Часть 1 - Наше начало
НАШЕ НАЧАЛО
(1939 год)
Кто это жестокий? Я? Вы смеётесь? Любовь к порядку – жестокость? С каких это пор?
Мне было тринадцать, когда в стране наступил, наконец, долгожданный порядок. Моя семья с облегчением вздохнула, потому что все эти ночные потасовки не давали нормально заснуть, и даже по защищённому от многих невзгод Шарлоттенбургу нельзя было спокойно пройти в течение дня. А ходили мы много.
Я учился в особенной школе, поскольку мой отец был потомственным аристократом. У нашего рода есть собственный герб, и ему почти четыреста лет. Фамилия моя – Бройт. Breut. На первый взгляд, написано неверно, ведь означает «широкий» и надо писать Breit. Но загляните в историю немецкого языка и погрузитесь в неё на четыре десятка лет, и тогда, быть может, Вы мне самому объясните, в чём же тут дело.
Зовут меня так, как звали каждого второго в нашем роду, – Вильгельм. Каждого третьего нарекали Герхардтом, и это имя досталось моему младшему брату, который своим неуёмным характером давно ставил репутацию династии под угрозу.
Мы с ним совсем не похожи. В отличие от него, я никогда даже голос не повышаю – зачем? Кому это сделает пользу? Сотрясание воздуха, не более. Хотя послушным и прилежным я назвать себя никак не могу: родители не подозревают, что я – заводила весёлых вечеринок с моими сокурсниками и к тому же отлично танцую. Уроки танца брал тайно, чтобы не вызвать гнев отца и насмешки мелкого. Мне важно быть образцовым сыном, братом и товарищем.
Я не терплю ни грамма разгильдяйства. Если на манжете хоть на миллиметр выемка от утюга – я не надену это. К тому же я приучил и Герхардта. Несмотря на хулиганские замашки, он даже дома не позволял себе ходить в мятом или незначительно испачканном.
Дальнейшую дисциплину во внешности ему привила школа, тоже особенная. Правда, она склонялась вовсе не к аристократизму: в ней стали равны бедняки и богачи, все как один в подчинении у Его Величества Порядка. Конечно, мне никогда не понять, что хорошего Герхардт мог найти в общении с крестьянами или детьми чернорабочих, которые толпами спешили в Берлин на работу, обещанную новой властью. Мой брат с малых лет посещал театр, с первых нот отличал стиль Баха от стиля Бетховена, даже в ярости цитировал Гёте и Гейне и знал наизусть принципы классицизма с начальной школы. Что ему могли дать эти нищеброды?
К слову сказать, к искусству брата приучил я. В новых школах такое не проходили, но я не мог позволить Герхардту столь значимый пробел в образовании, иначе это повредило бы качеству нашего рода. Брат рос неусидчивым, поэтому, майн готт, при моём ангельском терпении чего же мне стоило воспитать его достойным высококультурным потомком. Я не мог по-другому: времена наступили достойные, но тёмные. Правительство я не виню: читать лекции по искусству перед сбродом – всё равно, что бисер перед свиньями метать.
Отец постоянно работал в военном ведомстве и домой приходил больше по инерции, чем по желанию. Мама безупречно вела хозяйство, но это не помогало ей снискать от супруга даже тёплое слово. Моя врождённая сдержанность – просто ничто по сравнению с отцовской, которая была приправлена исключительной молчаливостью.
Я был старшим сыном, и до сих пор не могу понять, почему вся нерастраченная на отца любовь досталась не сестре, не младшенькому, как это часто случается, а мне. Мама буквально бредила мной.
Я уродился не особенно любвеобильным: поцелуи и объятия считал и считаю неприличным, свойственным крестьянским простакам. Вся мировая музыка и литература пропагандировала бесконтактную высокую любовь, и я был сторонником такой любви. Но улыбок никто не отменял – я часто улыбался маме, выслушивал её и сочувствовал ей, и этого ей вполне хватало. Это казалось невообразимой роскошью после многих лет холодного отношения отца.
Не понимаю, правда, почему сестра – главный источник чувств в нашем доме – и милый младший оказались вне сердца моей матери. Герхардт был как раз из тех, кто без прикосновений жить не мог: он ко мне на шею прыгал по всякому поводу или пинал меня под обеденным столом, чтобы привлечь внимание, а поцелуи познал, должно быть, уже лет в тринадцать.
Я бы мог запретить ему эти вольности, но они так гармонировали с ним. Я не мог позволить, чтобы весь наш дом стал хранилищем бесчувственных статуй. Герхардт веселил меня больше, чем все мои друзья, вместе взятые.
Правда, иногда он заходил слишком далеко. Тогда я незаметно исправлял ситуацию, и порядок снова торжествовал.
Например, однажды в окне я заметил деревенскую девицу. То, что она деревенщина, я понял по пухлым рукам и недалёкому взгляду. Она искала нужный ей дом и шла вместе с такой же глуповато-простоватой матерью с такими же пухлыми руками. Не знаю, как, но я сразу сообразил, что обе ищут именно наш дом. Они спросили прохожего, и точно – тот указал на наши ворота.
Я зашёл к Герхардту.
– Когда там ваш класс посылали на полевые работы в деревню? – мне нужно было вычислить возможные сроки.
– В сентябре, – оторвавшись от царапанья какого-то нового плана, ответил младший.
Значит – два месяца назад.
– А что?
Я улыбнулся:
– У тебя всё ещё не прошёл загар.
– Да, солнце было горячее, – Герхардт улыбнулся в ответ.
Я вышел к дамам, которые тут же бросились ко мне:
– Господин, здесь ли живёт Герхардт Бройт?
– Он давно уехал в Мюнхен по делам учёбы. Что вам угодно?
Они растерялись, и девушка горько заплакала.
– Он соблазнил мою Грету, господин.
Прохожие оглядывались на нас. Герхардт тоже мог в любую секунду выглянуть в окно.
– Он обещал жениться… – плакала теперь и мамаша, и обе выглядели до отвращения жалкими.
– Герхардт не вернётся в Берлин, мадам, – я сунул ей толстый конверт – все мои сбережения для путешествия по Европе, которое со дня на день должно было случиться. – Я же и мои родители не имеем к этому отношения. Мой брат сам отвечает за свои поступки. Прошу вас больше здесь не появляться.
Крестьянка очень обрадовалась деньгам и с тысячью благодарностей потащила дочку прочь, хотя та зарыдала громче прежнего, причитая, как же сильно она любит моего брата.
Я согласен. По-моему, Герхардт – единственный в нашей семье, кто что-то смыслит в любви и её заслуживает. Но, помилуйте, с деревенской бабой!
Как только я закрыл за собой дверь, мама вышла ко мне из кухни.
– Сынок, что это за женщины там были?
– Мама, – ответил я. – Это то, что тебя не касается. Ты понимаешь?
Она сначала опешила от моего тона, который слышала от меня настолько редко, что успевала забыть. Любая на её месте оскорбилась бы. Но она молча кивнула – и вернулась к своим кухонным делам.
Я бы не назвал отношение матери ко мне любовью. Скорее, это было рабское чувство, собачья привязанность, ничем не обоснованная восторженность.
Брат сидел в своей комнате, поглощённый рисованием стратегий на бумаге. Он не услышал, как я вошёл. Заметив тень над собой, он шарахнулся:
– Чёрт, Вилли!
– Слава Богу, не ангел, – улыбнулся я его испугу. – Что это?
Герхардт усмехнулся и посмотрел на меня так, будто взвешивал, стою ли я его доверия. Он заговорил шёпотом:
– Посмотри, – его карандаш ловко перескакивал со стрелки на стрелку, – вот здесь где-то логово коммуняк. Мы с ребятами заходим отсюда и отсюда… Тут дом старого Уфера. Узнаёшь? И тут мы их, ну, понимаешь… Хлопнем.
Он рассказывал увлечённо. Моя гордость – глава отряда гитлерюгенда. Удивляюсь, как же со своим неприлично хулиганским характером он добился такого статуса? Этих тетрадей со стрелками была у него гора: с малых лет выдающийся стратег нашей семьи. Я закончил военную академию, но мне невозможно было даже сравниться с моим Герхардтом, который в свои шестнадцать мог заткнуть за пояс любого профессора военного дела.
– Не лучше ли поставить людей вот здесь? – я указал на одну из точек плана.
Младший удивлённо меня оглядел:
– Тебе сколько? Двадцать два? Блестящий выпускник и образцовый теоретик, да?
Я не понимал, почему он смотрит с таким сарказмом.
– Теория, конечно, не практика, – неуверенно протянул я, ожидая его вердикт.
– Оно и видно, – Герхардт был абсолютно шокирован. – Поставить людей прямо под прицел краснолобых…
Наверное, я был недостаточно наблюдательным: не сразу разглядел в его идеальном плане все активные точки.
– Ты же знаешь, я немного слаб в картографии.
– Тебе бы лучше не воевать. Ты отлично справляешься с проблемами на месте.
Он так странно это произнёс, что я с опаской подумал: а ведь он мог видеть меня сейчас с теми крестьянками. Видел ли? Я взглянул на занавески – они не сдвинулись ни на сантиметр, иначе я заметил бы сразу. Быстро запоминать положение вещей в пространстве – здесь младший никогда бы меня не превзошёл. И по лицам я читал так же идеально. Я знал, когда человек врёт. Знал, когда он скрывает правду и есть ли у него вообще что скрывать.
Но лицо брата я редко мог прочитать. Он знал о моём таланте и всегда, когда это было нужно, прятал эмоции.
– С чего ты решил, что мы будем воевать? – увильнул я.
– Ну, а иначе к чему бы вся эта жёсткая подготовка?
Я не мог поспорить с логикой. Но на всякий случай осведомился:
– Ты считаешь это правильным? Что может быть война?
Герхардт пожал плечами и посмотрел на меня: видимо, он ни разу над этим не задумывался.
– А ты? – он никогда не терялся.
– Если это совершенствует страну, почему бы и нет.
– Значит, ты имеешь на этот счёт собственное мнение? – брат приподнял брови.
– Ты забываешь, что, кроме исполнения нынешней политики, мы с тобой – продолжатели уважаемого рода. Мы обязаны мыслить, чтобы сохранить его. Мы обязаны стать достойными потомками – высокообразованными и максимально совершенными.
Я подошёл к окну – не без опасения, а не ходят ли у ворот очередные мамаши с дочками, для которых денег у меня уже не было. Я говорил с братом и мучительно думал о том, как сделать так, чтобы порядок в моей семье всегда оставался нерушимым, независимо от моих финансов и выходок младшего.
– Слышал бы тебя фюрер… – Герхардт смотрел на мою прямую спину, но его тон говорил не об изумлении – он был заодно со мной, я услышал это в его голосе.
– Он первый поддержал бы меня. Тут нет противоречия. Мы с тобой – редкие люди. Кто в твоём окружении может похвастаться безупречным знанием немецкой истории с самых её начал? Кто так же свято хранит традиции своей семьи? Кто знает так же подробно свою многовековую родословную, которая столь гармонично влилась в историю, что упомянута во всех энциклопедических изданиях?
– Ну, а как же эти книжные инквизиции? – Герхардт встал рядом со мной, чтобы не кричать через всю комнату. Он тоже смотрел в окно на серую улицу.
– Ты хотел сказать – книги этих выскочек, которые мы сожгли? В истории всё точно. В ней нет места прыщам, их нужно выдавливать. Краснота какое-то время сохраняется, это неизбежно, но потом лицо снова гладкое и приятное.
Герхардт не понимал меня. Или делал вид, что не понимает. Я продолжал:
– Я сам руководил этими инквизициями, как ты изволил сказать.
– У нас была книга Анны Зегерс. Ребекка её читала.
Иногда разговор с младшим напоминал мне боксёрский поединок. Я слышал, как он довольно ухмыляется, послав меня в очередной нокдаун. Конечно, всего лишь нокдаун. Вот сволочь мелкобрюхая. Отец бы уже давно разорвал его за такие выпады. Но не я, конечно.
– Ну, во-первых, мой ангел, имена выскочек вермахта не должны звучать даже в твоей памяти. А во-вторых, Ребекка никогда не выходит из дома.
Я ожидал, что он отвесит скабрезную шуточку, как обычно. Но Герхардт поспешил к своим тетрадям со стрелками. Я не понял, с чего он вдруг ретировался, пока не увидел в дверях маму.
– Вилли, там портной пришёл. На первый взгляд, костюм замечательный получился.
Я видел, как съёжился Герхардт.
– Надо примерить, сынок, – ласково продолжала мать.
– Костюм для Его Светлости, – с улыбкой кинул мне младший через плечо.
– Не смей насмехаться над братом! – голос матери холодным железом ударил по младшему.
Герхардт превратился в маленький-маленький комок, который не прочь бы совсем исчезнуть. Мать никогда не повышала голос, но от её тона хотелось спрятаться под кровать и долго-долго оттуда не высовываться.
Я вздохнул. За все эти годы я уже знал, что в отношения родителей и Герхардта лучше не встревать. Они не слышали моего заступничества. Раньше я часто защищал его, но это игнорировали. Я понял, что бессилен что-то изменить. Я старался заменить младшему живых родителей, но всё-таки умел быть только братом. Правда, образцовым братом.
Как только мы с матерью вышли, Герхардт пулей выскочил из комнаты и понёсся на другой конец дома – там вот уже двадцать лет жил второй изгой нашей семьи – сестра Ребекка.
Горные вершины
Спят во тьме ночной,
Тихие долины
Полны свежей мглой.
Не пылит дорога,
Не дрожат листы.
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
Ребекка читала вслух Гёте. Герхардт уцепился в ручки кресла, будто его хотели от него оторвать, и едва сдерживал слёзы:
– Пусть твой Гёте и отдыхает. А я не хочу отдыхать! Просто жить нормально. Просто нормально жить. Без титулов, без родословной…
– Думаешь, будь мы простой семьёй, она относилась бы к нам иначе?
– Я вообще не оставлю потомков. Назло проклятому роду! – Герхардт снова сжал ручки кресла.
Ребекка вздохнула:
– Глупый братик… А я так люблю детишек.
– Ты их видела хоть раз? – младший усмехнулся.
– Да, из окна.
В комнате Ребекки всегда было много солнца. Даже в пасмурные дни можно было прийти к ней, посидеть – и это солнце потихоньку загоралось в груди и в мыслях.
– Они и сейчас там играют, – сказала она.
Герхардт смотрел на лиловый от поздней травы соседский двор.
Заскрипело инвалидное кресло – сестра расположилась рядом.
– Тебе хорошо видно? – спросил он.
Она кивнула, но коляска не давала ей вплотную приблизиться к окну. Герхардт взял её на руки. Теперь они вместе наблюдали за детьми.
Младший оглянулся – на полках отсутствовала добрая часть книг.
– Что, Вилли постарался?
– Ничего. Надо – значит надо. Я их все и так помню.
– Правда, что ли?
У Ребекки был спокойный чарующий голос. То есть, самый обычный, но когда она читала вслух, можно было с такой лёгкостью оказаться в волшебном измерении её девичьей души.
Герхардт улёгся на живот и, обняв золотую бархатную подушку, слушал голос сестры. А она, облокотившись о круглый столик, смотрела в пустоту и читала наизусть незнакомый младшему текст одного из запретных писателей.
– Жалко, что у тебя нет ног, – вздохнул брат.
– Они у меня есть, – улыбнулась Ребекка.
Улицы в этом районе Берлина были освещены отвратительно. Старый Уфер терпеть не мог тёмный переулок между Розенштрассе и Блауэнштрассе, в конце которого в тусклой ауре света стоял его домик.
Одинокий Уфер частенько захаживал к своему брату на ужин, где его всегда радушно принимали. Единственное, что омрачало мысли старика, – этот переулок, который после ужина ему предстояло пройти, а там постоянно что-то случалось. До сих пор Бог миловал его, но сегодня сердце колотилось от противного, как драный кот, предчувствия.
Уфер тихонько шёл по краю улицы, как вдруг протяжный свист прижал его к стене. Следом – другой, такой же пронзительный, раздался где-то у его домишки, там, вдалеке. На старика с двух сторон побежали возбуждённые толпы юнцов с красными и свастиковыми повязками, и последние размахивали здоровенными дубинами и камнями. Ещё одна свастиковая толпа стала быстро просачиваться с двух концов Розенштрассе, и юнцы в красном оказались в ловушке. Из толпы в форме гитлерюгенда вышел высокий безоружный парень, который в мирное время мог бы сразить одной своей красотой.
– Ну, что, краснолобые, может, хватит уже ломаться? – крикнул он.
– Чего вам надо? – из толпы напротив вышел рыжеволосый с самой широкой красной повязкой.
– Мира.
– Мира? – захохотал Рыжий. – С кем? С выродками Рейха?
Безоружный ступил ближе – толпа за его спиной напряглась. Рыжий оставался на месте.
– У вас последняя возможность примкнуть к нашей могущественной армии, – продолжал высокий.
– С какой стати? Чтобы вместе с вами уничтожать культурные ценности? Жечь сокровища мирового искусства? Убивать всех, кто имеет собственное мнение и индивидуальность?
– Индивидуальность? – рассмеялся голубоглазый свастиковый. – Интересно, в каком же месте у коммуняк эта индивидуальность? В обществе, где все равны.
– В нашем равенстве таланты расцветают, а в вашем их щёлкают, как гнид! Вот ты, Бройт. Мы учились в одном классе. Ты был незаурядным музыкантом и лучше всех рисовал, тебе пророчили персональные выставки… И что стало, когда ты ушёл к ним? – Рыжий махнул на толпу за спиной предводителя. – Посмотри на себя! Жестокий урод, как все они, которому интересна только вербовка и истребление всех неугодных. А где ты сам?
– Я сам, – чеканил Герхардт каждое слово, – лучший солдат армии фюрера, который для меня выше родного отца. Которому я как родной сын.
– Ты больной? Приди в себя! – фыркнул Рыжий. – Ты нужен ему, чтобы утвердить свою тёмную власть в нашей несчастной Германии. Включи же мозги, наконец!
– Мозги-то я включу, а вот тебя, урод, давно бы уже пора выключить!
Лидер гитлеротряда бросился на Рыжего, после чего три толпы свалились в одну вопящую кучу, и улица стала быстро уливаться кровью.
Рыжий бежал к дому Уфера. Ловкий Герхардт запрыгнул на него со спины, отвешивая удар за ударом. «Ничтожество ходячее», – шипел он. Рыжий был очень сильным малым – оба катались по дороге, не переставая избивать друг друга.
– А ведь были лучшими друзьями, – смеясь сквозь кровь, говорил Рыжий.
– Что было – то прошло, тварь. Ты посмел своим поганым ртом осквернить имя фюрера!
Рыжий терял силы, а у противника они, казалось, только прибавлялись. Герхардт потерял счёт ударам, и ярость его росла, так как Рыжий улыбался ему в лицо.
– Герхардт, Герхардт, стой уже!
Кто-то удержал его руку. Он опомнился и увидел себя сидящим на бесчувственном теле Рыжего, чьё лицо уже невозможно было разглядеть.
– Отродье чёртово! – Герхардт встал, плюнув на асфальт.
– Он мёртв! – испуганно пискнул кто-то.
– Туда ему и дорога.
Только сейчас он заметил в зажатом кулаке бывшего одноклассника раскрытый карманный нож.
– По домам! – скомандовал лидер.
Все поспешно разбежались. Шатаясь, Герхардт побрёл по красным камням переулка, который сегодня почему-то в первый раз был хорошо освещён. Он собирал улики гитлерюгенда – разбросанные в потасовке повязки со свастикой и пилотки – в большой мешок. У стены в странной позе лежал бездыханный Уфер: его смяли в толпе.
Человек шесть лежало без сознания. Герхардт растолкал одного и сунул ему мешок:
– Сожги.
Тот едва понимал, где он, и Герхардт освежил его крепкой пощёчиной:
– Ты солдат или тряпка? Сжечь, я сказал.
Лежали в глубоком обмороке подростки-коммунисты. Может, кто-то был мёртв. Это было уже неважно.
Герхардт пошёл домой, и одна-единственная мысль не давала ему покоя: почему Рыжий ни разу не пустил в ход нож? Один удар мог бы всё закончить. Что же его остановило? Что? Это спасло бы ему жизнь.
С тех пор Герхардт больше не приходил в комнату сестры. Они встречались только за завтраком и обедом, когда традиционно собиралась вся семья.
– Вы поссорились?
Мы втроём – отец, Герхардт и я – поправляли перед зеркалом бабочки и причёски: на сегодняшний концерт должен был прийти группенфюрер, и нам передали, что он предпочитает публику в штатском. Я придирчиво осмотрел брата в отражении и, развернув к себе, щёткой ещё раз прошёлся по плечам его пиджака.
– С кем? – спросил младший.
– С Ребеккой. Она говорит, ты совсем к ней не заходишь.
– Мы не поссорились, – он недовольно поморщился.
Отец не обращал на нас внимания.
– Я вообще удивляюсь, как в семье генерала, который пользуется таким высоким доверием верховного командующего, живут неполноценные люди.
Отец не реагировал. А Герхардт обожал его злить.
– Перестань, – осадил я его.
– И в семье гестаповца. Боже, и не стыдно вам?
Теперь эта маленькая сволочь и на меня переключилась.
– Хватит, я сказал, – я встряхнул его за ворот.
– Не обращай внимания, – бросил отец и вышел.
Губы младшего дрожали:
– И что, все четыреста лет в нашем роду ходили с такими вот неподвижными лицами?
– Ну что ты. У тебя все шансы исправить сей изъян, – в этот раз я был на стороне отца и скоро ушёл следом за ним, бросив младшего в одиночестве.
Наверное, он пулей помчался бы к нашему второму изгою, но вовремя вспомнил, что сделать это уже невозможно.
Мы молча завтракали, за окном стоял роскошный апрель 1939-го. Никогда я не видел, чтобы так богато цвели деревья на Вербенштрассе и в нашем саду. Или я просто соскучился по весне? Урожай фруктов в этом году мы соберём небывалый.
Итак, мы завтракали. В дверь постучали.
– Войдите, – сказал отец.
Я знал этих двоих. Они работали под его началом.
– Ваше Превосходительство? – один из них положил рядом с тарелкой отца бумажку. Ордер, как я успел понять.
Отец не изменился в лице. С ним ровным счётом ничего не происходило. Он продолжал есть, я тоже, мама и младший…. Двое встали за спиной Ребекки. Она оглянулась на них и отложила вилку. «Будь счастлив. Я верю в тебя», – улыбнулась она побледневшему Герхардту.
Оба взяли её в коляске, вынесли, аккуратно прикрыли за собой дверь.
Зря младший пенял нашему роду на каменные лица – сам он умел их делать лучше всего.
Мы закончили завтрак и разошлись по своим делам.
В тот же день комнату Ребекки преобразили до неузнаваемости в комнату для гостей. Ничто здесь больше не напоминало о ней.
Герхардт и я вошли сюда. Ни книг, ни цветов на круглом столике, ни золотой подушки.
– Мило, – изрёк он и ретировался.
Отца он с тех пор бояться перестал. Он каждый день цеплялся к нему, на людях мог высмеять нас, шутя съязвить. Мерзкие поступки вроде соблазнения девиц из порядочных семей я уже не мог регулировать, равно как и шансы жениться на приличной девушке свелись к нулю: о младшеньком-сердцееде знали все мамаши округи, да и всего Берлина, наверное. Родниться с такой семьёй было неприлично.
Но лидером он оставался безукоризненным, а к его внешнему виду я давно перестал придираться.
Однажды эта маленькая сволочь, как я привык по заслугам называть братца, вошла ко мне без стука. Я был неглиже, поскольку как раз переодевался в пижаму.
– Вышел отсюда! – к тому времени я выработал отличный командный голос, от которого все приседали. Все, кроме этого паршивца.
– А то что? Упечёшь, как Ребекку?
Его хамский тон взбесил меня:
– Я сказал – вон отсюда!
– Если, как говорят, она в санатории, почему же мы не пишем ей?
– Почему не пишем? Мама пишет.
– Я слышал, им там дают удивительные инъекции жизни, – сарказм младшего снова посылал меня в нокдаун, в этот раз безо всякого продыху.
– Их там лечат. Ей там хорошо.
– Где это? Я тоже хочу ей написать, – сверлил меня своими ослепительно голубыми глазами он.
Я спокойно застёгивал пижаму:
– Позже.
Сволочь ударила кулаком в моё зеркало, оставив кровавую вмятину:
– Я хочу к ней поехать.
Мне было жаль его. Глупый ребёнок.
– Успеется.
Он выскочил прочь. Я услышал, как хлопнула дверь его комнаты и вздрогнул весь дом.
Герхардт стал настоящим тираном семьи. Мы все страдали от него. Он абсолютно не уважал никого из нас. Кто бы мог подумать в высшей школе вермахта, что этот обаятельный изверг всех нас измучил.
– Вычеркну его из родового дерева, – сквозь зубы делился со мной отец.
– Он – лучший офицер, папа, – возразил я, констатируя всем известный факт.
Действительно, у нас дома на видном месте красовалась благодарность от самого фюрера за воспитание такого достойного сына, как Герхардт Бройт. Эту благодарность вешали на стену, только если приезжали какие-нибудь гости.
Нашу семью пригласили на важный парад в Брест. Мы должны были ехать вчетвером, и отец, и я, и мама не могли найти причину, как оставить младшего дома.
Мама пошла даже на крайние меры – подсыпала слабительное в его еду накануне отъезда. Но Герхардт от еды отказался и смотрел на всех нас так, будто видел насквозь, обещая то ли месть, то ли иного рода бесчестье.
Однако в поезде младший вёл себя смирно: большей частью молчал и смотрел в окно.
Я залюбовался им: мой брат стал настоящим красавцем. Светлоглазый, с нежно-русыми, аккуратно и модно подстриженными волосами, стройный и высокий, с удивительным оттенком кожи, какой бывает только у аристократов. Если бы не рот, откуда ничего путного мы давно не слышали, то поистине перед вами – идеал современного немецкого мужчины. Неудивительно, что таяли даже воспитанные девочки. Такой кого угодно мог увести хоть под венец, хоть под пули.
– Ты на мне дыру протрёшь глазами, – не отрываясь от окна, за которым убегали деревья и поля, сказал он.
– Мне кажется, пуговица оторвалась.
Он испуганно зашарил по кителю. Я сидел с красноречивой ухмылкой.
– Идиот, – буркнул младшенький.
Мы впервые выезжали вот так, всей семьёй, да ещё и за границу. С нами ехали фюреры других подразделений СС: немецко-советский парад являлся знаковым событием, нельзя было ударить в грязь лицом.
Мы с родителями тревожно переглядывались, но эти дни придраться к младшему не могли.
На параде всё было, конечно, красочно, говорились нужные речи, собралась любопытная толпа. На трибуне возвышались два военачальника – наш и советский. Мы, немцы, расположились от трибуны по правую руку, красноармейцы – по левую.
Герхардт ткнул в меня, чтобы привлечь внимание к обществу напротив, хотя мог бы этого не делать: я заметил и без него. Советский генерал стоял с беременной супругой, а возле них – статная утончённая красавица, сразу завладевшая моим вниманием. Что это была за красота! Как её опишешь? То ли Мадонна, то ли Джоконда, то ли Венера… На вид ей было восемнадцать. Она не смотрела на нас, спокойно и величественно наблюдая за парадом. Рядом, явно скучая, стояла её сестра-подросток. Она пнула камешек, и старшая, и мать одновременно коснулись её руки, удерживая от дальнейших забав. Девчонка, вздохнув, присмирела.
Её камешек выкатился на середину гладкого плаца. Герхардт усмехнулся и взглянул на хулиганку. Та с любопытством его рассматривала – и вдруг помахала. Мать с удивлением осмотрелась. Приветственный жест предназначался, действительно, нам. Младшенький кивнул в ответ. Но старшая сестра его, конечно, гораздо больше впечатляла.
– На парад смотри, – процедил я.
– Да я смотрю. Во все глаза.
Как раз в это время марширующий по центру солдат споткнулся о камешек. Мы все беззвучно охнули, но только не младшие генеральские детки. Герхардт прыснул, а малявка напротив быстро спрятала смех в ладошках. Этим идиотам было смешно!
Споткнувшийся солдат густо покраснел, однако выкрутился, красиво отдав честь стоящим на трибуне.
Банкет в роскошном старинном здании был весьма многолюдным. Собрались офицерские сливки с семьями. На импровизированной сцене продолжались речи – правда, уже не такие официальные. Стоял рояль немецкой марки.
Наш стол располагался недалеко от сцены, а стол семьи советского генерала с дочками – чуть вглубь зала, и можно было без труда лицезреть всю семью, особенно старшую дочь, которая привлекала к себе восхищённые взгляды.
Герхардт, не особенно церемонясь, рассматривал её, когда ведущий объявил следующий номер. На сцену выпрыгнула резвым ребёнком младшая из сестёр. Она потянулась к микрофону на высокой стойке и произнесла на прекрасном немецком:
– Дорогие люди, дамы и господа!
Она так мило сказала это, что толпа за столиками засмеялась, а мой Герхардт изумлённо перевёл на неё взгляд. Она объявила «К Хлое» и кивнула концертмейстеру. Запела она тоже на немецком, и этот голос, крепкий и певучий, обещал всем нам в недалёком будущем выдающуюся певицу.
– Сколько ей лет? – спросил я у отца.
– Тринадцать, – не отвлекаясь от маленького чуда, ответил он.
Закончив, она элегантно поклонилась и прошла мимо, победно сверкнув глазами на нашего младшего. Между ними завязалось, неясно когда начавшееся, соревнование. Мой брат, к всеобщему удивлению, запрыгнул на сцену и что-то прошептал ведущему.
Мама, отец и я в ужасе ждали худшего.
Герхардт сел за рояль – и как будто не было шести лет молчания, когда он принципиально отказался от музыки. В ответ на немецкую песенку советской девчонки он играл Чайковского. И играл так, что довёл до слёз дам. Только мои родители сидели изваяниями, опустив глаза, то ли пряча какие-то чувства, то ли стыдясь того, что сын встрял в налаженный распорядок концерта.
Я посмотрел на старшую сестру – она почему-то никак не реагировала на эту прекрасную музыку. Но увидев заплаканное лицо растрогавшейся младшей, обняла её и закачала, как младенца. И даже в этой безучастности к музыке она была необыкновенно хороша. Её строгие линии излучали нежность, а восхитительные глаза чайного цвета сопереживали сестрёнке, которая смотрела на сцену не моргая и совсем не чувствовала своих слёз.
Мелкая, пока нескладный белобрысый подросток, всё же должна была сложиться в красавицу – может, превзойдя в этом вскоре сестру.
Я снова перевёл взгляд на старшую – её каштановые волосы красиво сияли, благородного цвета кожа излучала спокойствие.
– Если бы не глухота, я бы тотчас на ней женился, – сказал я.
– Если бы не глухота, я бы тотчас благословил твой порыв, – сказал отец, который смотрел на сцену, а я, с благодарностью, на него.
Как только Герхардт закончил, зал вскочил с аплодисментами, кидая ему цветы, а младшая сестра скорей утёрла слёзы, насупилась и отстранилась от старшей.
Брат сел за наш стол, я похлопал его по плечу, одобряя выступление. Он улыбнулся и посмотрел на отца. Мать поднялась поприветствовать чью-то досточтимую супругу, свою знакомую. Они ничего ему не сказали.
Может, именно сейчас младший и пообещал себе, что ввергнет их в новый крупный позор, не замедливший последовать. Я не помню точно его лица в ту минуту: мои глаза возвращались снова и снова к старшей дочери генерала, которая отказывалась от очередного приглашения на танец.
Герхардт курил у окна в конце длинного зелёного коридора, примыкавшего к банкетному залу.
– Ты куришь? – услышал он за спиной.
Он увидел девчонку и выбросил папиросу в окно.
– Уже нет.
Она с любопытством и без особых церемоний его рассматривала.
– А ты кто?
– Герхардт. А ты?
– Я… – она принялась так важно вышагивать перед ним, что он едва удержался от смеха. – Я уже второй год подряд победитель городской олимпиады по немецкому языку.
– Ясно. А что за город?
– Ленинград.
Он даже свистнул.
– Что? Не ожидал? – малявка, видимо, любила хвастаться.
– И как же зовут победителя?
Из зала кто-то вышел, не обратив на нас внимания.
– Наташа. А сколько тебе лет?
– Девятнадцать. А госпоже певице?
Она засмеялась.
– Ну, пятнадцать. С половиной. Почти с половиной… Слушай, тут такая тоска, тебе не кажется?
Мой скучающий вид говорил лучше всяких слов.
– Ух ты, смотри! – вдалеке, в окне, мы увидели высоченное ветвистое дерево.
Её кремовое платьице коснулось меня. Худенькие ручки ловко упёрлись в подоконник, и локти чиркнули по моим рукам.
– Смотри же! – нетерпеливо тыкала она мне в это дерево.
«Ну и весёлая штучка», – подумал я.
– Давай туда? Оттуда можно весь город увидеть. Хочешь?
Я первый раз встречал хулиганов хлеще меня.
– А родители?
– Так мы сейчас вернёмся, тут недалеко.
Она заглянула в зал: Вилли танцевал со старшей дочкой генерала, а родители занимались едой и разговорами.
– Смотри, Нина танцует!
Я тоже заглянул – поверх её головы.
– Что же такого? Она разве у вас монашка?
– Она глухонемая. Ой, видишь, и в ритм попадает! Ничего себе!
Наташа не дала мне времени переключиться.
– Бежим?
Навстречу шли важные персоны банкета, благосклонно улыбнувшиеся нам. Мы чинно ступали по зелёному коридору, но как только те скрылись в зале, девчонка схватила меня за руку – и мы понеслись вон от этой зелёной чинности.
Сбежали со второго этажа – и снова персоны навстречу. Мы притормозили, а щёки наши разгорелись от бега.
– Здравствуйте, здравствуйте… – как почтенная фрау, кивала им Наташа; я вторил ей, но прыснул от смеха, едва персоны оказались позади.
На бегу она успевала задавать вопросы:
– Ты пианист?
– С ума сошла? Девчачья профессия. Я военный.
Она остановилась:
– Почему это девчачья? Я вот ни одной женщины-пианистки не знаю. Ну, среди известных.
Мы немного отдышались. Она всё-таки была очень миленькой.
– Ты откуда так хорошо немецкий знаешь?
Она придирчиво меня оглядела, видимо, заподозрив во мне человека недалёкого, после чего изрекла:
– Ну, талант.
Я рассмеялся. До чего же необъятные амбиции для советской пигалицы.
– Ты коммунистка? – спросил я.
– Нет ещё. Недавно приняли в комсомол. Галстук такой красивый! Ты бы видел…
– Да уж видел…
– Правда? Где?
Я замялся:
– Ну, где там твоё дерево?
Встречные смотрели на нас как на сумасшедших, кто-то шарахнулся к обочине.
– Ух ты! Вот это да!
Дерево, и правда, было великолепным.
– Какое высокое! – всплеснула руками Наташа. – Как раз то, что надо.
Ни одна фройляйн на моём любвеобильном жизненном пути не умела так восхищаться обычным деревом и ни у кого не было таких худых трогательных ручек.
– Подсади меня!
– Ты, что, собралась лезть на него?
– Ты даже не представляешь, что там увидишь!
– Но ты испачкаешься!
– Так грязь – это временно, а там – то, что вечно. Ведь это важнее.
Я тоже мог стать чёрным трубочистом, карабкаясь за ней по раскидистым веткам, но мне не хотелось сейчас думать о том, что прилично, а что – нет. Мне было с ней так спокойно, что даже страх свалиться с такой высоты и разбиться насмерть казался смешным.
Под юбкой у неё были белоснежные штанишки, которые быстро покрылись серыми пятнами, а лаковые туфельки оцарапались ветками. Но девчонка стремилась к вершине.
Наконец, она удобно уселась почти на самом верху. Я весь путь смотрел только на неё, и сейчас расположился рядом. Мы обняли тёмный ствол. Я поднял глаза – и ахнул. Большой город с желтеющими кронами был у наших ног. Наташа молчала: вид превзошёл её ожидания. Мы переглянулись. Она видела мой невыразимый восторг.
– Не боишься свалиться? – тихо сказал я, боясь нарушить желтеющую гармонию, на которой лежало синее небо.
– На земле опасней, чем здесь, – она любовалась миром.
– Точно.
– Смотри – там наш банкет!
Как же хорошо мне было здесь, оторванным от всех тревог, здесь, где не надо было думать, как насолить отцу или угодить матери, где была только эта странная юная коммунистка с растрепавшимися косичками, так по-взрослому созерцающая великолепие, окружившее нас. Она настолько просто со мной общалась, что я даже удивлялся: а со мной ли она вообще разговаривала?
– Почему ты подошла ко мне?
Она посмотрела на меня и задумалась.
– Я хотела спросить, почему пианист в военной форме. И удивилась, что ты куришь.
– Не нравятся курильщики?
Она вздохнула:
– Мой папа тоже часто курит. Это так неприятно. Он говорит, что иначе не может думать, а ему надо много думать.
– Я могу бросить, если ты хочешь.
Она не поняла, шучу я или всерьёз.
– Думаешь, у меня получится? – продолжал я.
Она улыбнулась и кивнула:
– Я в тебя верю, – и я почувствовал её руку на моём плече, как будто мы уже век дружили.
Она так просто это сказала, что я не поверил:
– Что?
– Я верю в тебя, – повторила она и вздохнула. – Нам вниз пора.
Мы неспеша шли обратно. Я смотрел на её худенькие плечи, и теперь мне казалось, что где-то я их уже видел. У меня пробудилось непреодолимое желание тоже вот так по-дружески обнять эти плечи.
– Ты, правда, не была в Германии?
Она покачала головой. Мы как будто повзрослели, слазив на ту вершину.
– А хотела бы побывать?
– Говорят, к вам нельзя попасть.
Многоопытный казанова, я понимал, что сейчас любуюсь ею и отдал бы всё на свете за её поцелуй.
– Ну, есть один выход.
– Какой это?
– Замуж за меня пойдёшь?
Она не остановилась от удивления, как я полагал. Она делала всё так, как я не ждал и не видел до этих пор. Она молчала до самого сквера возле «банкетного» здания. Спускались лиловые сумерки.
– Мне нельзя сейчас замуж. Мне нет восемнадцати.
Я ушам не поверил:
– Значит, ты согласна? Я подожду.
Я даже забыл включить свои чары – всё происходило само собой и очень стремительно.
– Да врёшь ты всё! – возмутилась она.
– Ах, вру. Тогда вот, смотри.
Я достал перочинный нож и на глазах девчонки занёс его над ладонью:
– Клянусь, что буду только твоим мужем, буду хранить верность тебе одной, любить тебя перед Богом и людьми.
И с этими словами я глубоко вонзил нож между большим пальцем и остальными, сделав надрез до самого запястья.
– Дай мне, – она вырвала у меня нож. – Клянусь, что буду только твоей женой, сохраню верность тебе одному, буду любить тебя одного перед этим прекрасным небом и перед людьми.
Она, даже не пискнув, сделала со своей ладонью то же, что и я. Нам было больно, кровь лилась, как из ведра. Здоровой рукой я взял у неё нож и, сложив, спрятал его в карман. Я взял её ладони в свои, и мы молча смотрели, как кровь с них стекает в траву.
– Я могу тебя поцеловать?
Она испуганно кивнула. Я улыбнулся:
– Это не страшнее, чем лазить по деревьям.
Это был самый целомудренный поцелуй за всю мою жизнь, но иначе мне и не хотелось.
– Ах, Наташа! Господи!
– Чёртова сволочь! Герхардт!
Наши потрясённые родители стояли страшно бледные. С ног до головы мы с девчонкой были перепачканы пылью и кровью, поэтому, должно быть, все подумали сразу самое худшее.
Первой нашлась глухонемая сестра, резко рванувшая от меня Наташу. Но та упиралась:
– Мы поженимся… Мы дали слово, – она пыталась вырваться.
Нина дала ей пощёчину.
– Не трогай меня! Мы с ним поженимся!
Брат при всех ударил меня в живот.
– Мы обручились, – шипел я, согнувшись от боли, и исподлобья наблюдал за отцом. Он не шевелился. Позор был колоссальным.
– Ублюдок! – Вилли делал то, что должен был сделать отец невесты: он нещадно меня избивал.
– Не трогай его! – закричала Наташа по-немецки, пока сестра тащила её прочь. – Я люблю его!
Вырваться из железных рук сестры было невозможно. Я не оказывал сопротивления брату, вспомнив сейчас почему-то о Рыжем.
Братья и сёстры давно ушли, а родители всё стояли, потрясённые и безмолвные. У советского генерала губы сжимались в гневе, а мой отец смиренно ждал. Он был готов к возмездию. Не попрощавшись, они разошлись в разные стороны, чтобы больше никогда не встретиться.
Тело болело от ударов гестаповца-брата. Мы ехали домой. Я снова молчал. Самое время было порадоваться такой сокрушительной победе над отцом, но мысли были полны только сумасшедшей красотой города под ногами и криками «Не трогай его, я люблю его!».
Я знал, что Наташе только тринадцать. Наверное, во мне горел спортивный интерес – любым способом уговорить её на поцелуй. Коммунисты любят честные игры, и я был честен с ней, потому что флирт она бы просто не поняла. Я был самим собой, каким давно уже не был.
Я вспомнил, как она похвалялась своими олимпиадами, и улыбнулся. Брат покосился на меня – я отвернулся к окну, чтобы он не ходил по мне дотошными глазами.
Но она не была ребёнком. Её худые ручки и плечи оказались такими сильными, что она легко подтягивалась, ветка за веткой, на самый верх…
– Единственный выродок за четыреста лет.
Я оглянулся – это сказал отец, который со мной и при мне очень редко что-то говорил. Я закрыл глаза и почувствовал ладонь на своём плече: «Я верю в тебя». А волосы её тоже пахли как-то по-взрослому, очень тонко.
– Ему лучше жить отдельно, Вилли, – мать искала одобрения в лице брата, но тот не спешил отвечать. Они при мне меня обсуждали. Я, наверное, совсем перестал для них существовать.
Так странно, почему она согласилась. Может, приняла нашу клятву как новую игру? Я и сам не ожидал, что наш разговор завернёт на такую коварную тропу… Зачем я позвал её замуж? Ах да, когда я добивался кое-чего конкретного от женщин, то иногда обещал такое. Но мне не надо было от Наташи той самой конкретной вещи. Значит, я только играл? Но зачем резать руки? Это ведь ужасно больно. До сих пор ноет, а рубец будет в полруки.
– Мама, это не так легко, как ты думаешь, – ответил Вилли. – Начнут задавать вопросы.
И, наконец, я коснулся её губами. Нет, она не была ребёнком, несмотря на растрепавшиеся от бега косички. Я трижды коснулся её губ, а она осмелилась однажды коснуться моих. Маленькая хулиганка, которая останется только в моих снах, как и то восхитительное дерево, в чьих объятиях мы созерцали удивительный мир.
Поезд на Ленинград должен был вот-вот отправиться. Наташа всхлипывала в купе.
– Слава Богу, ничего серьёзного не случилось, Саша, – тихо сказала жена генерала. – Они зачем-то порезали руки друг другу.
– Я сама себе резала! Это обещание! – из глаз девчонки снова полились слёзы. – Я люблю тебя и папу. Но его я теперь тоже люблю.
Она умоляюще посмотрела на мать:
– Он хороший.
– Две семьи опозорил… Хороший, – сквозь зубы проговорил отец.
– Какая же дурочка. Любовь так скоро не случается, – тепло сокрушалась мать.
Наташа вскрикнула: на перроне с чемоданом стоял её жених.
– Герхардт! Герхардт! Я здесь! – закричала она в спущенное окно, но сестра силой усадила её обратно, а мать скорее задвинула окно. Герхардт удивлённо озирался, брат толкнул его вперёд – они шли к своему поезду. Нина вжала голову младшей в свои колени, чтобы та не кричала.
Поезд тронулся. Отец шумно вышел. Только когда Брест остался далеко позади, Нина отпустила сестру. Та отчаянно рыдала.
Свидетельство о публикации №221040601599