Картуз
Это был я.
Несколько звонков по поводу червонца до получки, оказались тщетными – подлец телефон неизменно отвечал длинными гудками. Обескураженный, я вышел наружу и стал в сторонке. Надо было что-то думать: жизнь дала трещину, а деньги все вышли.
В это время, шваркая подошвами по тротуару и сверкая вполне приличными белыми пятками, к будке подлетела и ворвалась во внутрь особа в длиннющем, как кавалерийская шинель, махровом халате без пояса. Из-под халата сантиметров на восемь вылезала голубая ночнуха, почти прикрывая своды стоп в шлёпанцах – босоножках с обрезанными задниками. Навскидку девица смотрелась примерно годков на пять моложе меня. Однако была на голову, с рыжеватыми прядями длинных волос в мелких завитушках, разбросанными по спине, выше .Она несколько раз нервно накручивала диск; монетки проваливались; особа алёкала и недовольная сердито бросала трубку обратно на рычаг. После очередного облома, бесполезно пошарив по глубоким накладным карманам халата, она высунула голову с румянцем во всё лицо в боковой квадрат без стекла и спросила у меня двушку. Вкусно потянуло свежим винцом. Я подал две копейки. Дамочка их приняла и вдруг выпалила:
– Выпить хочешь? –
– Хочу, – ответил я и был искренен.
– Пойдём. –
Она сунула монету в карман, ухватила меня под руку и повела в соседний двор. Дорогой и познакомились – звали её, Тамара. По национальности она оказалась чухонкой родом из Карелии с девичьей фамилией Хиспоннен, а по мужу Кан. Её племенная принадлежность к народу суоми мне была без разницы: я никогда не страдал национализмом, но наличие супруга несколько настораживало.
Тем не менее, я уверенно вошёл за ней в квартиру на третьем этаже.
Проживала Тамара временно в подменном фонде, пока её коммунальные квадраты ремонтировались. Короткая прихожая подменки упиралась в туалет с ванной. Слева от них наблюдалась комната с двуспальной кроватью посередине, круглым столом впритык к ней и прочей мебелью, расставленной, как попало. Напротив комнаты находилась кухня. От входа в неё, если смотреть против часовой стрелки, по двум соседним стенам, во всю их длину тянулась полка типа стеллажа из пары оструганных досок-тридцаток: такие обыкновенно бывают на складах или в кладовых. У третьей, с окном, по порядку располагались: раковина, газовая плита, столик под клеёнкой у окна и спинка общаговской койки с провисшей панцирной сеткой и подушкой без наволочки с вылезшим наружу мелким пухом. Своим стальным боком кровать прижималась к четвёртой голой стенке. На столе, подоконнике, полке и под полкой там и сям стояли и просто валялись пустые 0,75 литровые бутылки из-под вина .
В дальнем углу, у стеллажа, против открытой настежь двери сидели на табуретах и смотрели осоловелыми глазами в никуда двое: младшая сестра хозяйки с физиономией настолько опухшей, что она стала приобретать явные черты бульдожьего обличья, и неприметный мужичонка лет сорока. С лицом у него всё было в порядке за исключением его тёмно-коричневого, почти чёрного загара, который в народе именуется ликёро-водочным. Он был в кирзовых сапогах, железнодорожном картузе и той же принадлежности потрёпанной форме: штанах и пиджаке с эмблемами в петлицах. Такую, фасона 50-х годов, обыкновенно выдавали мухобоям – охранникам на железяке Они, по всему видать, были коллегами: барышня красовалась в рубашке с ж\д погонами, расстёгнутой до белого лифона. Ноги в синей юбке у неё безвольно развалились по сторонам
Стояла мутная, запойная тишина. И только низкий месяц печальной мордой белого коня понимающе заглядывал в окошко из-за брандмауэра противостоящего здания.
А у Томы, как оказалось, никакого мужа уже не было: почитай, как две недели тому назад он, кореец из Средней Азии, по дороге из бани утонул в Обводном канале. С той поры троица беспробудно справляла поминки.
Молодая вдова не мешкая, с лёту по приходу, ловко раскупорила бутылку вина, и банконула в маленковские стаканы по половинке. Мы молча и не чокаясь, приняли во внутрь за упокой новопреставленного. Тут же, не дав опомниться, она утащила меня к себе и через считанные минуты, сбросив только халат, амазонкой на меня же и воссела .
В такой конфигурации, мы по очереди потягивали из горлА креплёное, передавая сосуд друг другу, и заедали печеньем, грамм триста которого Тома вывалила на мою, ещё мускулистую и загорелую грудь из бумажного пакета. Мелкие и твёрдые крошки печева неприятно покатились по бокам под спину.
Во время действа она, даже с закуской во рту, что-то беспрерывно и бессвязно излагала. Я её не слушал; только поддакивал, слегка качая головой, как учёная лошадь – внимать болтовне пьяной бабы – очень дорогое для нервов удовольствие! К тому же в них, в самые рецепторы, не давая расслабиться, впивались проклятые крошки. И непонятно отчего не шёл из головы фирменный картуз мужичка-железнодорожника.
Неожиданно, без какой-либо преамбулы, вдруг припомнив покойного, Тамара зарыдала и не останавливалась до следующего оргазма. Две полоски от крупных, мутных слёз перемешанных с тушью огибали крылья носа и текли дальше, к подбородку. Потом также неожиданно успокоилась, утёрла лицо подолом ночнухи, оголив две бесстыжие, отвислые груди, весело нырнувшие друг за дружкой к пупку; выдохнула с облегчением: «Утонул, ну и …. с ним», – и прошлёпала босиком к загашнику ещё за одним пузырём пойла.
Охочая была женщина до межполовых отношений!
Завершилось всё, как по нотам.
Посидев на койке; Тамара серьёзно приложилась к горлышку, задрав голову кверху, как это делают горнисты, когда трубят зорю или тревогу, оторвалась, секунду подумала и завалилась набок на скомканное одеяло – отрубилась. Почти отрезвевший, я заволок её тяжеленные, как у коня, ноги на постель, оделся, выключил ночник и, прихватив вино, вышел.
На кухне, под сумрачным, слепым светом голой лампочки-сороковки тоже витали сны: сестрица, сидя на прежнем месте, плющила багровую, тяжёлую физию о доски стеллажа; мужик почивал на голой сетке кровати – голова покоилась на железяках каркаса, ноги в кирзачах – на подушке. Форменная фуражка валялась рядом, тульей на сером затоптанном линолеуме.
Я её поднял, надел на горлышко недопитого с Тамарой фунфыря и поставил посудину на стол, на опохмелку бедолагам. Замок на входной двери был английский; язычок щёлкнул на прощание, и я благополучно свалил по-тихому в Питерскую белую ночь.
Утром, клюя носом в электричке, (мы работали в пригороде и добираться до места нужно было около часа), – я наконец-то вспомнил давнее происшествие, связанное с ж/д головным убором, не шедшим у меня из недоспавшей бестолковки.
Как-то летом, ещё школьником, я с утра увлёкся интересной книжкой и зачитался далеко за полдень – в открытую дверцу фронтона вовсю заглядывало солнышко.
Дело в том, что моя читальня со стопкой книг в изголовье располагалась на чердаке родной пятистенки. Там же я и ночевал. Чердачный воздух за те годы, что дом стоял, наполнился непередаваемым духом из смеси запахов обложек книг и подшивок старых пожелтевших журналов «Вокруг света», сушёных яблок, древесины матичных брёвен, смолы сосновых досок обрешётки, опилок и ещё чего-то, совершенно неописуемого, исходящего из индивидуальной и непостижимой тайны, которая имеется в каждом помещении между потолком и крышей.
На другой половине, ближе к слуховому окну, в которое когда то вылетали отцовские голуби, висели два ветчинных окорока обёрнутых в несколько слоёв марли: один целый, один начатый – наш, тогдашний, всем нынешним хамонам – хамон! Сбоку от лежанки стоял небольшой посылочный фанерный ящик с хлебом, ножом и банкой с водой.
Поэтому только в третьем часу пополудни, перекусив куском ржаного с ветчиной, я отправился на речку искупаться. Но не прямой дорогой, а по тихим улочкам и переулкам, почти пустынным в этот знойный час: разве что изредка попадался навстречу одинокий, истомлённый жарой прохожий.
Посёлок, где я родился и жил, утопал в зелени.
В садах созрели вишни и поспевали яблоки, а белый налив уже надкусывался. По вечерам вёдра наполнялись крупными, чёрными ягодами душистой, сортовой смородины и крыжовника. В палисадниках, под окнами с занавесками цвели флоксы, георгины, дамские кудри, розы и астры с пеонами.
Вскоре я вошёл в аркообразные ворота районного парка культуры и отдыха и по самому его краю поспешил дальше: мимо касс, синих лодочек качелей, круглой танцплощадки и золотых стволов сосен, казалось, горячих от ярких лучей солнца. Оставался всего шаг до выхода с поломанной вертушкой, когда боковым зрением я просёк, непонятно почему встревожившее меня, мельтешение сквозь узкие щели за высокой изгородью крайнего из двух домов, притулившихся к парку в этом тихом, райском уголке. Тем более, что к чудным ароматам лета примешались явные запахи керосина и горелой древесины. Сделав полшага в сторону, я припал к отверстию из-под выпавшего сучка в тёмной сосновой доске глухого забора.
За ним, меж истоптанных клумб с помятыми и поломанными цветами лежал ничком в одних чёрных, семейных трусах извазюканный в земле человек со связанными за спиной бельевой верёвкой руками. Двое сидели на нём верхом и коленями прижимали его спину и плечи к широкой меже. При этом тот, что слева, рукой давил и голову свёрнутую набок. Один её глаз заплывал синяком; другой, белый от бессильного бешенства, казалось, вылезал из орбиты Рубахи у верховых выбились из брюк. У дальнего от забора, располовиненная спереди надвое, она вообще была нараспашку и на покрасневшей от натуги мускулистой груди синели наколки Ленина и Сталина. Третий, здоровенный – под два метра пожилой мужик в форме железнодорожника, застёгнутой, не смотря на жару, на все пуговицы и при картузе с кокардой, как у вчерашнего мухобоя, стоял у елозивших ног голого и готовил из куска, видимо той же верёвки, сложенной вдвое, скользящую петлю. Он ловко накинул её на щиколотки лежавшего, стянул крепко-накрепко и огроменными ручищами замотал вокруг ног, как будто связал банный веник. Ни криков, ни мата не присутствовало; только слышалось запальное дыхание связанного.
На стене тёмно-красного, обшитого вагонкой, добротного дома между окнами темнело и слегка парило большое с обгоревшей краской залитое водой пятно.
«Дом хотел спалить! Плеснул керосина на стену и поджёг», – оторопело догадался я. Потрясённый и напуганный этой явью насилия, которая была вот она, не в книжке, не в кино, а перед глазами, а ещё больше сопутствующей ей жуткой тишиной, я на цыпочках отошёл от забора и бегом помчался к речке. Благо до неё было рукой подать.
Но история на этом не закончилась, а имела продолжение, о котором потом шумел весь посёлок.
Оказывается, поджигатель буянил не в первой, и тёща снова определила его на пятнадцать суток, которые ему так и не довелось отсидеть полностью. То ли сыграл роль его неистовый характер, то ли также безудержно гражданин товарищ любил свободу и не переносил тёщу, а может и то, и другое одновременно. Но, когда их, двоих остриженных налысо суточников (в народе прозываемых декабристами), милиционер отконвоировал из КПЗ за харчем и чаем в столовую, он, улучив подходящий момент, неожиденно через служебный выход рванул к вокзалу, который был, считай рядом: всего-то метрах в трёхстах. Ошарашенный мент, потеряв на ходу фуражку, которая покатилась колесом, понёсся за ним с криком; «Стой! Стрелять буду!», хотя никакого оружия при себе не имел. Расстояние между ними увеличивалось. Беглец через привокзальные площадь и рынок долетел до пешеходного перехода над железной дорогой и помчался вверх по ступенькам через одну. В это время дежурный по станции: хромой, полноватый но как-то больше к низу, в сером кителе, таких же брюках и огромной красной фуражке – вылитый гриб-подосиновик начал беспрерывно свиристеть в свисток и ожесточённо долдонить в вокзальный колокол. Под эту свистально-колокольную какофонию невольник взбежал на мост и тут судьба от него отвернулась. С островной платформы по боковой лестнице поднялась плотная толпа пассажиров с электрички и пёрла ему навстречу. Расталкивая её, вперёд протискивался высоченный губатый, и оттого чем-то смахивающий на лошадь старшина из ж\д милиции, встречавший пригородный электропоезд. Деваться было некуда! Но, помешкав доли секунды, беглец перелез через перила и с отчаянным криком: «Х.. возьмёшь, сука!», – сиганул вниз!
А переход этот сдали в эксплуатацию всего-то день назад.
Отвалявшись в больничке, он оклемался и стал местной знаменитостью. Его издали можно было узнать по походке: ноги он переставлял несколько рывком, как будто механический робот.
Что стало дальше с ним – не знаю.
А я снова задремал под перестук колёс. Только и успев перед тем подумать: «Вот те и петрушка с укропом: картуз, считай один, а жизнь такая разная…!
Свидетельство о публикации №221040600978