Часть 4 - История Герхардта Бройта - плен
ИСТОРИЯ ГЕРХАРДТА БРОЙТА
(1920-2011)
– Ты кого-нибудь любил? Хоть однажды? – она обернулась, пройдя пару шагов.
– Конечно. Фюрера.
Она закивала с пониманием.
– И ты постоянно думаешь о нём?
– Да.
– И ты не можешь без него жить?
– Да, – я оставался сухим и сдержанным.
– Он же умер.
– Это русские так говорят.
Её только сейчас осенило:
– Значит, ты всё ещё нацист?
– С тридцать третьего года.
Она зажала рот ладонью, чтобы задержать ненужные слова. Я не мог прочитать в её лице, что она чувствует.
– Ладно. Прощай, – быстро сказала она и зашагала вдоль бараков.
Я пошёл к себе, разозлённый глупым разговором. Я всё решил, и решил верно. Надо выбираться отсюда. Я совсем расслабился из-за этой истории. Хорошо, что мы теперь валили лес: это гораздо лучше, чем строить дома местным бабам, каждая из которых может иметь на тебя виды, а ты потом расхлёбывай.
Мне приснилась зелёная опушка леса. Я осмотрелся – а передо мной стояло прекрасное брестское дерево, и, казалось, оно было даже выше, чем в действительности. Верхушка его упиралась в холодно-багровое небо. Я решил посмотреть на него с другой стороны – и увидел висящее тело. Не сделай я этих незначительных двух-трёх шагов – оно бы осталось незамеченным. Я посмотрел в посиневшее лицо мертвеца – и не сразу понял, что висела Бестия. Моя Бестия. Я подбежал к ней, обхватил её ноги – господи, они были ледяные! «Сволочь, ты что сделала?» – выл я, уверенный, что она откроет закатившиеся почерневшие глаза.
Я проснулся и больше заснуть не смог. Она не такая. Она не додумается. И ведь она сама понимает, что мы на короткое время соединялись: я долго игнорировал женщин, а ей хотелось человеческого тепла. Всё. Вот и вся причина наших встреч. Она же это понимает. Не может не понимать.
А её отец – я же убил его в тот вечер. В свой двадцать четвёртый день рождения. Если бы она узнала об этом? Был вообще предел всему. Эрвин мог рассказать ей в любой момент. А её мать и тот, кем она была беременна в тридцать девятом? Наташин брат или сестра… Они ведь жили в Ленинграде, и раз она не там – значит, умерли в блокаду.
И после всего я ей нужен? Она сошла с ума, как моя мать?
В понедельник мы занимались лесом недалеко от вскрывшейся ото льда реки. Был март, погода стояла тёплая. Я видел с дерева, как плывут льдины.
Мы все как один замерли: кто-то пел. Конвой переглянулся, мы – тоже. У меня сердце забилось раньше, чем я понял, что пела Наташа. Это была известная ария, лиричная и нежная. Как будто и не было этих семи лет, когда я слышал её в брестском зале, а голос сейчас ничуть не сломался и не нуждался в распевке.
Ария была на итальянском языке.
Наташа закончила. Обвела глазами мир: он оставался прежним. Измученная, высохшая, виноватая, она улыбнулась.
– Папа, прости. Мамочка, Нина, Митька, простите. Не могу больше. Я не могу.
Она стояла в тоненькой сорочке и смотрела, как быстро неслись льдины по свежей синей реке. Девчонка взглянула на небо – такого же цвета, как эта река. Разулась и без колебаний вошла в воду. Задрожала.
– К вам, я к вам… – она заходила всё дальше, пока холод не свёл судорогой ноги. Она упала. Дышалось тяжело от ледяной воды, сжавшей рёбра. Она не тонула, но было достаточно и этого бесконечно холодного пространства, подхватившего её вместе с кусками льда.
Пение прекратилось минут пять назад, и тут я заметил, что дерево, на котором я сижу, – точно такое, как в Бресте, просто очень молодое, поэтому ниже. Я оглянулся и увидел её.
– Там! Там человек!
Я не помнил, как скатился вниз.
– Девушка… там… в реке… – пробормотал я конвою и бросился туда, не осознавая, что это могли воспринять как побег, что мне выстрелят в спину.
Но вместо этого всю толпу пленных рабочих из тридцати с лишним человек погнали вслед за мной к реке любопытные конвоиры, которых тоже было немало.
Я на ходу скинул обувь и задрипанное пальто. Никто и не думал мне помогать: зрелище быстро бегущей реки с выныривающими кусками льда было устрашающим.
Все узнали Наташу, когда я вытащил её на берег, с почти чёрными губами, ужасного цвета лицом.
– Эрвин, чёрт, помоги же! – орал я бывшему другу, равнодушно наблюдающим за моими манипуляциями. Он был врачом, но мало кто знал об этом.
– Она мертва, – сказал он.
А я пробовал снова и снова: тёр её ледяные ноги, давил на лёгкие, чтобы вытолкнуть воду.
Мы были ошеломлены. Тоненькая девушка, дерзкая и независимая – такой её здесь знали. А мы… Если видели Бестию живьём только мы с Эрвином, то остальные были о ней только наслышаны или знали по копии портрета.
– Это, что, Белобрысая Бестия? – шептались они. – Та самая?
Она была очень красива – все сейчас убедились в этом. В то же время что-то детское, наивное осталось в её чертах.
За собравшейся толпой послышался шум; изо рта девчонки пошла вода. Она оживает? «Давай, дура…» – злился я.
Толпа расступилась перед Офицером.
– Что здесь происходит?
Я посильнее надавил ей на грудь – воды изо рта и носа вышло больше. Увидев девчонку, Офицер побледнел.
– Наташка, генеральская дочка, утопилась, – доложил конвой тихо.
Прилипшая к телу сорочка не скрывала девичьих форм.
– Вы бредите, сержант? – Офицер подхватил её на руки, прежде завернув в своё пальто. – Она оступилась и случайно упала в воду, разве непонятно?
Он даже на меня не взглянул, скорей унося отсюда ни на грамм не порозовевшее тело. Все усилия были тщетны.
Я только сейчас почувствовал, как меня колотит.
– Укройте его! И работать. Быстро!
Мне кинули моё пальто. Мы возвращались в лес как в тумане.
– Почему упала? В сорочке-то? Ясно же, что самоубилась, – переговаривался конвой.
– То-то и оно. Самоубийство у нас по какой статье?
Я что-то тесал, пилил, обрезал, таскал. Я как-то жил. Я шёл за всеми. Я жил – за всеми. Я просто был.
Мы все были пришиблены синим телом выдающегося врага восточного фронта. Вечером уже весь лагерь только о Бестии и говорил, обсуждая, как же ловко она всех вокруг пальца обводила. Но почему-то никто не высказал свою ненависть.
Эрвин пошёл перед сном по нужде – странные гавкающие звуки остановили его. Он заглянул в узкое пространство между бараками: там рыдал капитан Бройт. Рыдал громко, безутешно. Эрвин никогда не видел, чтобы так убивались. Бройт сжимал руки «Живи, живи», потом опять всё обрывалось рыданием.
Я не помнил, как кто-то поднял меня и повёл. Я был не в себе, и я не мог понять, что же так вдруг сломало меня. Столько мёртвых я видел. И сам делал из живых мёртвых – так часто. Их тела становились безобразными.
Какая-то дверь в хорошо освещённую комнату распахнулась передо мной.
– У него пневмония. Он сегодня побывал в ледяной воде.
Меня кто-то перенял у моего поводыря, а потом всё смазалось и стало чёрным – я потерял сознание.
Не знаю, сколько прошло времени. Я был между жизнью и смертью, мысли отсутствовали, воля к жизни – тоже. Я забыл, где я и зачем. Кто я – тоже не помнил.
Чья-то рука легла на мой лоб.
– Жизнь только начинается, сынок. Всё только начинается, – услышал я мягкий женский голос.
Я попытался открыть глаза: пухлая пожилая нянечка переодевала меня. Потом сменила наволочку и простыню, укрыла чистым одеялом, от которого пахло чем-то давно забытым. Я был так слаб, что не мог её поблагодарить.
В палату постучали. Наташа уже знала этот бодрый стук, поэтому не обернулась. Между бараками пленные играли в футбол. Было воскресенье.
Офицер поздоровался и поставил пакет с едой на край кровати.
– Как Вы себя чувствуете? – спросил он.
Он растерялся, поскольку она молчала. Он поправил медхалат на плече.
– Зачем Вы приходите, Борис Иванович?
– А разве есть кто-то ещё, кто навещает Вас?
Она не оборачивалась.
– Вам неприятно, что я прихожу? – он нерешительно сел на чужую пустую койку. – Вы мне очень нравитесь, Наташа.
– Самое важное в жизни – это верность. Я верна другому человеку.
Борис поднялся, подавляя обиду:
– Из-за которого в реку бросились?
Дыхание перехватило: Наташа в упор смотрела на него.
– Это Вас не касается. И никого не касается.
Он должен был бороться:
– Вы предстали бы сейчас перед судом, если бы не я.
Вместо испуга её лицо исказила усмешка, довольно злая. Офицер никак не думал, что в этой нежной девчонке есть и такие эмоции.
– Вы думаете, я суда боюсь?
Она не боялась. Борис вспомнил: врач сообщил ему об ужасных застывших ранах на спине Наташи, о шрамах по всему телу, которые она скрывала длинными рукавами и юбками. Больничная одежда была короткой, до колен, и он заметил на её ногах эти мелкие шрамы.
– Вообще-то, я по другому вопросу пришёл. Так глупо начался разговор…
Он снова сел. Она стояла у окна, но теперь повернулась вся к нему, скрестив на груди руки, и что-то разглядывала на невзрачном полу.
– Если в блокаду Ваши мать и брат жили в Ленинграде, то где же были Вы?
Она усмехнулась, как две минуты назад:
– А, допрос начался.
– Это не допрос. Вы – дочь генерала Пегова, Вам точно полагается какое-то пособие или льготы, которые Вы до сих пор не удосужились выхлопотать. Тем более если Вы не были в эвакуации.
– А где я была? – её голос резал ножом.
– Не знал, что Вы можете быть такой, – удивлённо поднялся Офицер.
– Моё личное неотъемлемое право – говорить или не говорить, – она не сбавила тон.
– Вы так любите независимость? И это когда вдовы и незамужние вокруг хотят, наконец, создать новую жизнь хоть с кем-то?
Она рассердилась:
– Что Вам от меня нужно? Чего Вы ходите ко мне? Допрашивать? Пожалуйста, ведите в суд, ссылайте в ГУЛАГ… Что Вам нужно?
Будто пощёчину дала. Он пошёл к двери. Остановился. Яблоко из пакета скатилось на пол.
– Я совсем не за этим ходил.
Он вышел. Коридор был очень длинный: всё никак не заканчивался. А может, он, Офицер, просто стоял на месте.
Борис был красивым высоким парнем лет двадцати семи, вернулся с войны со всеми руками и ногами. Девчонки на него заглядывались: добрый, грустный, но умел шутить, а редкая улыбка въедалась сразу в самое сердце. Порядочный и вежливый. Его звали на праздники, угощали, нахваливали дочерей. А он благодарил и уходил очень скоро.
Он дал слово больше к ней не ходить, но позволял себе маленькую радость – передавать ей вкусные гостинцы.
Узнавал о её самочувствии он теперь только через врача.
– Вы пройдите, он как раз на месте, – сказали ему.
Борис завернул за угол и, попятившись, замер. У окна в коридоре стояли Наташа и парень с очень знакомым лицом. Они были каждый у своего края окна, как будто боялись случайно соприкоснуться. Борис никогда не видел её лицо таким нежным и печальным. Он прислушался: они говорили на немецком.
– Кто это?
Мимо Офицера проходила нянечка.
– Где? – осмотрелась она.
Офицер указал головой на парня.
– А, так это пленный, что её из воды вытащил. Вам Наташу позвать?
– Нет-нет, спасибо. Я тут по другим делам, – нервно улыбнулся Борис.
Точно. Этот парень возвращал её к жизни, сам вымокший и продрогший до костей.
Двое у окна украдкой поглядывали друг на друга.
– Ты ещё похудел, – сказала она.
– Немного. Где-то подхватил заразу…
– Ты тут долго?
– Да, уже недели две… Забыл пальто в бараке – и вот, - парень сглотнул. – А ты что здесь делаешь?
– Тоже приболела… Так, глупости. Авитаминоз. Ну, я пойду. Голова немного кружится.
Он кивнул, не отрываясь от окна. Она огляделась – никого не было. Герхардт почувствовал, как она коснулась его плеча. Он задрожал.
– Тебе не надоело меня спасать? – услышал снова её голос.
Он впервые встретился с ней взглядом, полным слёз.
– Тебе лучше пойти отдохнуть, – сказал он.
Офицер вспомнил, что этот узник занимался ремонтом Наташиного дома.
Она скрылась в палате. Тихий щелчок двери – щелчок по сердцу. Герхардт зажал рот, зажмурился, и долго так стоял.
Он медленно побрёл по серому коридору.
Борис сидел в своём кабинете, перед ним лежало личное дело заключённого № 5687 – капитана Герхардта Бройта. Потомок графского рода, лидер гитлерюгенда, преподаватель в нём же, ярый нацист, судя по психологическим характеристикам; командир одной из известных дивизий восточного фронта, попал в плен в ноябре сорок четвёртого под (Варшавой), в лагере М-270 – с июня этого года. Неоднократно предпринимал попытки к бегству.
Перед Офицером вырос руководитель лагерных антифашистов. Борис захлопнул дело. Он молча стучал пальцами по столу, пока антиф стоял в ожидании вопросов.
– Что ты знаешь об узнике № 5687?
Антиф приподнял брови.
– Он посещает твои лекции?
– Никак нет.
– Какой он работник?
– Сейчас он в госпитале, а так жалоб не поступало.
– Побег замышляет?
– Летом они что-то затевали, я докладывал прежнему начальству. Но где-то с ноября всё утихло.
– А без него, что, никто не побежит? – усмехнулся Офицер.
– Маловероятно. У них здесь есть ещё один нацистский лидер – Эрвин Шнаакер, он прибыл в сентябре. Но эти двое в больших контрах.
– А за Шннакером побегут?
Антиф взвесил про себя факты:
– Я не знаю. Мы редко пересекаемся, ребята его сторонятся. Работает он как все.
Борис вздохнул, не добившись ничего путного, и отпустил пленного. У самых дверей антиф вспомнил:
– Бройт и Шнаакер состояли в одной дивизии.
Теперь перед Борисом стоял Эрвин с непроницаемым лицом.
– Садитесь, – махнул ему Офицер на стул с подлокотниками в центре кабинета. Тот повиновался. «Из кремней, – подумал Борис, исподлобья рассматривая его. – Таких не раскалывали».
Узник, несомненно, был из тех, кто умел руководить людьми.
– Как Вам служилось с Герхардтом Бройтом? – услышал, наконец, сидящий.
– Русских истребляли, земли захватывали, – сарказм выпирал в неподвижных чертах.
Офицер придвинул стул и уселся перед ним. По обе стороны от двери стоял конвой.
– Как Вам с ним служилось? – выделил он каждое слово.
Узник молчал.
– У Вас с ним равные звания, почему вы были в одной дивизии?
Заключённый посмотрел на него, и Борис понял, что отвечать тот не будет.
– Ну, хорошо. Вы же попали в плен позже. Значит, в какой-то момент сменили дивизию, так? Получается, когда вы стали одного с ним звания, ваши пути разошлись, верно?
Эрвин понял, что Офицер хитрее, чем кажется. Ответ Борис прочитал в его лице и, довольный, продолжил:
– Когда вы получили своё звание?
– Он был моим командиром с начала войны.
Борис заходил по кабинету, размышляя.
– Так каким он был командиром?
– Каким Вам и не снилось.
Конвой напрягся: узник услышал шум сдвинутого ствола. Офицер осадил их.
Эрвин прокручивал в голове: что же произошло? Почему этот вояка выпытывает о Бройте? Кроме Бестии, того ни в чём нельзя было упрекнуть. Значит, Бестия… Эрвин вспомнил, как Офицер смотрел на неё тогда, на её дворе, когда случилась та безобразная сцена с конвоиром. В чём подозревали Бройта? Эти двое засветились? Да, Бройта он ненавидел, но сколько раз тот спасал им жизни. Он даже мог отступить, чтобы сохранить больше солдат в живых.
Где они могли засветиться? Последний раз Офицер видел Бройта у той реки, когда спасали девчонку. Он быстро сгрёб её в охапку, ему точно было наплевать на узников тогда. Где же они могли? Госпиталь. Точно. Ведь она ещё там? И что же этот придурок не допросит самого любовника?
Эрвина отпустили, не добившись больше ни слова. «Мягкотелый хомяк», – фыркнул про себя узник, ведь пытки, может, и выбили бы из него пару признаний.
Бориса мучило её прикосновение к плечу заключённого, такое трепетное для обоих. От чего тот спасал её? От чего? От чего? Почему она была верна оккупанту? Самые неприятные подозрения лезли в голову.
– Сестру.
Наташа оглянулась на скрип двери и вскочила с кровати. Она была в палате одна.
– Что?
– Я любил мою сестру. Я её боготворил. И я убил её.
Он прислонился к двери, воспоминания и чёрное чувство вины не давали ему и шагу ступить.
– За что? – Бестия смотрела во все глаза.
– Искал, как досадить папаше. И в тот раз упрекнул, что у ближайшего подданного фюрера инвалиды в доме. Ребекка с рождения не ходила… И однажды её забрали.
– Кто забрал?
– Её убили в одном из этих пансионов, куда свозили умственно неполноценных со всех концов республики. Но она была в ясном уме. Она всё понимала… Так тогда чистили нацию.
Наташа старалась понять, но получалось плохо.
– Почему ты думаешь, что её убили? Есть могила?
Девчонка подошла к нему и обняла, не переставая на него смотреть.
– Если бы я промолчал тогда, то, может, она бы выжила. Хотя маловероятно. Мой братец служил в гестапо, отец – в самых верхах, я был лидером нацистской школы. Однажды кто-то бы всё равно до неё добрался. Но вот это «может быть»…
Он больше не мог говорить: в горле застрял проклятый ком. Она приникла к нему и слушала, как бьётся его сердце.
– Когда я впервые увидела твоих родителей на том банкете, они показались мне такими потерянными.
– Потерянными? – опешил я.
– Ну, знаешь, как будто они заблудились.
– Да уж, заблудшие души, чёрт их дери, – зло ответил я.
Я до сих пор ненавидел их. А Наташа встала на цыпочки и поцеловала моё злое лицо. И ещё раз. И ещё. Я прижал к губам её ладонь и не отпустил, пока не покрыл её всю поцелуями.
Её голова со смешными короткими волосами лежала на моём плече. Я ворошил эти торчащие во все стороны пряди.
– Завтра меня выписывают.
– Ты ещё не вполне окрепла.
– Сказали – завтра, – вздохнула она.
Я вспоминал разговоры о ГУЛАГе, русского офицера, её срезанные косички… А ещё так ясно увидел тот жуткий вечер 15 апреля и как я в ярости махнул, чтобы стреляли. Так ясно увидел это, что испугался, как бы она, чей лоб сейчас касался моей щеки, не увидела то же самое через мои мысли.
– Обещай, что мы больше не встретимся, – попросила она. – Надо ещё раз попытаться жить, как раньше.
Она была права. Это плохо кончится.
– Когда ты вернёшься домой, то женись там на ком-то, ладно? – она приподнялась, чтобы посмотреть на меня.
Я закивал. Она успокоилась. Она переживала за меня.
– Ты обещаешь? – убеждалась она.
– Я буду очень стараться.
Я не ушёл, пока она не уснула.
Наступил май. Ничего не изменилось в моей жизни. Я больше не слышал о ней и никого о ней не расспрашивал. Иногда ребята сами вспоминали о ней, а я, повернувшись на другой бок, их слушал.
В свободное время я рисовал маленькие гравюры: это успокаивало и развлекало меня. Я впервые написал письмо домой и получил ответ. Мама снова говорила только о Вилли.
Выйду ли я отсюда когда-нибудь? И что меня ждёт дома? Я не ходил на лекции по социализму. Я не думал о фюрере. Болезнь как будто лишила меня стержня. Я замкнулся, не понимая, что же дальше. Я чувствовал себя бесполезным.
Эрвин, с самой нашей ссоры ни слова со мной не проронивший, теперь иронично поглядывал на меня. Что так смешит этого идиота? Должно быть, мои торчащие кости или другие изъяны, появившиеся в последнее время. Зеркала у нас не было, поэтому я оставался в недоумении от его усмешек.
Недавно я видел её. Нас для пущего унижения согнали 9 мая у обелиска. Русские отмечали второй День Победы. Говорили громкие речи о фашистской нечисти. Наташа стояла в толпе местных, и хотя было более чем прохладно, она всё обмахивалась, как от духоты, и, по-моему, её даже немного качало. Я так и знал, что её рано выпустили. Не долечили, сволочи. Своих же готовы угробить. И точно – она попятилась через толпу, какая-то фрау подхватила её: у девчонки закружилась голова.
С тех пор-то Эрвин и стал метать на меня свои издевательские взгляды.
Антифашисты часто пользовались привилегиями: они иногда могли целый час, а то и два свободно гулять на все четыре стороны. Тогда мы заказывали им какие-то продукты, на которые менялись ценными вещами, присланными из дома, или табаком.
В продуктовой лавке продавщицы знали всех вольных в лицо. Антиф вышел с полными руками добра – время поджимало, но тут его окликнули из-за угла.
– Извините! – голосок по-немецки.
Антиф – тот самый лектор – зашёл к ней за угол.
– Среди вас есть врач?
– Кто?
– Врач. Ну, не зубной, конечно, – покраснела она, – а по внутренним болезням.
– А в госпитале их разве нет? – Антиф немного подкинул свою ношу, чтобы она не свалилась.
– Я только оттуда вышла… Будет как-то неловко опять. Снова больничный… А я ведь работаю. На птицеферме… В общем, есть?
Тот пошевелил мозгами.
– Ну, так-то есть… Но он из нацистов, его никто не отпустит.
Бестия вытащила из кармана золотые серьги и кулон.
– Приведите его ко мне. Пожалуйста, – она сунула украшения в карман Антифа. – Вам и ему… Никому не говорите, хорошо? Это – моей умершей тётки. У меня больше ничего нет.
Она умоляюще смотрела на него.
– Пожалуйста! Я буду ждать каждый вечер после шести или по воскресеньям.
Она исчезла – он и моргнуть не успел.
Антиф всё думал, доложить ли Офицеру. Но золото грело его. Что там у этой Бестии стряслось? Сама приползла, смотрите-ка. После вечерней переклички он ткнул Эрвина – вроде, нечаянно.
– Тебе жизнь не мила, кретин? – огрызнулся тот.
– Деньги нужны?
Эрвин прищурился: похоже, этот стукач что-то затевает. Антиф пошёл в туалет, Эрвин сел через две дыры. Антиф боялся заговорить. Эрвин подсел ближе. Оба смотрели перед собой. Антиф вытащил золотой кулон – и тут же спрятал его.
– Всё, кроме посещения твоих лекций, – у Эрвина зачесались руки: с таким сокровищем можно жить припеваючи, хорошо питаясь, а может, даже купить кусочек свободы…
– Ей нужен врач.
– Кому?
Эрвин узнал дом Бестии, когда они с Антифом подходили к нему. Он остановился.
– Что? – обернулся Антиф.
– Она сказала, зачем ей врач?
– Нет, – пожал плечами тот.
Эрвин всмотрелся в своего поводыря: похоже, тот, действительно, был ума недалёкого. Они снова пошли.
Видимо, Бестия увидела их в окно: не успел Антиф постучать, как дверь открылась. Она молча пропустила их внутрь, губы её дрожали.
Эрвин заметил ведро, полное горячей воды. На столе в большой комнате лежали стопкой выглаженные простыни. И он, и Бестия одновременно посмотрели на Антифа.
– Может, Вы чаю хотите? – спросила она.
Он понял:
– Я посторожу. С чаем, конечно, приятнее будет.
– Я пока всё подготовлю, – сказал Эрвин.
Бестия побледнела и кивнула. Она слышала, пока доставала варенье из тёткиных запасов и приборы для Антифа, как в комнате передвигается большой семейный стол, как встряхивается и стелется на него простыня… Эрвин вышел к ним и взял в комнату ведро с водой.
– Ещё нужна холодная – и небольшой таз.
Она проворно залезла куда-то – и соскочила с жестяным тазом, встав нерешительно.
– Принеси воды из колодца, – велел Эрвин деловито, и когда Антиф вышел, быстро заговорил. – У меня очень мало врачебной практики. Вы в курсе, что возможен смертельный исход? У меня никаких инструментов, дезинфекции, опыта. Ничего.
Она быстро начирикала что-то на бумаге и показала ему.
– Если со мной что-то случится, вот тут написано, что у меня не было выхода и я сама пыталась сделать это.
Антиф прибежал с водой, которую Эрвин перехватил, чтобы тот не входил в комнату.
– Располагайтесь, – пригласил он туда же Бестию.
Ту самую Бестию, с которой пришло удачное время расквитаться. Из-за неё обожаемый капитан Бройт пал в глазах Эрвина. Из-за неё – столько нервотрёпки на войне, да ещё та голова на лопате…
Эрвин вспомнил, как её вытаскивали из реки. Капитан возвращал её к жизни, а все были уверены, что она умерла. Потом эта истерика между бараками.
Эрвин засучил рукава выше локтя и тщательно вымыл руки в тазике на подоконнике.
– Что мне нужно делать? – Бестия едва дышала от волнения.
– Снимите всё, что ниже талии.
– Только не говорите ему, хорошо? – попросила она прежде.
– Кому?
Перед ней был только сухой деловитый взгляд. Она опустила глаза:
– Никому.
Бестия легла на стол и посмотрела в сторону. На стене висела фотография её семьи. Крупные слёзы стекли на белую простыню.
«Почему он спас её? – не мог понять Эрвин. – Он, что, влюбился в её портрет? Вот этот жёсткий и равнодушный к бабам парень? Разве такое может быть?».
Бестия вздрогнула, когда Эрвин взялся за дело, и вцепилась в края стола. Плод удобно расположился, ему было месяца три.
– Вы ничего не почувствуете, – сказал Эрвин. – Расслабьтесь, пожалуйста. Ещё.
Он заметил множество старых шрамов на её ногах и на животе. Обследование было болезненным, она то и дело сжимала края стола и жмурилась до слёз.
Внезапно ей стало легко.
– Я закончил. Пока не поднимайтесь.
Он вымыл руки и быстро вынес таз. Взглянул на бледного Антифа – тот, конечно, подслушивал и всё понял. Но чёрт с ним – золото надолго закроет ему рот.
– Ложитесь в постель. Вам лучше остаться дома дня три и не допускать физического труда.
Её удивило, что на простыне не было крови. Эрвин заметил:
– Кровь бывает при неаккуратном обращении с пациентами.
Она поняла. Оделась.
– А кто это был?
– Где?
– Мальчик или девочка?
Эрвин тяжело посмотрел на неё.
– Ложитесь и постарайтесь уснуть… Идём.
Он махнул Антифу, и они пошли обратно в лагерь.
Бестия подошла к фотографии:
– Я же всё правильно сделала? – она заплакала, упав на кровать.
Бориса в прямом смысле тошнило: все факты говорили против Наташи. Он сделал запрос в несколько дивизий, но никто о ней не слышал. Перед ним лежал письменный ответ из последнего подразделения, куда он отправлял запрос: «О такой сведений не имеется».
Отличный немецкий, шашни с пленным, которого она, видимо, знала давно. Он ненавидел себя за то, что пленился ею, без пяти минут предательницей, шпионкой, которая умеет быть жёсткой, как оккупанты. Так чего же он с ней церемонится?
– Привести Пегову ко мне, – зарычал он конвою.
Она явилась подавленная, глаза не поднимала. Села напротив Бориса, не дожидаясь приглашения.
– Вы знаете, зачем я попросил привести Вас? – начал тот издалека.
– Знаю. На допрос.
Она была спокойна, но самочувствие её оставляло желать лучшего.
– У Вас что-то случилось? На Вас лица нет.
– Всё в порядке. Всё пройдёт однажды.
Он видел, что ей откровенно нехорошо, и связывал это только с предчувствием разоблачения. Борис присмотрелся:
– Вы, что, плакали?
Она подняла лицо, ставшее потным и почти зелёным:
– Допрашивайте.
«Симулирует, что ли?» – подумалось Офицеру.
– Ну, хорошо. Где вы были с 22 июня сорок первого года по ноябрь сорок пятого, когда появились здесь?
– До сентября сорок первого – в этом посёлке. Мы сюда всегда приезжали на лето всей семьёй. В этом году были только с сестрой.
– Где сестра?
– Я не знаю.
Ей становилось хуже, но Офицер делал вид, что не замечает этого.
– Что же потом?
– Откройте окно, пожалуйста.
– Что потом? – настаивал Офицер, не двигаясь с места.
Он видел, как она мучается, как ей не хватает воздуха.
Впустили Антифа. Перед ним сидела девчонка в ужасном состоянии, а рядом стоял довольный собой Офицер. Антифа затрясло: это о вылазке Эрвина! Наверное, конвоир, которому сунули цепочку от кулона, проболтался.
– Уведите её.
– Куда, товарищ майор?
– Домой. Завтра в восемь чтобы снова была здесь.
Как только её вывели, то, к изумлению Бориса, Антиф запричитал:
– Я всё скажу, я всё скажу сам. Простите! Я всё расскажу сам о Бестии. Вот.
Золотые серьги выскочили из его рук – одна на стол Офицера, другая – на пол, прямо в щель.
– Только не отправляйте меня в Сибирь…
Борис ничего понять не мог: он вызвал Антифа для рядового доклада.
– Что расскажешь?
– Позавчера мы с Эрвином… То есть с заключённым № 4921… Мы даже не знали, зачем она нас позвала, – заикался Антиф. – Я стоял на страже и слушал их… Бестия сделала аборт от кого-то из наших.
– Что? – Офицер оглянулся на конвой, который стоял неподвижно. – Какая Бестия?
– Эта девчонка, что у Вас тут сидела.
– Вышли оба! – гаркнул Борис конвою.
Он остался наедине с Антифом.
– Прошу, не отправляйте меня в Сибирь… – плакал пленный. – Она подошла ко мне во время моей увольнительной и спросила, есть ли среди нас врач… Сунула эти побрякушки… Она умоляла меня. Честное слово, я не хотел…
– Эрвин – врач?
Антиф подтвердил, вытирая глаза рукавами.
– Кто ещё знает об этом случае?
– Только мы трое: она, я и Эрвин. Ну, и Вы теперь…
Офицер долго молчал, слушая всхлипы узника.
– А отец ребёнка?
– Мы не знаем, кто он. Я слышал, она сказала, когда они были в той комнате: «Не говорите ему». Но Эрвин не понял, о ком она. И я тоже не знаю.
Борис закурил. Он молчал, пока не выкурил всю папиросу.
– Ладно. Ступай.
Антиф еле поднялся от волнения.
– Постой.
Узник оглянулся в ужасе, думая, что вот сейчас его схватят за шкирку и уволокут в никуда.
– Почему ты называешь её так?
– Кого? Бестию? – Антиф растерялся. – Ну, мы все её так зовём.
– Почему же?
Антиф развёл руками:
– Мы всегда её так звали.
– Она, что, была одной из вас?
Пленный даже пригнулся – так в лоб ему задали странный вопрос.
– Когда? – тряслись его губы. Он не понимал, к чему всё клонится, чего от него хотят. – Она… Она – Белобрысая Бестия. Мы так её звали.
– Войдите! – грохнул мощный голос Офицера, и вошёл конвой.
У Антифа от страха тряслись колени.
– Где вы её так звали?
– На войне. Она была разведчицей.
– Вашей разведчицей? – голос оставался таким же грозным.
– Почему нашей? Мы ловили её, а она – нас.
Антиф оглянулся на конвой.
– Отведите его в лагерь.
– Я… Я только понаслышке о ней… Вот у Эрвина и Бройта спросите – они живьём её видели. Она ловушки делала… Я готов искупить… Только не надо в Сибирь…
– Молчите о нашем разговоре. Это всё, что от Вас требуется.
Антиф закивал и живо утёрся.
Борис вылетел из кабинета, помчался в душевую и включил кран на полную, чтобы струя лила без конца на его кипяточную голову.
Он поносил её последними словами и измывался над ней. А она была Белобрысой Бестией?
Утром её втолкнули к нему.
– Что такое?
– Восемь часов, товарищ майор. Мы привели.
А он и забыл. Состояние у неё было не лучше, чем вчера.
– Пойдёмте, Наташа. Наталья Александровна.
Он усадил её в машину и повёз домой.
– Вам нужна какая-то помощь? – спросил он, глядя вперёд.
– От Вас – нет. Остановитесь, пожалуйста.
Он едва успел затормозить. Её вырвало прямо на дорогу.
– Я пешком дойду. Одна.
Она не успела пройти и трёх метров, как её снова вывернуло. Борис протянул ей платок. Она не взяла. Сорвала подорожник и вытерлась им.
Навстречу шла женщина.
– Доведите её, пожалуйста, – попросил Офицер.
Женщина обхватила девчонку за талию и повела, а та и выпрямиться не могла.
– Ты чего, сердешная? Что съела-то?
– Не знаю… Несколько дней уж так.
– В положении, что ли? Господи, похоже на то!
– Да нет…
– Идём, идём, а то упадёшь посреди дороги-то.
Борис проводил обеих глазами, пока те не исчезли из виду.
Нет, это неправда. Это не может быть правдой. Она была совсем юная. Нет, нет, нет…
Очередного узника завели в кабинет. Допрос шёл в составе трёх человек, не считая конвоя. Вёл допрос Офицер.
– Кто такая Белобрысая Бестия?
Он произносил имя Наташи, как его знали противники, – на немецком.
– Ну, это та девчонка, которая…
Узник увидел строгие лица за столами: один постоянно что-то писал – наверное, следователь; другой оценивал физиономии входящих вроде психолога. Третий - переводчик.
– …которая в марте в реку упала.
– Когда Вы впервые о ней услышали?
Узник призадумался.
– Вы услышали о ней здесь, в плену?
– Никак нет… Наверное, в первый раз это было летом сорок второго. Ах, нет, в самом начале сорок второго!
Дальше обычно следовала история о конкретной дивизии, её славном командире и о количестве человек, загубленных Бестией.
– Вы видели её?
– О нет, её никто не видел. Мы пытались её поймать - безуспешно. Но мы знали, как она выглядит.
– Откуда?
– Её впервые увидел унтер из дивизии капитана Бройта. Он нарисовал её портрет, его потом размножили.
– В лагере есть кто-то с фотографической памятью, чтобы воссоздать рисунок? – спросил молчаливый созерцатель лиц.
– Ну, я могу. Но это будет та же Бестия, что и сейчас, только лет на двадцать старше. Никто не думал, что это девчонка.
– Рисуйте.
Ему дали бумагу и карандаш. Он заколебался:
– Там ещё были синий и жёлтый цвета.
Ему принесли. Он взялся за дело.
– Что же она такого делала? – попутно вели допрос.
– Ловушки. Изощрённые ловушки. В ход шла даже наша любимая еда.
Всем велели молчать о допросе, который продолжался два месяца. Каждому узнику показывали девчонкин портрет, и все как один восклицали:
– Ах, это же Бестия!
Или:
– Да это же та, что в реку упала…
Они все о ней знали. Все немцы знали о той, о ком свои, русские, слыхом не слыхивали.
И, наконец, очередь дошла до последних героев: Шнаакера и Бройта.
– Они в карцере, товарищ майор.
– За что?
– Подрались.
Офицер мог прервать их наказание, но не стал делать этого. Ему надо было переварить информацию и настроиться на допрос главных героев этой истории.
Я был в тот день дежурным по бараку, выметал грязь. Не все бараки могли гордиться той чистотой, что была у нас. Я наклонился над чьей-то койкой, просунув веник в щель между стеной и железной ножкой. Камень не поддавался. Я залез туда пальцем – и вытащил маленький свёрток, а в нём сверкал золотой кулон. Чья это койка? Я готов был тотчас убить выродка. Чья же это койка?
Я бросил веник и пошёл с бешеными глазами искать вора. Но ребята разбрелись кто куда, ведь был выходной.
Часа три я сидел и ждал, пока все вернутся после обеда спать. Я даже отказался от обеда. Я только сидел и ждал, как изваяние.
Когда Эрвин блаженно растянулся, чтобы уснуть, над ним навис бывший друг.
– Откуда это?
Он показал ему кулон. Эрвин усмехнулся:
– А что?
– Думаешь, я не знаю, чьё это?
– Мне это подарили.
– Ты даже не выходишь за пределы лагеря, сволочь. Где ты это взял?
Эрвин разозлился и сел на койке.
– Я же сказал: мне подарили.
– Кто?
Эрвин попытался забрать украшение, но Герхардт схватил его за ворот и прижал к стене. Вокруг собиралась толпа.
– Это её подарок! – Эрвин ударил соперника по руке, в которой тот зажал кулон.
– За что же? За какие заслуги?
– Скоро узнаешь!
– Ах ты, тварь! – Герхардт набросился на него.
Саркастически посмеиваясь, Эрвин схватил Бройта за запястье, и кулон, наконец, выпал. Узники ахнули: ничего себе сокровища!
– Я видел все её прелести, – подначивал Эрвин.
Герхардт не помнил себя от ярости, как вдруг раздались крики, обоих подхватили под руки и потащили – в карцер, конечно.
Из карцера Эрвина сразу повели на допрос. Показали портрет Бестии. Он единственный, кто промолчал, увидев его.
– Не узнаёте?
– Вы показываете портрет девчонки, у которой мы ремонтировали дом, и спрашиваете, кто на рисунке?
– Сбавь свой сарказм! – приструнил его Офицер. – Что она делала на войне?
– Вы меня спрашиваете о вашем герое?
Эрвин был, действительно, крепкий орешек.
– Мы подозреваем её в шпионаже.
Борис и молчаливый созерцатель переглянулись. Это была вынужденная провокация.
– Нам нужны улики. Если ты, конечно, не желаешь прокатиться до Сибири.
– Улики… – Эрвин не скрывал насмешку. – Можно ли считать уликой то, что она отрубила голову нашего унтера лопатой, когда тот изнасиловал местную девчонку? Эта голова красовалась на черенке лопаты, а тело, изрубленное вдоль и поперёк, лежало рядом.
Присутствующие пришли в ужас. Следователь прекратил запись и поднял глаза на узника.
– Или ещё… Пятерых послали в разведку, а потом их тела нашли в яме на кольях. Они не увидели яму, смерть была мучительной. Она подвязывала к деревьям камни и свешивала верёвку, за которую хоть один наш дурень обязательно дёргал из любопытства. Или вместо камней кипящее масло в котелке, а однажды пошли в ход осиные гнёзда.
– Кто это может подтвердить? – эти трое не могли поверить.
– Любой, кто выжил из дивизии капитана Герхардта Бройта. А также он сам.
– Это тот самый? – перемолвились сидевшие.
Офицер курил у окна.
Когда Эрвина вывели, навстречу ему шла Наташа. Девчонка очень удивилась при виде его: она была беременна. Эрвин с усмешкой развёл руками: мол, извини.
– Иди, иди давай. Руками он тут машет… – ткнул автоматом конвой.
Эту сцену застал Офицер, который вышел из кабинета. Он давно не видел её: живот сбил его с толку.
– Пройдёмте сюда, – он открыл ей совсем другую дверь, чтобы она не увидела тех троих с канцелярскими физиономиями.
Он не сразу заговорил. Она смиренно ждала, разок приложив к животу руку.
– Знаете, давно не виделись.
– Да, давно, – согласилась она.
– На самом деле, я хотел Вас пригласить на концерт в эту пятницу. Самодеятельность тут на высоте.
– Правда, на высоте.
Сейчас она выглядела совсем не так, как в начале лета. Тошнота уже не мучила её, волосы отросли, черты лица успокоились, глаза мягко светились.
– Вы составите мне компанию? – спросил Офицер.
– Зачем? Чтобы пустое болтали?
– Только один раз. Обещаю, что других концертов не будет.
Она пожала плечами.
В пятницу они пошли вместе на концерт, который, вопреки ожиданиям, готовили вовсе не местные, а пленные таланты.
Сначала Офицер со своей спутницей стояли в самом конце зала, поскольку немного опоздали. Но потом Борис повёл её к центральным рядам и попросил подняться двух заключённых, сев на их места вместе с Наташей. Она осторожно искала глазами, время от времени поглядывая на сцену. Она не нашли искомого, личико погрустнело.
– Всё в порядке? – обеспокоился Офицер.
Она кивнула, не поднимая головы.
Она не могла видеть Герхардта: он сидел позади, и, как только она опустилась на стул, не сводил с неё глаз. Он принципиально не желал участвовать в концерте. Нацист, развлекающий коммунистов, – это чересчур. Но вот он поднялся, как только подошёл к концу чей-то номер, и заскочил на сцену. Шепнул что-то ведущему – тот кивнул.
Наташа встрепенулась, услышав знакомую музыку. Чайковский из Бреста – это был он. И Герхардт. Герхардт снова на сцене.
Офицер и не ждал иного. Что за тайна у этих двоих? Пленный изумительно играл.
А закончив, спустился со сцены, а она шла навстречу, на смену ему. Они не взглянули друг на друга. Никто не понял, как она оказалась на сцене; выскочившие из-за кулис актёры для очередного номера быстро ретировались, увидев Бестию. Скромное чёрное платье, светлая головка и синие глаза. «Ах ты, степь широкая…» – а капелла разливалось по залу. Сильный голос цеплялся к одежде, лицам, ресницам, как паутинки бабьего лета.
Она беззвучно шла у самой стены, всеми мыслями там, на груди единственного друга, потерянного в далёком тридцать девятом, на которого она сейчас не смела взглянуть.
Она прошла мимо своего ряда.
– Наташа? – поднялся Офицер.
– Я пойду.
Он собрался следом.
– Одна, – остановила она.
На сцену выскочило веселье, разбудившее околдованный ею зал. Герхардт замер, увидев краем глаза, как она идёт к выходу, но упорно смотрел на сцену. Наверное, он сделал ей больно своим Чайковским. Не надо было ворошить память. Нет, они оба всё-таки молодцы, что сдержались. Они должны остаться чужими.
– Что у тебя с губой? – всмотрелся Эрвин.
Что-то текло по подбородку. Губу закусил до крови. Всё, как надо.
– Не твоё собачье, – бывший друг вытерся рукавом.
Наташа всегда обходила этот обелиск. Сейчас она стояла перед ним метрах в пяти. Её качал ветер.
Она не помнила, как добралась до дома.
Завтра должен быть допрос последнего заключённого. Офицер понимал, что история этих двоих не сходится на одной войне. Малознакомые не могут так хорошо друг друга чувствовать. Ребус требовал разгадки.
Люди в рядах шептались, глядя на Офицера, Наташу и её живот. Всё, как надо. Герхардт тоже заметил её положение.
На допросе он сидел бледный, сухие губы были сжаты. Перед сном ребята обсуждали её и Офицера: мол, странно, что пара друг к дружке на «Вы».
Герхардту показали рисунок. Он не отреагировал. Он не понимал, чего им надо от Наташи, чем могут отозваться для неё его слова.
– Говорят, Вы видели её на войне.
Бройт молчал. Самый главный свидетель стиснул зубы.
– Что она там делала? Была на вашей стороне или на стороне советской армии?
Созерцатель ничего не мог прочитать в его лице. Он встал и ударил его.
– Что Вы делаете? – нахмурился Офицер.
– А что он, язык проглотил?
– Откуда вы её знаете?
«Что они от неё хотят? А этот новоявленный папаша – он, правда, может отправить её в ГУЛАГ?». Герхардт смотрел с ненавистью перед собой.
Бройт не вернулся в лагерь. Эрвин нервничал. Значит, дошло до пыток, значит, этот кретин отмолчался на провокацию.
Бройт сидел за решёткой и вспоминал вчерашний вечер после концерта. К нему неожиданно подошёл конвой и сказал, что за выступление ему, как и другим артистам, дают час свободы. Целый час, когда он мог идти куда захочет, впервые за время плена.
Он и не помнил, как оказался у её дома. В окошке горел свет. Это кухня. Наверное, она чай пила. Он затаился и наблюдал за ней. Она застыла с опущенным лицом – должно быть, читала.
Он взбежал на крыльцо и собрался войти. Отступил. Что-то услышал – и сиганул под крыльцо. Наташа открыла дверь. Он почти не дышал там, под ступеньками… Ей, видимо, показалось. Она с надеждой обвела глазами окрестность. Постояла какое-то время. Зашла в дом.
Бройт скорее спрятался за сараем напротив: оттуда была хорошо видна кухня. Но она больше не появилась в окне. Свет погас. Он всё стоял и ждал, пока не вышло его время.
Офицер чертыхнулся: уловка не удалась.
Из тюрьмы он вернулся дня через три. Следов пыток Эрвин не заметил, но по лицу капитан получил не раз.
Пока Бройта не было, в лагере случилось событие из ряда вон: повесился Антиф. Он был не в себе после девчонкиной песни, как, впрочем, многие. Может, что вспомнил. Может, от тоски по дому.
Его студенты стояли растерянные над телом самого яркого коммуниста лагеря.
Бройт лежал без сна; наступал рассвет. Все ещё спали. Ему на грудь упало что-то блестящее. Золотой кулон. Над ним стоял Эрвин.
– Я прерывал ей беременность.
– Что?
– Но у меня нет врачебного опыта.
Он вернулся на свою лежанку. Бройт кинулся к нему.
– У тебя полно этого опыта!
– Отвали, – Эрвин повернулся на другой бок.
Студенты сидели, как обычно, за длинными столами и читали красные книжечки. Кто-то конспектировал. Они удивлённо проследили за тем, как Бройт поднялся на трибунку.
– Политика Советского Союза – наверное, как широкая степь, – начал он.
Все подняли головы. Он говорил без бумажки.
– Я просто решил высказать своё мнение, – он закончил и ушёл. Антифы долго недоумённо переглядывались.
В письме домой Герхардт впервые спросил мать, как ей живётся и в чём она нуждается. Он о многом думал теперь. О ней, о Наташе и о ребёнке – его ребёнке. Он не видел девчонку всю осень, ничего не слышал о ней, но мысли о ней грели его, не обжигая, как апрельское солнце.
Пришла зима и трескучие морозы, особенно злые в этом году. Мы готовились праздновать Рождество. После сегодняшних работ мы устраивали небольшой банкет и кучу смешных номеров. Жаль, что мы опоздали.
В тот день мы валили осточертевший лес километрах в десяти от лагеря. Каково же было наше удивление, когда, мурлыкая какую-то песенку, к нам вышла сама Бестия. За её спиной была приличная вязанка хвороста. Как её занесло так далеко от дома? Мы все опешили и на какое-то время перестали стучать топорами. Она с удивлением осмотрелась – такая тишина! Живот был уже больше, чем она сама.
Она увидела Герхардта – и отступила. Потом – всех нас. Она даже хворост из рук выронила. Герхардт, сидевший на дереве, тоже смотрел на неё. Неужели она тащилась в такую даль, чтобы просто на него поглядеть?
– Ты что тут делаешь? – под сапогами конвоя скрипнул снег.
– Да я вот… Вот, – она продемонстрировала дровишки за спиной.
– А у дома, что, не нашлось? – иронизировал конвой.
– Да я это… Заблудилась немного, – лепетала девчонка.
Она попыталась наклониться за упавшим хворостом, и эта попытка при огромном животе всех насмешила.
– Вон там посёлок, – ткнули ей куда-то и подали хворост со снега.
– Ага, спасибо.
Она заторопилась прочь. Конвой засмеялся ей вслед:
– Куда ж она с таким пузом попёрлась? Ноги-то вон как вязнут…
– Правду говорят, что от первого встречного прижила? – понизил голос второй, но мы всё прекрасно слышали.
– А разве не от Офицера?
– Моя сказала, что по времени не сходится. Кто их знает, этих шалав…
– А так и не скажешь – красавица! И такая скромная девушка, – сокрушался напарник постарше.
– Все они скромные, пока спят одни, – второй заржал во всю мощь.
Значит, весь посёлок так думал.
Дело шло к сумеркам, когда мы услышали протяжный крик. Все притихли. Крик смолк, а спустя минуту повторился, это было где-то в километре от нас.
– Что там такое? Поди узнай! – младшего конвоира отправили в разведку.
Тот прибежал с выпученными глазами, пар валил изо рта клубами – так было холодно:
– Там это… Девка эта… Крови полно… Рожает, похоже.
– Так ты что ж бросил её, ирод? – пожилой конвоир заорал на него.
– А что с ней делать-то? Машина туда не проедет. Я и не знаю, что с ними делают…
Пожилого дёргал за рукав пленный – бледный Бройт:
– У нас врач… Есть врач… – и показал на меня.
– Эх ты, тюря! – бросил молодому тот, что в возрасте. – А если не разродится?
– Это как? – растерялся младший.
– Ну, слышишь, как орёт? Это, по-твоему, нормально? А если волки на запах крови явятся?
Девчонка затихла.
– Кто тут врач? – покрутил головой старший.
Эрвин вышел вперёд.
– Пошли! – махнул головой пожилой.
– Она на голом снегу лежит? – спросил молодого Эрвин.
– Ну да, – тот виновато посмотрел на старшего.
– Тогда помощников надо. И брёвна – нельзя на снегу. И машину как можно ближе подать.
Мы поволокли брёвна, почти побежали с ними. И на месте обомлели: вокруг девчонки, правда, краснели на снегу большие пятна, а она сама была почти без сил. У неё крепко застряла нога в какой-то щели – мы не сразу высвободили её.
Эрвин дал ей пощёчину:
– Очнись! – крикнул он по-немецки.
Мы скорей положили брёвна, они раскатывались, так что пленным пришлось сесть по обе стороны от них и удерживать. Брёвна были холодными.
– Она может простыть, тёплое надо, – крикнул Эрвин конвою, засучивая рукава, и, зачерпнув чистый снег, тщательно протёр им руки.
Из машины принесли ватник.
– Очнись, я сказал! – треснул он снова её по щеке.
Герхардт придерживал брёвна ближе всего к ней.
Конвой смотрел на кровь с ужасом, как, впрочем, и пленные.
– Ещё накиньте, иначе умрёт! – орал Эрвин.
Её чем-то забросали, из хвороста развели костёр. Она порозовела.
– Ты чего тут рожать вздумала, ненормальная! – сокрушался старший.
– Спасите его… Спасите его… – лепетала девчонка. Сил у неё мало осталось.
– Ты, что же, с тех самых пор тут мучаешься?
Она ушла от нас часа четыре назад.
Наташа увидела Эрвина.
– Отложить…
– Что? – он подумал, что не расслышал.
– Отложить можно?
Мы дружно прыснули. А Бестия была с юмором. Она, видимо, чуть-чуть согрелась.
– Я не хочу… – она жалостливо поглядела на Эрвина.
– Что не хочешь? Рожать?
Она закивала, и мы снова едва не подавились от смеха.
– Чёрт возьми, – Эрвин увидел то, что ему очень не понравилось, – ножками...
Никто из нас ничего не понял, но по настроению Эрвина было ясно, что всё плохо, а измождённая Бестия вот-вот готова была отдать Богу душу.
– Нож! – крикнул он конвою.
Бройт перепугался, девчонка очнулась.
– Нож, скорее, сюда! – орал Эрвин.
– Не надо нож! – запищала мученица. – Я сама, сама… Мамочки…
Эрвин добился своего: она снова старалась изо всех оставшихся сил полчаса, час, полтора… Это не заканчивалось, она ужасно страдала.
– Он умрёт! – кричал на неё Эрвин, и она старалась снова и снова.
Мы все, кто был здесь, смотрели на её сморщенное от боли лицо, мокрые от пота волосы, которые старший скорее чем-то накрыл. И тут лицо разгладилось, мы услышали плач. Бройт скорей снял рубашку и кинул Эрвину. Руки его тряслись.
– На морозе только она могла родить… – тихо проговорил врач. – Эй, эй! Хлещи её, Герхардт!
Она теряла сознание. Эрвин ловко замотал дитя.
– В машину, в кузов её, скорее! – суетился пожилой. – В госпиталь!
В кузов заскочили также конвой, узник-врач и Бройт. Эрвин отдал ему ребёнка, а сам следил, чтобы девчонка не уснула. Она потеряла очень много крови и всё-таки сильно успела остыть. Роды доконали её, она рожала до глубокого вечера. Кровь и послед выходили из неё и в машине.
– Скорее, пожалуйста, – просил Эрвин, и конвой поторапливал шофёра. Но местность была очень неровная, машина постоянно подскакивала, и девчонка морщилась от боли. Она не видела Герхардта, сидящего у её головы.
– Кто это? – спросила она пересохшими губами. – Кто родился?
– Мальчик.
– А Вас Эрвин зовут?
– Точно так, – в голосе пленного очнулась язвинка.
– Хорошо…
Ребёнок кряхтел на руках отца.
– Почему он не плачет? – беспокоилась Бестия.
– Он не обязан.
Будто успокаивая её, ребёнок немного похныкал, но скоро снова закряхтел. Глаза его были открыты, розовое личико словно чему-то удивлялось. Герхардт прижал его к себе, боясь выронить на ухабах, и беспрерывно рассматривал.
Бестия повернула голову на хныки – и, наконец, увидела Герхардта. Она сразу успокоилась и перестала бледнеть. Рядом сидел конвой; она смотрела то ли на свёрток, то ли на узника. Лицо её было повёрнуто к ним, двум главным смыслам её жизни, и она улыбалась.
Наша колонна поздно вернулась, мы сели встречать Рождество. Колонна, работавшая в другой стороне и вернувшаяся намного раньше, всё расспрашивала нас о Бестии. Никто не верил, что она родила прямо в тридцатиградусный мороз и что Эрвин принял роды у заклятого врага.
Эрвин неохотно отвечал и больше огрызался, а потом запел рождественскую песню, и все, наконец, вспомнили, зачем собрались.
Стол был небогатый, конечно, но мы что-то жевали целых два часа.
– А она его как-то назвала? – вернули замятую тему.
– Иваном, как же ещё! – хмыкнул кто-то. – Одни Иваны да Серёжи у них.
– Эрвином назвала, – сказал Бройт.
Куски так у ртов и застыли.
– Вы дали ребёнку немецкое имя? – Офицер наблюдал, как девчонка качает малыша, расхаживая с ним по палате.
– Если бы не этот немец, нас обоих и в живых бы уже не было.
– Если бы не Ваш отец, Вы бы вообще не родились, – возмутился Офицер.
Ребёнок заплакал.
– Люди будут думать, что его отец – немец! – не успокаивался Борис.
– А что, для Вас это тайна?
Он умолк: она всё давно знала.
– Я не о себе, а о людях говорю.
– Так и буду им отвечать – пленный в родах спас.
Она снова была спокойна.
– Выходите за меня, Наташа. И Вас никогда никто не упрекнёт. Скоро я возвращаюсь в Ленинград, это же Ваш город!
Она молчала, отвернувшись: ребёнок сосал молоко.
– Вам скоро орден придёт, – тихо добавил он.
– Какой орден? – ей это не понравилось.
Борис промолчал.
– Хорошо. Если снова хотите увидеть меня в реке – хорошо.
– Я Вас не понимаю.
Она посмотрела на него: он, действительно, ничего о ней не понял.
– Вы его заслужили. Так решили они, не я, никто другой.
– Я защищала мою землю, – поднялась она, развернувшись к нему; ребёнок потерял грудь и снова нашёл, – не ради орденов. А теперь я хочу нормально жить. С сыном и с тем, кого люблю. Мне не нужны награды и ничего не нужно, если я должна буду отказаться от того, о чём все мечты мои. Понятно? А войной что хвалиться? В чём же подвиг? Она прошла, люди убиты. И мной убиты. За что орден? Каждую ночь я вижу всё это, снова и снова…
Ребёнок заплакал: мать волновалась.
– Их убитых, наших убитых… И мне этим гордиться? Вы хоть понимаете, что такое убить пять сотен человек? Я удивляюсь, как до сих пор живу с этой памятью. Это всё только со стороны подвиг. Кто не был там.
– Я был, – тихо сказал Офицер.
Она утирала слёзы, качая дитя.
– Он скоро уедет домой.
Она встрепенулась:
– Домой?
– Да, наверное, недели через две. За спасение человеческой жизни.
– Это хорошо. Это хорошо, – всё повторяла она.
– Не плачьте. Вам нельзя, – уходя, бросил ей Офицер.
Она набирала воду в колодце. Дома ждали пелёнки. Она оглянулась, попятилась – и ведро упало в колодец. Герхардт стоял метрах в трёх от неё.
– Я завтра уезжаю.
– Привет, – побледнела она.
Он подошёл и вытащил полное ведро. Потом – второе.
– Тебе нельзя поднимать такие тяжести, – он понёс вёдра в дом.
Она поддакивала и спешила за ним.
Ребёнок лежал в деревянном ящичке, обшитом тканью.
– У тебя нет кроватки?
– Я потом из двух ящиков сделаю, как подрастёт, – сказала она.
В доме было тепло и чисто, но по пути в комнату Герхардт заметил, что кухонная полочка повисла на одном гвозде, а стол стоит неровно – видно, ослабла ножка. Ребёнок гулял голышом. Отец взял его.
– Ты осторожно, он недавно поел… – а сама тем временем готовилась к стирке пелёнок.
– Первый Эрвин в нашем роду, – улыбнулся Герхардт.
Это была настоящая кроха. Бройт невольно подумал, а что испытал его отец, когда впервые взял его на руки? А мать смотрела ли на него с такой же нежностью в его первые дни? Любили ли они его тогда, в самом начале жизни?
Герхардт поцеловал ребёнка – и почуял неладное.
– Ну вот. Родного отца обделал, – покачала головой Наташа. – Снимай.
Она осторожно сняла с Бройта рубаху и бросила в таз.
– Иди сюда. Держи его вот так.
Бройт держал малыша под мышки, пока мать мыла его тёплой водой, приятно пахнущей.
– Ты туда что-то добавляешь? – спросил он.
– Ромашку. Чтобы у него кожа не зудела потом.
Я сел с маленьким Эрвином на кровать, приложив его животом к своему голому торсу. Наташа стирала мою рубашку – я не мог глаз оторвать от этого зрелища, совершенно мне не знакомого: я впервые видел, что кто-то стирает мою одежду. Всё происходило раньше само собой: появлялась еда на столе, в шкафу – выглаженная одежда, чистился дом, росли цветы в саду.
У нас была прислуга, и мать часто сидела в своей комнате, куда мне ход был заказан.
– Что-то не так? Тебе надо возвращаться? – она с тревогой посмотрела.
– Нет, всё хорошо.
Она продолжила: пелёнок было много. Только сейчас я заметил, как она устала. Она делала колоссальное усилие, чтобы не уснуть. Наверное, малыш плохо спал. И нельзя было отложить стирку. А в углу ждала стопка для глажки. А во дворе сушилась новая смена для маленького существа.
– Когда ты спишь?
– Сплю? – она усмехнулась. – Не знаю. Но это тоже однажды пройдёт.
– Как его пеленать?
Она отвлеклась.
– Ты хочешь, чтобы я показала?
Я кивнул.
– Я сама не очень-то умею. Мне в больнице показали разок – и всё.
Она вынула из шкафа тонкую и толстую пелёнки.
– Сначала вот эту, тоненькую, чтобы тело не раздражало, – Наташа уложила мальчика. – А потом – потолще, чтобы было тепло и ручки не метались в разные стороны.
– Он так лучше спит? – догадался я.
Жизнь продолжалась. Её не надо было строить с какой-то новой точки. Она уже шла: здесь, сейчас. Не спала моя Бестия. Писался ребёнок. На морозе сохли пелёнки, которые очень быстро менялись.
Моя жизнь – завтра она будет новой, как только я сяду в поезд. Роль солдата закончилась. Роль пленного – тоже. Роль нациста тоже как-то незаметно была сыграна. Роль брата, роль сына… Мама не помнила моих вопросов. Она не перечитывала мои письма, чтобы ответить на всё, что интересовало меня. Она бредила Вилли, и в её жизни уже не было ни дочери, ни мужа, ни меня. Но она часто писала мне, хотя по правилам лагеря я получал только одно письмо в месяц.
Наташа меня не держала. Она думала, что справится, а у моего сына не было даже кроватки.
Я с первого раза запеленал маленького Эрвина. У Наташи так никогда не получалось. Она улыбнулась, но я видел, как она боится нашего завтра.
Голос долга орал на меня. Выжившая из ума мать нуждалась в уходе. И разве можно не вернуться домой? Дом создан, чтобы туда возвращаться. Да и разве мы имели право быть вместе до конца наших дней?
Я накинул тулуп и пошёл развешивать выстиранные Наташей кусочки ткани – единственную на сей день одежду, в которой нуждался наш сын. Она гладила свежую партию.
Когда я вернулся в дом, девчонка спала, плюхнувшись головой на чистую стопку. Руки её устало свесились. Скоро дитя проснётся.
Главное – пересечь границу. Там будет легче. Всё покажется долгим, страшным и местами лиричным сном. Эти бесконечные леса уйдут из моей памяти.
Последним воспоминанием было лицо моей измотанной Бестии, когда я уложил её и накрыл одеялом. «Прощай», – сказал я ей и помчался в лагерь. Я пришёл раньше срока, но не мог иначе. Пришёл в сырой рубашке, которую она постирала, сверху был тулуп.
– Ты почему мокрый? – удивились в бараке.
– Эрвин постарался.
Все оглянулись на Эрвина, который только что вернулся. Он тоже уезжал завтра.
– Вы, что, опять подрались, ненормальные? Накануне вашей свободы?
Я был как в тумане, думая только о том, что надо скорей пересечь границу, иначе я сойду с ума.
Мы даже не поцеловались. Ребёнок съел всё наше время. Зачем я пришёл к ней? Я сделал только хуже. Наверное, я надеялся услышать то, что она говорила раньше: что она нуждается во мне. Но она ничего такого не сказала.
Шумели колёса поезда. Я надеялся, что она придёт на перрон. А чуда не случилось. Я сидел совершенно разбитый.
Она красива. Однажды она выйдет замуж, и всё будет как надо. Я тоже. Я ей обещал.
– Ты спас её, потому что влюбился в её портрет? – услышал я сверху голос Эрвина.
– Нет. Мы познакомились в тридцать девятом.
– У вас был роман?
Мне стало смешно. Я вспомнил хвастливую хулиганку.
– Ну, если это можно назвать романом... Мы бегали вместе по улицам, лазили по деревьям и смотрели с высоты на город и синее небо... Примерно час.
– Один час?! – Эрвин умолк на время. – А ты знаешь, какой орден у них самый важный?
Он так живо перевёл тему, что я не сразу понял вопрос.
– За победу над фашистской Германией, – я еле шевелил губами.
– Ну, как он называется, знаешь?
Я посмотрел на Эрвина: что это с ним?
– Да плевать мне, как он называется.
– Герой Советского Союза.
Моя голова валялась на руках. Я просто слушал стук колёс.
– Ты размеры Советского Союза представляешь? – не унимался он.
Я сказал ему. Нас обучали. Всё я знал. И длину Енисея, и масштабы Сибири, и сколько морей омывает…
– Офицер нас допрашивал два месяца. Весь лагерь. Каждого. Ты знал? Угадай, вокруг кого всё крутилось.
Я поднял голову. Напряжение росло.
Поезд остановился. Это был Ленинград. Ребята-соседи выскочили подышать.
– Восхитительная, непостижимая, свободная, как Волга. Она стоит целой армии. И она не назвала тогда на пытках твоё имя.
Я вскочил как обожжённый. Он спрыгнул с верхней полки.
– Мне искренне жаль, что она втрескалась в того, кто значит больше, чем главная награда страны. Ей должно быть стыдно.
У меня отнялся язык от его речей. Я не знал, возмущаться ли мне или поднять его на смех. Эрвин вытащил из нагрудного кармана сложенный вчетверо плотный листок.
– На память, – и протянул его мне.
Я думал, он вышел покурить. Развернул листок – это был тот самый оригинальный портрет Белобрысой Бестии, нарисованный Штюцем в далёком сорок втором. Я приготовил много пропесочивающих фраз для Эрвина, и всё ждал, когда он вернётся. Эти фразы жгли мне язык.
Но поезд тронулся, а он не пришёл. Может, его пересадили в другой вагон? Я поищу его, когда будет следующая станция. Но никто после Ленинграда Эрвина не видел.
Мы пересекли границу.
Я постучал. Мне никто не ответил. Войдя в дом, я увидел Бестию, уснувшую в неестественной позе, внезапно, как бывает у тех, кто очень давно не спал. Она зажала в руке кружку, из которой пролилась вода на пол.
Запеленатый маленький тёзка осматривал потолок голубыми глазками. Он закряхтел.
Я укрыл её. Мальчик вот-вот должен был разразиться требовательным плачем. Я пощупал – он не был мокрым. Значит, проголодался.
Стоял жаркий май сорок седьмого. Я приехал сюда спустя три месяца и до последнего надеялся, что увижу её не одну. Что он передумал.
– Герхардт? – она встрепенулась: видимо, привыкла, что в это время ребёнка надо кормить.
Я обернулся – она, конечно, была разочарована:
– Вас вернули?
– Меня одного… Сейчас душно, не пеленайте его так сильно.
Я развернул ребёнка – он радостно затеребил всеми конечностями и заулыбался.
– Хорошо… – она взяла мальчика, он тут же затыкал носом ей в грудь и скоро нашёл искомое. Она села с ним на кровать, не стесняясь меня. Мысли её были тяжёлыми.
– Вам когда обратно в лагерь?
– Меня освободили. Я решил посмотреть, как тут мой подопечный.
Я не сказал ей, что у меня советский паспорт, из-за которого я, собственно, в Ленинграде и задержался. Оказалось просто: я подошёл к конвою, который всё-таки стоял у наших вагонов на перроне, и спросил, могу ли остаться. «Паспортный стол вон там», – он не стал на меня орать, даже не смерил удивлённым взглядом. Наверное, думал, это такой немецкий юмор. Юмор военнопленных. Я опасался, что он выстрелит мне в спину, пока я уходил всё дальше. Но всё прошло спокойно.
Всё оказалось на удивление просто.
Я заметил на столике небрежно брошенную коробочку, в таких обычно вручали награды. Она прибрала её и усадила меня, угостила чаем. Это был тот самый семейный стол, который когда-то я укрывал белой простынёй.
– Здесь плохая медицина, а мальчик нездоров, – прятал я глаза.
– Правда? – испугалась она.
– Да, видите? – я показал на обыкновенную опрелость, она поверила. – В Ленинграде с этим справятся.
Так я привёз её в Ленинград, где у меня уже была комната в общежитие и самая простая физическая работа. Она очень боялась за ребёнка и слушалась моих советов, часто придуманных. Мальчик был абсолютно здоров.
Она жила в маленькой комнате на том же этаже, а ребёнок спал в своей первой настоящей кроватке.
Сначала мы с ней были на «Вы», а моё лицо всегда отражало минимум эмоций. Когда на заводе узнали, что я врач, – я кому-то оказал первую помощь и тем самым спас жизнь, – то получил рекомендации в медакадемию, куда пошёл учиться на вечернее. Я тут же сообщил Бестии, что учиться обязывают всех. Эрвин к тому времени ходил в ясли, а девчонка собиралась работать. Я удивлялся, как же просто всё получается, как она до ужаса доверчива.
Она сидела растерянная. Маленький Эрвин бегал по комнате, стукаясь с восторгом о мои ноги и хохоча при этом: я каждый раз ловил его и подкидывал.
– Но я даже школу не закончила…
– Значит, закончите школу.
– Но как же? Год – до окончания, а потом, что, снова учиться? А сын?
Я всегда оставался холодным.
– Он, что, всю жизнь за Вашей юбкой будет?
И она пошла доучиваться. Мы оба очень уставали, но работать я ей не разрешал, ссылаясь на то, что для сына и для дела ей нужно сохранять нормальное психическое здоровье. Она отлично училась.
Внешне я совсем не изменился. Мой характер был строгим немецким характером.
Как-то я заметил рубец на её ладони.
– Где Вы так порезались?
Она спрятала ладонь.
– Была такая детская клятва… Глупости.
– Совсем не глупости. Я ведь тоже давал похожую, хотя и без травм.
– Правда?
– Да. Я женат.
Она удивилась. Я так и знал, что эта новость не ранит её. Я правильно всё сделал.
– Вы скоро поедете домой, да?
– Пока мне надо быть здесь.
Она согласилась, подумав, что санкции, из-за которых меня не выпустили домой, ещё не сняты.
– Как Вы думаете, куда мне пойти учиться? – спросила она.
– Вы, правда, не знаете? – я, кажется, впервые улыбнулся.
Она не знала. Она ждала, что я скажу. Господи, как же просто их можно было завоевать.
– И Вы не станете возражать? Специальность нелёгкая.
– Я ничего не боюсь, – уверенно ответила она.
Я так любил эти моменты, когда передо мной оживала упрямая белобрысая разведчица.
Так она поступила в консерваторию.
Свидетельство о публикации №221040601617