперь могла угрожать мне с её стороны, смеялся в полный голос.
Вскоре мне достался отпуск моего капитана: он был слишком поглощён текущими делами на фронте, чтобы отвлекаться на отдых. Вопреки ожиданиям, забота жены раздражала меня. Я думал, что дома успокоюсь, но не выдержал и трёх дней из положенных двух недель. Я понял, что ужасно хочу обратно, в свою дивизию, скучая по капитану как по брату-близнецу, который умер в раннем детстве.
Жена хлопотала на кухне с очередным пирогом. Какое-то время я наблюдал, как она носится со стряпнёй. Она заметила моё настроение. Она помнила его с того момента, как увидела меня на пороге пару дней назад. Но тогда мы обнялись, и предчувствие смылось.
Наконец, она угомонилась и села, ожидая, что я скажу.
– Линда, мне нужен развод. Прости.
Мы поженились накануне войны, и всё было прекрасно. Её родители, заменившие мне моих, умерших вместе с братом, души во мне не чаяли. Я жил у дяди в небольшом домике на Туринерштрассе, и всегда думал, что именно туда приведу молодую жену, когда обзаведусь ею.
Отец Линды был доктором медицины и моим научным руководителем в Гумбольдтовском университете, при котором находился огромный клинический центр Шарите. Благодаря профессору уже с первого курса у меня была врачебная практика. Я не пропускал ни одного занятия, ни одной операции, а однажды смог заменить внезапно слёгшего ассистента.
Профессор пригласил меня на свой юбилей, там мы познакомились с Линдой – его младшей дочерью.
Мне сложно было понять мои чувства к ней, поскольку я всегда волочился за юбками, а Линда, с румяными нежными щёчками и аккуратными губками, была безусловно хорошенькой; но поначалу возможная близость с дочерью человека, которого я глубоко почитал, казалась глупостью.
Она сама сделала первый шаг, написав довольно смелую записку о своих чувствах. Тогда это тронуло меня. Я женился на ней, искренне желая этого, и перед алтарём принёс клятву быть с ней в болезни и горести навсегда. По настоянию профессора я поселился у них.
Война всё изменила. Мы очень скучали друг без друга и часто писали письма. Наверное, я стал другим… В первый отпуск мы с ней не отлипали друг от друга. Но тот отпуск был в сорок первом, под Рождество, когда ещё дела Германии шли хорошо.
Потом началось это глобальное отступление, я гораздо реже писал домой, хотя почта от жены всегда меня радовала.
С весны сорок третьего от меня уже ни одного письма не приходило. Той весной у лесного озера я увидел Белобрысую Бестию. Второй раз в жизни. Его хватило.
Линда сказала едва слышно:
– Если дело в женщинах, то я пойму.
– Дело не только в них.
– А в чём?
Я посмотрел на неё, чтобы понять, верно ли поступаю. Она ждала меня все эти месяцы. Я должен быть благодарен ей. Она очень милая, а я стал очень жестоким. Она не видела ни расстрелов, ни пыток, ни смерти. Может, вся эта гнусная мешанина так меня изменила?
– Я не люблю тебя, – услышала она.
Она не могла сдаться просто так – и вскочила за мной, который собрался уйти.
– Многие живут, не любя друг друга! – горячо говорила она, следуя за мной в комнату.
Я взял чемодан.
– Ты можешь иметь много женщин, я не против… Я знаю, что тебе это важно. Мы… Мы же были так счастливы…
Она выглядела потерянной, и мне было жаль её. Линда в отчаянье загородила входную дверь:
– Я не дам тебе развод! Никогда! Нет никаких причин для этого! Ни одной веской причины!
Я молча ждал, когда пройдёт её истерика.
– Эрвин, прошу тебя… – говорила она.
– Прости.
Я молча ждал. Наконец, она отступила.
Я ушёл.
Когда я узнал приговор о повешении злыдни Бестии, то почувствовал невероятное облегчение.
Я увижу, как она умрёт. Я смогу ещё раз увидеть её. Моя преступная страсть, наконец, утихнет, совесть успокоится.
Вскоре меня вызвали как свидетеля на допрос капитана Бройта, и так я узнал, что он расстрелял её по приказу взбешённого Старшего. Последняя встреча с ней не получилась.
Что же теперь? Всё закончилось, и так глупо.
Меня назначили командиром дивизии, я неплохо справлялся со своими обязанностями. Летом сорок четвёртого попал в плен. Год с лишним мотали по лагерям, пока не осел в М-270 и не встретил там моего капитана. С начала лета сорок пятого мы одним тандемом ремонтировали дома местных и считались лучшей бригадой из четырёх действующих: делали всё качественно и в короткий срок.
С местными мы не имели права общаться, обедали всегда отдельно от конвоя – специальная машина развозила еду по стройбригадам.
В октябре мы взялись за новый объект. По соседству располагался заброшенный дом, окна которого были заколочены досками.
– Это чья такая изба? Нехиленькая, – слышали мы болтовню наших конвоиров.
– Сестра генеральская тут жила, Мария Олеговна. Суровая тётка, властная. Директором в местной школе всю жизнь пробыла.
– А сейчас она где?
– Весной чахотка унесла. Странно так: баба была сбитая, крепкая и не старая ещё.
– Да, смерти не прикажешь, – вздохнул напарник.
– И не осталось у них в семье в живых никого. Генерал, брат её, пропал без вести, его жена и дети блокаду не пережили…
Второй перебил его, ткнув в бок и указав глазами на приближающуюся фигуру.
Я ещё не видел лица, но меня заколотило так, будто я был единственной картошиной в булькающей кастрюле.
Из-под платка непонятного цвета торчали светлые косы. Она несла в руках маленький узелок, запахнув тоненькую курточку, истёртую до мелких дырок. Выцветшая юбка едва прикрывала колени и сбоку чуть-чуть задралась, башмаки облепились засохшей грязью.
Девчонка остановилась у соседнего дома и в недоумении разглядывала заколоченные окна. Худая, как щепка, отчего глаза смотрели огромными кусками неба.
– Померла Олеговна, – крикнул ей конвоир.
Измождённая девчонка плюхнулась перед домом на пожелтевшую траву, на остывшую осеннюю землю, уткнув голову в колени, и так просидела довольно долго.
Мы с Герхардтом только сейчас пришли в себя и, переглянувшись, снова застучали молотками.
Наиболее осведомлённый конвоир подошёл к ней.
– Ты кто такая, красавица?
Она подняла лицо, услышав его: оно было улито слезами.
– Ты к хозяйке приехала? Так в мае похоронили, не знала? Из эвакуации ты, что ли?
Девчонка сидела совершенно разбитая.
– Оставьте меня в покое.
Тот, обиженный её тоном, вернулся к напарнику.
– Тоже мне, королева нашлась… – а сам глаз от неё не мог отвести.
Она с трудом поднялась, доплелась до лавки у дома, упала на неё и уснула мёртвым сном. Конвоир снова подошёл к ней, потряс:
– Девушка, тут вечером нельзя спать… Девушка, очень холодные вечера!
Начала собираться толпа любопытных, с работы пришла и хозяйка дома, который мы обновляли.
– Пришла, легла, и спит себе! Кто такая? Откуда? – удивлялся конвой.
Соседка всмотрелась:
– Боже мой, так это Наташка! А мы-то думали, все у них померли. Живая! Господи! Откуда ж взялась? Умаялась…
– Кто такая-то? – не понимали её.
– Да летом всегда приезжала с сестрой глухонемой, помните? Девчушка такая шустрая – за моими утками всё гонялась, и собаки стаями за ней, вечно коленки разбитые…
– Ах ты, господи! Племянница младшая Олеговны? – догадались в толпе. – Чего ж она сюда из Ленинграда-то?
– А что делать девке? Квартира отца служебная была, семья дошла, вот к тётке и осталось.
Толпа изумлялась, что она жива, а я – не меньше их.
– Ни разу за войну не промахнулся, представляешь? – удивлялся Герхардт. – Живучи твари!
– Эй, солдатики! – конвой, снова вернувшийся поближе к нам, оглянулся на крики. – Окна бы от досок ослобонить, да занести в дом девку.
– На службе мы, а не баклуши бьём. Ещё всяких королев таскать.
Женщины посокрушались, но делать нечего, сделали всё сами: и доски оторвали, и уложили девчонку в кровать.
– Я ей сейчас хоть принесу чего… – суетилась наша хозяйка.
Так Белобрысая Бестия снова появилась в моей жизни, и с ней засияла неумолкаемая, непозволительная надежда, которая разрушилась в один миг, когда я застал этих двоих в объятиях друг друга.
Я не испытывал такой ненависти за всю мою жизнь. Когда понял, что капитан спас её. Когда увидел, как эти предатели смотрят друг на друга. Единственное, чего я хотел в тот момент, – задушить их собственными руками, после чего вдрызг искромсать тела, а может, лучше вырвать у конвоя автомат и пройтись по ним до последнего патрона.
Был и более изощрённый способ, которого оба, безусловно, заслуживали. Я мог бросить Бройта там, между бараками, пневмония загнала бы его в могилу, а девчонка не осталась бы без него на этом свете. Я точно знал, что она не осталась бы.
Я был не её круга с самого начала. Капитан – сын уважаемого фюрером человека, потомок энциклопедической династии, его дом с роскошным палисадником стоял в сердце Шарлоттенбурга – района, где жила самая почётная часть немецкого общества. Она – тоже дочка громкой персоны, коммунистка с манерами аристократки. Я никогда не видел ни тогда, ни впредь, чтобы девчонка, даже очень голодная, с жадностью бросалась на еду: хлеб всегда отщипывала, а не кусала; её всегда сопровождал приятный запах – видимо, привычку натирать тело травами привили с детства; а смотрела она так, что сердце наполнялось трепетом и хотелось упасть колени и молиться, будто она – алтарь, эта единственная ступенька к Богу.
Она бы никогда на меня не посмотрела, эта весёлая девчонка с королевской осанкой. Она убивала нас, а я изнемогал от восхищения и ждал, когда же сам попадусь в одну из неповторимых ловушек.
И всё-таки попался, но, как видите, совсем не в ту, в какую хотел. Правда, ввиду моего любвеобильного прошлого я терпеливо ждал, что скоро всё закончится, и тогда я начну всё заново. Вернусь домой для начала, как Герхардт. Я очень тосковал по Германии, по моему дяде, который меня воспитал, по Гумбольдтскому университету и практике в Шарите.
Меня возмущало, что тщедушная девка, убийца сотен моих соотечественников, могла меня, немца с железной волей и самой суровой репутацией на войне, увлечь с такой лёгкостью. Этого не могло быть. Дело не в ней. И страсть – не любовь, она быстро сгорает. Скоро и моя потухнет навсегда, и как же я ждал этого, мои дорогие люди.
Я отучился в ленинградской академии, пять лет прожил в общежитии, работал на фабрике, воспитывал чужого ребёнка, решал бытовые проблемы своей соседки. Получил квартиру, сам её обустроил, провёл телефон, снял этажом выше жильё для той же соседки и оплачивал его. Для того, чтобы получать больше, мне, который не любил выделяться, пришлось стать ведущим врачом больницы. Только в этом статусе я мог дать ей всё, что хотел.
Каждый год 9 мая я ходил с девчонкой смотреть парад и возлагать цветы неизвестному солдату. И всегда думал, что это она – самый неизвестный из всех солдат, о котором бы никто не узнал, если бы русский офицер не влюбился в неё.
Однажды, семь лет спустя, мы трое – Бестия, маленький Эрвин и я – столкнулись с ним на одном из парадов. Я где-то замешкался: меня окликнул коллега, а потом я увидел их из толпы, толкающей меня с шарами.
Иван – мой неизменный напарник-хирург – тоже был здесь с женой и дочкой, празднуя самый важный день в русской истории. Мы говорили, а я с тревогой поглядывал на девчонку и её собеседника. Иван тоже заметил её.
– Снова с соседкой, я верно понимаю? – улыбнулся он.
– Она – самое беспомощное в быту существо, – оправдывался я, а Бестия в это время улыбалась Офицеру, который во все восторженные глаза на неё смотрел.
– Но как это к параду относится? – Ваня всё прекрасно понимал: с ней я был до ужаса растерянным и молол всякую чепуху.
В висках застучало: в лице Офицера я увидел то, что меня испугало, будто она обнадёжила его чем-то. Ваня еле до меня докричался:
– Эй, так что? Может, пойдёмте к нам, отпразднуем День Победы?
– Не сегодня.
– Ты бледный какой-то. Это кто там с ней?
Меня дёрнули за рукав: маленький Эрвин попросил поднять его над толпой.
Мы вернулись в общежитие поздно: всё-таки Ваня уговорил нас отметить у них. Наташа видела моё настроение, но молчала. И в гостях мы даже парой слов не перекинулись.
Вот уже семь лет я был совершенно свободным в отношениях человеком. Я ни в чём себе не отказывал и никому ничего не обещал. А её, мою соседку, испокон держал на расстоянии.
– Я завтра встречаюсь с Борисом Ивановичем, – сказала она.
– Мне что. Хоть замуж за него выходи, – я нёс спящего Эрвина, обнявшего мою шею.
– Может, и выйду.
– Самое время. А то мне квартиру служебную дают на другом конце города. Ты одна как взрывчатка – без присмотра никак.
И вскоре они, правда, подали заявление в загс.
Моя квартира в одной из сталинских высоток оказалась прекрасна: из окна восьмого этажа я мог весь город держать на ладони, а ночью ко мне гурьбой лезли звёзды. Большая комната, а коридор и того больше, балкон, свой душ, свой санузел.
Впервые за много лет Наташа была не со мной вот уже целую неделю. Я знал, где она училась, и мог навестить её. Но не стал делать этого.
Прошёл месяц. Жизнь стала конвейером: работа – дом – женщины – дом – работа. Я отчаянно хотел вернуться в Берлин и надеялся, что моя кандидатская диссертация поможет в этом.
Никто из моего окружения не знал о том, кем я был на самом деле. Пока Бестия с Офицером, никто не узнает об этом. Но случилось то, что должно было: взрывчатка взорвалась.
Её привезли на скорой в мой госпиталь, когда Иван пришёл сменить меня. Низ живота и ноги её были в тёмной крови, лицо теряло жизнь.
Иван виновато побледнел, испуганно крикнув мне, который ещё ничего не знал о тяжёлой пациентке и спокойно надевал плащ, чтобы уйти: «Твоя соседка… Домашний аборт…»
Мы едва спасли её. Иван ужасно мучился.
– Она пришла ко мне неделю назад, – начал он. – Я ей отказал. Сказал, что она замужем и что это вопрос семейный… Она была в отчаянье. Я не думал, что она всерьёз… Это же её ребёнок.
Влетел взбешённый Офицер, её муж. В реанимацию его не пускали. Он прибежал жаловаться или добить её, не знаю точно. И увидел рядом с Иваном знакомое лицо.
– Ты! Ты! – он трясущейся рукой указал на меня.
Иван взялся его успокаивать, но Офицер выдал всю мою подноготную в одну минуту. Он ещё не знал, что я как-то связан с его женой, он просто разъярился, увидев бывшего военнопленного.
Его всё-таки вывели, с ним вышел Иван, объясняя, в каком состоянии сейчас Наташа. Я ждал, не шевелясь, когда он вернётся.
Напарник бесшумно закрыл за собой дверь. Мы молча стояли. Наверное, мой цирк затянулся. Смысл был утерян.
– Эрвин – твой ребёнок? – спросил он, наконец.
– Я помог ему родиться. Он – моего друга.
Иван усмехнулся:
– И она – герой войны?
– В этом ни один из нас не сомневается, – я всверлился в него глазами - и вышел, уверенный, что больше не вернусь.
Я подошёл к дверям реанимации. Я не мог войти. Сидел на кушетке возле, обхватив руками голову. Значит, искать работу. Новую работу. Новое жильё. В Берлин при низком статусе уехать не получится, а ведь на днях пригласили туда на конференцию и включили в состав делегации.
А что же Бестия? Вернётся к мужу? Надо же так не любить, чтобы и ребёнок был не мил? Но моя ли это вина? Может, это расплата за то, что нарушила клятву первой любви. Я ни при чём.
Что же было в её душе? Какой ад там творился?
Рядом сел Иван.
– К ней не зайдёшь напоследок?
Я усмехнулся:
– Её любимая ловушка была… Мы падали в скрытую от глаз яму, а сверху на нас сыпался десяток осиных гнёзд... Довольно мучительная смерть. Тела были страшно обезображены, не всех сразу могли опознать.
– Возможно, понадобится ещё одна операция, – сказал Иван, но я услышал его, только придя домой. За десять минут собрал вещи – нажил мало. Спал одетым, понимая, что за мной в любую минуту могут прийти. Ждал звонка.
Иван осмотрел её.
– Как Вы себя чувствуете?
– Где мой сын?
– Дома или в детском саду, где же ещё.
– Когда я смогу вставать?
В её лице было то же отчаяние, что и в тот день, когда она приходила к Ивану за помощью.
– Ваш муж хочет проведать Вас, каждый день приходит.
– Если со мной что-нибудь случится, спросите Виктора Петровича, мог бы он взять моего сына? Муж ненавидит его.
– Ну, во-первых, закон не позволит, а во-вторых, Виктор здесь больше не работает и я никак не смогу передать Вашу просьбу.
– А вне работы вы не встретитесь? Вы же друзья.
– Мы не друзья.
Она понимающе закивала и повернула голову к стене.
Меня вызвали к главврачу, он сидел удивлённый и важный, как политик:
– Что Вас у нас не устроило? – спросил он.
Я не вполне понял, к чему он клонит. Я уже нашёл работу фельдшером в ленинградском пригороде и завтра должен был выйти на службу.
– Иван Геннадьевич просил за Вас и написал отличный отзыв, хотя мы и до этого в Вашем таланте не сомневались. Но Вы всё-таки хотите уйти…
– Иван написал отзыв?
– Да, вот он.
Он протянул мне бумагу, в которой напарник говорил обо мне как о профессионале высокого класса, а также прилагал книгу отзывов моих пациентов.
– Что же Вам не понравилось? Может, квартира в неудобном месте? Она, правда, далековато.
– Нет, квартира прекрасна.
Я перечитал отзыв ещё раз.
– Но мне нужна ещё одна в том же доме для моей…
У меня сильно забилось сердце.
– Она сотрудница нашей больницы?
– Я буду оплачивать.
Главврач долго смотрел на меня.
– Что же не съедетесь? Двухкомнатку бы дали.
Я и так слишком обнаглел. Что же я нёс… Я не собирался говорить о ней. Я не собирался к ней даже мыслями возвращаться. Я поднялся, чтобы уйти и покончить с этой несуразицей.
– Ну, хорошо. Я решу этот вопрос, если Вы пообещаете больше никогда не выкидывать подобные фокусы с добровольным уходом, – сказал он мне в спину. – И проработаете у нас до конца своих дней, если уместно так выразиться. И ни Склифосовский, никакой другой товарищ не соблазнит Вас своими выдающимися перспективами.
Я обернулся, не веря ушам.
– Я не беру с Вас расписку. Только честное слово, – поднялся со своей вертушки главврач.
Берлин, где я тайком хотел однажды остаться, навсегда ускользнул от меня.
– Я даю Вам честное слово, Алексей Иванович.
Мы пожали друг другу руки. Он был настоящий советский мужик, которого я безмерно любил в эту минуту.
Её квартира была этажом выше, и понадобилось ещё два месяца, чтобы она переехала на новое место.
Из брака с Офицером, не продержавшимся и ста дней, Наташа вышла совершенно разбитая - она многое делала по инерции, и все дни были одинаково болезненны для неё.
Я сказал ей, что квартира - от больницы и что оплату счетов тоже осуществляет учреждение. Якобы мне должны были дать двухкомнатную, но не нашли, и вот дали две однушки.
Маленький Эрвин прыгал от радости и не вылезал от меня. Он очень соскучился. Переезд прошёл мимо Наташи, возиться с тяжестями ей было категорически нельзя. Она по привычке готовила, наводила чистоту, ходила в консерваторию, но я видел, как тяжело ей даётся это возвращение. Я очень старался, ведь с ней возвращался и я.
Я легко мог представить себе их ссоры. Попрёки при ребёнке о связи с оккупантом. Он так хотел знать их тайну, считая, что имеет на неё теперь все права. Но она так и не рассказала ему. Он называл ребёнка Сашей, она терпела. Он вспоминал то и дело её похождения в посёлке. Он ужасно её ревновал. И, наконец, запретил работать в консерватории: концерты, где она привлекала мужские взгляды, взбесили с первого раза. Он заполнил собой её жизнь, и беременность стала последней каплей.
Она пришла ко мне вечером, как часто делала, когда мы жили в общежитии, и устало легла на тахту. Я уже знал, что она пришла помолчать. Ей было важно молчать вместе. Наверное, она думала о войне. О погибшей семье. Об ушедшей любви. Я не имел права встревать в её мысли – моего голоса не должно было там быть.
Часто она ложилась на живот, обняв мою подушку, и всё думала и думала, пока не засыпала. Я заводил будильник на полседьмого, чтобы она успела подняться к себе до того, как Эрвин проснётся, и собрать его в садик, а сейчас – в школу.
У меня для неё было наготове мягкое душистое одеяло – она очень любила его запах и всегда улыбалась во сне, как только я накрывал её им. Подушек у меня тоже было штуки четыре: Наташа всегда спала минимум на двух, как положено королеве.
Когда она так оставалась – а это случалось часто, – я почти не спал. Её каждую ночь сопровождали неумолимые, не сдерживаемые ничем кошмары. Стакан воды всегда стоял наготове. Она переживала погоню, пытки, одинокие ночи в дремучих лесах, которые провела подростком, следуя по пятам за своим врагом…
Она с тех пор очень боялась темноты, даже сходить в туалет среди ночи стало проблемой. Она всегда будила сына или брала его, спящего, с собой. Чтобы дойти ночью до туалета в самом конце коридора в общежитии, надо было стиснуть зубы от страха и пуститься почти бегом. Теперь, в квартире, коридор был гораздо меньше, но она всё равно боялась идти в темноте. Малейший шум будил её. Я ставил ей фонарик у изголовья, рядом с водой. Я тоже чутко спал.
Не раз я просыпался: она, пригорюнившись, сидела на кровати. Девчонка никогда не опускала ноги, всегда поджимая их под себя или уткнувшись в них.
– Ты чего? В туалет?
– Я однажды на дереве ночевала, оно лежало такое здоровенное и широкое… Ноги во сне свалились – и меня кто-то укусил. Зубами огромными…
Я включал свет. При большом свете было не страшно. Приходилось зажмуриваться.
– Ну, иди, – говорил я.
Она шла очень быстро, щёлкал выключатель: один раз, спустя полминуты – снова. Пулей она запрыгивала на тахту, чтобы её не цапнули снизу, и до глаз накрывалась одеялом.
– Благополучно? – спрашивал я обычно, и она часто-часто кивала.
Я выключал свет.
Если бы кто-то тогда, у маленького озера, сказал, что так будет, что мы будем вместе целых двадцать лет, и я буду любоваться ею вот так, на расстоянии вытянутой руки, буду заботиться о ней и целовать в щёку по праздникам… Я бы, наверное, засмеялся во все мои могучие лёгкие.
Если бы она дала мне хоть единственный повод надеяться, я бы лелеял эту надежду и качал её, как в колыбели, в своём сердце. Если бы я позволил себе выйти за рамки общения, которое сложилось между нами, то, может быть, она бы не стала меня отталкивать. Но вот это «может быть» было страшнее всего на свете.
Каждый день убеждаться, что она не творит очередные глупости, – этого стало вполне достаточно.
Было четыре дня в году, когда я для Наташи не существовал: она в одиночестве отмечала дни рождения отца, матери, старшей сестры и младшего брата. День рождения Герхардта не относился к этим одиноким холодным праздникам, потому что в этот день не стало её отца. Пятнадцатое апреля навсегда осталось страшным днём.
Я тоже не любил эту дату. Её истязали на моих глазах, и я до сих пор слышал эти крики в подвале. Истерзанное юное тело, каменное лицо Герхардта-наблюдателя, довольный, с окровавленными кончиками пальцев штурмбаннфюрер. Забыть это было невозможно.
Мне иногда казалось, что я остался в России, чтобы воскресить не только порушенное хозяйство страны и развалившиеся избы поселковых жителей, а чтобы не допустить ещё одну жертву, чья жизнь так часто, по какому-то роковому мановению, висела на волоске.
Прошло десять лет нашего соседства, последние военнопленные уехали домой. Сегодня был день рождения её матери; как обычно, Наташа замыкалась и не пускала в сердце даже маленького Эрвина.
В память о семье у неё сохранилась единственная фотография из тёткиного дома. Эта фотография всегда сопровождала Бестию: в довоенной просторной квартире отца, в посёлке, в общежитие и в послевоенной однушке.
Эрвин-младший прискакал ко мне делать домашнее задание.
– Почему она всегда так плачет? – не понимал ребёнок. – Ведь многие люди умирают.
Он выполнял упражнение из учебника.
– Представь, что твоя мать умерла.
– Она жива, – Эрвин поднял голову, отвлёкшись от писанины.
– В пятнадцать лет она всех потеряла.
– Это же давно было!
– Ну, представь, что завтра и она, и я вдруг умрём. Или даже не завтра – судьба не ждёт. Через полчаса или час мы с ней погибнем.
– Как это? – замер мелкий.
– Собьёт машина, упадём в колодец, нападут бандиты… Что угодно. Представь. Нас больше не будет.
– Как это? – сглотнул мальчик.
– Вот и она много лет задаёт себе этот вопрос. Только разница в том, что мы всё-таки живы. А от её семьи не осталось даже могил, чтобы их посетить.
Младший долго молчал, вылетел прочь и через полчаса вернулся, утирая всхлипывающий нос.
– Прости, – сказал я.
Он подошёл ко мне и обнял. Я едва сдержал слёзы. В который раз я хотел пустить проклятие в спину войны, но снова вспомнил, что смею только благословлять её.
Она постучала. Был белый день, после обеда.
Она никогда не приходила в «даты одиночества», как я их про себя называл. Так зачем она здесь?
Я писал диссертацию, не переодевшись в домашнее. Сел, как только пришёл с дежурства.
– Всё трудишься? – Наташа кивнула на гору папок и исписанные листы.
Она подошла к столу.
– До вечера надо успеть с тезисами… Профессор ждёт.
– Ну у тебя и почерк, – всмотрелась она.
У неё он был не лучше, между прочим.
– И как вы, врачи, понимаете каракули друг друга?
– Да проще пареной репы, – усмехнулся я.
Ручка замерла: я почувствовал запах её платья. Наташа обошла меня с другой стороны и с любопытством разглядывала мою писанину.
– Тебя вчера какая-то женщина искала.
– Маловероятно. Я никому не даю свой адрес.
– Значит, узнала в больнице.
Её тон был новым. Продолжая переписывать, я понимал, что моё сердце слишком громко стучит: её локоть касался моего.
– Я никому не говорю, что я врач.
– Почему же?
– Это к делу не относится.
Она обошла меня снова – и оперлась на локти со стороны пишущей руки.
– Она была очень грустной… Я тебе не мешаю?
Она мешала. Я отодвинулся, чтобы писать было удобнее.
– Значит, по пьянке сказал лишнее, – деловито отвечал я.
Она рассматривала моё каменное лицо. В груди предательски стучало.
– Тебе заняться нечем? – ворчал я.
– Мне через час на репетицию.
Мы молчали. Я дописывал.
– Я десять лет не могла найти для него нужных слов. Что ты ему такого сказал?
Это она о сыне.
Она никогда не стояла так близко – у меня расплывалось в глазах.
– У тебя же сегодня день памяти, – напомнил я, и зубы стиснулись до боли, а в виски кто-то быстро затыкал холодной железной спицей.
Она выпрямилась. Я слышал, как взволнованно она дышит.
– День рождения, а не день памяти, – сказала девчонка.
Я давно не писал, а слушал её, молчащую рядом. Она не уходила, в отчаянье обняв свои руки, и всё пыталась понять, почему она пришла ко мне с этим новым тоном. Откуда этот тон? Быть может, во всём виноваты коллеги-певицы, которые удивлялись, почему с такой внешностью Наташа ещё одна, если под боком друг; а может, она сама впервые заметила во мне что-то, чего раньше никак не могла разглядеть, а это вышло наружу и оказалось притягательным; а может, десять лет без единого объятия стали невыносимы? Что же она скажет своей первой любви при встрече? Почему она не вынесла ожидания?
– Ты осуждаешь меня?
В её глазах дрожали слёзы, она сжалась, как в холодном подвале Вселенной. Я обнял её, а она всё дрожала, хотя сразу приникла к моей груди как к единственному источнику тепла.
Я думал, что спокоен, а она сказала:
– Так оглушительно бьётся…
Я ехал на метро к профессору и вспоминал наш первый белый день, жаркий, как солнце юга. Я не знал, что дальше. Мне было тридцать восемь, и впервые я понял, что такое семья. Мы жили по соседству столько лет, мы каждый день общались, но я всегда знал, что вход в её сердце мне заказан, а потому заводил множество случайных знакомств, чтобы ни в коем случае не зациклиться на ней.
Если всё останется по-прежнему, это будет правильно. Но мы нуждались друг в друге больше, чем думали. Мы были живыми людьми из плоти и крови. Мы были победитель и побеждённый, эти роли смешались, сгорая и возрождаясь в очередном поцелуе.
Что я скажу её первой любви? Ведь мы обязательно встретимся.
Я скажу, что это моя вина, с самого начала, и что мне нет прощения. Это только моя вина.
Она – моя семья, пусть я и не обременю этим открытием её свободную душу, чьи слёзы в дни рождения близких весили больше, чем наши совместные годы, и уж тем более чем долгожданное объятие, которое она забудет, как только встретит Герхардта. А она его встретит. Ради этого – боль её сердца, страшные сны и моё тепло.
С ней были самые ужасные мои годы. Эпизод у озерца перечеркнул моё прошлое и отрезал, как ненужный жир, что-то от сердца. Десять операций за двадцать лет – боже, слава моему дяде, настоявшему на поступлении в институт медицины, а я ведь хотел идти в архитекторы. Эта девчонка измотала меня как профессионала. Это были самые сложные в моей практике операции, когда я мог благодарить родителей или небо за врождённое хладнокровие, иначе мои руки могли бы дрогнуть – и судьба белобрысой засранки была бы, наконец, решена.
Самая страшная операция случилась спустя два месяца после того, как мы стали близки.
Она не всегда приходила ко мне, мы жили порознь, и внешне всё было, как раньше. Но сегодня мы общались на сон грядущий. Я очень любил эти моменты, хотя день меня ужасно вымотал, и голова так и падала на её плечо. Она лежала лицом ко мне и смотрела в темноту вокруг нас.
– А у тебя есть дети? – спросила она.
Я удивился.
– Ведь это естественно, если так много подруг, – продолжала она.
– Я слежу за этим. Пока не случалось, – ответил я.
Она заскребла моё плечо, отковыривая несуществующий прыщик.
– А если бы вдруг узнал?
Я не мог понять, с чего ей вдруг захотелось поговорить об этом.
– Ты бы женился и ушёл к ней?
– Я бы точно не женился. И точно не ушёл.
– Ты совсем не хочешь детей?
Она принялась ковырять ещё какие-то точки на моём теле, а потом отвернулась и умолкла. Глаза мои закрывались, а сердце, наоборот, стало стучать всё сильней.
Наташа лежала тихая, я не видел её лица, но знал, что она не спит.
– У тебя есть подозрения? – спросил я.
Она не сразу ответила:
– Есть.
Меня осенило: она говорила о себе.
Радость отцовства длилась ровно пять секунд и больше никогда не вернулась.
– Ты же не можешь… – сон ушёл напрочь. – Ты не можешь иметь детей.
После её отчаянной домашней самооперации мы с Иваном часов пять возвращали девчонку к жизни. Я тогда молил Бога оставить её на земле, пусть на расстоянии от меня, но чтобы я знал точно: она дышит, она есть. Операция пошла легче после этой молитвы, а ведь руки мои почти задрожали. Я помню тот миг, когда она открыла глаза: в них было только равнодушие.
Наташа повернулась и посмотрела на меня с надеждой:
– Знаешь, в этот раз не как раньше. Как-то по-другому всё ощущается. Но всё-таки это ребёнок.
– Ты же не знаешь наверняка, – я старался не показывать ей, что нервничаю.
– Я почти уверена. Я целый месяц сомневалась.
Услышав это, я чуть не лишился рассудка. Значит, всё произошло в одну из наших первых встреч. Значит, она могла иметь детей. Как же я мог так просчитаться? Я ведь знал и то, что родить дитя шансов у неё почти не было. Но теперь и это было под сомнением. Теперь всё было под сомнением.
– Пусть он будет, Эрвин, пожалуйста, – она прижалась ко мне мягким и тёплым телом. – Он будет очень милым, вот увидишь. Хорошо?
– Завтра утром поедем обследоваться, – ответил я.
Я твердил себе, что это невозможно. Эта мысль успокаивала меня. Она не беременна. Это что-то другое. Что угодно, но не ребёнок.
Была смена Ивана. Он очень удивился, увидев меня на ногах, в то время как я должен был отсыпаться от вчерашних бесконечных операций. Я был с улыбающейся Наташей. Он заметил, что я очень бледен.
– Сорок шестой свободен? – спросил я его, войдя в кабинет и снимая верхнюю одежду.
– До девяти – да, – Иван наблюдал за моими действиями. – Ты спал?
Я что-то несвязное буркнул. Наташа ждала в коридоре. Она была полна больших надежд. Я завёл её в сорок шестой, в центре которого стояло женское кресло.
– Раздевайся и садись.
Она кивнула, а я принялся тщательно мыть руки.
Я только хотел убедиться. Утренний анализ уже показал то, чего я боялся. Но надо было убедиться, непременно.
Я вошёл в наш кабинет – мы с Ваней называли его «перевалочный» – и вцепился в оконную раму. Напарник отложил писанину.
– Я ошибся, – я сжал ручку окна.
На кушетке лежала папка. Иван взял её – это была история предыдущей операции Наташи, которую я притащил из архива.
– Я сам написал, что пациентка больше не способна к деторождению. Сам. Своей рукой. Ты ещё тогда сказал, что не был бы так категоричен. Я не поверил.
– Она беременна?
Я повернулся и оперся о подоконник, лицо моё позеленело от сумбура мыслей.
– Как, по-твоему, она сможет родить? – я взглянул на Ивана с надеждой, пока он перечитывал историю.
– Пятьдесят на пятьдесят, – наконец, сказал он.
Как я и думал.
– А риск для жизни матери?
– В тех же пропорциях.
Да, всё, как я и думал.
– Я был неосторожен. Это моя ошибка, – твердил я.
– Так он твой? – обрадовался Иван.
Я молчал. Наташа ждала в коридоре. Я уже сказал ей, что всё неоднозначно.
– Кто сегодня в анестезии? – спросил я, голос мой звучал в пол.
– Послушай, Вить, можно рискнуть, – начал было Иван. – Она ведь не пойдёт на это.
Да, это правда. Мечты девчонки крутились вокруг нового существа, уже начавшего свою жизнь в её теле.
Я покачал головой. Умылся. Пятьдесят на пятьдесят. Господи, какие же пятьдесят – те самые?
– И ты разве сам сможешь это сделать? – сказал он, когда я вызвал анестезиолога по телефону.
Он остановил меня в дверях:
– Сейчас моя смена. Я сделаю.
– Нет. Напиши, что это киста, – бросил я, не оборачиваясь.
– Да ты вообще человек?! Фашист чёртов! – крикнул Иван.
Я слышал, как он швырнул её историю в стену. Пятьдесят на пятьдесят. Жизнь или смерть. Так всегда. Чего же я боялся? Из века в век, каждый день, каждый час. А если бы шестьдесят на сорок? Семьдесят на тридцать? Восемьдесят на двадцать? А если бы девяносто девять на единицу?
Если сейчас мои руки дрогнут – и вот она снова, словно из синей реки, в тонкой сорочке…
Нянечка помогала Наташе переодеться для операции. Я ей сказал, что, наверное, там небольшая опухоль.
– Не бойся, милая, – успокаивала нянечка.
– А с ним ничего не случится? – Наташа старалась найти ответ в моих строгих глазах, но я не встречался с ней взглядом.
Всё должно было случиться в сорок шестом, чтобы не повториться.
Пришёл анестезиолог. Она не должна была ничего заподозрить. Её уложили на кресло.
– Иван Геннадьевич не придёт? – осведомился ассистент, вводя Наташе анестезию.
– Нет, это внеплановая.
Девчонка вцепилась в мою руку:
– Обещай, что с ним всё будет хорошо. Обещай, иначе мы больше никогда…
– Я обещаю, – было последним, что она услышала перед глубоким сном.
Боже, почему я сохранил жизнь ребёнку Герхардта, а сам не удостоился милости увидеть своё дитя? Я думал о том, чтобы не спровоцировать кровотечение, действовал очень бережно и ни секунды не сомневался, ни одним движением. Это навсегда останется со мной, она никогда не узнает. Ей скажут, что это доброкачественная опухоль. Вот что она услышит от Ивана.
Не знаю, почему он всё-таки встал на мою сторону. Я был уверен, что криминальный аборт пациентки без её ведома лишит меня места и всех регалий. Пусть. А может, он случайно увидел, как я задыхаюсь на полу «перевалочной» от рыданий, которым никто не указал выход из моего организма, а потому я дико выл от боли, уткнувшись в руку. Это продолжалось больше часа, и никто не нарушал моих мук.
Она уже пришла в себя. Я должен быть с ней. Она плачет, что так обманулась. Но я сам обманщик. Только на войне мы были способны на такую жестокость. А мне хватило всего двух встреч с Белобрысой Бестией, чтобы понять, как страшен даже этот один процент против девяноста девяти и что я буду всегда на стороне одного процента.
И всё-таки я был на грани. Я был на грани. Иван посоветовал мне взять отпуск, настолько я стал не в себе. Она уехала с гастролями на неделю – её первые гастроли за пределами Ленинградской области. Я отправился в санаторий. Эрвин был с ней.
Наташа вернулась – меня не оказалось. Потом я узнал, что она ходила к моему напарнику: волновалась, где я. Ведь я ничего ей не сказал и не поддерживал связь. Не вдохнувший пьянящий воздух жизни ребёнок на моих руках, моими руками… Он преследовал меня. Он навсегда со мной. Мне даже казалось, что я с отвращением смотрю на лицо девчонки. Я презираю это лицо. Я не знаю, как к нему прикоснуться. Я не хочу прикасаться к нему.
Я думал, что она дороже всего. Но вот оно – то, что оказалось важнее и что я убил так же безжалостно, как расстреливал безвинных и беззащитных в начале сороковых.
Когда я вернулся, то дня три ускорял шаг, выйдя из дома, чтобы случайно не столкнуться с соседкой. Иван передал мне конверт. Я развернул письмо – лист был пустым. С двух сторон. И конверт – не подписан.
– Мог бы предупредить. Она сказала, что пришёл двойной счёт за коммунальные. Спросила, бывало ли так у меня.
Господи, я забыл оплатить. Я совсем забыл.
– Если честно, не думал, что она так наивна. Где это видано, чтобы учреждение оплачивало ещё и ваши услуги…
Она поняла, что я содержал её.
– Вы – всё? – Иван сочувствовал мне, хотя знал, кто я на самом деле.
– Да, мы – всё, – я надевал халат.
Я, действительно, так думал.
– Моя жена в подругах у их хористки, – добавил напарник, застегнув плащ. – Кажется, скоро они едут в Европу с гастролями.
Я кивнул. Мы – всё. Это окончательно. Наши жизни не пересекутся.
Я вернулся домой – у порога кто-то хныкал. Маленький Эрвин!
– Ты что здесь делаешь?
Я испугался, зная, что теперь они живут очень далеко.
– Почему ты не приходишь? – ревел он.
Я растерялся, мы вошли в дом.
– Как ты сюда добрался? – я оглядел его – он был чистым, хотя, как всегда, сопровождали синяки: так он отстаивал своё русское происхождение с однозначно арийским лицом.
– Я скучал по тебе, – он всё плакал и плакал, и не обратил никакого внимания на сладкий чай и корзинку с конфетами, которые я поставил возле него.
Он знал мой адрес. И ему уже было одиннадцать лет – вполне серьёзный возраст, чтобы найти знакомый дом за тридевять земель от нового места.
Я долго не мог его успокоить, даже когда он обхватил мою шею. Сначала затих, а потом заплакал навзрыд.
– Вы, что, так сильно поругались? – не понимал ребёнок. – Она даже не вспоминает о тебе.
Я сидел возле него на корточках и поглаживал его по спине, но он был в отчаянье.
– Жизнь – такая вещь, понимаешь… – мой голос срывался, потому что разве я сам что-либо в жизни понимал? Я ни черта не понимал, чему же я мог научить маленького ребёнка?
Эрвин удивлённо смотрел на меня, размазывая слёзы по воспалённому лицу. Я тоже утёр свои. Он перестал плакать.
– Можно, я буду к тебе приходить? – спросил он.
Он, наконец, взял конфету. Я сел на табурет рядом.
– Маме это не понравится, – сказал я.
– А она часто на гастролях. Нам иногда помогает соседка, если что серьёзное. Если на неделю уедет. А так я сам! – хвалился мальчик.
Я улыбнулся.
– Значит, и сегодня она не дома?
– Она часто не дома. Она какое-то звание получила, поэтому надо много выступать.
Так и повелось. Наташа не знала, где её сын, пока она уезжала. Она только заметила, что раньше он тосковал, когда она уходила, а теперь стал гораздо спокойнее и даже счастливее. Наверное, он взрослеет и у него много новых интересов, которые вполне заменяют мать…
Эрвин снова играл со старыми друзьями в нашем дворе, ночевал у меня и о многом расспрашивал.
– А кто был мой отец? – он всё чаще задавал этот вопрос. – Вы же были друзьями?
– Ну, не то чтобы друзьями… Из одной местности, – я пыхтел, боясь ляпнуть лишнее.
– А поволжские немцы – как настоящие немцы? – его, конечно, мучило то, за что его били.
– Внешне – да. Спи уже.
Он затихал на время.
– А почему у тебя русское имя, если ты немец, а у меня немецкое?
Я подумал, что часть правды не повредит, ведь мальчишка не отстанет.
– Ты – тоже Эрвин? – вскочил он на тахте так, что она отчаянно скрипнула.
Я рассказал ему, как его мать пошла за хворостом в лютый мороз, а в животе ребёнку стало тесно, и что я оказался рядом. Мальчик восхищённо хлопал глазами.
– Я – Эрвин в честь тебя?!
Он крепко прижался ко мне. Настоящим именем Наташа звала меня только наедине.
Полгода это продолжалось. Мы вместе проводили всё время, пока я не работал или пока Наташа где-то выступала. На концерты в Ленинграде мы тоже ходили вдвоём с Эрвином, затаившись где-то в средних или задних рядах, или на балконе. Мы слушали нашу Бестию.
– Это моя мама! – с восторгом сообщал мальчик соседям по ряду, и те недоверчиво косились. Как мог близкий знаменитой артистки прятаться на выселках, если его место должно быть самое лучшее, в центре партера?
Мы в этот раз сидели с цветами. Эрвину не терпелось удивить её, вручив букет во время финальных оваций, хотя я не был уверен, что идея хорошая. И оказался прав. Когда высокий худенький мальчик протянул ей цветы, она заметила его, только когда взяла большой букет – и сильно побледнела. На беду, я стоял в стороне, и не думал, что в этой толпе смогу быть замеченным ею. Но она меня увидела – и от улыбки, которую она с трудом удерживала после встречи с сыном, теперь вовсе не осталось следа.
Эрвин подошёл ко мне расстроенный.
– Она не обрадовалась.
– Это не твоя вина. Она меня увидела.
– Правда?
Он предчувствовал большие неприятности.
– Думаешь, не надо было лезть с этими цветами? – он боялся, что мы разлучимся.
– Надо было, – я похлопал его по плечу.
Мы не пропускали ни одного её выступления, даже если во всём двухчасовом концерте она выходила лишь однажды, и то в дуэте.
Я хотел было уйти, но остановился у самого выхода.
– Надо с ней поговорить.
– Ой, а может, не стоит? – мальчик дёрнул меня за рукав.
– А что, есть другой вариант? – мы оба знали, что его не было.
За кулисами привычно толкались. Меня многие помнили как старого Наташиного друга, который сто лет не появлялся, мальчика знали тем более.
Я постучал к ней. Наташа едва на нас взглянула, стирая грим. Мелкий взял меня за руку.
– Мама, я сам попросил Эрвина пойти со мной.
Её движения замедлились. Мальчишка начал звать меня немецким именем с тех самых пор, как узнал историю своего появления на свет. Он обещал, что не проболтается, но был ещё слишком мал, чтобы держать слово.
Висела тяжёлая тишина.
– Ну, раз все тайны раскрыты… – я чувствовал, как обомлело её сердце: она с большим трудом выдавила слова.
– Не все тайны, – сказал я. – Я просто рассказал ему ту историю.
Мальчик в непонимании перебегал глазами от меня к матери и обратно.
– В ней нет ничего криминального, – добавил я, не дождавшись ответа.
– Да. А вот всё остальное… – Наташа усмехнулась, снимая украшения.
Я не видел её так близко около года. Она изменилась. Она остригла свои прекрасные волосы – я понял это, когда она сняла парик. На её лицо, где всё ещё не было ни одной серьёзной морщины, падала непонятно откуда хмурая тень. Её белая шея теперь была свободна, а уши, раньше скрытые волосами, сияли мягким и розовым.
– Мама, можно, я буду видеться с Эрвином? То есть с Витей… – ребёнок вцепился в меня обеими руками.
К ней постучали, заглянула мужская голова:
– Наташа, ты идёшь? Все собрались уже.
Голова увидела нас – и дверь закрылась.
– А если я скажу «нет», это, что, будет иметь какой-то вес? – она сняла с вешалки своё будничное платье: видимо, надо было переодеться, но она уже забыла об этом.
– Я тебя ненавижу! – вспыхнул мальчик и вылетел из гримёрки.
– Он сам нашёл меня, – начал объяснять я.
Она молчала. Разноцветные тени бегали по её лицу.
– Прости, что не сказал тебе раньше.
– Зачем он тебе? Тебе скучно? А однажды он надоест, как раньше, и ты перестанешь открывать ему дверь или что-то ещё?
Я оцепенел. Она смотрела в зеркало.
– Когда же такое было? – возмутился я.
Я сразу повысил голос. Я понял, что потрясло меня в ней. То, чего не было раньше: разочарование.
Она, наверное, впервые слышала от меня этот тон.
– Когда я вышла замуж… И когда ты ушёл… Он всё спрашивал, почему ты не звонишь и не приходишь. Я даже не знала, что сказать.
– Я не уходил, – я пытался понять, о чём она говорила. – Я всегда работал и жил там, где меня можно было найти. Вы сами во мне не нуждались.
– Я совсем не знаю жизни. Родители не успели нормально меня воспитать, – она села с платьем на круглый стульчик у зеркала. – Мне уже люди начали говорить, что мы висим на твоей шее, а я не понимала, о чём они, пока ты не уехал. Мне говорили, что я должна быть благодарна тебе, и, надеюсь, я хоть немного была благодарна.
Я чувствовал, как холод идёт с головы до ног, до самых кончиков пальцев, как он медленно движется по моему телу, то останавливаясь в животе, то в комке, воткнувшимся в горло, то в ладонях поочерёдно.
– Но я никогда не просила нянчиться со мной, – она посмотрела на меня.
Зачем я здесь? В чём я должен оправдаться? Она навсегда останется чужой. Она изменилась, да и война, где я встретил её, давно прошла.
– Ты мне ничем не обязана. Я делал то, что хотел делать. На этом закончим.
В дверь постучали – снова просунулась голова, на сей раз женская:
– Наташ, ну ты где? Ой!
Увидев меня, голова скрылась.
В чём я должен был оправдаться? В том эпизоде у лесного озера? В чём я виноват? Что не выстрелил? Что рука хирурга с пистолетом дрогнула единственный раз в своей жизни?
Я уходил, Эрвин-младший догнал меня и с надеждой всмотрелся. Моё лицо его не обнадёжило. Я покачал головой. Он убежал куда-то плакать.
Через два дня мелкий пришёл ко мне.
– Мама разрешила.
Я пригляделся – он не врал. Я впустил его. Эрвин вытащил из сумки тетради и разложился с уроками.
– А мы в школе учим английский, представляешь? – говорил он. – Но я-то хотел совсем другой.
Он обернулся:
– Ты можешь меня учить? Ну, пожалуйста.
Когда мы общались с его матерью, то всегда делали это на немецком, и Эрвин легко понимал многие фразы.
– Ты, действительно, этого хочешь? – спросил я на своём родном.
– Конечно! – ответил он мне, широко улыбнувшись.
Улыбался этот чертёнок точно так же, как его отец.
Так мы постепенно стали говорить друг с другом исключительно по-немецки.
Однажды мы поехали с Эрвином на пикник к реке. Я не очень любил купаться: синие воды русских рек были не самым лучшим воспоминанием.
– Она в порядке? Только не говори ей, что я спрашивал, – я подал мелкому бутерброд, пока он освобождался от одежды, чтобы понырять.
Он хитро улыбнулся:
– А она меня просит о том же. Правда, это редко бывает.
Он слопал бутерброд и весело запрыгал с ноги на ногу в предвкушении встречи с водой.
– Так что? – я не мог не улыбнуться.
– Знаешь, она очень невесёлая.
Эрвин-младший обожал воду во всех проявлениях. Он уже несколько лет ходил в бассейн на специальную секцию, и в свои двенадцать был отлично сложен, с плечами, которые становились всё шире.
Он хотел прыгнуть, но вдруг вернулся и сел возле меня. Он боялся сказать.
– Что? – спросил я.
Он не решался.
– Что такое? – я почуял неладное и приподнялся.
– Эрвин, а если она сопьётся, ты возьмёшь меня к себе?
Я дар речи потерял.
– Скажи по-русски, – я полагал, что ослышался.
Он сказал то же самое.
Я всё это время думал: новые мужчины, новое замужество, новое жильё, новые звания, увлечения, путешествия, в крайнем случае, новая операция…
– Она пьёт?
Мальчик кивнул.
– И ты молчал?
– А ты не спрашивал.
Я, правда, не спрашивал. Не хотел, чтобы он проболтался, если я вдруг поинтересуюсь ею.
– Давно?
Он пожал плечами.
– Мне кажется, да. От неё часто пахнет.
– Может, это банкеты на работе? – но я уже знал, что дело не в них.
– От неё и не в концертные дни пахнет. Вчера приходила тётка с её театра – ругалась на неё. Ну, эта, которая арию Баязет поёт… Соседи повыходили и слушали, как она орёт.
Они с Наташей снимали комнату в системке.
– Скорее всего, её выгонят… – вздохнул мальчик.
«Это конец» – первое, что я подумал. Конечно, разве могла она без глупостей? Иначе бы это была не Белобрысая Бестия, маленькая сволочь.
– И ты купаешься, пока мать сидит с бутылкой? – про себя, но громко озвучил я свои мысли.
В её жизни снова всё рушилось, в который раз. Ломалось до основания, до фундамента.
– Она меня вообще не замечает, – виновато бурчал мелкий. – А вчера сказала, чтобы я спросил у тебя, возьмёшь ли ты меня, если она окажется в больнице. Я поэтому и спросил у тебя.
Он обижался на неё.
– Первый закон, знаешь, какой? Любить своих родителей. У тебя только мать.
Я скорей собирал провизию в сумку, складывал одеяло, на котором мы сидели, небрежно стряхнув с него младшего. Тот принялся неохотно одеваться.
– А ты говоришь о ней так, будто она вещь, которая тебе надоела.
– Она не вещь! – горячо возразил Эрвин и зашагал за мной. Я шёл быстро. – И она не надоела. Но я ей не нужен!
– Ты мог раньше сказать? – остановился я и назидательно посмотрел на него.
– Она не велела, – он зашмыгал носом. – А мы куда сейчас?
Он старался идти в ногу со мной.
– Поможешь собрать вещи.
– Как это? Какие вещи?
Мы сели в автобус.
– Какие вещи? Зачем? – донимал мальчик, но скоро отстал, видя, как я суров.
И снова, после долгого затишья, понеслись мои ужасы рядом с ней. Когда мы с Эрвином вошли в комнату, Наташа сидела, бессмысленно глядя в пустоту. На столе, залитом жидкостью, стояли две пустые бутылки, одна упала на пол и треснула. Жидкость капала на ковёр. Её рука, держащая стакан, лежала по локоть прямо в этой вонючей жиже.
Наташа знала, что Эрвин у меня с ночёвкой, и потому, посмотрев на нас, как во сне пробормотала:
– Сынок…
Она, должно быть, сочла нас галлюцинацией.
– Что здесь ваше? – спросил я мелкого.
Он летал, помогая мне и поспешно крича, если я брал хозяйскую вещь. Мы быстро всё собрали, я спустил два чемодана в такси, потом вышел с Наташей на руках.
Я бы даже в страшном сне не смог предположить, до какого скотского состояния она способна опуститься. Она сломалась. А я всегда считал, что у неё самая железная воля. Я ошибся. Снова ошибся.
– Убери свои руки, – пьяным басом дыша мне в лицо, Наташа пыталась высвободиться.
Я держал её, чтобы она не упала на поворотах. Таксист посматривал в зеркало на нас троих.
Я никогда не видел её пьяной до этого дня. Ей стало тошно, я попросил скорей притормозить. Мерзкая жижа выплеснулась прямо на чистый асфальт.
– За порчу салона – дополнительная плата! – буркнул таксист.
– Мы ничего не испортили, – сурово ответил я.
Эрвину было стыдно за мать. Я вытер её рот платком.
Наконец, мы добрались до моей квартиры.
– Она, что, будет тут жить? – Эрвин чувствовал, что совместным райским дням пришёл конец.
– Следи за словами, парень! – разозлился я. – Ты будешь глядеть в оба глаза, чтобы она не делала глупостей, пока я буду на работе. В остальное время с ней буду я. Задача понятна?
– А как же моя секция? Скоро соревнования!
Я напоказ призадумался, чтобы он пришёл в себя, наконец:
– А ты, действительно, человек?
– Я не человек! Я сын фашиста! – вдруг заорал он, зло сверкнув на мать глазами, и выскочил вон.
В тот момент я в этом даже не сомневался.
Что же делать? Этот наглец не станет за ней следить. Я не видел никакого выхода. Отпуск мне сейчас никто не даст.
Я вымыл её и уложил на тахту. Достал из шкафа душистое одеяло, которое давно затолкал подальше. Она улыбнулась во сне. Я сел с её стороны, осматриваясь и прикидывая, что нужно передвинуть или убрать, чтобы мы ужились втроём.
Посмотрел на неё. Что я к ней чувствовал сейчас? Ушла ли моя страсть? Если она стала другим человеком, то и мои чувства должны были измениться. Я не мог разобраться в этом. Я лишь знал, что передо мной – новая цель. Как врач, я обязан был помочь ей.
Я вспомнил наш разговор с Эрвином на пляже. Она велела ему спросить у меня, возьму ли я его к себе. Неужели она надеялась в ту минуту, когда просила его, что я её услышу? Снова услышу её. Снова спасу.
Иван был в отпуске. Я пришёл к нему домой. Его милая супруга сразу усадила меня за стол. У них недавно родился второй ребёнок, который сейчас плакал в комнате.
– Оля, посиди! – крикнула мать старшей дочери, занимаясь гостем.
А я пришёл просить, чтобы он вышел на работу. Я не знал, как оставить Наташу хоть на минуту. Я дал ей снотворное, прежде чем уйти.
– Как ты? – спросил Иван.
Я хмыкнул и улыбнулся. У кофе был потрясающий аромат – я отхлебнул.
– Что-то не очень, – ответил он за меня.
– Ты где такой берёшь? – кивнул я на свою чашку.
Мы были с ним ведущими специалистами больницы, на других я надеяться не мог. Другой замены мне не существовало.
– О, Господи, – осенило Ивана. – Опять она.
Я улыбался как дурак и не знал, что сказать.
– Что с ней опять? Ещё не все кости переломала? – он не очень хорошо к ней относился. – Сколько же ты будешь с ней возиться?
Его жена ставила перед нами угощение: пирог и печенья.
– Наломает дров – и к тебе бежит! – возмущался Иван.
– А к кому же ей ещё бежать? – я искренне удивлялся.
– Вот-вот. Носит же таких земля…
– Она пьёт, Иван! – мои глаза были полны отчаянья.
– Пьёт? Ах, вот как! Новый уровень? – он зашагал по кухне. – Тебе, что ли, нарколога подсказать? Или психушку?
По моему плечу мягко постучали. Жена Ивана протягивала мне мешочек в пол-ладони.
– Вот, возьми. Это из монастыря.
– О, нет, опять ты свои народные средства! – Иван протяжно выдохнул. – По ней клиника плачет, а ты с монастырями суёшься!
Она снова похлопала меня и мягко повторила:
– Он не верит, а я Олю с того света отмолила и вернула вот этим. Возьми. Земля это простая, по чуть-чуть добавляй ей в еду, получше станет.
Она ушла к ребёнку, который тут же затих. Я услышал нежную колыбельную.
– Господи, Витя, – сокрушался напарник. – Ты совсем спятил с ней, ты хоть понимаешь? Оглянись! Неужели выбрать не из кого?
Я поднялся и уже стоя допил свой кофе.
– Просто потрясающий, – повторил я.
Я обувался.
– В сентябре делегация в Берлин, – сказал он. – Михайлов хочет тебя включить, я слышал.
Я надел плащ. К нам вышли жена Ивана со спящим ребёнком и старшая дочка – проводить меня.
– Такие конференции могут не повториться, слышишь? – я прекрасно понял, к чему он клонит. – Надо сделать загран.
Я оглядел семью и улыбнулся:
– Спасибо большое.
Это была отличная, уютная семья, какая могла быть у меня с Линдой или с кем-то ещё. С Бестией всё виделось беспросветным. Но как только я закрывал глаза, находясь рядом с ней, я слышал, как она дышит. Я слышал её особенное дыхание. А иногда – её мощный чих. Я открывал глаза – и вот оно, лицо с военного плаката, суровое и прекрасное. Оно дарило мне свет.
Мы спали на расстоянии вытянутой руки, как раньше. Эрвину купили отдельное кресло.
Чем лучше она себя чувствовала, тем чаще возвращались её кошмары, но я боялся её обнять. Я давал ей воды, включал ночник, провожал в туалет и ждал на кухне, а потом мы снова засыпали беззвучно, до самого утра.
Наступила зима. Одновременно с заботами о Бестии я срочно готовил статью для научного сборника, и силы, видно, оставили меня: я свалился с температурой под Рождество. Я немного надорвался. А ещё до этого я стал замечать, что Наташа собралась покинуть меня. Я не знал, как подготовиться к этому и какие найти слова. И стоило ли их вообще искать, мои дорогие люди?
Двенадцатилетие Эрвина я провёл в горячем бреду, и, словно сквозь туман, видел, что девчонка что-то вливает мне в горло, что-то кладёт на лоб.
Приходил Иван. Пронёсся мимо неё с нескрываемым презрением, осмотрел меня. Открыл форточку на кухне.
– Проветривать кто будет?
Сделал мне укол. Увидел на журнальном столике у тахты всё, чем она меня лечила. Она сейчас была совсем не похожа на певицу с множеством поклонников, которая собирала большие залы. В домашнем платьице, бледная, потерянная, она искала свет в конце своего тёмного пути. Она искала смысл. Она искала себя настоящую, но не находила.
Иван дал ей рецепт:
– Купишь и сразу дашь. Если до субботы без улучшений, положим в больницу.
Она закивала. Мой напарник не удостоил её взглядом за время пребывания в нашей квартире и говорил будто кому-то другому.
Новый год тоже прошёл тихо. Наташа с Эрвином старались не шуметь, но я слышал сквозь сон звон вилок о тарелки и чувствовал искажённый запах кушаний, которые приготовила девчонка к празднику. Моя девчонка, глупая девчонка.
Я оклемался только к середине января. Я снова заметил по её виновато бегающим глазам, что она вознамерилась оставить мой дом, но ещё не знала, как всё будет выглядеть и куда ей пойти.
– Из театра не звонили? – спросил я.
– Они не знают, где я. И едва ли им это интересно.
Действительно, несколько месяцев отсутствия никому бы не сошли с рук. Но всё-таки так быстро вычеркнуть человека из списков – это не слишком?
– Знаешь, я подумала… Наверное, стоит вернуться в посёлок. Там у меня дом.
Она говорила теперь всегда вполголоса, как кругом виноватая покорная жена.
– У Эрвина соревнования через неделю, – напомнил я.
Она опустила голову.
– Или ты хочешь, чтобы его воспитывал чужой человек?
Она испуганно посмотрела на меня: я очень резко это сказал.
– Тебя квартира не устраивает? – спросил я, не сбавив тон, и глаза её расширились от ужаса. – Тебе тесно?
Я видел, как она побледнела, но мой гнев был сильнее, я не думал её щадить.
– Если дело в деньгах, то что одному, что с вами, я плачу по счетам одинаково.
Я заметил, что в комнате прибрано, и на моём рабочем столе, где я ваял тексты для научных изданий, идеальный порядок. Я нервно искал рукопись последней статьи.
– Господи, где же она? – грохотал я.
– Повышай голос с другими, а не со мной.
Она едва дышала – так тяжело дались ей эти слова. Я обернулся. Она стояла, опустив глаза, и беспокойно пощипывала руку.
Мой гнев слился в невидимую щель.
– Что ты сказала?
Она посмотрела прямо на меня, от чего в груди съёжилось, будто я терпел вынужденную щекотку.
– Повышай голос с другими. А со мной не надо.
– А ты не прикасайся к моему столу.
Мне не хватало воздуха – я скорей вышел в кухню, широко распахнув там форточку.
Она пришла ко мне на работу, когда только закончилось совещание.
– Что-то случилось? – я пошёл к ней навстречу.
Мои коллеги видели нас, главврач тоже обратил внимание. Её всегда замечали ещё издалека: она же сияла, даже если была подавлена чем-то.
– О Господи, – Иван тоже увидел нас.
– Что такое? – Михайлов, наш обожаемый главврач, улыбнулся. – Кто эта девушка?
– Тысяча несчастий, вот кто, – сокрушался Иван.
Михайлов перевёл взгляд с нас на него. И снова.
– А ведь она Вам нравится.
– Кто? Да Бог с Вами, Алексей Иванович, что Вы такое говорите! – Иван густо покраснел. – Это же худшая девица в округе.
Он убежал.
– Меня приняли обратно, – сообщила Бестия.
– Я рад. Ты только с этим пришла? – я оглянулся: на нас смотрели главврач, Ваня и ещё несколько любопытных.
– Они сказали, ты приходил просить за меня.
Я повёл её к выходу.
– Я просто напомнил им их диагнозы. У ваших творческих через одного алкоголики и сумасшедшие, и себя они всегда прощают.
Она остановила меня и дотянулась губами до моей щеки.
– Я же говорил, что мне не нужна благодарность, – отстранил я её.
– Говорил.
Я испугался, с какой неистовой силой в этот миг вернулась моя страсть. Я закрыл за собой дверь «перевалочной», она осталась снаружи. Я не чувствовал ног, пока шёл к окну. Мягкая рука коснулась спины.
– Мой мальчик…
Я прижал её к себе, хотя знал, что нарушаю рабочий кодекс, что дверь не заперта, но я бы отдал жизнь и все последующие за одно это объятие. Как в бреду, я шептал ей слова, которые прежде она от меня никогда не слышала, а я и не думал, что способен их произнести.
Мы привели себя в порядок. Наташа напоследок прижалась ко мне, а после ушла.
Очень скоро меня вызвали на ковёр. Главврач был суров как никогда.
– Вы же понимаете, почему здесь стоите? – начал он.
Я понимал.
– Я правильно услышал – Вы женаты? – он в упор смотрел на меня. – Ведь я это услышал.
– Нет, я не женат.
Он поднялся.
– В рабочее время, Виктор Петрович, среди бела дня Вы занимаетесь такими делами! Когда толпы пациентов и сотрудников ходят по коридору. Ещё и не пойми с кем!
– Она – моя подруга, – мой тон был тоном защитника, который разорвал бы любого, приблизившегося к заветным границам.
– И самый преданный пациент, я смотрю.
Я заметил на его столе истории её операций и болезней.
– Я приношу извинения за то, что нарушил рабочий распорядок, – сказал я. – Если это отразилось на репутации учреждения, я его покину.
– А ты не слишком ли горяч в словах, парень? – рассердился Михайлов. – Я тебя не для пустых извинений вызвал.
Он перевёл дух и успокоился.
– Кроме меня, никто об этом не знает. Ты понял?
Я кивнул и ждал, чего он потребует.
– Что же она до сих пор лишь подруга?
– Так получилось, – ответил я.
– Долго расписаться? – настаивал мой глав. – Две комнаты – не одна.
Я понял, о чём он. Вот она, его цель.
– Это невозможно, Алексей Иванович.
Я улыбнулся, вспомнив, как она меня в щёку поцеловала. На цыпочки поднялась – и поставила эту влажную печать, которую я всё ещё чувствовал.
– Неужели это всё – о ней? Уму непостижимо, – Михайлов окинул взглядом её истории.
– О ней одной, – подтвердил я. – Только о ней.
В шестьдесят первом году, до которого я всеми возможными способами открещивался от рабочих поездок в Германию, она, наконец, рассердилась на нерадивого отпрыска и сама пожаловала ко мне.
К тому времени я получил большую трёхкомнатную, в которую дышал великолепный город. В нашем доме была консьержка, а соседи – сплошь люди науки.
Был субботний день. Я курил, любуясь Ленинградом, когда услышал звонок.
Я открыл дверь: на пороге стоял Герхардт Бройт. Мы оба не ожидали этой встречи и потому долго не находили слов. Наконец, я посторонился, давая понять, что он может войти.
Герхардт увидел обувь в прихожей и тоже разулся. Он был очень взволнован и постоянно прислушивался, но из всех углов ему отвечала тишина.
– Кофе будешь?
– Да, не против.
Я проводил его в гостиную, где всегда было уютно и светло.
Я возился на кухне. Он рассматривал наши фотографии.
– Я здесь в составе делегации. Может, слышал о выставке на Невском проспекте. Мои гравюры тоже участвуют.
Я вспомнил, что, действительно, по радио приглашали посетить выставку немецких художников, но эта информация прошла мимо меня: я не особенно увлекался живописью.
– Надолго?
– Послезавтра улетаем в Новосибирск, потом в Киев и Минск.
– Сколько же вас?
– Пятеро. Все из Комитета художников.
Я достал из шифоньера скатерть, расстелил её и поставил перед гостем пирог и кофе. Он пронаблюдал за моими действиями и снова посмотрел на фотографии.
– Она на гастролях до конца месяца.
– Я знаю. Хотел посмотреть, с кем она сейчас.
Я молчал. Он обернулся.
– Адрес дали в её театре. Советских певиц в ФРГ хорошо знают. Место работы было найти несложно.
Я понимал, что появись она в эту минуту – и моя жизнь раскололась бы навсегда. Я ничего не мог сделать. Я же сам приближал этот момент и берёг её для этого момента. Моя миссия завершалась.
Мы пили кофе.
– Может, коньяк? – предложил я и, не дожидаясь ответа, достал из бара бутылку и налил.
Герхардт не сдался. Я думал, он тихо живёт в своём доме с престарелой матерью и тихо мечтает, что вот когда-то к нему приедет его Бестия и они будут счастливы в отведённые для этого дни. Я был бессилен.
Когда мы почти осушили бутылку, домой вбежал спешащий куда-то мелкий. Он бросил в прихожей сумку, влетел в ванную, на кухню – мы слышали, как он хлопает дверцей холодильника, что-то наливает и пьёт, едва переведя дух.
Вероятно, он заметил открытую дверь на балкон и понял, что я дома.
– Эрвин, ты тут? – крикнул он по-немецки.
Он заглянул в зал и увидел нас.
– О, здравствуйте, – по-русски бросил он гостю и хотел было удалиться.
– Постой! – я удержал его.
Он удивился: я никогда не говорил с ним на родном языке при посторонних. Юноша покосился на моего собутыльника, который сверлил его глазами.
– Это мой давний друг, Герхардт Бройт, он… многое знает о твоём отце.
Они пожали друг другу руки, младший побелел.
– Правда? – мальчишка всматривался в гостя всё пристальней.
Я должен был оставить их, чтобы сделать Эрвину чай. Я оглянулся и убедился, что род Пеговых закончился. Младшему ничего не досталось от материнской внешности. Он был отражением отца.
– Вы тоже врач? – слышал я из кухни их диалог.
– Нет. Художник.
Мелкий не мог понять, кого же ему так напоминает этот смущённый человек.
– А ты что любишь? – голос Герхардта не слушался его, отчего он то и дело подкашливал.
– Первый юношеский по плаванию! – похвастался парень.
Герхардт усмехнулся и сглотнул: он знал, кто ещё умеет так хвалиться.
Я поставил перед младшим чай и достал сигарету из коробка на журнальном столике.
– Пойду покурю. Потребность, – пояснил я нашему гостю.
– Я не знал, что у тебя есть друзья в Германии, – крикнул младший мне в спину.
Не хотелось ничего придумывать. Сами разберутся, не маленькие. Я неспеша курил на балконе.
– Что-то вы мало на друзей-то похожи, – сказал Эрвин.
Он заметил, как болезненно глаза гостя прошлись по фотографии Наташи. Герхардт поздно понял, что, наверное, почти разоблачён этим высоким красивым юношей.
– А мою маму Вы тоже знаете? – тихо спросил мелкий.
– Конечно. Она же известная певица, – Герхардт сжал ладони до боли, понимая, что вот-вот разрушит что-то очень важное, но он не знал, как выйти из этого клубка, никого не травмировав.
– Знаешь, мне, наверное, пора, – поднялся гость.
– Вы её знали раньше? – наседал парень.
Молчание нового знакомца распаляло, и он загородил выход из комнаты. Эрвин всегда добивался своего. Я курил и не спешил к ним.
– Почему Вы уходите? Я совсем не расспросил Вас!
– Мне пора, – Герхардт видел меня безучастным.
– Откуда Вы знаете Эрвина и маму? И моего отца? Вы жили по соседству? – не отставал сосунок.
Гость обувался. Младший в отчаянье смотрел в конец коридора, который упирался в кухню, а она – в балкон и в меня.
В прихожей было большое зеркало. Оба одновременно в него посмотрели.
Герхардт бежал вниз по ступенькам, чтобы скорей стереть себя из памяти этого дома. Он восемь этажей бежал без остановки.
Внизу у лифта ждал Эрвин. Герхардт испуганно взглянул на него и зашагал к выходу, бросив ломаное «До свидания» консьержке. Парень не отставал.
– Не иди за мной, – повторял гость, но юноша не сбавлял шаг и, наконец, в сквере у дома опередил его.
– Ты, значит, живой? Она меня обманула! – Эрвин задыхался, не веря глазам. – А я никогда не верил, слышишь? Ты уехал в Германию по какой-то программе переселения, да? Ты не знал обо мне?
– Я знал. Я вас бросил.
Косились прохожие. Герхардт уселся на скамью. Юноша с отчаяньем смотрел в бесцветный асфальт под ногами.
– Я вас бросил, – повторил Герхардт, посмотрев на него. – Тебя воспитал мой друг.
Эрвин сел рядом, держа руки в карманах брюк.
– Разве это такая страшная тайна, чтобы её скрывать? – он кинул камень в огород матери. – Я бы ненавидел тебя, но знал, что ты жив. Что здесь такого? А она тебя похоронила!
Ярость вот-вот должна была вылиться через край.
– Значит, были причины…
– Она настоящая тварь! – парень уже не владел собой, но мощная пощёчина, отпугнувшая прохожих, вернула его на прохладную спокойную землю.
– Чтобы даже в мыслях не смел о ней так, ты понял, мелкобрюхий? – тяжело дышал Герхардт. – У тебя ещё мозг не дорос, чтобы всё это понять! Считай, что меня нет и ты меня не видел, ясно?
Гость собрался уйти. Эрвин расплакался.
– Папа, побудь со мной. Побудь со мной, пожалуйста…
Герхардт понимал, что сделал что-то ужасное своим приходом. Он был в отчаянье. Он что-то безвозвратно нарушил. Сын обнял его и заплакал ему в плечо.
– Папа, не уходи!
– Если ты ей расскажешь, ты меня больше никогда не увидишь, – он знал, что и так принёс мальчишке много боли, но должен был сказать очень жёстко. Сердце ныло невыносимо. Он втягивал ребёнка в обман, из которого они могут не выбраться. Имел ли он право на это?
– Я никогда не расскажу, – всхлипывая, Эрвин с обожанием смотрел на отца. – А все говорят, что я могила! Честное слово!
Что же будет, когда мальчишка узнает правду?
Младший впервые не ночевал дома. Он даже не вспомнил обо мне. Я убрал посуду со стола в гостиной, сложил скатерть в шифоньер.
Телефонный трезвон перебил мой затянувшийся ступор. Звонила Наташа. Она говорила по-русски – значит, аппарат стоял в общем зале, где были люди.
– Привет, ты как там справляешься? – весело дышала она в трубку.
– Всё нормально, – как будто сонно ответил я.
– Я тебя разбудила? Ты со смены?
– Да, немного тяжёлый день, – но я улыбнулся.
Её голос всегда давал мне надежду.
– Где наш оглоед? – спросила она.
– У друга, что-то затевают.
– Ты, значит, совсем один?
Я снова улыбнулся. Лениво угукнул. Я так хотел сказать, что скучаю по ней, но больше не чувствовал этого права. Она сама спросила:
– Уже забыл меня?
– С ума сошла?
Я поразился, с какой страстью произнёс это.
Она по-детски довольно прыснула, и нас разъединили.
Сын и отец собирались спать. Герхардт смотрел в потолок, младший повернулся к нему:
– Он тебя даже не проводил, а сказал, что вы друзья…
– Это он научил тебя немецкому? Или мать?
– Он… Они между собой часто говорят на нём, при мне мама сразу на русский переходит.
Они помолчали.
– Это из-за мамы?
– Что?
– То, что вы поссорились с Эрвином.
– Мы не ссорились.
Младший тоже улёгся на спину и взялся разглядывать потолок.
– Из-за неё однажды соседи подрались. Эрвин не знает. Мы ехали в лифте: она, я и двое, на робинзонов похожие.
– На кого? – рассмеялся Герхардт.
– Ну, бородатые, умные – учёные местные, с верхних этажей. В нашем доме одни учёные, куда ни плюнь.
– Так это недавно было?
– Года два назад, мы только переехали, нас ещё никто не знал… Один смотрел, смотрел на маму, и говорит мне: «Какая у тебя сестра красивая, парень». «Просто загляденье», – подхватил второй.
Эрвин так уморительно рассказывал, что у отца живот защемило.
– «Теорема Фукса не так совершенна, как твоя сестра», – первый на второго убийственно посмотрел, а второй: «Можно ли узнать, куда Венера держит путь?».
– А мама что?
– Она чихнула.
Герхардт скатился на пол, задыхаясь от смеха.
– А потом мы вышли, – свесился с кровати мелкий, договаривая, – лифт не успел закрыться, как тот, с теоремой, получил пинка и вылетел. Я думал, ему голову лифтом прищемит! Ну, тот, второй, наверное, тоже этого испугался, втащил его – и они ещё долго друг друга лупили, клочки бород потом по всей кабине валялись, и лифтёрша ужасно орала.
Они затихли.
Теперь отец повернулся к сыну.
– Они давно женаты? Лет пятнадцать?
Сын удивлённо посмотрел на него:
– Женаты – это если свадьба? Не было у них.
– Не обязательно свадьба. Главное - документ о браке.
– У мамы была свадьба с одним военным. Людей было много, танцы, еды всякой… Мама была очень красивая.
– И что потом?
– Я пришёл со школы. Я тогда в первый класс ходил.
– И?
– У дома столпились соседи, все охали. На нашем пороге была кровища. Я открыл дверь – оттуда выскочил отчим. В прихожей тоже была кровь, я заметил. Отчим заорал на меня, сказал, что я отродье фашистское, и прогнал. Я не знал, куда идти. Просидел у дома до позднего вечера, пока меня соседка к себе не взяла. Так у неё и жил, пока мама не вернулась недели через три. А потом Эрвин нашёл нам квартиру в своём подъезде, и мы переехали.
– Это отчим сделал?
– Нет, мама.
Они умолкли. Герхардт открыл балкон: было душно.
– Мы стали жить все вместе, когда мама пила.
– Что? Она пила?
Парень закивал.
– Ужас как много пила, – вздохнул он. – Её даже из театра выгнали. Я как-то пришёл, а она спит в водке и ещё… Её вырвало, и она прямо в этом спала.
– Ты это точно о матери? – Герхардт даже сел на кровати.
– Когда Эрвин узнал, он нас перевёз к себе. Это было ужасное время. Он её лечил, лечил… И не хотел отдавать в больницу, хотя все ему говорили. Заставлял меня присматривать за ней, пока дежурил. Я даже секцию пропускал.
Он до сих пор сердился на них за это.
Разве могла так опуститься та отчаянная девчонка с брестского дерева? Значит, могла. Да, как раз такая отчаянная и могла: брошенная наедине с воспоминаниями и страшными снами в одном из тупиков лабиринта, уставшая искать выход.
– Тебе нужно возвращаться, – проговорил Герхардт, снова уставившись в потолок.
– Но она ещё нескоро вернётся! – возразил сын.
– Завтра поедешь обратно.
Эрвин обнял его и запричитал:
– Нет, папа, пожалуйста… Ты обещал… Ещё два города, ты же обещал!
Он вцепился в отца, боясь, что тот вдруг вздумает покинуть его.
– Папа, я же могу остаться? Папа, я могу?
Наташа вошла в пустую квартиру.
– Мальчишки, а вот и я!
Никто не ответил. Она удивлённо прошлась по комнатам. Всё было, как до отъезда. Наташа поправила покрывало на диване. Должно быть, Эрвин взял дежурство, а маленький нахал, который ни разу не удосужился подойти к телефону, бегает с друзьями или репетирует в школе очередной капустник. Она очень соскучилась.
Зазвонил телефон.
– Эрвин, мы в Минске, – сообщил голос по-немецки.
– Сын, это ты?
В трубке замерло.
– Сынок, в каком Минске? Я приехала пораньше, куда вы оба запропастились? Эрвин, это же ты?
Трубку бросили. Тут же раздался другой звонок – из школы.
Мы оба пришли вместе рано утром. Молча поднялись на лифте. Младший глаз не смел поднять на своего воспитателя, забытого им с лёгкостью на две недели.
В прихожей мы увидели чемодан. Пальто. Мы быстро разулись.
Наташа сидела в гостиной в том, в чём приехала. Она не спала эту ночь. Я не ожидал увидеть её раньше срока. Младший виновато сжимал лямку сумки. Что случилось? Узнала ли она? Что же случилось?
– Меня вызывали в школу. Ты там полмесяца не появлялся, – начала она вполголоса.
– Я… с другом… Мы были на соревнованиях.
– Я звонила в секцию.
Мелкий понял, что разоблачён.
– Мы… Мы с другом путешествовали. Это мой старый друг… из лагеря.
– Ты знал? – она посмотрела на меня.
В её взгляде я многое прочитал не в свою пользу.
– Да, знал.
– И что же ты делал в Минске? – спросила она, в упор глядя на сына.
– Откуда ты знаешь? – побелел юноша.
– Ты же сам позвонил, как примерный сын. Однако же, быстро добрался обратно.
– Я не звонил… – парень взглянул на меня в поисках спасения. – То есть звонил… Мама, это была девочка.
– Что?
Мы, взрослые, одновременно посмотрели на юнца.
– Я путешествовал с девочкой.
– С какой девочкой? – поднялась она, готовая к бою.
– С Юлей… Я же говорю, мы в лагере с ней познакомились, – тараторил тёзка.
– Что это значит? – поглядела на меня королева наших сердец.
– Я думал, это друг, – поднял я обе ладони, предупреждая о своей непричастности.
Малец сверкнул на меня как на предателя.
– Ты отпустил его по стране с незнакомым человеком? В учебное время?
– Он уверял, что едет на соревнования. И потом я узнал, что нет.
Парень в бешенстве метал в меня искры.
– Что это за девочка? – требовала Наташа. – Кто её родители?
– Мама, не думай ничего плохого, она… мы… Ничего такого, мама!
Он надеялся, я стану его выгораживать. Но я сжал зубы: мне было интересно, как он выкручивается.
– Мы поцеловались всего два раза, – он думал, что этим успокоит мать.
Она ударила его по щеке. Потом снова.
– Кто эта девочка, я тебя спрашиваю?!
– Она знает немецкий! – выпалил сосунок в свою защиту.
От такого неуместного оправдания у Наташи застыла рука, которую она занесла для новой оплеухи.
– А Эрвин – он вообще первый раз целовался в тринадцать лет. Правда? Ты же говорил! Ну, скажи ей! А мне почти пятнадцать. Я, что, хуже, что ли?
Пользуясь растерянностью матери, мелкий ткнулся ей в щёку и вылетел из комнаты.
– Ма, я в ванную!
Она устало посмотрела на фотографию, на которую пялился Герхардт. Они были очень похожи. До сих пор. Тот же темперамент. Те же ужимки. Те же вещи, привлекающие взгляд.
– В холодильнике курица, я разогрею, – и я собрался это осуществить.
Она ушла. Из ванной в клубах пара показался возмутитель спокойствия, активно вытираясь. Почуяв приятный запах, он с удовольствием пронаблюдал, как я жарю. У него совсем не было совести. Я оказался плохим воспитателем.
– Ты ей не сказал? – он с надеждой глядел на меня.
Наташа пришла поздно вечером. Я делал записи, зарывшись в бумагах, младший читал в тихом углу. Мы насторожились. Она что-то поела на кухне, не садясь. Приняла душ. Я думал, она проведёт ночь в зале, ведь она обиделась на меня. Но она легла в нашей спальне.
– Мам, прости, – над ней стоял, обняв книжку, мелкий.
Если честно, я не ожидал, что он способен на такое. Думал, всё окончательно потеряно.
– Я хочу спать, – она повернулась к стене.
Сын какое-то время помялся, повторил «прости» и на цыпочках вышел. Я закончил статью около часа ночи и лёг. Я понял, что она не спит. Прислушался, думая, что она плачет. Наташа не плакала. Я понимал: надо что-то сказать, но за весь день не нашёл ни одного вразумительного слова.
Я тоже не спал уже больше суток. Дежурство, а потом её уход и отсутствие целый день… Эрвина в школе весь день распекали.
Она повернулась, и я уже нашёл для неё слова. Она жадно меня поцеловала:
– Ты совсем меня забыл, верно? Я не нужна тебе, скажи скорее? Не нужна, правда?
Она не отпускала меня, совершенно обалдевшего. С ней я давно понял, что совсем не знаю женщин, хотя всегда был убеждён в обратном. Можно было ожидать чего угодно, но не страстных объятий, будто ничего не случилось, будто всё в одну минуту было ею забыто.
Как только малый ушёл в школу, я тоже должен был уйти следом, но Наташа повисла на мне, покрывая моё лицо поцелуями, и я чувствовал себя двадцатилетним женихом, который никак не насытится юной невестой.
Она вскружила мне голову, чтобы все неприятности этих дней были забыты мной, чтобы самой всё дальше и дальше отдаляться от ослепительной новости, которую ей сообщили в театре: «Тебя искал иностранный мужчина по имени Бройт».
Я узнал об этом только спустя пять лет в Берлине.
В течение этих лет Герхардт звонил сыну, когда его мать отсутствовала, и подолгу разговаривал с ним. Я слушал эти сладкие «Папа, папа» и переживал, не щёлкнет ли предательски дверной замок, не вернётся ли она раньше времени. Но этого не происходило: Эрвин всегда сообщал отцу, когда у Наташи следующие гастроли, и таким образом продолжалось их общение.
Я был виноват перед Бестией. Я сам остановил мелкого в тот вечер, когда явился Бройт. Я сам начал этот обман.
Я не знал, что однажды он позвонит в наше отсутствие. Наташа взяла трубку.
– Соединяем с Берлином, – прохрипела телефонистка, и на том конце повисло молчание.
Бройт ждал, как они условились с мелким, что первым говорит сын. Так было безопасней. Так было всегда.
Молчание длилось полминуты.
– Герхардт, это ты? – спросил женский голос.
Она слышала его дыхание.
Он жадно проживал этот голос сейчас, в эту короткую минуту, вцепившись в телефон.
– Герхардт?
Он услышал, как нежно прозвучало его имя во второй раз, и положил трубку.
Больше он так не ошибался.
Я забыл тот факт, что Эрвин – сын двух выдающихся разведчиков прошедшей войны. Никто даже не мог подумать, какие сюрпризы он приготовил для всех нас и какие секреты разгадывал уже на месте, в Берлине, пока мы, трое взрослых, мягко говоря, все дни жевали сопли.
А началось всё с симпатичной переводчицы, которую предоставила немецкая сторона, когда хористы и солисты ленинградского музыкального театра открыли своё триумфальное концертное шествие по Германии.
Я, наконец, согласился на уговоры Михайлова возглавить делегацию советских хирургов и принять участие в Международной берлинской конференции.
Мой город очень изменился за двадцать лет. Теперь здесь не было и следа от Третьего Рейха, всё дышало современностью, адекватностью и теплотой.
Пока артисты добирались до столицы, я каждую ночь наслаждался воздухом, который всё же был прежним, – воздухом моего детства, юношеских надежд, когда сердце билось так сильно, в полную мощь, как сейчас, наверное, уже не умело.
Поскольку мелкий, уже закончивший с отличием второй курс института иностранных языков, был лидером студенческого движения и, к тому же, с юмором и вкусом вёл все университетские затеи, большие и маленькие, а в последние полгода даже концерты матери, – он без труда добился включения в ведущие этих концертов и по Германии. Ему не требовался переводчик, он моментально располагал к себе зал с сотнями немцев, с лёгкостью обходя случайные паузы между номерами, подшучивая над артистами или кормя публику весёлыми байками.
Он сообщил отцу по телефону до мельчайших подробностей маршрут труппы по стране. Он стал Герхардтом с головы до пят – тем Герхардтом, который сводил с ума доверчивых девушек, плачущих ему вслед, тем свободным голубоглазым героем, с которого хотят писать свои лучшие образы выдающиеся литераторы.
Отец сопровождал как преданный поклонник все концерты советских артистов. Он впервые воочию, с замирающим сердцем следил за Бестией, стоило ей появиться на сцене; он хохотал до обильных слёз над шутками отпрыска. Он безумно гордился им, брошенным когда-то мальчиком.
Они встретились по дороге в Берлин благодаря сыну. Пока он болтал с молоденькой переводчицей по имени Белла в тихой вечерней закусочной, рядом сидел отец и слушал их трескотню. Белла то и дело поглядывала на него.
– Что, тебе понравился мой друг? – улыбнулся малец, конечно, скрывая, кто этот друг на самом деле.
– Вы никогда не знали человека по имени Эрвин Шнаакер? – вдруг спросила она.
Герхардт побледнел – и глянул на сына. Тот преспокойно уплетал пирожное.
– Нет, не приходилось, – отец отхлебнул свой чай.
Наверное, Белла в очередной раз обозналась. Она вздохнула.
– Па, тот сквер очень милый, – шепнул мелкий в самое ухо и увёл свою спутницу смотреть ночной город. Герхардт заметил, как сын взял её за руку.
– Ты чего такая кислая? – Эрвин с улыбкой заглянул ей в глаза, как только они отошли подальше.
– А с какой стати ты хватаешь меня?
Белле он очень нравился, но она была старше и уже взвесила все последствия их вечерних прогулок.
– Не буду.
Он шагал рядом, пародируя её походку.
Белла засмеялась.
Герхардт послушался сына. Дался ему этот сквер. Ничем особенным он не отличался. Сын очень вырос. Ему было девятнадцать. В этом возрасте Герхардт впервые встретил Наташу.
– Зачем ты искал меня в Ленинграде?
Он обернулся: она стояла перед ним. Она начала с претензий.
– Вы все думали, что я не узнаю.
Он молчал. Бестия была хороша и вне сцены. Её голос не изменился.
– Тебе же сказали, что я не дома!
– Я надеялся, что это не так.
Слова бунтарки замерли на языке. Он вынул фото из кармана рубашки.
– Я вот взял…
Он украл это фото из моего кабинета – над моим столом было много её изображений. Он пять лет носил его у сердца.
Она вырвала фотографию из его рук и, разорвав пополам, бросила в лужу. Эта хвастливая девчонка осталась прежней. Герхардт покорно поднял две половинки изображения и спрятал обратно в карман.
– Ты неплохо устроился, – возмущалась она. – Все пляшут под твою дудку: сын, друг…
– В отличие от тебя, я клятву сдержал, – сказал он ей в глаза.
– Ах, вот как, – у неё задрожало лицо. – Прекрасно.
Она уходила всё быстрее, Герхардт схватил её на ходу и поцеловал так крепко, что она упала бы, если бы он её не удержал.
Наташа пришла в себя и отстранила его:
– Я не могу. Прости. Не могу.
Он снова крепко прижался к ней.
– Не надо, прошу тебя, – она решительно оттолкнула его.
– Я тебя двадцать лет ждал, о чём ты говоришь? – воскликнул он. – Двадцать лет, ты хоть понимаешь это?
– И где же ты был всё это время?
– Ты же знаешь, почему я оставил вас. Я не мог поступить иначе! У меня мать.
– И что изменилось? – Наташа подразумевала, что ничего не изменилось.
– Значит, мне уйти? Я верно понимаю? Я с этим двадцать лет встречаюсь во сне и наяву. Я виноват перед тобой.
Он провёл ладонями по волосам, нервно взъерошив их. Уткнулся головой в прохладный фонарный столб.
– Я же никогда не искуплю эту вину. Думаешь, я не понимаю? Однажды сын узнает, кем я был на самом деле, и что? Он проклянёт меня.
– Тогда и меня тоже… Я потеряю его. И Эрвина.
– Кого? – чувство вины сменилось яростью. – Он вообще к нам отношения не имеет! Это касается только нашей семьи. Моей и твоей. Нашей… Пошли!
Герхардт решительно повёл её за собой. Наташа пыталась остановить его, но он не слушал, пока они не оказались в номере.
– Умоляю тебя, не надо!
Синие глаза ещё надеялись, что всё обойдётся.
– Давай, подождём до Берлина, – она хотела выгадать время.
– Я достаточно ждал. Тебе его жалко? Я имею полное право. Разве ты не понимаешь, что я чувствую к тебе?
Наконец, спустя две недели мы должны были встретиться в столице. На вечерней репетиции Белла подошла к нашему блистательному мальчику и осторожно спросила:
– Я забыла, твоего друга зовут Герхардт Бройт?
Он кивнул – и тогда она протянула ему старую фотокарточку: на ней стояли по пояс двое в немецкой форме. С вечной победоносной улыбкой отец, положивший руку на плечо Эрвина, а тот глупо улыбался, поскольку обожал своего капитана. На обороте было написано: «(Волхов), февраль 1942».
– Это – мой отец, – указала она на счастливого Эрвина.
Юноша взглянул на неё и ткнул в Бройта:
– А это – мой.
– Как это? – девчонка обомлела, а парень предложил ей яблоко и, как ни в чём не бывало, грыз своё.
– Сюрпризы любишь? – спросил он.
– Не очень.
У неё бы сейчас кусок в горле застрял.
– Он вас бросил? – осведомился весёлый грызун.
Белла грустно покачала головой:
– Он не вернулся с войны. Мама его долго ждала. Он про меня не знает.
– Думаешь, погиб?
– Я знаю, что он был нацистом, но всё-таки он мой отец, – слёзы ручьями потекли, а Эрвин терпеть не мог женских слёз.
– Ну, хватит. Я не люблю этого, – строго сказал он, и девчонка сразу затихла, удивлённая заговорщицким тоном. – У меня одно условие.
В огромном зале сидели, наверное, все гости конференции медиков, с наслаждением слушая советскую оперу. Восхитительная Наталья Пегова их всех сразила.
– Колоссальная энергетика! – поделился мой сосед.
Я гордился ею, гордился собой в эту минуту невероятно. Моя Бестия покоряет Берлин. Я сидел с цветами, не сводя с неё глаз, но, наверное, кто-то сиял сильнее меня, раз я из всей тысячи посмотрел именно на него. В передних рядах я увидел своего неизменного соперника.
Люди бежали с букетами, Бройт тоже – она изменилась в лице, приняв его цветы. С робкой надеждой оглядела толпу.
– Что же Вы сидите, Виктор? – напомнили соседи. – Вы же нам столько рассказывали о Вашей певице.
– Да я… Вы лучше сами, – я отдал букет польскому коллеге.
– Как можно? Это Ваши цветы!
– Ну, как будто от нашей конференции.
Поляку идея не понравилась, но он поднялся. Он что-то сказал Наташе, отдавая букет, и она быстро нашла меня глазами. Поляк обернулся и замахал мне – мол, выкрутился. Чёртов совестливый мерзавец. Я слегка поприветствовал её, а коллеги вокруг с восторгом наперебой ей замахали.
Это был сборный концерт, а послезавтра они давали полноценную оперу.
Да, она вновь удивила меня. Я всё понял, увидев сияющее лицо Герхардта. Но она не выглядела счастливой. Она смотрела на меня с отчаянием, а я решил, что её мечта должна быть исполнена, и я не стану мешать.
В гримёрной Наташа с надеждой поглядывала на дверь, но нужный ей человек не явился. Сын заглянул и позвал её на торжественный банкет.
Они были одним целым: Бестия, Эрвин-младший и мой капитан. Как можно было сомневаться в этом?
– Мама, там тебя спрашивают в фойе.
Банкет был в разгаре, когда сын склонился у её уха. Она с улыбкой извинилась перед соседями по столу и по трепету в сердце поняла: там ждёт тот, кого она хотела увидеть всю эту затянувшуюся поездку.
– Эрвин! – радостно воскликнула она.
Я обернулся, открыв за широкими плечами миловидную незнакомку – свою собеседницу, которая сразу прошлась по Наташе колючими искорками. Девчонка даже отступила, физически ощутив эти колючки. По моему покорному сникшему виду она поняла, кто со мной. Тут же явился Герхардт с сыном и Беллой.
– Подойди, – махнула переводчице незнакомка.
Девушка посмотрела на меня и протянула дрожащую руку:
– Я – Белла Шнаакер. Родилась в июне сорок четвёртого.
В эту сокровенную минуту я успел заметить, что Бестия ещё отступила. Дочь была похожа на Линду.
Наташа нервно взглянула на сына, который с любопытством наблюдал за этой мизансценой. Герхардт тоже был очень взволнован. Мы все находились в шаге от разоблачения перед нашим бойким юношей.
Я пожал руку дочери. Мы все ждали града вопросов, который должен был разбить в кровь наши лбы, от парня, спокойно разглядывающего всех нас.
– Боже мой, что у вас с лицами? – наигранно сокрушался он. – Вы думали, я кретин недалёкий, что ли? Я давно знаю о лагере М-270.
Мы с Герхардтом грохнули «Что?», а Наташа схватилась за сердце.
– Мой отчим очень живописно мне всё рассказывал, когда мы жили с ним. Я был маленький, но запомнил. Вырос, нашёл его и уточнил.
Мы остолбенели, потому что его весёлый вид не давал нам понять, как он ко всему этому и к нам троим относится.
– Этот парень – сын твоего капитана? – спросила меня Линда, переваривая наш разговор и сходство главных героев.
– И как давно ты знаешь? – Бестия почти пришла в себя.
– Два года. Мне, конечно, не понять, почему ты спуталась с пленным. Наверное, больше не из кого было выбрать. Но как женщину я тебя понимаю.
Вот-вот он опустится до пошлостей.
– Я его любила! – Бестия защищала своё бесславное прошлое, пока хватало сил, но я заметил, как покоробило Герхардта: она сказала в прошедшем времени. Он всё ещё отлично понимал русский.
– Мама, я же сказал, что не виню тебя.
– Я полюбила его не пленным, а до войны. Мне было тринадцать, ему девятнадцать. Мы дали дурацкую клятву, которая не даёт мне свободно вздохнуть… Мне было только тринадцать лет!
– Что это значит? – её слова привели Герхардта в ужас.
– Ты женат? – Наташа не обратила на него внимания, въевшись в меня синими глазами. – Вы не расстались?
– Я никогда не знал наверняка.
Линда с превосходством и довольной ухмылкой колола глазами мягкий облик советской штучки, из-за которой ушёл в никуда её муж, не узнав, что бумаги на развод она так и не подписала.
– Ты мне поэтому предложение не делал?
Я не понимал, чего она добивается, почему с такой надеждой смотрит и почему ей больно.
– Нет. Из-за вашей клятвы.
Я же о ней знал. Тогда, в поезде, Герхардт сообщил об их секрете, и я понял, что мой путь обречён, что мне не завоевать никакими изощрёнными приёмами эту волевую девчонку, что я всегда буду для неё оккупантом, которому она обязана жизнью, но всё-таки – оккупантом, убившим лучших людей в её судьбе.
– А если бы клятвы не было?
Герхардта раздражал наш диалог. Белла растерянно смотрела на нас.
Наташа сказала по-русски, очень тихо, проходя мимо меня:
– Эта клятва сделала из меня чудовище.
Я понял, что она говорит о Герхардте. Он нас не слышал.
– Ты куда? – её слова встревожили меня.
– Тебе надо пообщаться с семьёй, – обернувшись, улыбнулась она, с лаской взглянув на Беллу.
Она ушла с банкета, крикнув Герхардту, который пошёл за ней: «Оставь меня!».
Нам, взрослым, шёл пятый десяток. Безрассудство, вспыльчивость, максимализм – я считал, что мы изжили это. Моего общения ждала моя дочь – долгожданный ребёнок, которого судьба услужливо преподнесла мне на немецком блюдечке.
Что же хотела сказать моя Бестия? Неужели ждала предложения? Почему так странно смотрела? Какими мы вернёмся домой после Германии, изменившей всех нас в одно мгновение? Я двадцать лет мечтал увидеть мой город, любимые улицы, особенное небо – что может сравниться с ним? А я думал только о девчонке, сорокалетней смеющейся белобрысой засранке, о мечте моей жизни – до сих пор такой невероятной мечте.
Я был невнимателен к вопросам дочери – Линда сделала мне замечание. Я сидел у них дома.
Предательски, как в противной погремушке, забились в сердце круглые шумелки. Линда разливала чай, и я почувствовал, что меня ошпарили, вскочил и помчался к выходу. Белла едва не плакала, когда я обувался, не чуя ног и не сразу попадая в ботинки.
– Потом, потом… – твердил я ей, а Линда назвала меня бездушным подонком.
Её гостиница… Где же она… Что произошло? Почему так гремели отвратительные шарики внутри? В сердце, в голове, в ногах – во всём теле громыхало и ныло.
Моя девочка, моя маленькая безмозглая девочка, чего ты хочешь? Я же не успею тебя спасти. Ну, чего же ты хочешь? Возьми мою жизнь, наконец. Ты же знаешь, я давно не нацист. Я с ума по тебе схожу. Твоя Родина – моя вторая. Я клянусь. Я не вру тебе, моя бесстрашная маленькая девочка. Я видел твои пытки. А потом – бездыханное тело после падения с обрыва. Я знаю, это было случайно: ты тосковала о первой любви. Я сказал «Она мертва», когда он вынул тебя из реки, а мы все, тридцать пленных, с изумлением созерцали совершенное синее тело той, которую так ненавидели и которой так восхищались.
Девочка, моя маленькая девочка, вот и пришёл твой час. Здесь, в Берлине, который я любил всем своим существом. Где же ты, откликнись, ангел мой, мой единственный желанный Берлин…
Такси боялось сажать сумасшедшего. Я добрался до её гостиницы с рассветом, едва ковыляя – так сводило ноги от непрестанного бега вперемежку со скорой неумелой ходьбой. Я прошёл мимо удручённого младшего: он сидел в фойе.
– Я муж. Где она? – плохо ворочая языком, заколотил я по стойке администратора. – Где она?!
Служащие недоверчиво, испуганно меня оглядели.
– Да, он муж! – подтвердил Эрвин, вовремя подскочивший. – И он хирург!
Он явился, когда Наташу уже увезли.
Нам дали машину. Как медленно мы ехали, господи. Я прожил тысячу лет, пока мы добрались до операционной.
– Я – хирург! – орал я, а голос был, как у пьяного.
– Тут есть свои, – деликатно осадили меня.
Её вывезли в реанимацию через несколько часов. Младший живо поднялся, оставив меня, до смерти перепуганного, на нашей кушетке ожидания. Я даже смотреть на него боялся, чтобы случайно не прочитать приговор в его глазах.
– Всё закончилось, Эрвин. Всё хорошо.
Он потёр моё плечо. Я молчал. Моё время остановилось. Был ли я вообще?
Днём приехал коллега-поляк.
– Что ж Вы не сказали, что она Ваша жена? – они уже всё знали, вся конференция.
Я ничего не мог ему ответить.
– Вам надо выспаться, – он тоже потёр моё плечо.
Оперу завтра показали другую, и никто не видел ведущего более печального, чем в тот день.
Накануне пришёл Герхардт, но сын решительно загородил ему путь.
– Нет, папа. Не сегодня.
– Что это значит, сопляк? – рвался к заветной цели нерадивый любовник.
– Я сказал – нет! – голос младшего зазвенел в ушах. – Оставь её в покое.
Герхардт ударил его, чтобы пройти, но младший держал дверь железной хваткой и не впускал.
– Она не к тебе стремилась, когда ехала в Берлин. Она хотела посмотреть, как изменился город, который она взяла в мае сорок пятого. Не знал?
Герхардт впервые об этом слышал. Перед ним стоял не его мальчик, потомок многовековой династии, а незнакомый советский парень.
– И если будет война, я буду защищать её от таких, как ты, до последнего патрона.
Это был не его весёлый мальчик, а некто с неслыханной волей, способный на всё, чтобы уберечь тех, кого любил.
Герхардт отступил.
– Она – Герой Советского Союза, и она взяла твою Германию, когда ей было только девятнадцать. Если ты посягнёшь на неё хоть раз, ты ведь меня знаешь.
Герхардт сдался. Он рыдал, сидя в своём огромном графском доме, держа плакат, где была нарисована поверженным Штюцем отважная разведчица, которую он, Герхардт, ждал два десятка лет. У него остался только этот плакат, подаренный ему советским гражданином Виктором Яковлевым.
Я был в забытьи, уткнувшись в койку, где лежала Наташа без единой кровинки в лице.
– Почему ты не с дочерью? – она коснулась моих волос.
Я посмотрел на неё. Они всё-таки её спасли, эти чужие хирурги. Я впервые был лишь посетителем. Я и не вспоминал о Белле до этой минуты.
В синих глазах дрожала мольба. Она была огромной. Я обцеловал её ладонь и, не в силах сдержаться, зарыдал, уткнувшись в её подушку.
– Мой мальчик… – шептала она, накрыв этой единственной теперь ладонью мою голову.
Вторая рука, где раньше двадцать с лишним лет красовался рубец, была перебинтована до запястья. Ниже запястья ничего не было.
Она поморщилась от резкой боли. Она очень устала.
В приоткрытую дверь Эрвин видел, с каким ужасом я всмотрелся в её лицо, когда она затихла. Я слушал, есть ли у неё дыхание. Я думал, что его нет. Но потом я успокоился – она просто уснула.
Я осторожно положил руку, ласкавшую мои волосы, вдоль тела и ещё раз всмотрелся. Да, она просто спала. Я уснул рядом, сидя на жёстком стуле, с наброшенным на плечи медицинским халатом.
Свидетельство о публикации №221040601570