de omnibus dubitandum 118. 543

ЧАСТЬ СТО ВОСЕМНАДЦАТАЯ (1917)

Глава 118.543. ДЕКЛАРАЦИЯ, СОСТАВЛЕННАЯ ДЛЯ ГАЛЕРКИ…

    Но с особенной рельефностью это сказалось во время дебатов по внешней политике.

    Один раз только Совет почувствовал себя единым. Это случилось во время выступления Лейбы Бронштейна (Троцкого) {Лейба Бронштейн (Троцкий) (1879—1940) — меньшевик, по возвращении после Февральской революции из эмиграции принят в большевистскую партию и избран членом ЦК. Слепой случай вышвырнул его на самый верх того мутно-грязного, кровавого девятого вала, который перекатывается сейчас через Россию, дробя в щепы ее громоздкое строение. Не будь этого — Троцкий прошел бы свое земное поприще незаметной, но, конечно, очень неприятной для окружающих тенью: был бы он придирчивым и грубым фармацевтом в захолустной аптеке, вечной причиной раздоров, всегда воспаленной язвой в политической партии, прескверным семьянином, учитывающим в копейках жену. Говоря откровенно, до нынешних дней ему ничего не удавалось. В революции 1905-1906 годов он принимал самое незначительное участие. Рабочие тогда еще чуждались интеллигентов и их непонятных слов. Гапон был на несколько минут любимцем и настоящим вождем. К осторожным, умным и добрым советам Горького прислушивались благодаря его громадной популярности. Кое-какое значение имел Рутенберг. Остальных молодых людей в очках стаскивали за фалды с эстрад и выпроваживали на улицу. В заграничной, тогда еще подпольной работе Троцкий также не выдвигался вперед. Он отличался неустойчивостью мнений и всегда вилял между партиями и направлениями. В полемических статьях того времени Ленин откровенно называет его лакеем и человеком небрезгливым в средствах. Служил ли он тайно в охранке? Этот слух прошел сравнительно недавно. Я не то что не верю ему (бесспорно, могло быть и так), но просто не придаю этому никакого значения. Ложь, предательство, убийство, клевета — все это слишком мелкие, третьестепенные черты в общем, главном характере этого замечательного человека. Просто: подступил ему к горлу очередной комок желчи и крови, но не было под рукой возможности изблевать его устно, печатно или действенно — вот Троцкий и пошел для облегчения души к Рачковскому. Да ведь этому обвинению — будь оно даже справедливо — никто из его товарищей не придаст никакого значения. Мало ли что человек революционной идеи может и обязан сделать ради партийных целей? И время ли теперь копаться в дрязгах допотопного прошлого? Но Судьбе было угодно на несколько секунд выпустить из своих рук те сложные нити, которые управляли мыслями и делами человечества, — и вот — уродливое ничтожество Троцкий наступил ногой на голову распростертой великой страны. Рассказывают, что однажды к Троцкому явилась еврейская делегация, состоявшая из самых древних, почтенных и мудрых старцев. Они красноречиво, как умеют только очень умные евреи, убеждали его свернуть с пути крови и насилия, доказывая цифрами и словами, что избранный народ более всего страдает от политики террора. Троцкий нетерпеливо выслушал их, но ответ его был столь же короток, как и сух: — Вы обратились не по адресу. Частный еврейский вопрос совершенно меня не интересует. Я не еврей, а интернационалист. И, однако, он сам глубоко ошибся, отрекшись от еврейства. Он более еврей, чем глубокочтимый и прославленный цадик из Шполы. Скажу резче: в силу таинственного закона атавизма характер его заключает в себе настоящие библейские черты. Если верить в переселение душ, то можно поверить в то, что его душа носила телесную оболочку несколько тысячелетий тому назад, в страшные времена Сеннахерима, Навуходоносора или Сурбанапала.         Обратите внимание на его приказы и речи. «Испепелить...», «Разрушить до основания и разбросать камни...», «Предать смерти до третьего поколения...», «Залить кровью и свинцом...», «Обескровить...», «Додушить...». В молниеносных кровавых расправах он являет лик истинного восточного деспота. Когда под Москвой к нему явились выборные от его специального отряда матросов-телохранителей с каким-то заносчивым требованием, он собственноручно застрелил троих и тотчас же велел расстрелять всю сотню. Отрывком из клинообразных надписей представляется мне приказание Троцкого о поимке одного его врага, притом врага более личного, чем политического: «Взять живым или мертвым, а для доказательства представить мне его голову. Исполнителю — сто пятьдесят тысяч рублей». Наконец, пламенная его энергия и железная настойчивость суть чисто еврейская народная черта. Нам, русским, пришлось недавно поневоле испытать все прелести паспортной системы, черты оседлости и права жительства. Еврей знал их еще в те времена, когда наши предки ходили на четвереньках. Выносливость, жизнеспособность и неутомимость помогли ему преодолеть не только эти стеснительные путы, но выйти живым из всяких пленений, гонений и массовых аутодафе, сохранив расовый облик, древнюю религию и национальный характер}. Он выступил с декларацией от имени большевиков, заявляющей об их уходе и объясняющей этот уход.

    Мы знали, что предварительно среди большевиков были большие трения: часть более умеренных была против ухода, но прочие победили, и Лейба Бронштейн (Троцкий) был уполномочен прочесть декларацию.

    Всегда актер, Лейба Бронштейн (Троцкий) — представитель "рабочих и беднейших крестьян" (кавычки мои - Л.С.) — явился в Совет в какой-то [рабочей] вязаной куртке (теперь, говорят, он гуляет в цилиндре и светлых гетрах). Каким-то хриплым, резким голосом, обрывая каждую фразу, стал он читать свою декларацию.

    В течение 10 минут собрание было вынуждено выслушивать одну клевету и брань за другою. Здесь были обвинения и в предательстве интересов свободы, здесь было и обвинение в том, что Временное правительство не хочет ни за что собрать Учредительное собрание (которое затем разогнали большевики).

    Словом, декларация, составленная для «галерки» не пропустила и, не забыла ни одной инсинуации, ни одного демагогического выпада, чтобы произвести впечатление на свою публику, все время раздавались протесты и крики Лейбе Бронштейну (Троцкому) [выйти] вон, требовали, чтобы я, пишет далее Н. Авксентьев немедленно удалил его с трибуны, и мне стоило большого труда восстановить порядок и пригласить собрание во имя достоинства Совета встать выше инсинуаций и со спокойным пренебрежением выслушать всё, что хотят нам сказать эти люди, и молчанием ответить на их уход.

    Я говорю: это единственный раз, когда все члены Совета — и справа и слева — объединились в едином чувстве негодования и глубокого возмущения.

    Но это было на момент, а потом началось прежнее. Я упомянул, как о наиболее ярком в этом смысле моменте, о дебатах по иностранной политике.

    В то время как раз из России должна была отправиться делегация за границу для переговоров в лице министра иностранных дел Терещенко {Терещенко М.И. (1888—1956) — сахарозаводчик, после Февральской революции — министр финансов Временного правительства, а затем — министр иностранных дел} — представителя правительства и демократа Скобелева {Скобелев М.И. (1885—1939) — социал-демократ, меньшевик, после Февральской революции — заместитель председателя Петроградского Совета, заместитель председателя ЦИК первого созыва; с мая по август 1917 г. — министр труда Временного правительства} (бывшего министра труда).

    Терещенко должен был изложить свою точку зрения на иностранную политику России. Он очень долго и усердно готовился к этой задаче. Это было его первое большое парламентское выступление. Волновался он чрезвычайно, перед выступлением нервными широкими шагами мерил мой председательский кабинет. Задача ему предстояла нелегкая. Удовлетворить своим выступлением и левых, и правых, постараться на иностранной политике объединить те два крыла общественности, которые, соединяемые в правительстве, были разъединены в стране.

    Как всегда бывает в таких случаях, не удовлетворил он никого: ни правых, ни левых. И те, и другие выступили с критикой. Впрочем, выступили они с критикой не столько речи Терещенко и его политики, сколько друг друга. И это было самое характерное и самое печальное.

    Справа выступили Милюков {Милюков П.Н. (1859—1943) — лидер партии кадетов, историк и публицист, после Февральской революции — министр иностранных дел в первом составе Временного правительства} и Струве {Струве П.Б. (1870—1944) — экономист и публицист, член ЦК кадетской партии}, слева — Дан и Чернов.

    В этот раз я впервые слышал большую парламентскую речь Милюкова. Конечно, он старый парламентский боец, произнес ее очень хорошо, спокойно, последовательно, с большим знанием предмета, местами с большим остроумием.

    Но, по моему глубокому впечатлению, это не была политическая речь большого политического деятеля широкого политического ума. С его точки зрения, а быть может, во многом и со всякой точки зрения, он говорил много верного.

    Но хорошо было бы то же слово, да не так бы молвлено. Вся речь была полна то мелких упреков, уколов, воспоминаний старых ошибок, старых счетов, высокомерного поучения Терещенко и левых, и только.

    Россия гибнет, требовалось — особенно от такого преданного общественного деятеля, как Милюков, — найти какое-то слово, которое объединило бы, вдохновило бы всех, нужно было так сказать это слово, чтобы вдруг все [спонтанно] почувствовали себя только русскими, только гражданами гибнущей родины, знающими «одной лишь думы власть, одну, но трепетную страсть».

    Все знали, что Милюков хороший фехтовальщик, и фехтовал он, действительно, великолепно. Но было как-то до жалости больно, что все это так мелко и, по-профессорски поучительно-скучно.

    Левые пошли по той же дороге. Дан, вступил в полемику и развивал прежнюю программу демократии — программу справедливого мира и интернационального сговора, нападал на Милюкова за те же стороны внешней политики, которые столько раз уже подвергались критике. А Чернов, задумав произнести большую парламентскую речь, был так скучен, неоригинален и длинен, что просто разогнал из зала сначала своих противников кадетов и цензовиков, которые органически не выносили его, а затем и своих сторонников, и, несмотря на все потуги на остроумие и пафос, кончил при пустом зале.

    Так из этого большого дня, который должен был что-то дать России новое и объединяющее, вышли обычные мелкие парламентские споры и пререкания, да скучные повторения до тошноты надоевших всем общих мест. И еще раз почувствовалось, что правые остаются направо, со всем накопленным за время революции раздражением, а левые — слева с их утверждением своих взглядов и чаяний. Ангел не сошел и не возмутил воды в [смертной] купели, а больная Россия тщетно ждала этого момента.

    Работа в комиссиях налаживалась лучше, но только налаживалась и положительных результатов не дала и, дать не могла.

    Особенно ярко эта разобщенность демократических и цензовых элементов сказалась в самый критический момент — перед большевистским переворотом — особенно остро и трагически. Русской государственной общественности надо было, очевидно, пройти через последние испытания, чтобы понять, почувствовать и пережить необходимость объединения.

    Было 24-е октября 1917 года. Временное правительство уже несколько последних дней получало самые беспокойные известия о настроении Петроградского гарнизона и рабочего населения. Было известно, что большевики что-то готовят. Временное правительство, со своей стороны принимало меры, но сил было мало, а войска, вызванные с фронта, не прибывали.

    23-го октября Керенский известил меня, что 24-го он хочет выступить в Совете Республики, выяснить всю тяжесть положения, заявить, что лишь самые решительные меры против большевиков могут, быть может, если не поздно, спасти положение, и, потребовать от Совета безоговорочного вотума доверия и, поддержки политики правительства.

    24-го все депутаты были на заседании, ложа журналистов и публики была переполнена. Предстоял большой парламентский день. Керенский выступил чрезвычайно удачно. Он говорил [смело] и искренне. Он предупреждал, что ждать далее нельзя, что наступил последний, двенадцатый час, когда необходимо действовать решительно и быстро, он потребовал поддержки.

    Речь его была встречена всеми с большим сочувствием, с большим подъемом. Ораторы, высказывавшиеся после него, говорили о необходимости поддержать правительство. Казалось, что формула перехода будет найдена легко и просто, без замедления, чтобы показать единодушие всех и решимость отстаивать существующий порядок.

    Но, увы, это лишь казалось. Для выработки формулы был объявлен перерыв на час. Потом его пришлось увеличить на 2 часа, потом на три, потом на четыре, и заседание едва кончилось к ночи.

    И в течение всего этого времени шли бесконечные дебаты, переговоры, соглашения и расхождения, новые переговоры и новые соглашения. И я должен признать, что не цензовые элементы оказались здесь не на высоте, а именно демократия. К[а]д[еты] и другие буржуазные партии вместе с некоторыми присоединившимися к ним представителями самоуправлений, кооперативов и народносоц[иалистической] партии выработали краткую формулу, которая просто и недвусмысленно констатировала положение и заявляла о своей полной поддержке правительства. Эта формула была предложена остальным представителям демократии. И встретила возражения. И возражения характерные.

    Они показывают лишний раз, как много дани отдавали деятели революции словесности, какое большое значение придавали ей и как часто думали, что словом можно заменить дело.

    Представители с[оциал]-д[емократии] и с[оциалисты]-революционеры были вполне за формулу поддержки, но они полагали, что этого недостаточно, что необходимо иметь в виду влияние большевиков и те пункты, на которых они особенно удачно играют, агитируя в массах, включить в формулу и обусловить свою поддержку выполнением со стороны правительства этих пунктов.

    Этими пунктами были, конечно, мир и решительные шаги правительства в этом направлении и, решение аграрного вопроса в духе социалистической демократии.
Нет спора, конечно, что и тот и другой пункты были весьма важны и значительны.
Но включение их в формулу доверия, как условие, делало и саму формулу неясной, нерешительной, делало поддержку условной, напоминавшей старое «постольку — поскольку» (так Советы поддерживали Временное правительство первого состава). А главное делало вотум Совета не единым, т.к. в формулу вводились такие положения, которые не могли разделять ни кадеты, ни другие представители буржуазии в той формулировке, которая им предлагалась.

    Я как председатель (см. фото Н. Авксентьева) взял на себя неблагодарную задачу как-либо примирить, свести к одному все формулы. Всё было напрасно. С[оциал]-д[емократы] меньшевики заявили, что включение вышеназванных пунктов в формулу для них [обязательно], а с[оциалисты]-р[еволюционеры] шли за ними в этом случае. Напрасно я и кооператоры, и н[ародные] с[оциалис]ты, и даже кадеты убеждали не осложнять дела, принять краткую формулу, которая так нужна для моральной и политической твердости правительства. Напрасно обращали внимание на всю грозность положения.

    Стороны оставались на своих позициях. И я вынужден был начать заседание, не достигнув ничего. На голосование были поставлены обе формулы. Совет при голосовании разделился почти пополам, и лишь несколькими голосами прошла формула условного доверия — формула с Социалистов-р[еволюционеров] и с[оциал]-д[емократов]. Этим голосованием Совет окончательно доказал свое бессилие: ни единства, ни способности в критический момент активно и категорически стать на сторону правительства.

Источник: ЦГОА, ф. 1346, oп. 1, д. 17.


Рецензии