Табор уходит в степь
Встревоженный народ вглядывался в сумерки. Женщины бледнели, ахали. Мужики посмеивались над ними, сходились по двое, трое. Зажимали по застарелой привычке в кулаках тлеющие папиросы, дымили, переговаривались, а в глазах поблескивали настороженные огоньки: пришел табор.
Откуда он взялся было непонятно. Словно вымахнул из синей дали, поросшей жесткой степной травой и ковылями. Наверное они шли прямо по степи, отыскивая давно заросшие дороги между поросшими бурьяном холмиков старых поселков, оставленных людьми давно, почти сразу после войны. Некому там стало жить, поднимать пашню. Разметало проклятое военное лихо мужиков, приласкало и заботливо уложило на покой в чужих землях.
Но цыгане как птицы, в дорогах не нуждаются, у них свои тропы. Никто не властен над ними, только бог и воля ведут их каждую весну по немереным степям в поисках цыганского счастья.
…Перепуганные матери криками загоняли в дома детей. Озабоченные мужики проверяли хозяйство, спускали на проволоку цепных кобелей, осматривали жидкие заборы и калитки. Вытаскивали из заначек заржавевшие дедовские замки, смазывали дужки, навешивали на кладовки, если у кого было на что навешивать.
Поселок годами жил по своим законам: закрывать двери дома или кладовые было непринято, стыдно, скажут – куркули живут, калитки проволокой завязывают. Но цыгане не свои, чужие. Вон, какой табор раскинулся, мало ли что у них на уме?
Ближе к обеду в поселок вошли цветастые цыганки. В основном молодые, ведут за руку чумызых цыганят. У некоторых, на груди или спине, в больших платках примотаны к матерям совсем маленькие: сидят как в корзинках, сопят, пальцы сосут, глазками поблескивают.
Цыганки все как на подбор худые, темные как ведьмы, и все равно, даже на смуглых лицах чернеют горячие глаза. Метут длинными подолами цветных юбок пыль, заходят во дворы, зовут хозяек. Женщины выходят к ним по разному: кто радушно, а кто с поджатыми губами. Хохлушки женщины простые, что думают то и скажут. В разговоры не вступают, посмеиваются над дробной россыпью цыганского пустословия. Но не ругаются, помнят наказы своих старых матерей, что нет ничего страшнее на свете цыганского проклятия.
Выносят им кто что может: ведро старой картошки, кусок пожелтевшего сала, яйца. Переливают в запасенные цыганками бидончики белое молоко утреннего надоя. Вздыхают, жалеют растрепанных как воронята цыганят.
Их матери кланяются, благодарят хозяек от себя, от бога, сулят счастье и долгую жизнь. А у двора Есенжоловых что-то неладное: бежит оттуда встрепанная цыганка с детьми. Следом, разъяренной жалмауыз (ведьмой), летит Кульширан. Ловко метнула по голым цыганским ногам куском черенка от лопаты, выскочила на улицу, хватает засохшие комья земли, кидает вслед гостям:
- Кет! Кеттык… Уходите! – кричит она надорванным от волнения голосом.
Сбежались соседки, успокаивают едва не плачущую молодуху.
- Испугалась я! – оправдывалась дрожащим голосом Кульширан, прижимая к себе зареванных детишек: - Вышла на веранду, а тут она: стоит, молчит, страшная. Ой – бай, как я испугалась..
Цыганка что-то бормотала, сверкала глазами на женщин, быстро уходила по улице. Из разорванного мешка сыпались мелкие картофелины. Маленький сын оглядывался на женщин, торопливо собирал картошины в подол рубашки.
- Тю-ю, бабы! Вы шо, сказылысь, чи як? – напевно заговорила вдовая тетка Пелагея: - И шо, шо воны цыганы? Нэ люды? Вон, скилькэ у ных диток! Таки як наши! З ными по хорошему, и воны по доброму. Хиба ж воны выновати, шо их жизня по стэпу мотыляе як былынок?
В доказательство своих слов, она собрала что было под рукой из еды, и после обеда храбро отправилась прямиком в табор. Отыскала обиженную Кульширанкой цыганку, повинилась перед ней.
Вернулась нескоро, притихшая, задумчивая. На вопросы соседок отмалчивалась, сердито отмахивалась, наотрез отказываясь рассказывать, о чем говорила с колдуньями в запыленных юбках.
…Первыми возненавидели цыган дети, а за ними куры. Прежде вольные, они попали под строгий надзор матерей и хозяек. Курей пересчитывали и запирали в сараях, а детям, категорически приказали не приближаться к табору. Последнее было тяжелее всего: видеть, что совсем рядом находится что-то страшно интересное и не подглядеть, было выше ребячьих сил.
Витек сегодня проснулся рано. Посидел, досыпая, у белой стенки сарая, зевал, жмурился на тепле солнышко. Проснувшись, побежал в бурьяны.
Рядом с табором заросли бурьяна и белесой полыни, высокие, выше роста. Там уже мелькали тени, белели головы, блестели среди сизой зелени любопытные глаза. Ребята рассматривали задранные к небу дышла телег, цветные шатры и палатки. Нюхали дым от костров, над которыми висят закопченные казаны. Считали спутанных на ноги цыганских коней и жеребят, тихонько спорили, что-то объясняли, доказывали друг дружке. Удивлялись старым, похожим на седых коршунов старухам: высохшие, крючконосые бабки покрикивали на голозадых цыганят, бегавших босиком, в одних рубашках.
Те из ребят, кто постарше, вглядывались в смуглых девочек подростков, тоже, худеньких, проворных как степные ящерки, только смешливых и веселых цыганочек в пестрых, непривычных для поселка одежках.
- А че их бояться? – шепнул Витек старшему дружку.
- Как чё? А украдут тебя!
- Зачем? У них своих полно!
- Дурак! – со знанием дела ответил ему парнишка: - Украдут, плясать научат. Будешь потом плясать за деньги. Дошло?
- Дошло! – недоверчиво вздохнул Витек.
Витек учился во втором классе, любил читать книжки. Но как на грех, в библиотеке не было, ни одной про цыган. Единственно что осталось в его памяти – это кино про Есению.
Есения! Волшебное слово для любого человека. Когда киномеханик, рыжий, кудрявый Рихард, привозил в клуб «Есению», поселок пустел на целых две серии вечернего, взрослого сеанса. Особенно женщины: они готовы были смотреть это кино хоть сто раз, и им нисколько не надоедало.
Последний раз его показывали прошлым летом. В клубе жара, духота от набившихся людей и густого табачного дыма. Завклуб Текеша раскрывал настежь двери и окна, и тогда, приходило время ребятни. Пронырливые тени шмыгали во все отверстия тесного клуба, прятались в углах, таились от грозного завклуба под ногами снисходительно улыбавшихся мужиков и женщин. Детские глаза жадно следили за бурлящими страстями цыганской жизни, впитывали в себя буйные песни и слезные всхлипы расчувствовавшихся зрительниц.
Проник туда и Витек, и теперь недоумевал: кино совсем было не похоже на пришедший к поселку табор. Не было больших костров, цыгане не играли на гитарах, не пели и не плясали, и всегда были заняты чем-то скучным и обычным.
Разочарованный Витек долго следил из кустов, пока не надоело.
…На другой день из табора в сторону поселка вышли трое мужчин. Витьку повезло, он первым заметил важных дядек. Спереди шагал невысокий, плотный мужик в шляпе с маленьким пером. Барон, так решил Витек, неторопливый, в рубахе навыпуск. Зеленый жилет, штаны в полосочку, заправлены в блестящие сапоги. Следом двое, усатые, черные как жуки, трубочки посасывают, дымком попыхивают.
Подошли к конторе, выколотили трубки об подковки на каблуках сапог и вошли во внутрь.
В следующий день к табору потянулись три тракторные телеги и машина, доверху нагруженные заржавленными, зубастыми боронами и еще чем-то железным. Подтянули несколько старых плугов, расшатанные сеялки. Цыгане раскинули под небом свою кузню и скоро, за поселком застучали молотки, заухали о наковальни молоты.
Жили они наособицу, в поселок приходили только в магазин. Несколько женщин скупали серый хлеб, сахар, конфеты, и уходили, сгибаясь под тяжестью мешков в свой табор. Ребятишки совсем было потеряли интерес к цыганам, если бы не Вася.
Вася сразу, понравился всем. Ему было лет девятнадцать. Весь день он махал тяжелой кувалдой, а вечером приходил в поселок. Свежий, вымытый, на широких плечах бледно розовая рубаха с наборным пояском, жилетка с цепочкой круглых часов, начищенные сапожки. Совсем как цыганенок Яшка из «Неуловимых мстителей», но все равно, пахнувший угарным дымком кузни. Наверное, первыми этот угарный запах и блеск черных глаз под кудрями, уловили девушки подростки. К курицам и ребятишкам прибавились девчонки: матери провожали лениво прохаживающегося Васю злыми, ненавидящими глазами, крепко стерегли своих Светок и Любок, глаз с них не сводили. Чуяли, что за зверь вышел на сердечную охоту.
В поселке тайн нет: где то, кто то, что то - увидел, а может и придумал. Поселковые парни решили наказать зазнавшегося цыгана, но Вася дрался так отчаянно и бесстрашно, что им пришлось отступиться. Отстоявший свою независимость цыган продолжал гулять по селу в окружении обожавших его ребятишек, бросал по сторонам взгляды, прожигал пламенными очами смущенно отворачивающихся от него девчат.
Звезда славы вышла над ним чуть позже. В поселке в это время был строй отряд из Харькова, строили дома. Веселые студенты решили провести большой концерт и сманили на сцену Васю. Про то, что произошло потом на этом хлипком помосте, рассказать очень сложно. Битком набитый взрослыми и детьми клуб замер, пытаясь рассмотреть в сумасшедшей круговерти Васины руки и блестящие сапоги: но глаза упирались только в одно – в кумачовую, раздутую пузырем рубаху и черные как смоль кудри.
Музыка из магнитофона стихла: Вася притопнул ногой и замер. Оборвал движением руки робкие овации. Вдруг, снова, дерзко поднял голову, и в полной тишине, отсыпал такого трепака, какого никогда не видела степь, и, наверное, больше не увидит.
Похоже, что в тот вечер больше всех переживал завклуб Текеша, испуганно глядя на ходуном заходившие от овации стены и потолок. Восторженные зрители требовали только Васю. И он выходил. Взмокший от пота, блестел глазами и сапогами, выдавал на ревущий «бис» нечто невообразимое, чего близко не было даже в «Есении».
Студенты приуныли: гордый Вася унес их артистическую славу за парчовый занавес сцены. Пришлось сделать перерыв, чтобы успокоить возбужденных зрителей. Но концерт был хорош, даже очень.
…Табор стоял долго. Уже начался сентябрь, шла уборка хлебов. Дни стояли жаркие, сухие, а ночи похолодали. Вечерами над степью поднималась тончайшая пыль, пахнувшая по особенному, хлебом. Она стелилась сизым туманом по полям, ложилась мягким, теплым слоем на дорогах, густо тянулась облаками вслед за машинами и тракторами.
По утрам в прозрачном небе слышались крики гусей: птица поднимала на крыло подросший молодняк, кружила его над степью, готовила к дальней дороге. А табор стоял на месте.
…Витек уже пошел в школу. Студенты уехали, но народу в поселке было очень много: работали, спешили, ухватывая золотые осенние деньки.
Однажды, он сильно удивился. Ребята высыпали из школы на перемену и ахнули: табор перекочевал. И куда? На площадь, под самую контору. Шатры, телеги окружили сердце совхоза. Привязанные к ограде палисадников цыганские кони догрызали посаженные для декора кусты и клумбы с цветами. Дымили костры, цыганки шумели на пронырливых детишек, помешивали в котлах длинными ложками.
У самого крыльца стояли парторг, участковый и барон. Начальство в чем-то убеждало старого цыгана, но тот, угрюмо пригнув кудрявую голову, упрямо мотал ею, не соглашаясь с их словами. На другой день приехало районное руководство, начальник милиции, и снова, вели затяжные переговоры с вожаком.
По поселку поползли слухи, что директор решил недоплатить цыганам за кузнечную работу, и те, в отместку, взяли контору в дымную осаду своих костров.
Упрямый табор стоял на площади почти неделю. Чем разрешилось это противостояние, обе стороны умолчали. Но в середине сентября, цыгане запрягли в повозки лошадей, свернули шатры, сложили котлы, усадили маленьких детишек и потянулись в степь.
И странное дело: они уходили совсем в другую сторону, не туда, куда улетают по осени птицы. В той стороне не было городов, крупных поселков, способных растворить в себе на зиму большой табор. Не было крупных шоссе и трасс, железная дорога и та, проходила черти где, как далеко, а они шли прямиком в голимую степь.
Тянутся в полдень, по остывающей от лета степи, повозки, поскрипывают, подпрыгивают на мягких ухабах. Наверное, кони, сами знают, где живет цыганское счастье, и чуют туда дорогу…
…А тетка Пелагея не зря, видать, ходила тогда в табор. Недели через две к ней в дом заявился Жук: крупный, бородатый мужик. Жук давно жил бирюком в своей половине дома. Сильный, еще не старый, но молчаливый и диковатый. Всегда ходил в зеленом брезентовом плаще, работал сторожем на стройучастке. Кто он, откуда его шатнуло на целину, было непонятно.
Они долго говорили о чем то. А на другой день Жук загрузил в тележку вещи тетки Пелагеи. Раскрасневшаяся вдова смущенно распрощалась с сыном, со снохой и внуками, и они, вдвоем с щирым Жуком, потянули тележку в новую жизнь. Хотя, прощалась она не всерьез, больше по обычаю: Жук жил всего то, через пять домов от дома детей тетки Пелагеи.
Там она накормила вечно голодного кота, выбелила стены, выгребла грязь, повесила на окна вышитые цветами и петушками занавески, и в совхозе образовалась новая семья. Нагадали таки, тетке Пелагее цыганки: не зря она отмалчивалась, видать, боялась вспугнуть пророчества.
В то утро Жук смотрел на собирающийся в дорогу табор, думал идти с ночи домой. К нему подошел старый Савельич, тоже сторож, только на машинном дворе: высохший, подслеповатый, дохнул на Жука воньким перегаром.
- Собираются! – кивнул Жук на табор: - Интересно, а куда они пойдут? От народ…живут как птицы!
- А хто его знает! – ответил Савельич: - Попробуй, пойми их. Одним словом – цыганы.
Прищурился, с надеждой глянул на черного коллегу и робко спросил его:
- Иван! У тя, случаем, самогонки нэма? Шо то плохо мэни сегодни…
- Не пью! – важно ответил Жук.
Подкинул на плечо толстую доску, крякнул и степенно зашагал по задам поселка. Мужик домовитый. Не цыган, дорогу к дому знает.
Свидетельство о публикации №221040800134
Луана Кузнецова 05.07.2025 15:24 Заявить о нарушении