Подписка о невыезде из ада Ч2

В начале было слово. Оно нас ждет и в конце.
Обо всем этом я задумался по дороге в «Морозовку» — подмосковную, газпромовскую «базу отдыха», куда был приглашен на свадьбу к своему новому приятелю Стасу.
Был июнь. Погода стояла прекрасная. Свет заливал и золотил верхушки сосен, обламывался и падал на дорогу, дребезжа, словно хрустальный бокал на серебряном подно-се. Была слышна спустившаяся с кончиков клавиш мело-дичная музыка. Деревня с металлическими крышами домов, мимо которых мы проезжали, походила на забытый в лесу рояль.
Эта лесная сторона напоминала мне Рудой Яр, который так любил Чайковский, и, наверное, потоки звуков исходили оттуда.
Куковала кукушка.
Мы подъехали к воротам и предъявили пропуск. До нас на охраняемую территорию проследовали два шестисотых «Мерседеса».
Нам объяснили, что до особняка, выделенного для пред-стоящего торжества, надо проехать еще два километра, но дорога сама приведет к нужному месту, так как она обозна-чена гирляндами воздушных шаров и цветами в корзинах.
Действительно, заплутать было невозможно. Мы ехали, казалось, внутри живой клумбы. Я никогда не видел такой многокилометровой цветочной очереди даже на похоронах великих людей. У мавзолея В.И.Ленина никогда не было столько цветов.
Мне всегда хотелось иметь небольшую дачу и сад. В са-ду я мечтал завести розарий. Прошло очень много лет, прежде чем мечта моя сбылась. Правда, сбылась она стран-ным образом.
Дача стала подвергаться набегам грабителей. Началось с пустяка: украли гжель. Я даже был рад, что освободился от этой пошлятины, смеси китча и уродливого деревенского модерна. Грубая обожженная глина — если это были чашки — обдирала губы, а вся остальная художественная стряпня в виде бытовых сцен на столовой посуде помогала терять ап-петит, и созерцание ее было лучшим средством для похуде-ния. Я даже не стал менять замки, которые были выломаны без особого вандализма. Через неделю злоумышленники влезли в дом во второй раз и унесли двухкамерный холо-дильник, музыкальный центр и кое-что из одежды. Да, хо-лодильник пропал вместе с курицей, которая покоилась в морозильном отделении. Как потом выяснилось, воры зажа-рили ее на соседней даче, так как там нашлась чистая сково-рода. Мой же кухонный стол был завален грязной посудой, а они были эстетами.
Пришлось срочно вывозить мебель и готовиться к дли-тельной осаде. Я совершенствовал систему охраны. На ок-нах появились решетки. Дверь усилили металлом. Не по-могло и это. Украли решетки и дверь. Меня убеждали жить проще и доступнее. Я не уступал еще две недели, а потом сдался. С помощью молотка я изувечил унитаз, — раковина для умывания и ванная к тому времени исчезли, — отвинтил по две ножки от каждого стула и табуреток и решил, что брать здесь больше нечего. Но я ошибся. Потерявший то-варный вид унитаз украли. Были выкопаны и розы. Навер-ное, теперь они стояли в покалеченном унитазе на чьем-то праздничном столе.
Как это приятно: дарить друг другу цветы. Можно было позавидовать невесте Стаса. Так и надо. Цветов и унитазов должно быть очень и очень много, чтобы их все невозмож-но было украсть, и минимальная зарплата должна быть дей-ствительно минимальной — две тысячи долларов в месяц, как, например, в Омане.
У парадного подъезда нас встретила охрана. Появление самого обычного «москвича», но все-таки с импортным дви-гателем, вызвало некоторое недоумение. Опытный лакей-ский взгляд принял было мое авто за машину сопровожде-ния, но потом охранник сам отогнал машину на стоянку.
Я приготовил для подарка холст. Метр на метр два-дцать. Он еле уместился в багажнике. Мне помогли донести картину, на которой были изображены цветы, до специаль-ной комнаты, где хранились подарки.
До начала церемонии оставалось время, и можно было использовать его для знакомства с апартаментами, которые замыкались закрытой верандой со ступенями, ведущими в парк, в начале которого была поляна с ухоженными клум-бами и чугунными скамейками. Она была похожа на откры-тую сцену. На середине работали декораторы. Они готовили пиротехнику для вечерней программы.
На веранде играл небольшой оркестр. Звучала класси-ческая музыка.
Работал бар на открытом воздухе. За столиками сидели гости. Они пили коктейли и о чем-то разговаривали. Я ни с одним из них не был знаком, поэтому был предоставлен са-мому себе.
Я подошел к стойке и заказал коньяк, но из благородных напитков было только сухое и сок. Я взял сухое, направился вглубь поляны. Воздух был терпким и густым, как красное вино. Жидкий магический кристалл оставлял на губах при-вкус причастности к торжеству мироздания. Под ногами шуршал мелкий гравий, заплетенный в зеленые косы травы. Поблескивали песчинки. Вершины деревьев пели колыбель-ную новорожденным листьям, и все еще только начиналось: и лето, возникшее из хаоса метелей, и новый день, отпу-щенный небесами. И мне вспомнились строки из стихотво-рения:
«Ты дал мне веру и причастье, и счастье жить мне одолжил».
Наконец в партере появились жених с невестой. Стасик подводил Ирину к гостям, представлял ее, они обменива-лись приветствиями. Здесь было много высокопоставленных чиновников и известных адвокатов. Они были чопорны и велеречивы. Их жены придирчиво изучали наряд невесты, ища  изъяны.
Дам украшали бриллиантовые колье, броши и заколки.
 Якубовский прикатил на велосипеде. Педали второго крутил его помощник. Одет Якубовский был в спортивный костюм, и это подчеркивало его упоение свободой.
В фойе банкетного зала висел план, похожий на план эвакуации. В   соответствии с ним  за каждым было закреп-лено строго определенное место.
Мне достался стол под номером семь.
Я занял свое место и положил на тарелку бутерброд с икрой. Обслуживающая меня официантка при мне откупо-рила полуторалитровую бутылку водки с двойной надпи-сью: «Кристалл-Газпром». Я такую водку  раньше не пил. В свободное от распития время бутылка торчала у меня за спиной. Она перекочевывала на поднос.
Поочередно произносились полагающиеся в таких слу-чаях речи, звучало слово «горько», звенели бокалы.
Стол для подарков был завален разного достоинства ко-робками и коробочками.
Пока очередь дошла до меня, я уже был изрядно разба-лансирован изумительной крепостью и чистотой особой кристалловской водки. Официантка не давала моей рюмке просохнуть. Когда же она спросила разрешения на минутку оставить меня без внимания и отлучиться из-за стола по своим делам, я поинтересовался:
— Водка-то еще осталась?
Она поставила на стол ополовиненную бутылку.
— И кто же это все выпил? — удивился я. — Неужели я один?
— Да, — сказала она.
— Тогда лучше ее убрать. Это слишком много.
Сделали перерыв.
Я вышел на балкон. Там уже собралось несколько под-выпивших гостей. Мы легко нашли общий язык с финанси-стом. Он предложил мне лететь вместе с ним в Баден-Баден.
— Поздравь молодых, и полетим.
— А билеты?
— У меня свой самолет.
— А я свой  оставил на рояле.
— У тебя какой?
— С пропеллером. Нет, с тремя пропеллерами. Только я их редко включаю.
— Керосин экономишь?
— Зачем? Планирую.
— Не выпендривайся. Давай полетим, а?
— А паспорт?
— Зачем тебе паспорт? Мы туда и обратно. Просто про-ветримся и все.
— И даже приземляться не будем?
— Не будем. А зачем?
— Что, никогда? Это здорово: взлететь и никогда не приземляться. Нет, это правда, возможно? А сколько это стоит?
— Да ничего.
— Здорово! Честно, это просто здорово! — сказал я. – Но дико.
Писал я не так много, как хотелось бы,  и все самое лучшее дарил друзьям. Я никогда не оставлял себе ни слай-дов, ни фотографий, и всегда мое творчество начиналось с чистого холста. Закончив картину, я прощался с ней навсе-гда. В ней была часть моей жизни, и я хотел лишить себя соблазна сложить когда-нибудь вместе осколки бытия и за-плакать над ними, уже не имея сил ничего изменить. Мне даже неизвестна их полная география. Они у моих друзей по всему свету и я счастлив, что они напоминают им обо мне.
От унижений нас спасает музыка, литература и живо-пись. Загнанные без них в будущее мы будем похожи на су-масшедших, расставляющих на цветочных полянах  капканы для бабочек. Я желал молодым счастья. Свои же последние сбережения  я ухлопал на золотую раму, но об этом никто не догадывался. Замечу, на раму, а не на клетку…
В центре цветочной клумбы стояла готовая к запуску установка с фейерверком. Мы наполнили бокалы, и вечер-ний сумрак осветило горящее сердце, по краям которого сверкали инициалы жениха и невесты, с шипением занялось пламенем и слово «любовь». Потом прозвучал салют. Взмывали вверх разноцветные шары: красные, синие, голу-бые. Огни исчезали за изгородью, и было похоже, что ветер сеет по сторонам волшебные одуванчики, и вот-вот вся зем-ля расцветет и наполнится голосами влюбленных...
Господи, очень, очень давно я уже здесь был. На этом самом месте горел пионерский костер. На этой поляне зву-чала музыка, и я искал глазами свою первую чистую лю-бовь. Я робел и заикался, глядя ей в глаза. Я читал про себя добиблейскую молитву, а вслух шептал: «Люблю тебя, люблю тебя…» Ноги заплетались. Я краснел. Моя рука на ее талии наливалась свинцом, но дрожала как колосок. Анна была так близко, что ее волосы щекотали мое лицо. Она пахла одурью номер пять. Я боялся потерять сознание. А потом нас отправили спать. О сон вдали от тебя! Какая эта мука быть маленьким и подчиняться воле взрослых!  Как хочется вырасти и гулять с тобою до рассвета… Хочу, чтоб шумели бокалы, как листья в осеннем лесу. Здесь нежность мою расплескали цветы, что держал навесу…
Что там сегодня за окном: гроза иль иней? Я для тебя построю дом из летних ливней. В моих останешься стихах — как буря — в дюнах... Мы отразимся в зеркалах наивных, юных...
Разве вы не видите, как цветут сады на  террасах, как плывут по волнам белые вспененные головки хризантем и закипают незабудки, разве вам не кажется, что вы у ворот рая?
Нельзя отвести взгляд от восходящего солнца. В его лу-чах, чуть розоватых, похожих на лепестки волшебных цве-тов купаются купола Форосской церкви, готовой оторваться от скалы и унестись вверх...
— Ты слышишь, как цокают копыта? Прислушайся.
— Мне холодно. Мне очень холодно. Вот бы заполу-чить сейчас машину… нет, не машину, а велосипед времени. И, как сказал один из моих любимых поэтов Кублановский – «Зачем тебе виза? -  Лети, душа!..»


Ранняя весна. И в хаосе камней еще только зарождается теплая нега. Но наше дыхание соприкасается с дыханием молящихся, и становится светлее на душе. Как будто доб-рый дух гор высекает из закладного камня искры священно-го тепла. И, кажется, тает каррарский мрамор, и бас Шаля-пина звучит под сводами и сливается с голосами Горького, Маяковского, Рахманинова, Сумарокова: Форос всегда был Меккой художников, музыкантов и поэтов.
В прошлый свой приезд я пообещал отцу Петру, что обязательно подарю храму икону с изображениями святых Петра и Павла. Он сказал: «Это хорошо. Но не надо ». При этом он как-то мрачно улыбнулся и пошел выносить воду, набежавшую с прохудившейся крыши. Ремонтные работы в то время еще не закончились.
В вагончике, стоявшем при церкви, отдыхали реставра-торы. Они пережидали здесь пронизывающий ветер, кото-рый порой завывал так, что рушилась крыша, да так, что эхо доносилось до Орлиного, отстоящего на целых семь ки-лометров. Оттуда тоже на подмогу приходили верующие. Зачастую они здесь и ночевали. Кормились при недостроен-ном храме и совсем пришлые люди. Кто пришел под благо-словение, кому просто некуда было деваться: безродные, уставшие и гонимые, обнищавшие и спившиеся, бомжи.
Человеческие пороки недостаточно хорошо прописаны в церковных книгах. Отцу Петру было трудно распознать, что затаилось в темном сознании собиравшихся вокруг него людей, не готовых к  покаянию, затравленных и голодных, пришедших из разгульной и развратной жизни, где выжива-ет тот, кто умеет прятать звериный оскал и готовиться к прыжку...
За месяц Петра предупреждали, что готовится ограбле-ние или даже убийство. Ему предлагалась охрана, но он от нее отказался.
Стрелки напольных часов остановились. Они будто пре-вратились в летящую к горизонту птицу. 3 часа 20 минут.
На постели лежало залитое кровью тело архимандрита. Лицо и шея порезаны. Окно было распахнуто настежь. Стекла соседних — выбиты.
Инициатором и исполнителем убийства был беглый солдат Юрий. Он был принят и обогрет в этом долго гони-мом и разоренном храме. Здесь он нашел сочувствие, успо-коение от страха и кров.
У Юры давно ничего не осталось святого. Будучи во Львове, он сделал кучу карточных долгов, сломал судьбу женщины, родившей от него ребенка.
Он долго готовился к преступлению, подбираясь все ближе и ближе к добыче. Отец Петр готов был выслушать любого, шедшего к нему со своим горем. Он не верил, что лукавство и злодеяние смеются ему в лицо.
Юрий сетовал на тяжелую жизнь. Он как Иуда бил себя в грудь и клялся, что отплатит за щедрость настоятеля, давшего ему денег на приобретение детских пеленок и пита-ние.
И он отплатил.
«20 августа 1977 года, реализуя свой умысел на лише-ние Посаднева В.Л. жизни с целью дальнейшего завладения его индивидуальным имуществом и последующего обраще-ния его в свою пользу, находясь в том же помещении, дей-ствуя умышленно, с целью убийства, из корыстных побуж-дений, желая завладеть после убийства принадлежащими Посадневу В.Л. ценностями и деньгами и обратить их в свою пользу, нанес последнему приготовленным и прине-сенным с собой раскладным ножом множественные удары в области груди, шеи, лица, конечностей, чем причинил по-вреждения: три раны на лице, десять ран на шее, четыре ра-ны на груди, по одной ране в области левого и правого лок-тевых суставов, одна рана на правой кисти и одна рана на спине, из которых четыре раны на шее и две раны на груди проникающие в органы шеи и в грудную полость с ранением левой сонной артерии, трахеи справа, аорты слева и обоих легких, с ранением суставов правого локтевого.
В результате нанесенных множественных колото-резаных ранений шеи и груди с повреждением левой сонной артерии, аорты, трахеи и обоих легких, вызвавших массив-ное кровотечение наружно и в плевральные полости (всего 21 ранение), приведших к острому малокровию внутренних органов и тканей, головного мозга, отека головного мозга, наступила смерть Посаднева В.Л.»
Уходя, убийца сорвал с мертвого тела отца Петра два нательных креста.
На рассвете двадцатого крестной о. Петра во сне по-слышался крик: «Мама!»
Отцу Петру был 31 год.
Я так и не сдержал обещание, данное о. Петру. Икона застряла на таможне в аэропорту. Мой рассказ не подей-ствовал на бдительного пограничника, ибо закон не разре-шает перемещать антиквариат.
Сухие буквы протоколов и законов еще долго будут ве-сти нас по земной жизни.
Но снова розовеет восход.
И византийские узоры облаков летят над храмом.
И красная скала, утонувшая в воронке гололеди, подни-мает из хаоса свою вершину.
С божьим перстом...
И ты кладешь мне голову на грудь.
И слышим мы гудение пчел, летящих к цветам, при-жавшихся к нашим сердцам...
Мы зажгли свечу и помолились за о. Петра, за купца первой гильдии Александра Григорьевича Кузнецова, по-строившего эту церковь в память чудесного избавления Государя императора Александра III и его семьи при кру-шении поезда.
Свечи потрескивали, как будто хотели что-то сказать...
Отголоски недавнего землетрясения в Турции докати-лись и до Крыма. Скала, на которой стоит церковь  Воскре-сения Христова, дала серьезную трещину и если не принять экстренных мер, на земле одним святым местом может быть меньше.
Глубокую трещину дала сама жизнь. Она в отношениях людей, в продажности политиков, предательстве. Мы живем в стране клинических парадоксов. На одном телеканале идет реклама «здорового образа жизни», в частности, пропаган-дируется зубная паста отбеливающая зубки даже бобрам, а на другом - модельер восхваляет олимпийские шапки из ме-ха этого животного. И, спрашивается, ну а на фига козе ба-ян? Или. Идет программа «Культурная революция» по кана-лу «Культура», которая, казалось бы, должна демонстриро-вать хотя бы хороший вкус, а - вопреки всякому вкусу -  сцену украшают безразмерные обвисшие презервативы, оставшиеся от группового секса.
Но тянется к свету виноградная лоза, и поспевают в срок на полях хлебные колоски...
И вновь прорастают брошенные в землю зерна.

Творец! Возвысь слова, не возвышая голос. И пусть не упадет с них ни единый волос, и пусть их бьет порой о губы и о скалы — по буквам узнаем — как губят и ласкают, как проклинают и... и все же прописью душа моя висит над бес-словесной пропастью.

Я встретил Митрича на дороге. Он первый заметил сто-ящую у обочины машину.
— Привет. Привез талоны на жизнь?
Я предложил ему погрузить велосипед на багажник. Сам он разместился со своим многомерным рюкзаком на заднем сиденье.
— Хочешь спросить, что новенького на свалке? — про-дол¬жил он. — Ни-че-го. Я застал лучшие времена: в утиль шли партбилеты, телевизоры, а не только идеи о неравен-стве и братстве...
Митрич помешан на старье. В его доме на разновеликих полках нашли приют экзотические вещи: парики, бюстгаль-теры, рассчитанные для носки кочанов капусты, игрушки, могущие вызвать у ребенка паралич, и нотные альбомы. Среди прочего хлама — два пианино, две фисгармонии, три патефона, куча гитар. Гитары подвешены под потолком. Естественно, они тоже найдены на помойке, приведены в порядок, издают звуки. Митрич считает, что волшебные. Ему виднее. Не¬которые деревянные части он заменил алю-минием, и от этого гитары приобрели сходство с кухонной посудой, приблизились к ней по звучанию. Он пытался про-дать одну из них мне.
Он убеждал:
— Купи. Не пожалеешь. Гитара, как женщина, которая снится во сне.
— Мне такие не снятся!
— Зря.
— Я больше тишину люблю.
— Поживи с мое в тишине — свихнешься.
Вот он говорит так, а я ему завидую. Ничего человеку для счастья не надо. Он открыл закон природы. Почти от-крыл. Для этого не хватает двух телевизоров и хорошей ан-тенны. Разработанная им система должна дать поразитель-ный эффект: человечество, наконец, обретет покой, отпадет необходимость в войнах, да и все пойдет по-другому... Надо только убрать звук и... «И» — госу¬дарственная тайна. Она должна принадлежать народу и президенту. Президенту он послал зашифрованный запрос. Очень удивляется, что до сих пор нет ответа. Может, на заказное письмо денег не хва-тает, может, шифровальщики зажрались? Вообще-то пере-устройством мира должен заниматься кто-то один.
Не знаю, кого он имел в виду, но уж не Господа. В бога Митрич не верил. Он вообще мало кому верил. Да и мне в первую очередь. Действительно, странно: приезжает незна-комый человек, — это обо мне, — ничего не покупает, не пьет, не ест, а только слушает. Чего хочет?
У Митрича кухня своеобразная. Питается он исключи-тельно орехами и солеными помидорами, которые предва-рительно варит. В освободившиеся трехлитровые банки утрамбовывает яблоки без кожуры, которые вбирают в себя стухшийся рассол. В рацион входит и мясо. Митрич раз в три месяца покупает три килограмма костей, три дня их ва-рит, после чего готовит студень, который быстро съедает. Таким образом, он дает нагрузку же¬лудку, являющемуся маятником всего организма.
Еще он является большим любителем шампанского.
Весь потолок — в брызгах шампанского.
На столе, на подоконниках — груды пустых бутылок, в коих плодится плесень, но она же — и дрожжи, которые и дают броже¬ние всем его напиткам.
Пробовать шампанское я побоялся. Думаю,  что и Мит-рич пьет его по праздникам с большой опаской.
При мне он выпил чуть-чуть из бутылки, и сразу выбе-жал во двор. Успел сказать только: «Не получилось». А,  по-моему, вполне прекрасное рвотное средство.
За густым орешником показался добротный деревянный дом. Незатейливый. Без всяких украшений. Просто бревна, просто крыша. Но — с какой-то человечинкой.
Что-то первородное было и в саду. Желтые листья кле-на. Цветы, которым неведома базарная сутолока. Они увя-дали на кор¬ню, без причащения рублем.
Особенно красив орешник. В паутине. В капельках до-ждя. Я еще посоветовал Митричу сложить стихи в его честь.
— А у меня уже есть, — сказал он. Продекламировал: — «Ореш¬ник, орешник, где мой очечник?»
Митрич писал стихи, сочинял музыку, переделывал ста-ринные романсы. Я ему сказал как-то, что нельзя вторгаться в чужие свя¬тыни, а он возразил:
— Ничего подобного. Все уже людьми написано. Чуть-чуть лучше, чуть-чуть хуже. Осталось только все это дове-сти до ума. Пушкин хорош, но его надо дорабатывать. Од-но, два хороших сло¬ва человечеству не повредит, а, извини-те, писать заново рома¬ны...
Ну, что на это возразишь?
А вообще-то мне нравится, как живет Митрич. Легко. Свобод¬но. Деньги ему не нужны. О цензуре он и в самые скверные времена не слышал ни-че-го.
Никому ничего не должен. Спит спокойно на двух сту-льях, которые соединены между собой дверью, другими словами дверь лежит на двух стульях, а Митрич на этой двери спит. Старая ши¬нель служит ему и одеялом и просты-ней. Вместо перины — поро¬лон. Под дверью — электриче-ская плитка, согревающая его тело в холодные зимние вече-ра.
Полы он никогда не пометает. На это нет времени. Вез-де, где можно — шелуха от орехов. Но все равно по-своему уютно. Это не как в квартире алкаша, где все заблевано и пропито. Зд¬есь — то, к чему человечество стремилось, быть может, тысяче¬летия назад, или то, что от него останется че-рез пару столе¬тий.
— А ты, — говорит Митрич, — не замечал, что все мы похожи на оборванные провода? Мы не излучаем энергию. Мы никому не идем навстречу. Мы торопимся жить. Спе-шим умирать. Вписываем в круг атомную бомбу, как обык-новенную геометрическую фигуру. Мы считаем людей, ко-торым не нужно ничего, сумасшедшими. У меня вот дырка в голове, а, между тем, в эту черепную воронку льется кос-мическая энергия.
Он неожиданно расплакался, как ребенок. Слезы текли по его щекам, а он их совсем не стыдился. Наверное, ему в эту ми¬нуту стало как-то очень жаль всех нас, ввергнутых в пучину страстей и желаний.
Я его спросил:
— Митрич, а почему бы тебе  ни завести женщину. Все нам дается от женщины: и жизнь, и слава, и забвение. Но я не устаю молиться о них. Пусть всем им будет тепло и уют-но. Пусть все они рожают нас, имея в доме достаток и по-кой... Ведь ты старик. Кто-то должен о тебе заботиться.
— Я не старик. Я в день проезжаю на своем велосипеде пят¬надцать километров. Я не старик. А женщина мне не нужна. Мнe ей нечего дать. Была одна в юности... Теперь она известная оперная певица. Впрочем, чем она известна? Что успела? Я вот открыл закон природы. Я бы мог прийти к ней, бросить к ее но¬гам все свои труды... Но я никого не хочу унижать своим пре¬восходством.
— Митрич, да ты, оказывается, тщеславен?
— Нет. Совсем нет. Я не так выразил свою мысль.
— Ты любил эту женщину?
— Конечно. Я и сейчас ее люблю. Она из другого мира.
— У тебя больше никого нет?
— У меня есть брат. Он занимает вторую половину до-ма. Мы с ним не общаемся. Это только у русских. Нас воро-тит от собственного род¬ства. Мы всю свою сознательную жизнь что-то делим, что-то умножаем. Вот я видел недавно старую-старую женщину. И что меня в ней поразило. Она не шла, а шагала в гроб. Я это точно знаю. В ее глазах были тени прощания. Она гребла ногами, как Харон. У нее мор-щины, которыми можно опоясать весь земной шар. Не пере-бивай. Мне не все равно, кто это женщина, откуда она. По-чему никто не возьмет ее на руки и не отнесет в дом, где тепло, где горят свечи, играет музыка. Она никому уже не нужна, а ведь и ее когда-то любили... Человек рождается не-сколько раз, но смерти его никто не замечает. Никто не за-метит и моей смерти. Я это знаю наверняка.
— А друзья-то у тебя есть?
— А у тебя их много?
— У меня мало.
— А у меня их вообще нет. И ты моим другом не ста-нешь, потому что ты меня никогда не поймешь.
— Но мне же от тебя ничего не нужно.
— Так не бывает.
— Мне от тебя, правда, ничего не нужно. Я сам не знаю, зачем прихожу сюда. Наверное, мы так же смотрим на гладь реки, пытаясь отыскать ту каплю воды, которая отражала мир тысячеле¬тия назад. Он не исчез. Он в этой капле. Он за-писан на нее как на магнитофонную ленту, которая и не об-рывается, и не кончает¬ся, и нет для нее обратного хода...
— Ты приходишь на меня просто поглазеть. Очень даже это обидно.
— Ничего не поделаешь. Ты тоже не бескорыстен. Тебе нужна аудитория. Скучно грызть орехи в одиночестве.
Он недовольно хмыкнул:
— Мне же больше достанется.
— Никто не знает, чего нам надо больше, а чего меньше.
Митрич занимался многими делами сразу. Помимо того, что он открыл, записал, заучил наизусть им же открытый закон природы, — правда, рукопись сжег, чтобы никто не завладел выведенными формулами, — Митрич еще и паял, и клепал, и строил... и верил, что все это следует делать.
Было у Митрича и хобби. Он вел наблюдения. Самые разные. Записывал их в особую тетрадь. Там были такие: «Погода измен¬чива», «Загробная жизнь — та самая жизнь, которая тянется за твоим гробом, а не та, которая наступает после смерти». Вот еще интересная запись: «Времени два часа ночи. Дождь лупит по лицу оконного стекла. Стекло сейчас нигде не достанешь».
А самое замечательное и бессмысленное творение его рук — алюминиевая лодка. Почему я говорю  «бессмыслен-ное тво¬рение»? Дело в том, что поблизости не было водое-ма, наверное, до него было километров сто, или около того. Не на руках же та¬щить это создание к реке: удовольствие маленькое.
Стояла лодка под водостоком. С крыши в нее стекала вода. Она постоянно была наполнена до краев. Я хотел ку-пить ее у Митрича, но он сказал, что она нужна ему самому. «Зачем же, — по¬любопытствовал я, — тебе эта лодка, если ты никогда на ней не поплывешь?» — «Э, — усмехнулся он, — так не бывает. Она же еще сослужит службу». Он сде-лался грустным. Я попытался продолжить разговор, но он стал ссылаться на нездоровье, сказал, что ужас¬но болит го-лова, что это всегда с ним случается, когда речь заходит о философских вещах. «Что в ней такого философского, — спросил я, — уж ни заклепки ли?» — «И это тоже, — сказал он. — У меня правда болит голова... или дырка, которая в голове... Я всегда путаю, когда говорят глупости». После этого я подумал: «Какой вредный старикашка». Мне тогда казалось: вот, прожил человек жизнь, а держится за всякий хлам. А он как будто про¬читал мою мысль. «А тебе зачем этот хлам? — спросил он, — и твоя жизнь кончится когда-нибудь... Хотя, конечно, не вещи держат нас на земле, а воспоминания о них... Мне не жалко этой лодки, но пусть она будет со мной...»
Поругаться в этот раз мы не успели.
За дверью что-то громыхнуло, потом на пороге в низ-ком поклоне застыла девичья фигура. Через секунду ее шатнуло, и она бильярдным шаром вкатилась в комнату.
— Подаст кто-нибудь даме руку? — сказала она, под-нимаясь с пола.
На ней была очень короткая юбка. При падении ткань спружинила и оголила бедро. Девица сделала еще пару не-ловких движений — она была крепенько поддатая, — и от юбки остался широкий пояс.
Митрич засмущался и отвернулся.
— Это Юлька. Бесстыжая. — Непонятно: то ли он пред-ставил ее мне, то ли дал определение ее поведению.
— Не Юлька, а юбка. Выпить есть?
Она попыталась одернуть юбку, но переусердствовала, и те¬перь оголилась попа.
— Вот черт! — выругалась она, — не юбка, а шляпа ка-кая-то: все время слетает.
Юльке было лет семнадцать, не больше. Раньше я о ней ни¬чего от Митрича не слышал. Его явно шокировало пове-дение деви¬цы, но он не знал, что предпринять, как объяс-нить мне ее при¬сутствие.
— Понимаешь, — сказал он, — у нее никого нет...
Юлька его перебила:
— Как это никого? Да я только свистну... Фу, — она плюхнулась на стул, обхватив его ногами, локти закинула на спинку, — Да у меня мужиков было, как мух навозных.
Она повернула голову в мою сторону:
— Нальешь стакан — я стоя дам. А-а... у тебя, наверное, не того... Сейчас таких навалом, — начала она краткую лек-цию. — Один меня и так, и сяк перед зеркалом вертел, а как до дела до¬шло, ему самому стыдно стало. Язычком, гово-рит, поработай...  А я ему и говорю: «Не на митинге, Вась...» Митрич другое дело, только я его все время... слово не могу выговорить... Выпить дадите?
Митрич пошел за шампанским. Он настолько опешил, что не мог ничего сказать.
Я тоже оказался в дурацком положении. Можно было попрощать¬ся и уйти, предоставив им возможность остаться наедине, но мое присутствие Митричу было явно необходи-мо. Он так и искал у меня поддержки взглядом.
— Может быть, я пойду?
— Сейчас самое интересное начнется, — удержала Юлька, — я сейчас буду деньги отрабатывать. Понимаешь, мне Митрич дал денег на новую жизнь, а мне их не хватило.
— Я тебе два раза давал, — возразил Митрич, — и не на новую жизнь, а чтобы ты мне продукты купила, обед, там, приготовила.
— Ага, обед с маслинами и фруктами... Дурак ты, Мит-рич! Да сейчас муха на говно за эти деньги не сядет. Знаешь ты это?
— И знать не хочу. Ведешь ты себя безобразно. — И уже обращаясь ко мне: — Занесло ее ко мне каким-то вет-ром на прошлой не¬деле. Попросилась переночевать. У меня и ночевать-то особенно негде. Пожалел я ее. Оставил. Жи-ви, говорю, сколько хочешь, а она деньги пропила... Шляет-ся где-то...  По мужикам ходит. И такие непристойности рассказывает, что уши вянут. Уму непостижимо!               
— Это что ли, как мне мужик членом в попу со-скользнул? Ну, было. Ублюдок! Я взвыла от боли. Преду-предил хотя бы, а то без всякой подготовки и смазки. Я-то не ожидала. У меня слезы на глазах, а ему кайф. Я же ему по-хорошему давала…
— Такое про себя рассказывать. Ну, не дура ли?… Деточка, член не иголка…
— Точно. Тебе бы такой дубиной между лопаток!
— И я это должен терпеть. Какого? Таких историй у нее тысяча. И сколько еще будет. А почему? Да у человека на лбу написано, что с ним можно делать все, что захо-чешь… А на прошлой неделе ее изнасиловали. Как ты дума-ешь, может такое быть: девицу тащат два человека через весь поселок в блочный дом, вталкивают в подъезд, затем в квартиру, а она,  как кролик перед удавом, ноги раздвигает  и не может позвать на помощь, ей, видите ли, неудобно шум поднимать из-за такой мелочи.
— Я испугалась.
— А не подумала, что тебя живой оттуда не выпу-стят?
— Я тогда не о чем не думала. Я просто боялась.
— Ну и позвала бы на помощь. Нельзя же все время пригибаться.
— Меня только один изнасиловал. Я убежала.
— Бежать надо от себя, если ты дура. Я предлагал ей: «Давай я за тебя отомщу?» Она мне их адрес дать не хо-чет.
— Да, не хочу. Они и тебя в позу поставят. Отмороз-ки, чего ты от них хочешь?
— Значит, простить и забыть?
— Да. А ты советуешь пойти в ментовскую и во всех подробностях рассказать, как и куда меня пялили, и испыта-ла ли я при этом оргазм. Ты это советуешь?
— Если человек позволяет себя унижать, то это от-разится на всей его дальнейшей жизни.
— А мне наплевать на себя было. Мне жизнь осто-чертела.
— Ерунда это. Природная забитость и  недооценка самой себя, милочка.
— Ладно, хорош проповедовать! Включай музыку. Танцевать хо¬чу...
Митрич почесал затылок, пробурчал что-то себе под нос и пошел доставать с полки патефон.
— Ладно, — оправдывался передо мной, — побесится, побесит¬ся, а потом опять шляться пойдет. У нее кровь на боярышнике настояна. А я так думаю, если дерево пару раз пригнуть до самой земли, то оно расправится, а если ветку – нет. Ладно, пусть играет музыка. Так мы с ней быстрей управимся... А то у меня, в самом деле, голова развалится... И за что мне бог такие испытания послал?..
А Юлька тем временем выпила налитый ей стакан, про-шлась по комнате, задев верстак с пустыми бутылками, кус-нула ябло¬ко, сплюнула:
— Гадость! А ты любишь девочек?
— Я-то?
— Ты-то.
— Ну, это слишком интимно...
— А хорошо ты это умеешь? Научишь?
Она рассмеялась.
— Да перестань ты, — взмолился Митрич.
— Жарко, тут у вас, — сказала она,  томно поведя пле-чами. Ноги ее еще заплетались, но она уже мысленно пере-неслась на сцену стриптиз бара далекой долларовой страны, где волны секса качают разгоряченные тела, где кровь со льдом подают в голубые постели, где просты¬ни, как вино-градные лозы, полны порывов ласкового ветра...
Она медленно вращала тело, изгибалась, то распуска-лась как цветок, то беззащитно клонилась в сторону, как то-ненькое де¬ревце на осеннем ветру.
Странно,  еще минуту назад она была такой вульгарной, а теперь движения ее тела были красивыми и плавными. Она выскользнула из свитера, он повис на спинке стула, потом та же участь постигла юбку.
Грудь у нее была маленькая и плотная. Она возбуждала соски кончиками пальцев, и они едва за¬метно подрагивали от напряжения. Затем она переводила руки на живот, лодоч-кой складывала пальцы, передвигая их все ниже и ни¬же...
Эта дикая выходка Юльки, к которой мы с Митричем не были подготовлены, заставила и меня почувствовать себя неловко. Я отвел было глаза в сторону, стал разглядывать корешки книг на полке, а взгляд все бежал в ту сторону, где, дразня и заманивая, металось в безлюдном пространстве разгоряченное тело.
Но вдруг тело девушки обмякло, и она рухнула на пол.
Мы подбежали к ней. Она была без сознания.
— Воздух ей нужен, — сказал Митрич.
Он взял ее на руки и вынес в сад.
Соседка Митрича, которая зачем-то вышла на крыльцо, поко¬силась в нашу сторону, всплеснула руками:
— Это надо же! Совсем мужик спятил.
Митрич ретировался:
— Нет, воздух ей не нужен. Ей ремень нужен.
Он набрал в рот воды, брызнул ей в лицо.
Юлька пришла в себя:
— Класс? Денег дадите?
— Сколько денег-то? — спросил я.
Митрич рассвирепел:
— Одевайся и убирайся отсюда. И никогда больше ко мне не приходи. Мне теперь соседи житья не дадут. Только это и умеет…
— Русские девочки умеют красиво раздеваться, потому что им как правило нечего носить, не на что купить…
После Юлькиного ухода, Митричу потребовалось минут десять, чтобы прийти в себя. Он оправдывался передо мной:
— Вот, повадилась ко мне ходить. Обещала помогать по хо¬зяйству. Я ей угол выделил, а она сбежала. Да я и сам по-нимаю: какое ей у меня житье. Спать толком негде, но я бы купил для нее кровать. Деньги-то есть, трачу мало. Как-нибудь про¬жили бы. Но, конечно, не созрела она еще для одиночества. И по¬том, пьет много. А как напьется — ша-лить начинает. Такое выт¬воряет, что хоть из дома беги. Я думал, что это мне сон такой странный снится или попал я на тот свет, и вот не пойму, на какой его половине нахо-жусь, вроде бы и ангелы рядом порхают, да крылья у них черные. Открыл глаза, шарю руками, а там бабьи волосы, в самом паху... Нет, ведьма она... И где живет, не знаю. Топор от нее спрятал. Такая запросто зарубить может... Ухнет од-нажды обухом по башке-то... Зря ей про деньги сказал, а так бы жил себе спокойно... Бедный мол, сам с помойки корм-люсь, как чайка... А то зачем она ко мне ходит? Сговорится с ребятами, нагрянут... Ох, ох, ох...
— Просто ей выпить хотелось, а у тебя всегда есть.
— Сегодня же все вылью. Жалко. Мне бы еще пару лет над этим напитком поколдовать, такой бы сорт получился. Из-за гра¬ницы бы ко мне похмеляться приезжали. А хочешь, я его тебе про¬дам?
— Нет, Митрич, избавь. Я еще пожить хочу.
— Я много не возьму.
— Лучше ты мне лодку продай.
— Какой ты все-таки человек упрямый. Лодка мне са-мому нужна.

Азбука на лепестках ромашек

О, голосующий ночами, по знаку поднятой руки, лови неясное молчанье и телефонные гудки. А голоса — как пе-реулки... В который, Господи, свернуть? Ты любишь пешие прогулки — я выбираю Млечный Путь. Здесь нет асфальта, грязи, лестниц, разлук и смрада, толчеи, здесь нет ни зави-сти, ни лести, а только — свечи и лучи. И день проходит. И опять -  мне во вселенной нет уж места. Из камня в честь те-бя ваять, сбивая пальцы, стану мес-су………………………………………………………………………………. Я сохраню любимых лиц черты и лепестки с росою… меж этим небом и землею — как меж прочитанных страниц.


_____________      ОТРАЖЕННЫЕ СВЕТОМ________________________

                секвенция

СТАЛ БЫ И ТЫ ЧЕЛОВЕКОМ,
НО ЧТО,
ЧТО ТЕБЕ, БОЛЖЕ ПОВЕДАЮТ ЛЮДИ?
КТО ТВОИ СНЫ,
КАК ПО НОТАМ ПРОЧТЕТ,
НОЧЬЮ БЕССОННОЙ
ПРИ СВЕТЕ
ПРЕЛЮДИЙ?
МИР ТВОИ СВЕТЛЫЕ ОЧИ ОТВЕРГ.
КРЫЛЬЯ ПО ПЛЕЧИ
БЕЗБОЖНИК
ОБРЕЗАЛ.
БЕЛЫЙ КОРАЛЬ ПРИЛЕТАЕТ В ЧЕТВЕРГ.
ЧЕРНЫЙ КОТЕНОК
ПРИХОДИТ
ПО СРЕДАМ.
КИСТИ ТВОИ ОТЦВЕЛИ.
И СЕНТЯБРЬ
В УГОЛ СВАЛИЛ
ТРАНСПОРАНТЫ
С РЯБИНОЙ.
КАК ОНИ ПИШУТСЯ
ЭТИ КАРТИНЫ?!
Я ПОЗАБЫЛ,
А НЕМНОЖЕЧКО
ЖАЛЬ…
ПУСТЬ Я УМРУ,
НО ВЕДЬ СВЕТ НЕ ПОМЕРК.
Я НИ ТЕБЯ, НИ ЗАКАТОВ НЕ ПРЕДАЛ.
БЕЛЫЙ КОРАБЛЬ
ПРИПЛЫВАЕТ В ЧЕТВЕРГ.
ЖАЛЬ,
ПОТОМУ ЧТО Я ЗАНЯТ ПО СРЕДАМ…

- Ты б сделал перерыв. Ужели не устала душа от линий бестелесных? Плодишь ты мух навозных и червей, рабов и выскочек... Из праха — в прах. Оставь ты прах в покое. Говно не будет пахнуть мятой... Затылок можно почесать, но мысль тупую, гадкую, как вошь, не почесать ни колом, ни лопатой...
Сойдешь с креста — они сойдут с ума, растащат гвозди для прибытку, настроят дач, а из остатков тебе — собачью конуру...
А ты?! Они стихи писать умеют. Они рисуют и поют и рвутся в небо, как икары... И все стихи — говно! Ты подве-ди-ка нищего к алмазу, скажи ему: «Брат, вот алмаз, его иг-рают грани, он светел и красив, он будет жить в оправе, храни его и познавай природы благозвучный хор, ведь то не камень, нет, то вдохновенье и веков бессонных опус; пораз-мышляй над ним и ты заглянешь внутрь прекрасных ли-ний...» А он его — на вкус, на цвет, на суд менял и ювели-ров... Здесь на копейку — суть. А ты — стихи! Слова — и больше ни хрена, стеченье гласных и согласных, слюнявый ритм и... тишина. И пользы никакой. Забава.
Пиши, старик, пиши… Хочешь - продиктую? Я б начал так: «Да, каюсь, я мудак. Я стар и слеп. Слезть не могу с креста. По облакам не носят ноги. А ну-ка, скиньтесь... по гвоздю. Вот то-то будет хохот, топот. Примчатся, прибегут, оближут и омоют, и, господи прости, конечно, отсосут... весь гной и яд протухший... Ты рожу не криви... Я правду говорю. Зато в тебя опять поверят, над слабостью слезу прольют, ударят в колокол,  попьют из грязных луж, про-спятся, поблюют... И снова красть начнут, и убивать друг друга, и предавать, и предавать... Да, старый шут, ты б сде-лал хаос из навоза, а ты из душ людских... В аду они чадят, а жару — ни-ка-ко-го!..
— Тебя мне слушать неприятно.
— А дальше что?
— Мне неприятно. Вот и все. Ты не мое творенье.
— Уж это точно. Не твое. А чем я плох? Тем, что со многим не согласен. Тем, что смотрю на вещи не третьим глазом, а вторым, тем, что не верю в божий разум, который так же хрупок и раним и может... может ошибаться, коль совершенства нет, а в том, что ближе к совершенству, — тоска и смерть, и лед со всех сторон... А стихи и я писать умею. Пожалуйста: «Вытирайте ноги. Закрывайте двери. Поливайте фикус ровно две недели. Если вашим деткам надоели сказки, уши им отрежьте, выдавите глазки...» И так далее.  Или:
Кости да кожа, пиписька, как лед. Кто ее ручкой в гробу шелохнет? Ой ля-ля, ой ля-ля, поспевай, конопля. Нечего делать. Придется страдать: членом и доски удобней стро-гать. Ой ля-ля, ой ля-ля, поспевай, конопля.

1. Фамилия......................
2. Имя...........................
3. Отчество....................
Линия моей жизни — пунктирная линия.
На стрелках часов — наручники.
В тире вместо мишеней — пунктир.
Любимая опера – «Джоконда» - Амилькаре Понкьелли.
Если все течет и все изменяется, то я хочу, чтобы после моей смерти остановили часы и опустили их в аквариум с золотыми рыбками... Но дьявол бессмертен и потому все свои мечты может осуществить. Катастрофически мало времени...
Не женьшень — корень жизни, а женщина. Так или нет?
Ева, не надо быть такой параллельной!
Не сдамся ни в плен, ни в тлен...
Ты сеешь разумное, доброе, вечное, а плоды пожинают хамы и подлецы.
Тебе обидно?

— Лодка мне нужна самому.
— Да зачем она тебе, Митрич, нужна? Ты что, собрался на ней в «Формуле-1» участвовать? Нет, право, это просто смешно.
— Не смешно. Нужно, и все!
Я привел последний аргумент:
— У тебя к ней и весел-то нет.
— Не беда. Туда, куда я задумал, ходят и без весел...
— И можно полюбопытствовать, куда именно?
— Ладно, скажу, только чтобы отстал. Значит так, ты про такую речку — Лету слышал?
— Бывать в тех краях, слава богу, не приходилось, но, конечно, река такая на карте небытия существует.
— Так вот, когда я умру... Еще раз объясняю: когда я умру, когда меня не станет, когда я закончу земной путь, то очень мне хочется воспользоваться этим моим транспортом, который пока что служит в качестве пожарной бочки. Я за-вещал, чтобы меня похоронили в моей лодке... Желаю, что-бы тело мое было спущено под землю в царство Аида в этом маломерном судне, и пусть его подхватят воды реки забвения...
— Митрич, а если засуха?
— Я подожду.
— Хорошо. Я дам тебе денег на резиновую лодку. Тебе ведь все равно, на чем туда добираться?
— Не все равно! Не надо так говорить.
— Это почему же?
— Резина менее прочна.
— С айсбергом боишься столкнуться?
— С равнодушием.
— С чем-чем?
— С равнодушием. С любым равнодушием. Против равнодушия может устоять только металл. Как говорится, против лома нет приема. Вот и посмотрим — кто кого. Меня эта земная «непрошибаловка» многому научила. Стоит ка-кому-нибудь индюку надуть живот и щеки да распушить глотку, как вот тебе и новоявленный пуп земли... Да, чтоб чуть-чуть хамства торчало из-под белого воротничка... Цар-ствуй и пучься, и плевать тебе на простой народ... И дай уже ему и кресло, и место и, кажется, это только на него, божье-го избранника, птичка сверху накакала, к счастью, а осталь-ной народ в говне ходит, потому что щепетилен и руки пе-ред едой не моет, потому… как жрать нечего... Ему бы царьку этому, ломом поработать, а не головой, польза была бы. Вон у меня в сарае лом лежит, никто почему-то ни ку-пить, ни украсть не хочет. Почему? Да потому что им рабо-тать нужно, а работать никто не хочет. Зачем работать, если воровство доходное? И ты туда же — плавать, рыбу ловить. Хрен вам, а не лодку... Так и подохните в персональных гробах... А я поплыву под музыку Вивальди. Думаешь, я из себя ничего не представляю. Ты знаешь, сколько я законов открыл? Больше, чем в Библии прописано... А кому они нужны? Эти-то никто исполнять не хочет...
— Да, Митрич, тут призадумаешься. Ты мне такую ти-раду закатил, что сразу и не определишься. Словом, ясно одно: продавать ты ее не хочешь.
— Не хочу.
— Ладно, как говорится, и на том спасибо. Семь футов тебе под килем.
Мы пожали друг другу руки. Интересный человек Мит-рич, но интерес к нему в считанные секунды пропал. Бес-причинно. Так бывает.
Небо, затянутое тучами, располосовала надвое молния. Внезапно пошел дождь. Сильный.
С крыши сбегала в лодку струя воды.
Митрич вышел на крыльцо.
В руках он держал алюминиевый зонтик. Улыбнулся мне напоследок:
— Вечный. Не протекает. Не складывается. Открыт для любой погоды. Мое ноу-хау.
— Тоже не продается?
— Конечно, нет.
Больше я его никогда не видел. Много лет прошло с тех пор. Как-то я решил наведаться в те места. Нашел с боль-шим трудом улицу, на которой стоял дом Митрича. Дом снесли. На его месте — пустырь. Я спросил у местного жи-теля, не помнит ли он странного старика, который, как бы это уважительней сказать, был смотрителем здешней по-мойки, и получил утвердительный ответ, и выяснил, что Митрич умер лет пять назад и был похоронен на деревен-ском кладбище. Я спросил:
— Его похоронили в лодке?
— В какой такой лодке? Нет, по-человечески и похоро-нили. В простом гробу, как и положено.
— А лодка?
Я показался собеседнику странным. В глазах его по-явился огонек участия, а мысли свелись к одному простому выводу: странности не умирают и после смерти странных людей. Они как микробы — передаются по воздуху от че-ловека к человеку.
И он ответил:
— Да не переживай ты так сильно. Он не очень сильно мучился.
— А от чего умер-то Митрич?
— Говорят, от грибной солянки. Что-то несъедобное попалось. Бывает.
Но перед смертью жизнь хотя бы побаловала Митрича Юлькой. Он потерялся в одном мире, а она в другом, и вряд ли когда они встретятся. Юлька – ****ь, но это всего лишь случайность,  такая же, как гениальность, или нурез… Та-лантливый писатель может себе позволить сжечь пару пове-стей, художник – изрезать десяток картин, а юная женщина – пропустить через себя воздушно-десантный полк… Без-рассудство, как и жизнь, проходит… уже сейчас, уже в эту минуту… Всему можно найти объяснение, но не все можно оправдать.
И я не оправдываю злобных суждений Митрича о Юле, царство ему  небесное, когда, вскакивая  со стула, брызжа слюной, он восклицал:
— Я стоял перед этой шлюхой на коленях! Я играл для нее на сломанной гитаре! Я изливал ей душу и раскры-вал тайны камней, у которых три дня уходит на вдох и две недели на выдох. И, боже, как мне выдохнуть из себя эту девку, чье имя спускается с небес по солнечной веревке, ко-торая оплетает шею, руки, ноги… Кошмар, да и только!..
— Не играйте, - говорил я, -  на сломанных роялях! Не ездите на метро, когда вокруг так много «Мерседесов»! Ходите на помойки ради удовольствия, а не ради наживы!…

Азбука для одуванчиков

         «Всех лучше песни, где немножко и точность точ-но под хмельком».
                Поль Верлен
Крылья стрекоз — это окна мира, летящие окна.
В них ветер и мирта, гроза и глаза...
Ресницы твои — перекрестки.
Асфальтом зашнурованы улицы наши.
В белом пажи — фонари.
— Нарисуй мне утро, — просишь ты, накинув на плечи ротонду.
Из шелка твое плечо. Из щебета руки твои.
Догорает закат свечи. Стрелки на ощупь летят как сле-пые. Их поводырь — это вечность и только.
Лилий разбился хрусталь. Утро — лимонная долька. Только ты помни о том, что все быстротечно, как лодка без весел...
Пиши мне на зонтиках одуванчиков.
— До встречи.
— Пока.


НЕБЕСНАЯ ДОЛЬКА В МРАЧНОМ СИРОПЕ

Ты парус порви, если ветер убог, а мачты не гнутся, не стонут, и штиль за бортом, и открыты давно все земли, все звезды, все дюны, и струны не врезались в пальцы и мозг, а клавиши падают вниз лепестками, а травы пасутся средь коз и коров, а лед лишь в бокалах задумчиво тает... Без музыки может ослепнуть глухой, без солнца оглохнет незрячий; не зря же, не зря же есть берег иной: неведомый и манящий. Я нежность придумал. Я дал имена. А вам лишь позвать бы друг друга... А вам лишь осталось прочесть по губам — как любят, как любят, как любят... Какие слова я еще не сказал, какие сказал, не подумав, в каких сомневался, и все же из-рек; и что ты еще, человек, не извлек из снов моей памяти белой и черной?.. Какая же мука творить одному, весь мир подвергая сомненью. Творить от начала — и до конца… божественного  измерения...

Память похожа на корзину, сплетенную из воздуха. Чем глубже запускаешь в нее руку, тем бездоннее она кажется, а детали или ускользают, или раздирают в кровь кожу, а в итоге — все до последней песчинки процеживается сквозь хитросплетенные ячейки, и что-то становится вовсе недося-гаемым, переходит в другое измерение, растворяется в пер-возданном хаосе, и твое, глубоко личное, становится кол-лективным ничьим...
Я задаю себе вопрос: хотел бы я жить в раю? — и отве-чаю: нет, не хотел бы, если это слишком перенаселенное место, если там нельзя избавиться от соседства с зачумлен-ной властью кого бы то ни было... Здесь, на земле, мы зада-ем себе вопрос: хорошего ли мы избрали президента? А мне плевать на президента. Мне он не нужен. Ни хороший, ни плохой. Я испытываю восторг, когда мимо меня проплывает кортеж незабудок. В раю не должно быть людей: они его обязательно изгадят... Пусть эти серые, расквашенные соб-ственным невежеством лица плывут в подземку, а далее — самолетом на Канары...
Я не хочу оказаться в раю вместе с Ельциным, вместе с Лениным, вместе с Троцким и даже Наполеоном. Мне хо-чется побыть одному.
И бог, пусть он меня простит, мне не годится один на всех. Почему? Да не могу и не хочу грешить, как все люди, каяться — как все. У меня другая душа. Другие слезы. Дру-гой смех. Мне, например, не смешно, когда человек с синим лицом, без обеих рук хочет почесать себе нос. Он потерял руки на войне. Она была ему нужна? Не думаю. А его туда послали... А мне очень часто хочется послать всех далеко-далеко и предъявить им какой-то такой документ с печатью, где раз и навсегда сказано: «Этот человек не отсюда, не за-давайте ему глупых вопросов, не спрашивайте, почему у не-го просрочен паспорт».
Черт возьми! Вступайте в клубы по интересам, пропове-дуйте, выстраивайтесь в затылок друг другу, размножайтесь на марше... Но  б е з  м е н я! Порвется  круговерти и  всех желаний нить. Быть может, после смерти решу, как дальше жить…

Стоит ли камни разбрасывать так, чтобы потом собирать их без муки? Хочется локон твой воскресить из строчек стихов. Но слова далеки, как иные миры. Иней забвенья на них. В окнах твоих гуттаперчевый свет. Ходит на цыпочках снег. Холодно. Холодно. Помнишь ли заповедь белых берез — переплетать эти ветры и судьбы... Мягкий как воск гутта-перчевый свет. В комнате много детских игрушек. Ужели им снится, что нас уже нет?! И солнечный свет у тебя под подуш-кой…………………………………………….…………………………………………………………………..

Вот мой грех. Жестокий и нелепый.
Разорвав отношения с женщиной, о которой мне не хо-чется говорить по причинам, концы которых не сходятся с концами, я пришел в церковь и поставил свечку, поддав-шись чувству мести, за упокой Елены, совершенно не при-дав значения тому, что и дочь мою зовут тоже Леной, хотя ее всегда, дабы избежать путаницы, величали Энничкой, —  это так мило в три годика она говорила свое имя. Конечно, это было диким грехом желать смерти женщине, с которой связывала не любовь, а тоска по этому острому чувству, ко-торое имеет свойство проходить, подобно времени году, навсегда оставляя за собой пожелтевшие листья и вечную снежную пелену, которая уже никогда не будет пронизана зелеными живыми побегами. Да и не ей вовсе я желал смер-ти, а скорее себе.
Я помню, как пламя обожгло мне пальцы, и я как бы от этой боли оступился в себя, и почувствовал, что мне не суждено сделать кого-то счастливым, потому что я не знаю, как этот делается и из чего, если все человеческое на девя-носто процентов состоит из несчастий, а остальное — бес-просветный быт. Женщину я могу или написать или раздеть, но понимаю, что этого мало. Она готова стать моей тенью, но разгорается новый день, и мы снова не можем слиться воедино. Мы — это вечных два одиночества.
Счастлив тот, кто сказал: «И все-таки она вертится»? Его нет, а значит, он не может быть счастлив теперь. А что же сейчас? Сейчас я точно могу сказать: «И все-таки она вертится не в ту сторону!» Я это говорю, а никто не тащит меня за эти слова на костер. Обидно и несправедливо.
Обидно и несправедливо, когда тебя любят, а потом за-бывают? Наверное, так нельзя ставить вопрос, потому что любовь, настоящая любовь, это колдовство. В любви слиш-ком много несправедливого: бабочка летит на огонь, и в нем сгорает, и не потому, что она хочет сгореть, а потому что любит свет. Я всегда лечу на свет больших и светлых глаз. Я вижу в них бездну, которая меня манит, но это еще и пе-ревернутое мирозданье, где нет ни единой точки опоры... И летишь, и не хочешь остановиться, и сгораешь от этих же-ланий...
Мою молитву услышал не бог, а дьявол. Энни умерла от менингита. А об этом я узнал от совершенно посторонних людей, уже после того, как ее похоронили без меня. Я не сказал ей последнего «прости»... Мы и при жизни-то редко просим прощения у своих детей, а эту кроху я доставил да-же без горсти земли.
Я навестил ее в июне.
Из листьев клена я собрал лоскутное одеяло и укрыл им маленький холмик, больше похожий на песочницу. Мне бы-ло так холодно и одиноко, как ей уже никогда не будет. Я не помнил, какого цвета были у него глаза, и я уже знал, что не тление, а забвение подбирается к этой могиле, и эта слеза, которая сейчас катилась по моей щеке, испарится, чтобы стать частью ливня, который прольется не здесь, а потом пройдет и боль потери. Проходит все. Но в этот миг боль не проходила. Она подступала к горлу. Хотелось кричать, а крика не было, как будто и его забросали комьями земли.
Я положил цветы рядом с жестким и колючим венком, коснулся губами травинки, которая быстро восполнила по-терю живого, и подумал: «А ведь когда-нибудь я сюда не смогу приходить... Не будет и меня... И ее я не сделал счастливой...»
Но я все еще помню ее маленькой и живой с цветком в руках. На нем сидит важная пчела и перебирает венчик, как четки. Энни несет этот цветок мне...
Мы с нею похожи. Мы дарим друг другу цветы. И пусть это продлится как можно дольше. Пока мы дарим друг дру-гу цветы, мы любим, мы отдаляем день и час забвения, и в скорби есть любовь не проходящая.
Мне следовало бы прийти на могилу на девятый день, но я уехал в Ялту. После смерти Энни мне не хотелось соблю-дать никаких обычаев, мне не хотелось ничего. Я устал от правд и неправд, оттого что над всем живым и мертвым есть чья-то власть, что я — ничего не могу изменить, что меня можно поставить на колени.
И вот я стою на коленях в храме Александра Невского. Я один. Храм закрыт на ремонт, но, посочувствовав моему горю, его открыли, наконец-то, — небывалый случай — мне одному. И я один на один с Энни. Я один на один с богом. И я могу дерзить ему в его храме. И я спрашиваю: «За что?» И он не может ничего ответить, потому что он не всесилен и у него нет ответа на этот вопрос...
Я пробую зажечь свечу. За упокой. Ей. Ей одной. Лома-ется спичка. Гаснет вторая. Гаснет третья. И вдруг от по-гасшего, именно от погасшего пламени - занимается свеча.
Воск капает мне на ладонь. И я горько плачу. И кричу. И мне не стыдно. Я первый раз стою на коленях и плачу пе-ред тобой, моя Энни, потому что ты маленькая, и только ты была моим богом в эти минуты. И только с тобой, и только стоя на коленях, я поверил в бога и попросил его никого у меня больше не отнимать, и я слышал: «Я никого у тебя не отнимаю... Живи, как ты живешь... Твой грех — это и мой грех... Успокойся и помолись, как умеешь... Вся жизнь че-ловека должна быть молитвой, но так не бывает. Ты живешь в придуманном мире. Как и я. У нас много общего. Но я опытней тебя. Отсюда и могущество. Но и могущество — хрупкая вещь. Я дал тебе имя. Иди и живи с ним. Помнишь, как ты при крещении не стал называть своего имени, сказав, что бог сам знает, как тебя зовут... Конечно, я знаю: «Я дал вам имя и причастье, и счастье жить вам одолжил...»
И я сказал:
— Я уже слышал эти строки.
— И это хорошо, что ты их не забыл.
— Но это стихи.
— Стихи.
— Это никому не нужно.
— Неправда. Это будет нужно всегда. Это как молитва, с которой не расстаются. Неважно, чьи в ней слова. Да, вна-чале было слово, но какое именно, никто не знает.
— И ты не знаешь?
— Я? — он задумался. — Я знаю.
— Какое же это слово, с которого все началось?
— Я должен вспомнить.
— Может, «любовь»?
— Да. Оно должно было бы быть первым... Я обяза-тельно вспомню.
— Вспомни, пожалуйста, быстрее, пока я еще живу и верю в это единственное слово. Ты обязательно постарайся вспомнить, потому что я живу им.
— Значит, ты будешь жить вечно.
Пламя неожиданно порхнуло к выходу, и он исчез.
Свеча погасла. В храме стало темно и одиноко. И мне ни капельки не стало легче на душе. И я услышал голос:
— Этого не может быть...
Я как всегда остановился в Доме творчества на улице Манагарова, воспользовавшись давней дружбой с его ди-ректором Геннадием Бочаровым. В это время года, скажем прямо, у него не было недостатка в друзьях. Всем хотелось иметь хороший номер и удобный столик в столовой. Кто-то помнил лучшие времена, когда писателей кормили икрой и виноградом круглый год. Но коммерция приводила в упадок этот благодатный дом. Ветшал старый корпус. Все реже журчала в кранах вода, хорошо еще, что ее не отпускали по спец талонам. Но еще светило солнце и плескалось море за окном.
Я смотрел на море, но не мог туда попасть уже третий день. Я пил, отовариваясь у главного виночерпия в баре, на первом этаже. Номер был завален бутылками «Хереса» и «Мадеры». Я уставал от одного сорта вина и переходил к другому, потом менял последовательность, но боль не от-ступала.
Утром я попытался пройти к морю через бар и опять за-стрял там. Коньяк немного притупил желание умереть. В ушах гудел виноградный ветер, а сердце, казалось, опуты-вала лоза, она взбиралась по сосудам к мозгу. Если бы я по-пил еще пару дней, я бы точно отдал богу душу, но этому не суждено было случиться. Мне вспомнилась легенда о Ги-рее, утверждавшем,  что человека ждут две гибели — золо-то и женщины. Золота у мен не было,  и не хотелось верить, что какая-то женщина хочет моей гибели. А может, Елена?..
Ночью во сне я разговаривал с ханом. На наши головы падали камни, шипели змеи под ногами, лунным светом го-рела их чешуя, нагие люди плясали козлиный танец.
— А ты здесь зачем? — спросил меня хан.
— Не знаю. А ты? Зачем ты оделся дервишем? Что ищешь ты? В твоих жилах кипит кровь. У тебя есть дворец из мрамора и порфира, сады и кофейни, бесчисленные табу-ны лошадей и отары овец. У тебя, наконец, сто три жены и двести наложниц. Есть от чего сойти с ума...
— Не твое дело. Я хочу камень превратить в золото. Хочешь, сделаем это вместе? Повторяй за мной: хел-хала-хал.
— Я не хочу ничего делать. Моя голова раскалывается.
— Все равно повторяй.
Я повторил эти слова.
Впереди нас упали железные ворота, и мы вошли в дру-гой мир. Раздвинулись стены подземелья, бриллиантами за-искрились серебряные потолки.
Мы стояли на груде золотых червонцев.
Поднялся из земли золотой камень, кругом зажглись ру-биновые огни, и среди них, на листе лотоса, лежала пре-красная девушка.
Завыла черная собака.
Вздрогнул сопровождавший нас джинджи.
Не смотрите на нее.
Я отвел взгляд, но хан, зачарованный ее красотой, про-должал смотреть. И потускнели для него бриллианты, гру-бой медью казалось золото, ничтожными все сокровища мира.
— Скорей, — говорил колдун, — возьми ветку у ее ног — и все богатства мира окажутся в твоих руках.
Царевна поднялась с ложа. И она сказала:
— Хан не откажется от моих чар. Он останется со мной.
Их уста сомкнулись. Воздух раскалился. С гор посыпа-лись золотые искры, и нас с джинджи они вынесли из недр Керченской горы.
— Хан искал золото, а нашел больше, чем искал. Ты ждал смерти, а обрел больше, чем ждал, — сказал колдун.
Утром, когда я проснулся, мне вдруг отчаянно захоте-лось жить. И за себя, и за Энни. Я так мало успел сделать хорошего, да и плохого-то — ни-че-го. Я так люблю это солнце, эти цветущие деревья, это сиреневое море и про-зрачный воздух, несущий невидимые поры водорослей и мирозданья...
Я больше не стану пить. Мне было очень плохо. Меня рвало. Я едва успевал переводить дыхание. Сердце работало с перебоями. Оно как бы раздумывало: стоит ли биться ради меня?
Я заставлял себя ходить из угла в угол, покрываясь лип-ким потом. Я распрямлял спину и сдерживал дрожь, пробе-гающую по телу. Я говорил себе: надо выбираться из этого подземного царства.
Неожиданно в дверь постучали. Это были Геннадий с женой. И Лида сказала:
— Все. Хватит пить. Надо везти его к морю.
— Я разучился ходить, — сказал я.
— Ты будешь плавать.
— Плавать я вообще не умею.
— Научим, — улыбнулась она.
И мне стало легче от их участия, хотя они совершенно не знали настоящей причины моего запоя.
Мы сели в «Волгу» и быстро домчались до Фороса.
Я с трудом добрался до воды. Я не знал, что мне лучше поможет, — море или суша. Я выбрал золотую середину. Половина туловища была в воде, а локти упирались в галь-ку. Когда мне становилось слишком прохладно, я выползал на берег, а, перегреваясь, снова сползал к воде. Надо было точно рассчитать погружения. Сантиметр туда или сюда помогал решать задачу протрезвления. На это у меня ушло часа три.
Есть мне не хотелось. Я отказывался и от шашлыков и от фруктов.
Меня никто не дергал. Этого было достаточно, чтобы постепенно прийти в себя. Я смотрел на морские волны, ко-торые вздымались, как чаши «фонтана слез» в Бахчисарай-ском дворце. Мне показалось, что я увидел то ли парус вда-леке, то ли крышу хансарая.
Взмахом руки я поприветствовал хана, и мне послыша-лось, что он сказал в ответ:
— Аллах версин.
Мне становилось лучше. Воздух и море сделали свое дело. Сердце билось ровнее, унялась дрожь. И мне вспом-нились строки из сонета Петрарки: «И с глаз моих упала пе-лена: нет, вы не гибели моей хотели, — живая жертва недругу нужна». Ну что ж, значит, продолжим...

И снова день похож на водопад. И каменеет горе под ударом капель. И в каждой капле — новая заря. Она моих касается волос. Она ласкает и дает мне веру. Она как жен-щина нежна.. Неотвратима. И мне она нужна, когда прохо-дит мимо... А там, внизу, горячие ступени прошлых дней. Там брызги капель, что о них разбились, но и они останутся водой.. Ничто, ничто не изменилось под этим солнцем и под этою луной.
Не помню туч. Не помню лжи и зла. Пусть эти жезлы ненавистной смерти сгорят в аду. Ведь даже ночь, ведь даже ночь бывает так светла, когда ложишься ты со мною рядом, и в изголовье стелят нам звезду...
Ты жизнь моя! Ты явь моя и сон! И я тебя живую вос-крешаю из этих капель, что в фонтане слез...
 О, женщина последняя моя! Мир без тебя мне будет не-понятен. И жизнь моя на карте бытия и пяди  не закроет бе-лых пятен...
На следующий день мы все вместе отправились в бухту Ласпи. Мы въехали на машине на территорию пионерского лагеря, расположенного у самого моря, и оставили ее у во-рот, а сами спустились вниз пешком. Детей в лагере не бы-ло, да и сама бухта была в это утро пустынной. Не работал дельфинарий,  и даже не у кого было спросить, куда же по-девались эти милые создания, ведь еще прошлым летом я смотрел на их выступления. Они плавали и резвились. Го-ворят, что дельфины привыкают к неволе,  и их не прого-нишь палкой обратно в море. Они быстро привыкают к лю-дям, а, становясь артистами, не мыслят себя без этой про-фессии. Им нравится решать арифметические задачи и весе-лить публику. Они никогда не обижаются на людей, прощая им их неуклюжесть и несообразительность. Играть они мо-гут часами. Они всегда улыбаются и готовы любому под-ставить свой плавник для верховой езды. Они свистят и за-ливаются трелями, приветствуя человека. И мне всегда ка-залось диким, что человек охотится на них, как на зверей. Однажды у пристани я наблюдал, как шла разгрузка не-большого рыбацкого судна. Его невод был забит окровав-ленными тушами дельфинов. Кровь текла с них ручьем, а они продолжали улыбаться. Они били хвостами, но я не слышал, чтобы они кричали. Они не взывали к милости себе подобных, вернее они перестали считать таковыми людей. Им были неведомы коварство и жестокость. Они не знали, что такое настоящая бойня. Они не знали насилия. Они не верили, что такое возможно — убивать, а если бы они мог-ли знать, что люди могут убивать друг друга, что они дела-ют это веками, деля земли и недра, любовь и ненависть, зло и добро?..  Люди придумывают все новое и новое оружие, чтобы победить себя. Они становятся калеками и уродами, у них вырастают клыки и копыта. Они обрастают шерстью. Их не страшит ад, потому что он выдуман существом, не имеющим человеческих пороков, более жестоких и изувер-ских. Уже ли это никогда не кончится, и человек никогда не поймет, что право на существование — это право каждого...
Только я могу выбирать: жить мне или не жить. Только я могу развести для себя костер и сгореть в его огне... И только я сам могу сойти с ума, если так будет мне угодно, но — с ума, а не с глупости... А иначе мы не люди, а кто-то другие...
Возле двух больших валунов, точно это были башмаки, сброшенные с ног горы-великана, копошились маленькие рыбки и рачки. У берега было теплее. Они заигрывались, не замечали моих ладоней, черпающих морскую воду. Я толь-ко ополоснулся, боясь зайти глубже. На камнях, покрытых зелеными дорожками, можно было поскользнуться и запро-сто сломать ноги или разбить голову, а меня еще довольно прилично шатало из стороны в сторону.
— Ну, и как водичка, моряк? — подшучивал Геннадий. Он-то, по-моему, на своих двоих мог пересечь океан, силы в нем было хоть отбавляй.
— Градусы не те.
— Градусы, конечно, не те. А ты бы  поплавал.
— В другой раз.
— Ну, в другой, так в другой, — сказал он.
На берегу спала канистра с пивом. Геннадий постучал по ней кружкой.
— Здесь мелко.
— Не, не буду, — я почему-то покачал головой в дру-гом направлении и подумал, что пиво пить в такую жару особенно приятно, и я бы с удовольствием сделал пару глотков, но зарок есть зарок. — Точно не буду.
— Как знаешь. А мы выпьем. Хо-орошее пиво.
— Ген, — сказала Лида, — а когда оно у тебя плохим-то было?
— А если люди хорошие, то и пиво хорошее.
— Хватит. Останавливаться пора.
— Лид, у меня что канистра — со светофором, что ли? Ты совсем, мать, спятила. Тебе в ГАИ надо работать.
— Разговорился?
— Ну-у...
— Все. Норма.
— А мы еще хересом заправимся.
— Я сейчас вот дам тебе по тормозам-то.
— Все. Все. Приехали.
Мы еще с часик посидели на берегу, налегая, кто на что. Я ковырнул вилкой пару солененьких грибочков, запил их минералкой и почувствовал, что болезнь меня отпускает по-тихоньку, не на все четыре стороны, но в двух я уже ориен-тировался. На море побыл, теперь — в номер. Приму хо-лодный душ, если есть вода, а потом — спать. Я знал, что проснусь я уже другим человеком. Правда, надо будет еще пережить послеалкогольную депрессию, а уж потом — хоть в пеленки заворачивай... И зачем я так накачался?..
Но обстоятельства заставили нас задержаться. Дело в том, что пока Лида с Геннадием собирали дорожные корзи-ны, я решил прогуляться, и внимание мое привлекло щеня-чье повизгивание. Оно было приглушенным, и я не сразу понял, откуда оно доносится. Оказывается, в двух шагах от нас лежала мертвая собака, возле которой возился потерян-ный, почему-то мокрый щенок. Шерсть на нем свалялась. Он то пытался привлечь к себе внимание матери дикими прыжками, которые валили его с ног, то тыкался мордочкой о холодные одеревеневшие соски и начинал трясти головой. Он не понимал, почему его не кормят и не уделяют ему внимания. Мать даже не хочет пошевелить хвостом, когда он пытается укусить ее за ухо. Он очень мал. Он совсем не знает, что такое горе. Горе, когда оно приходит слишком рано, непонятно, до него еще нужно дорасти.
Я побежал назад за помощью. Собаку, конечно же, нуж-но было похоронить и позаботиться о щенке.
Геннадий развел руками.
— Сань, да разве всем поможешь? Полезай в машину.
— Нет, надо ее похоронить.
— Да у меня и лопаты нет.
— Нож-то у нас найдется?
— Да есть нож, но как ты будешь им камни трескать?
— Ген, пожалуйста.
— Тяжело будет.
Грунт поддавался с трудом: на выбранном нами участке была сплошная галька, да и ножом ее было не взять. Уда-лось выбрать небольшую лунку, в которую мы и погрузили бедное животное, привалив побольше камней с боков и сверху.
— Правильно мы поступили, — сказал Геннадий.
— По-людски.
— Не очень, конечно, красиво, но надежно.
— К сожалению, — сказал я, — надежней смерти ничего нет.
— А со щенком-то, что будем делать? Ты его, конечно, в Москву повезешь? В номер нельзя. Куда с ним сейчас-то?
— Давай возле столовой поселим. Там твои писатели его без еды не оставят.
— Да мы и сами его прокормим.
— Я уже без вас все решила, — сказала Лида.
— Вот и хорошо, — сказал Гена. — По-людски и по-ступим.
Горемыка, почувствовав людскую заботу, мгновенно уснул на коленях у Лиды. Он еще не научился делить тепло на свое и чужое. Тепло для него просто было теплом, отку-да бы оно ни исходило...

Азбука на песке

Песок сжимающий в горсти, могущий все сподобить праху, меня, упрямого, прости: за каждую песчинку — в драку...
Какой упрямый циферблат! — чистилище случайных чисел, арена суетных растрат и вечных ожиданий бисер...

Последние недели я находился в постоянном напряже-нии. Должна была наступить разрядка. А как этого добить-ся, если вокруг одни раздражители. Такое состояние, будто в голове торчит ржавый гвоздь. Немного помогла таблетка аспирина, которую я проглотил, садясь в машину. В полу-лежащем положении я постарался вздремнуть, но от серпан-тиновой дорожной качки перед глазами поплыли круги па-мяти: давняя февральская метель по дороге в школу, замер-зающий котенок, свалившийся в подвал. Помню, что мне пришлось выпотрошить портфель, чтобы укрыть его от не-погоды. Учебники я рассчитывал подобрать на обратном пути. У меня жутко озябли руки, я попеременно согревал их, пытаясь не выронить портфель, который продолжал жа-лобно мяукать. Я перешел на бег. Холодный ветер дул пря-мо в лицо. Собственного носа и ушей я уже не чувствовал.
При входе дежурные по школе проверяли у учащихся наличие дневников и сменной обуви. Мне нечего было предъявить кроме «кота в мешке». Странно было услышать глупый вопрос:
— Мальчик, а где твой дневник?
— ?
— Мальчик, а где твоя сменная обувь?
Неужели не проще было спросить: «Мальчик, что дела-ет в твоем портфеле этот котенок?» Я бы им ответил, что это ученый кот, и в обуви он не нуждается и дневник ему — как корове горчичник.
Но дети послесталинской поры ни шуток, ни фантасма-горию не понимали, они даже не могли глаза выпучить от удивления.
Зато в нашем классе он вызвал настоящий переполох. Его буквально затискали до начала занятий. Он, наверное, хотел есть, пить, но ни у кого с собой кроме конфет и яблок ничего не было, а от сладостей он воротил нос, капризни-чал.
Первым уроком была химия. Химичка меня недолюбли-вала. Она считала, что у меня к этому предмету слишком прохладное отношение. Она, наверное, забыла, что я не так давно поставил такой удивительный опыт, что в классе по-вылетали все стекла, а классная доска из черной преврати-лась в белую. Мне надо было давать Нобелевскую, а меня чуть было не выгнали из школы. Теперь, я чувствовал, меня ждал новый разнос.
Она вошла. Мы поздоровались.
— Достаньте учебники. Хорошо.
Она подошла к моей парте.
— А где твой учебник?
— Я его забыл дома.
— Это нехорошо. Итак, — продолжила она.
Кот мяукнул.
Калерия Федоровна решила, что, конечно же, это я ее передразниваю, имитируя мяуканье кошки.
Она была типичной дамой из прошлого века. Худая. В очках. Они всегда висели у нее на кончике носа и непонятно было, зачем она их носит: чтобы выглядеть построже? Ее и так все боялись. Вот и сейчас все сидели не шелохнувшись. Хоть бы кто-нибудь раскашлялся или расчихался, чтобы не было слышно мяуканья котенка. Я и не знал, что у моей парты такая хорошая акустика.
Кто-то из девочек, предчувствуя, что Калерия обяза-тельно проверит мою парту, предложил подержать котенка у себя. И очень вовремя, ибо медленно, но верно учитель-ница, не сводя с меня глаз, шла на посторонний звук.
— Так, — сказала она, — откроем парту. Ну, доставай, что у тебя там? Хорошо.
Я достал пустой портфель.
— Так, — продолжала она, — откроем портфель.
— Может, не будем? — дразнил я ее нетерпение.
— Очень хорошо. Откроем портфель, — она пропела очередную фразу. — В портфеле ничего нет. Ты, конечно, очень хорошо, все учебники забыл дома.
— Да. Так получилось.
— Тяжело было, наверное, нести пустой портфель?
— Нелегко, — согласился я.
— Очень хорошо, — сказала она. — Завтра пусть при-дут родители.
«Вот въедливая какая! — подумал я. — Ведь через ми-нуту все доложит моей тете, с которой она сто лет дружит, — и далеко ходить не надо: сейчас у нее урок в соседнем классе. У них тут против меня целая террористическая орга-низация с чертежно-математическим уклоном. Ненавижу эти предметы...»
Я на секундочку выплыл из круга прошлой памяти и рассмеялся пришедшей в голову задаче с таким примерно заданием: «Из пункта "А" и из пункта "Б" навстречу друг другу на джипах выехали две группировки. У одних мен-товская “крыша”, у других — фээсбэшная. Какая из группи-ровок приедет на “стрелку” раньше, и кто из них круче?»
Но тогда мне было не до смеха. Я было обрадовался, что так легко отделался от Калерии, но, оказалось, перевел я дыхание преждевременно. Когда прозвенел звонок, и мы стали выходить из химического кабинета в коридор, Кале-рия попросила меня задержаться и открыть портфель.
— Мы же уже это проходили, — сказал я.
— Очень хорошо. Но портфель ты все-таки откроешь.
Так я со своим котенком оказался в директорском каби-нете. Меня сразу же до прихода отца, которого срочно вы-звали с работы, поставили, как первоклашку, в угол. Из об-становки мне запомнились старинные часы с гирями на бронзовых цепях и большой ковер, протянутый от двери к письменному столу, откуда, собственно, директор руково-дил воспитательной работой. И в его лексиконе имелись любимые словечки «хорошо» и «плохо».
— Очень плохо. Очень. Ты нам расскажешь, как оказал-ся кот в твоем портфеле?
Я молчал.
— Очень, очень плохо.
Я тяжело вздохнул, делая вид, что смысл слов до меня дошел.
— Кот у тебя неряшливый какой-то.
А кот взял и написал на директорский ковер. Директор стал на кота фыркать. То ли он забыл о моем присутствии, то ли выходка кота вывела его из равновесия, но он, отбро-сив напускную чопорность, превратился в обыкновенного домашнего зануду.
— Ну-ну. Ты у меня еще тут погадь.
Он встал из-за стола и отшвырнул кота в сторону.
— Не надо его бить ногами, — вступился я.
— Его никто не бьет. И он такой же невоспитанный, как и ты.
— Вы, когда маленьким были, тоже писались...
— Ты! Ты как это смеешь говорить! Вон отсюда! И за-бери своего кота! Вместе с ним мы тебя выгоним из школы.
Да, дома мне порядком влетело, но не за кота, а за хам-ское поведение. Из школы меня, конечно, никто не выгнал. Директор моего отца побаивался, зная, что тот работает в Комитете по печати, да и среди прочих родственников у ме-ня было много высокопоставленных заступников. Так что я чувствовал свою относительную независимость. Но и двой-ка по поведению в четверти мне была обеспечена. Итого: «два» по литературе за стихотворение «Анчар». За одно только это дерево я получил подряд пять двоек, не спасла пятерка за сочинение. Я знал Пушкина лучше других, я мог весь урок читать его стихи, но «Анчар»... Черт его дернул появиться «в пустыне чахлой и скупой...» Я не любил это стихотворение за слово «чахлый». Меня в школе дразнили «чахлым». И я знал: поднимется смех, если я начну читать его с места. Лучше уж двойка в четверти. Я уж просил, про-сил учительницу по литературе дать мне возможность про-честь стихи о любви, но она принципиально требовала про-граммных знаний.
Что ж, оставалось читать стихи своей соседке по парте, в которую я был к тому же влюблен. Вообще-то я был влюблен и еще в двух Лен — в Лену Бурбурову и Лену Краснухину. С ними вместе мы катались на лыжах, а потом грелись у горячих батарей в подъезде большого каменного дома, в котором жила Краснухина. Я им тоже нравился. Я был самым веселым мальчиком в классе.
А вот Веру я просто боготворил. Я подарил ей на день рождения огромную пластилиновую розу, надушенную лучшими мамиными духами, но она раздавила ее тяжелым портфелем: я забыл предупредить, что в парте — сюрприз.
Днем мы встретились в саду неподалеку от школы.
Я ей читал стихи Пушкина о любви. Она с удовольстви-ем слушала, а потом вдруг расплакалась.
— Ты чего это, Вера? — спросил я. — Что с тобой?
— Меня дома никто не любит. Меня бьют. Меня не кор-мят. Мои родители тираны. Я убегу из дома. Давай убежим вместе в какую-нибудь далекую страну, где не надо учить уроки.
— Разве такая есть?
— Должна быть.
— Я бы убежал с тобой, Вера, на край света, но мои ма-ма и папа, очень хорошие люди, мне будет очень их жалко. Мы сделаем по-другому. Я тебе обещаю, что тебя никто обижать больше не будет. Хорошо?
— Хорошо, — говорила она мне.
Дома я все рассказал родителям. Я сказал, что очень люблю Веру, что она будет жить вместе с нами, чтобы не подвергаться жестокому обращению. Мы с ней будем де-лать уроки, а и спать на кухне,  и никого не стесним. Это мое непременное условие, а иначе мне придется уехать с ней в другую страну.
— В какую? — поинтересовался отец.
— В Америку.
— Ладно, — сказал он, — замолчи.
Я знал, что он боится любого упоминания об этой стране: не дай бог соседи или кто-нибудь еще примут бол-товню мальчишки за чистую монету и решат, что наша се-мья готовится эмигрировать в полном составе. Да и чисто по-человечески он меня понял и решил отреагировать на мой эмоциональный рассказ.
Утром перед началом занятий мы с отцом зашли к роди-телям Тельпуговой. Тельпугова удивилась, увидев меня с папой в своем доме так рано.
— Что случилось? — спросила она.
— Ничего не бойся, — сказал я.
Она отчего-то покраснела. Моего папу вежливо попро-сили войти в комнату, а мы с Верой остались в прихожей.
— Ты что, спятил? — спросила она.
— Не бойся. Все будет нормально, — сказал я.
— Дурак. Какой ты бестолочь и дурак!
Папа очень скоро вернулся. Он взял меня за руку и ска-зал:
— Пошли.
Родителям Веры я руки не подал. И я строго сказал от-цу:
— Пошли.
И уже на улице я спросил его:
— Ну, как, устроил им взбучку?
— Саш, — сказал он, — ты чудак. Они в ней души не чают. Они ее очень любят. Они ей ни в чем никогда не отка-зывают. Они ее одевают и кормят, и очень даже неплохо. Не многие родители могут обеспечить своих детей всем необ-ходимым, ведь не так-то и давно война кончилась. А ты и она живете даже очень неплохо, а учиться вот не хотите.
— И никто ее не бьет?
— Ты что! Ее никто никогда пальцем не тронул.
— И кормят и не бьют.
— А она говорит.
— А вот зачем она так говорит тогда? А тогда как это называется?
— Это, сынок, обыкновенное женское коварство.
— Не ожидал. Как она могла! Как так можно искренне плакать, ведь я ей поверил. Пап, какая же она актриса. Я ни-когда не женюсь на актрисе. Я ее не буду больше любить. У меня еще лучше девочки есть.
— Хорошо, — сказал отец.
— Все — и учителя, и ты с мамой — говорите одно и то же: «хорошо», «хорошо», «хорошо» или «плохо», «плохо», «плохо», а жизнь-то видишь какая сложная штука. А вы от меня словами отделываетесь. Если бы ты мне раньше объ-яснил, что девочки бывают коварными, я бы тебя и себя в такое глупое положение не поставил. Ладно, буду умнее. Но мне обидно. Я все допускаю, но так играть... Всё — никакой любви они от меня не дождутся.
— Не ворчи. Ты что, всю дорогу будешь ворчать?
— А ты бы на моем месте что сделал?
— Я бы ее выкинул из головы, и все.
— Да я бы ее и вместе с головой выкинул.
— Голову-то пожалей. Она-то тут при чем?
— Она и виновата. Не я же.
— Виновата во всем душа.
— Ты думаешь? Ты же не веришь, что у человека есть душа. Тебе нельзя в это верить. Ты партийный.
— Я не в том смысле. Я в собирательном. И вообще, ты слишком мал, чтобы разбираться в этих вопросах. Лучше бы «Анчар» выучил.
— Не буду.
— Опять «пару» схватишь.
— Не получу. Она этот «Анчар» на всю жизнь запом-нит. От моего упрямства у нее нервный тик. Она меня во-обще к доске не вызывает, а только причитает: «Ой-ой-ой... Смотри, как бы тебе самому писателем не стать...»
Много лет спустя я встретился со своей учительницей по литературе в Пушкинском музее, в гардеробе, если быть точным. Ее окружала стайка ребятишек, пришедших на экс-курсию. Она ничуть не изменилась. Есть промежуток про-тяженностью лет в двадцать, когда время не спешит размы-вать наши черты, оно пробует на прочность души, задает нравственный вектор или подтачивает изнутри незаметным образом, чтобы потом полностью переключиться и вплот-ную заняться старением, естественным и печальным процес-сом. Слава богу, я увидел ее все такой же свежей и привле-кательной, а прежняя строгость с возрастной дистанции смотрелась очень уязвимо: то, что раньше казалось доспе-хами, теперь больше напоминало папье-маше. Я повзрослел, приобрел опыт общения с женщинами, любил и был любим, и был отвергнут, и отвергал, и заставлял страдать, и в ре-зультате хоть в чем-то преуспел: я научился читать женщи-ну по глазам. Женщина с большими голубыми глазами, если она с вами строга, — в чем-то несчастна, она ранима и без-защитна, она не может предать и ей тяжело найти вторую свою половину, ибо она романтична и скромна, а это оши-бочно принимается за строгость и недоступность. Как пра-вило, такие женщины чаще сталкиваются с беззастенчивым мужским хамством, которому что Мадонна Рафаэля, что самоварная тряпичная матрешка. Красивой женщине можно и нужно служить,  и в этом нет ничего зазорного. Ею нужно восхищаться, ей нужно каждый день дарить цветы, слагать в ее честь оды.
Эльвиру Львовну я любил. Ее платья шуршали. Ее руки скользили. Ее ноги плыли. И было в ней что-то хрустально-ледяное, хрупкое и нежное. Я помню, что в своем школьном сочинении на свободную тему мне очень хотелось написать о своей любви к ней, но это было бы дерзостью, и я тогда сравнил ее с первым снегом, идущим с небес, загадочным и чистым, как первая любовь, сулящая и стужу и умиротворе-ние... Я писал о снежинках, которые тают от соприкоснове-ния с ладонью, и от этого соприкосновения рождаются но-вые миры, в которых входит нежность…
Я подошел к ней сзади и поздоровался:
— Здравствуйте, Эльвира Львовна. Вы меня помните?
— А, Сашенька, — сказала она, — здравствуй. Конечно, я тебя помню. Очень даже хорошо. Как ты живешь?
— Без вас плохо.
— Ну-ну, хорошо... — Она засмеялась.
— Правда, плохо. Хотелось бы исправить двойку за «Анчар».
— Я, помнится, и  пятерки тебе ставила.
— А вы не читали мои рассказы в «Литературке»? — хвастаясь, спрашивал я.
— Читала. Конечно, читала. Мне понравилось.
— Ох, Эльвира Львовна, Эльвира Львовна, и разве справедливо было так низковато оценивать мои успехи по любимому предмету?
— Сашенька, дело не в оценках. Я своим ученикам тебя в пример ставлю. А помнишь ли свое сочинение «Первый снег»? Я до сих пор зачитываю его на своих уроках как об-разец твоей ранней лирики. Я всегда надеялась, что ты ста-нешь писателем. Ты не был таким, как все, хотя у вас был сильный класс. Лена стала актрисой, Лена Евстючева. Паша Хлопков — спортивный комментатор. Да многие ребята вы-бились в люди. С некоторыми переписываемся, а вот ты ве-сточек не подавал.
— Не совсем так. В своих рассказах я между строк намекаю и на свои чувства к вам, извините за нескром-ность...
— Да, надо будет перечитать внимательней. Ты, может быть, и рисуешь?
— И рисую. И пишу. И без этого не могу.
— Очень хорошо. Я тоже когда-то писала стихи.
— Неужели? Я бы никогда не подумал.
— Почему?
— Мне кажется, что стихи должны быть обращены к любимому человеку, к человеку, которого боготворишь, ну, например, к Лауре — Петрарка, к Айседоре — Есенин и так до бесконечности... А вы, Эльвира Львовна, простите, ко-нечно, Снежная Королева. Не к деду же Морозу изливать душу...
— Ты, Саша, все-таки еще очень молод, да и дерзок по-прежнему.
— Эльвира Львовна, это чисто литературный спор. Я не хотел вас обидеть. Я... я... А вы знаете, что я вас любил? Нет, правда,  любил. Да, любил, как, может быть, любил Данте Беатрису, как Петрарка Лауру...
— Ты хочешь меня рассмешить.
— Нет, я хочу, чтобы вы знали, что вы можете быть любимы. Вы все время одна, а это несправедливо. Почему это так?
— Ну, я не встретила ни Данте, ни Петрарку, ни Мая-ковского...
— Раннего, — вставил я.
— Раннего, — согласилась она. — А просто быть с кем-то, чтобы быть, катастрофически неинтересно. А потом я не одна. Вон сколько у меня талантов и поклонников.
— Неужели еще кто-то читает Бунина и Достоевского?
— Читают, читают...
— Так что стоит писать, Эльвира Львовна?
— Конечно, Сашенька, стоит.
Мы стояли друг напротив друга. Таяли снежинки, па-давшие на пол с шапок и воротников, и мир наполнялся но-выми голосами, и наши голоса растворялись в них, и мы уже не слышали друг друга, расставаясь навсегда, не свя-занные судьбой, пленники случайных встреч. И ее большие голубые глаза, наполненные каким-то иконописным свече-нием, еще на миг окружил таинственный нимб сближения, и они уплыли под купол мирозданья, красивые и молодые.
Пусть они такими и останутся навсегда!

«Психическая энергия запечатлевает образы на пласти-ческой космической субстанции».
(Е.Рерих. Из писем)

ПЕРВЫЙ ИМПРИТИНГ
Любимая! Хочу, чтобы в комнату падал свет сквозь ды-рочки черных флейт, хочу, чтобы не спрашивал контролер у падающих с неба звезд, есть ли у них проездной... Хочу, чтобы ты прощала меня, если случится так, что я возвра-щусь не из всех миров с желтым букетом роз, но все равно я к твоим ногам сложу лепестки снов. И вспомнишь ты, как любила меня, как я тебя боготворил, как таял в пальцах морской песок... Вспомни: я тоже был! Вспомни, как волны ласкали нас и паруса из радуг... Любимая, если я не вернусь к тебе, если не буду рядом, если... То только из пекла, из ада! Но ветер, но ветер тебе донесет мой шепот, и шелест неясный, и я не умру — над твоей головой звездой негаси-мой  погасну. Но будет свет от моих слов лететь миллионы лет к тебе одной, к одной лишь тебе через черные дырочки флейт...

«Молимся звуками и образами красоты».
(Листы сад Марии, т. I, § 181)

Клавиши на снегу
К тебе летит, летит моя душа, распятая на тонких стру-нах скрипки. К ней руки протяни,  и, не спеша, глаза мои пе-чальные окликни. О! дай мне сил из первобытной тьмы сой-ти тебе, любимая, навстречу по этим белым клавишам зимы и, музыкой твои окутать плечи. Как холодно! Какая всюду стынь! И так легко с лица земли стереться... И я, безумный, за собой мосты сжигал за тем, чтоб ты могла согреться.

Господи, я оглянулся!
Во время пути по подземному царству Орфей не должен был оглядываться. Это было условием возвращения к жизни Эвридики.
Казалось мне, что время приручил, что будешь ты жива и невредима... Не покидают землю без причин... Прости, что оглянулся, Эвридика! Повсюду ты! Нельзя не умереть... Тень холодна... и бег печален Стикса. Мне дан был дар лю-бить тебя и петь... Но надо жить и надо зубы стиснуть...

Новый виток памяти перенес меня в армейские казармы. Я услышал команду «Отбой». Рота — за исключением внутреннего наряда — поспешно заняла спальные рубежи.
День был тяжелым: политучеба, строевые занятия, а за-тем — рубка снега. Приходилось действовать ломом, чтобы вскрыть снежный наст, спрессованный сапожищами, чер-товски жесткий, как жилистое мясо, не ставшее шашлыком. Здешний снег трудно переваривался даже лопатами. Убира-ли его каждый день. Горы вырастали за ночь. Военнослу-жащие, получившие взыскания, отрабатывали наряды на снегоповале.
В снежинках, застеливших бетонные дорожки, пропада-ет лирическое начало. Поземка походит на хвостатую коме-ту. Шлейф ее то вьется над снежными скирдами, то воло-чится по бетонке. Поземка шарахается от лопат в разные стороны. Но самое кошмарное впереди: сюда бы «АК» и пару магазинов к нему...
Старшина поставил задачу очистить от снега террито-рию «за» и «перед» забором, и, уж поверьте, наскреблась бы целая Франция с памятником идиотизму в центре, кото-рому плевать: по грудь ему этот снег или по яйца... Снег, принявший пирамидальную форму, строго ориентирован-ный на штабное начальство по частям света, проходил по-следующую обработку: вершины пирамид срубались и подравнивались, и весь ландшафт становился похожим на кладбище. Хотелось скрестить на груди руки и отдохнуть.
У нас с Ивановым накопилось нарядов больше, чем сне-га на земле. Сегодня проштрафился любимчик старшины, он же запевала и подхалим, каких свет не видел, активный ком-сомолец Ярких.
Недавно еще его поощрили за успехи в боевой и поли-тической подготовке, а сегодня — и он попал в немилость.
Мы с Ивановым, по мнению старшины, были ярким примером союза рабочего класса с интеллигенцией. Он экс-плуатировал этот союз на все «сто». Иванов попадал из-за меня впросак, и старшина хотел отучить его от заступниче-ства. И грозился не дать нам дожить до эры милосердия. «Гнилая интеллигенция! — распалял свои мысли старшина. — Только бы кривляться и спать. Умудряются спать стоя. Сурки. И не берет их ничего! Когда только силы успевают восстанавливать?!»
Нужно заметить, отношения у меня с Ивановым сложи-лись как-то сами собой. Никто никому в друзья не навязы-вался. География, что ли, сблизила? Я — из Москвы, он — из Подмосковья. По характеру — совершенно разные: Ива-нов флегматичный, по-своему сентиментально-справедливый, замкнутый, я — прямая ему противополож-ность, да еще и с кучей недостатков — неисправимый фан-тазер, необязательный в мелочах.
Больше всего старшину бесило то спокойствие, с кото-рым я воспринимал наказание. «Два наряда на работы». — «Хоть три». — «Пять». — «Хоть десять. Я не торгуюсь». — «Десять нарядов». — «Не имеете права по уставу...»
И какой такой командир будет терпеть подобное препи-рательство. Тут любой побагровеет.
При таких вот стычках перепадали наряды и Иванову. Он без пререканий отвечал «Есть!», брал инструмент и шел следом за мной на снегоповал. Ворчал только: «И нужно тебе было?» — «Мне вообще от него ничего не нужно. Шел бы он знаешь куда?..» — «Идем-то мы, а не он. — «Ничего, прогуляемся перед сном». — «Ага». — «Хочешь, лопаты или лом понесу?»
Нельзя сказать, чтобы я сачковал, нет, но так уж полу-чалось, что проезжался-таки за счет физической силы това-рища. Мощности разные. Вдобавок у меня — это в пересче-те на автомобильный двигатель — на сорок лошадиных од-на — ослиная...
По окончании работ нужно было явиться к старшине для доклада. Являться к сонному, как показала практика, было бесполезно, ибо командир ни черта со сна не понимал, ничего не хотел слушать, а только лихорадочно натягивал одеяло на голову.
— Отстаньте, дьяволы! Идите спать.
— Нет уж, товарищ старшина, в прошлый раз мы уже это слышали, а утром вы заявили, что мы вам не доклады-вали, а потому наряд не засчитывается. Извольте посмот-реть сами.
— Сказано, идите спать!
Он продолжал бессмысленно ворочать белками глаз, чуть приподнявшись на подушке. Отмахивался от докучав-ших ему воинов руками. Находясь все еще во власти сна, командовал, точно компьютер с поехавшей крышей. Точно, чего-то у него было не все нормально с головой: «Ро-та, ро-та, напра-во...» Когда мы потрясли его за плечо, очнулся.
— Все сделали?
— Так точно. Проверьте, — доложил Ярких.
— Хорошо. Идите спать.
С этими словами голова его упала на подушку.
Мы перешептывались: «Может, стоит окатить его во-дой?» — «Брось шутить, тебе что, спать не хочется?»
Спать, конечно, хотелось, но было рискованно пола-гаться на слово полусонного старшины. Так и подмывало погонять старшину по морозцу.
Ярких — он, похоже, спать не собирался, — поприсут-ствовав с нами на докладе, потоптался в «курилке», ополос-нулся под краном и предложил:
— Ребят, а не выпить ли нам?
Мы переглянулись, не веря ушам своим: может, прово-кация?
— В воздухе пахнет гауптической, — сказал я.
Ярких достал из-под гимнастерки флягу.
— Вот. Домашняя.
— Отравить хочешь?
— Я от души.
— Так ты, значит, и выпить не дурак?
— Не пил никогда. Попробовать хочу.
— Сколько там у тебя для пробы? — откручивал я вин-товую пробку.
— Пол-литра.
— Красиво живут комсомольцы. Не стыдно?
— Горе у меня.
— Какое же это у тебя горе? Рассказывай, рассказывай, здесь все свои... товарищи, как говорится, по партии...
— Дома у меня...
— Сберкнижка что ли сгорела? Деньги — тьфу. А ты, запевала, ты по песне живи: «Мы ракетные войска, нам лю-бая цель близка...» Правильно, Вань? Вань, снимем граммов по сто пятьдесят со сберкнижки? Товарищ вот... стресс снять предлагает.
Ваня быстренько сбегал за кружкой. Распивали в туале-те, подальше от глаз сержанта, который, впрочем, был занят делом: наблюдал, как дневальный производит уборку по-мещений.
— Как ее пить-то? — интересовался Ярких.
— Дыхание задержи и пей. Показываю, — он залпом осушил кружку, — кре-епкая, зараза. — Похлопал Ярких по плечу: — Это ты, Петь, отлично придумал. От лица службы объявляю тебе благодарность.
С горем пополам Ярких выпил, чуть было не сгрыз алюминиевую ватерлинию кружки при этом. Лицо его стало медленно краснеть. Он попробовал было сблевнуть, но Иванов ударил его легонько между лопаток, и позыв отсту-пил.
— Припекает?
— При-и... — все еще не мог перевести дыхание Ярких.
— Эх, рассказал бы, как отпуск провел, чего там, на гражданке-то, творится. Баб, поди, навалом. Ты родом-то из Киева? Хорошие у вас девки. Сейчас бы сюда на пару часов перенести древнюю столицу. А, Петь?
Петру было совсем не весело. Он надеялся, что водка разгонит мрачные мысли, но этого не происходило.
Я догадался, что с парнем что-то неладное творится. Спросил:
— Баба изменила?
Ярких закашлялся. Вопрос попал в точку.
— Изменила она мне.
— Ха! А ты — ей. Теперь все так делают. Или ты ве-ришь только в непорочное зачатье коммунизма? Петь, ты взрослый человек, ты же должен понимать, что мы сами их распустили. Берем в жены всякую лабуду. Отсутствие кро-вопотерь на брабантских простынях  объясняем акселераци-ей, вот они нас и водят за... не хочу употреблять митинговое слово. Или я не прав? Одни проститутки кругом. Я лично никогда не женюсь. Я решил посвятить всю оставшуюся жизнь борьбе с проституцией.
Иван ухмыльнулся.
— Как же ты с ней будешь бороться?
— Вся их проституция от безделья. Завалю их, сук, об-щественной работой и заставлю одних светлое будущее строить. Тогда им некогда будет в постелях прохлаждаться. Я правильно мыслю, Петь?
Петру после второй плохо стало. Лицо потускнело, на ногах ему было держаться тяжело. Иван сгреб его в охапку, перенес в спальное помещение. Там бойца раздели и уложи-ли без лишнего шума. Ярких порывался встать и спеть гимн. Иван заткнул ему рот.
Всхлипывая, Ярких, наконец, провалился в пропасть. Его храп слился с мощным сопением роты.
Воротило от запаха потных портянок, юлой вертелся потолок, и я, порядком устав останавливать эту карусель, погрузился в сон.
Иван уже давно дрыхнул на нижней койке.
За окном падал снег. Он был густым. И лунный свет стоял в нем, как ложка в сметане. Снежинки стучались в ок-но. Они были похожи на слепых щенков: такие же пуши-стые и ручные.
Ивану снился пруд с карасями. Во сне он пыхтел, как будто тащил на себя лесу с огромной рыбиной, а она горбы-лем уходила в тину.
До подъема оставалось еще часа два.
Ярких проснулся и не сразу, понял, что с ним произо-шло накануне. Голова была тяжелой. Он попытался сесть, это ему удалось, а вот попасть ногой в сапог оказалось сложнее. Правда, он справился и с этой задачей. Оделся. За-правил гимнастерку под ремень и пошел умываться, но на душе у него было неспокойно: никогда еще не опускался он так низко. Он спрашивал себя: «Зачем я это сделал? Напил-ся зачем?»
Совесть заплетающимся языком говорила: «...Личные невзгоды не должны влиять на боеспособность, а то — рас-пустил слюни, позволил втянуть себя в пьянство. А как же безопасность родины? Как же матери и жены? На кого они могут положиться в трудный час? Так можно и Россию про-срать! Эх!..»
И Ярких решил доложить о случившемся дежурному по части.
Тот впервые сталкивался с подобным случаем. Ему еще не приходилось принимать явок с повинной. Он вниматель-но следил за жестикуляцией воина, на всякий случай по-дальше убирая тяжелые предметы. Убедившись, что тот не имеет агрессивных намерений, отважился вместе с Ярких пойти в роту, чтобы изобличить остальных пьяниц.
Мы встретились на импровизированной очной ставке.
— Нет, с ним я не пил, — твердо сказал я. — Я с ним рядом и на очко не сяду.
— Отставить! — призвал капитан к порядку.
Иванов, который к этому моменту уже оделся и ждал разноса в свой адрес, сказал:
— Мы пили сами по себе.
— А вас пока не спрашивают.
— Надо было дать ему все-таки сблевнуть, — резюми-ровал я. — Может, он и поумнел бы... Вот додумался всех заложить... Дурак, ты что, соскучился по комсомольскому собранию?..
Меня с Ивановым повели в дежурную часть, а Ярких повезли в госпиталь, где он попал в палату для душевно-больных с диагнозом "ностальгия" по комсомольскому со-бранию".
Я ненавижу наши вокзалы и поезда за их непристойную вонь, чахоточное постельное белье, проспермленные юбки тяжеловесных проводниц, подрабатывающих вьючными животными, за назойливость пассажиров, за сквозняки и разбитые стекла, за грязь, собранную со всех сусек разграб-ленной и обнищавшей страны, за унизительное отправление нужды в клоунских туалетных закутках. Мне противно и стыдно перемещаться в допотопных вагонах,  и, если бы не необходимость, я бы никогда не тронулся с места.
Надо было ехать в Москву.
В дороге я либо читаю, либо пишу. Если повезет — сплю. Или мечтаю о том, как приеду домой и высплюсь. Дорожные записки уничтожаю. Они весьма специфичны и неприличны. Пишу озорства ради. На публике такое не про-чтешь. Например: «Ты тронешь дверь скрипучую и скажешь бабке: “Слазь!” Ну, бабка!.. в позе скрюченной покакала здесь всласть».
И у меня еще купейное место.
И тут подумаешь, что лучше: задохнуться вонью или умереть молодым?
Я бы летал самолетами, если бы они летали. Но я не ве-рю, что керосин в наши дни не разбавляют скипидаром, что проводится профилактический ремонт стальных птиц; я не верю, что они могут разбежаться и взлететь, не треснув от перегрузок по швам. Я не доверяю технике точно так же, как женщина не доверяет отечественным презервативам, хо-тя  практическим путем доказано, что они надежнее им-портных и дают почти стопроцентную защиту от импетиго и других болезней.
Но, наверное, лучше один раз не взлететь, чем один раз доехать.
С вокзала — на вокзал.
Как сказку вспоминаю вокзал в Мадриде. Кафе в тропи-ках. Уютные столики. Порхающие официантки. Ни чемода-нов. Ни пассажиров. Просто люди. Просто кино. Ты отки-нулся в кресле и летишь. За окном оливковые рощи и иша-ки. Вышколенные проводницы развозят тележки с угощени-ем. В туалете — парфюмерная лавка. Дверь не надо откры-вать обеими руками. Если бы мне пришлось просить поли-тического убежища, я бы выбрал вагон первого класса в по-езде «Мадрид—Малага».
Почему мы не можем жить, как все люди? Почему нам приходится выживать, протискиваться, устраиваться, по-прошайничать? В том же самом Мадриде ко мне обратился молодой англичанин с просьбой дать ему сколько-нибудь денег. Я предложил ему сто рублей и по-русски послал его в Россию. Он все понял, этот образованный странствующий юноша, и он сказал:
— Бедный Горбачев.
— Горбачева больше нет, — сказал я.
— Киллер? Пуф?
Он бросился бежать со всех ног. Для иностранца все русские — или мафия, или Достоевский. В России убивают богатых за то, что они грабят бедных и мешают им пропить оставшиеся в недрах богатства. Все поделено несправедли-во. Надо бы всем посидеть в тюрьмах и хорошенько поду-мать. Может быть, лучше жить по понятиям, чем по законам без всяких понятий о справедливости?..
Я ненавижу наши законы. Продажную алчную власть и ее стражей. Собаку делает собакой цепь.
В поезде я простудился.
От раздумий тошнило.
Смерил температуру. Высокая. Хотел лечь и уснуть. Бо-ялся не проснуться. Не захотелось быть трезвым. Напился и стал рисовать. Не помню — как. Не помню — что. Сначала досталось шторам и стенам. Я рисовал лежа на полу. Кон-чилась сажа. И я заплакал: нет ничего светлого на земле. Я нарисовал на оконном стекле аиста, и он принес мне выпить. Мы выпили вместе, и он выпорхнул в окно. Я хотел улететь вместе с ним, но рухнул на кровать в холодном поту.
Ночью я просыпался и подходил к холсту. Рисовал в полузабытьи с закрытыми глазами. Тубы с краской взрыва-лись. Белила светились.
Я был голым. Я спал рядом с картиной.
Так продолжалось три дня.
Я действительно не помню, как я дописал это полотно, откуда взялась эта юная женщина на нем и голова, сполза-ющая с ее коленей в океан. Смазанный профиль дельфина, бескровные губы, открытый лоб... Наваждение. Я не писал этой картины. Господи, это не я!
Я трезв. Но мне больно…
Я не сразу нашел могилу дочери. Мне никто не показы-вал, где она лежит. Меня привело к ней биение сердца.
Калитка закрыта на замок. Я перемахнул через ограду. Нас разлучили, а мне дали понять, что я здесь лишний. А что будет лет через десять, когда я стану немощным и ста-рым? Не знаю.
Веник. Банка. Палка. Куст.
Полный порядок и благодать. Узнаю прибиравшую здесь руку.
Нет, я не ерничаю. Это послеалкогольная депрессия и обида.
Не так провожают звезды и маленьких детей.
На памятной плите фамилия не моя. Здесь ничего моего нет. Все черточки и ямочки засыпаны землей.
Я принес цветы. Самые красивые. В спичечном коробке — пчела. Я ее отпустил. Она вцепилась лапками в кладби-щенский бутон. Неведомо ей чувство скорби. И место ей показалось странным. Она улетела.
Никогда я не видел на кладбищах пчел.
Я не верю, что тебя больше нет, Энни. Ты вернешься на землю, когда исчезнет этот низший мир измен и лжи, ковар-ства и смертей, духовного убожества и нищеты. И мы обя-зательно встретимся.
Как это холодно – остынуть… Я слезы помню – как сейчас…Но почему из глаз –  пустыня течет вся в белом… при свечах…
Он уже ворвался в меня, свет твоих первых слов, через дырочки черных флейт.
«Но Свет даже не убивает тьму. Вернее, тьма, прибли-жаясь к Свету, разбивается и уничтожается. Очень суще-ственно понять, что тьма сама уничтожает себя, когда при-ближается к Свету».
(Мир Огненный, ч. II, § 362)
Свет наших глаз непобедим. Ты спи и снова будет «зав-тра».

________________Азбука для губ_________________________________

Спаси меня и сохрани! Все гениальное — от скуки. За-дуем свечи. Мы одни. Нас от разлук спасают руки. Убереги меня от бед, ведь жизнь одна. И — сто пророчеств. Я от-плачу тебе за свет инопланетных одиночеств. Безлюдных улиц и аллей без нас не меньше и не больше, но боже, боже, пожалей: дай на земле пожить подольше. А век — он коро-ток и глуп. Бессмертья скрипнула калитка. На перекрестах алых губ останутся мои молитвы! И вспыхнет алая сирень. И тишину прорежут звуки. Ночь на себя наложит руки. И будет день! Да будет день!

Предсказываю, предсказываю, что все мы умрем по-разному, но пчелы, дельфины и муравьи братьями станут по разуму... Предсказываю, предсказываю: на ветках космиче-ских верб совьют себе гнезда звезды; под пение их засыпая, кто-нибудь скажет: «Здравствуй, Большая Медведица — добрый и ласковый зверь!» Предсказываю, предсказываю, что жителей Атлантид вызволит из глубин и на берег доста-вит израненный гарпунами кит... Ум ошибается. Думайте сердцем и доверяйте ему одному...

В пушистом свалявшемся комочке я не сразу узнал увя-завшуюся за мной на даче собаку. Она виляла хвостом из последних сил. Лай был сдавленным и перешел в сухой ка-шель. Она не давала мне войти в дом, выказывая свою ра-дость, и сердце сжималось от жалости. Я взял ее на руки и сказал:
— Я буду с тобой. Успокойся.
Соседка укоризненно качала головой.
— Как так можно! Как так можно! Без пищи. Без воды. Бедное животное, — причитала она.
Я чувствовал себя виноватым. Я не рассчитывал на по-добную преданность и не знал, что все эти дни и ночи мой добровольный сторож голодал и не отходил от дома, боясь пропустить запомнившиеся шаги. Она каким-то собачьим чутьем просчитала свои шансы и определила тип человека, которому нужна не красота, а преданность. В одном она была не права: мне она понравилась сразу. Хитроватая. С умными глазами. Жизнь потрепала ее. Она не хотела воз-вращаться к прежним хозяевам. А, возможно, что я не прав: может быть, ее хозяева одряхлели и не имели сил содержать ее возле себя.
— Линда, — сказал я собаке. — Я буду звать тебя Лин-дой.
Она улеглась у моих ног и не выказывала никакого ин-тереса к запахам, доносившимся из разложенных по столу свертков и кулечков,  или делала вид, что ей это неинтерес-но.
Она принята на службу — и это главное.
Ела она с аппетитом. Делала это интеллигентно. Не да-вилась кусками колбасы, а проглатывала их с остановками, как бы давая понять, что и я могу присоединиться.
— Ешь, ешь, Линдочка. Это все твое.
Какие-то слова она узнавала, какие-то нет. Скорее мои желания она угадывала по тембру голоса. В интонациях не было ничего грозного. Слова не были похожи на команду, и значит, можно было не опасаться, что ее прогонят. Она насытилась. Попила молоко. Целую глубокую тарелку.
— Будешь еще?
Наверное, она не поняла, о чем ее спрашивают, и на вся-кий случай перебралась на коврик возле кровати. Легла. За-крыла глаза, боясь, что ее в любой момент попросят убрать-ся, ведь откуда человеку знать, что и собаки живут не хле-бом единым. И у них есть сердце. И они умеют страдать. И им бывает одиноко и горько.
— Бедненькая, — гладил я ее, — теперь ты всегда бу-дешь со мной. Ты хорошая и красивая. Это твое место. Спи, Линда, спи.
Она проспала сутки. Я никуда не выходил, чтобы не прерывать ее отдых. Во сне она вздрагивала, поднимала мордочку и, убедившись, что я рядом, с тяжелым вздохом ныряла в теплую шерсть. Только когда она провела под крышей ночь, стало очевидным, что она будет иметь кров, пищу и друга.
Так оно и было. Почти все лето мы провели вместе, до-вольные друг другом. И она меня любила. И я ее очень лю-бил. Я даже научил ее собирать грибы. Она в них не очень-то разбиралась, но усвоила, что меня интересуют не ветки и пни, а шляпки и ножки, пахнущие дождевой водой. Это могли быть и поганки, и когда я отказывался от подобных находок, она расстраивалась, не понимая, чем мне не угодил мухомор.
Вообще-то я не люблю собирать грибы. Все время смотришь себе под ноги и некогда полюбоваться природой. Просто меня забавляла грибная лихорадка с участием Лин-ды.
Вместе мы ходили на рыбалку. Линда не любила рези-новую лодку и боялась воды. По части воды мы с ней были солидарны. Но ради моей прихоти она была готова часами лежать на холодном резиновом днище.
Я ее и погубил.
Конечно, все вышло случайно. Я хотел ее искупать, — а надо заметить день выдался жарким, — и окунул в пруд с головой: хотел, чтобы согнались блохи. Откуда мне было знать, что так собак не купают, что уши — их больное ме-сто. Я только интуитивно понял, что сделал что-то не так, прочитав в собачьих глазах дикий страх и испуг.
Линда часто перебирала ногами, пытаясь забраться в лодку. Я ей помог. Успокоил ее. Вытер насухо полотенцем. Потом погреб к берегу. Побросал в камыши весла и удочки, взвалил лодку на плечи, и мы пошли домой.
Дома я попытался Линду накормить, но она от еды отка-залась. Забилась под кровать.
— Подумаешь, обиделась. Ничего, не утонули... Ну, иди сюда.
Она на минуту показалась, повертелась возле тарелки с водой, а потом, виновато опустив мордочку, вернулась на прежнее место. Я не придал этому большого значения. А когда она не пошла провожать меня в магазин, я просто от-казывался понимать, что происходит.
Только уже под утро я забеспокоился. С собакой явно что-то случилось. Я позвал ее.
Она выползла, волоча задние ноги. Глаза ее были пу-стыми и виноватыми. Я никогда ее такой не видел. Она пы-талась слушать меня, но ее тянуло во двор. Я перенес ее на кровать, накрыл одеялом и пошел за соседкой, чтобы по-просить ее посидеть с больным животным, пока я не съезжу за ветеринаром.
Но я не успел уйти. Страх одиночества согнал ее с по-стели. Она свалилась на пол и отчаянно попыталась ползти мне навстречу. Уже и передние ноги ей отказали. Она была парализована.
— Линда!
Я плакал.
— Линда, я тебя теряю? Скажи!
Я взял ее на руки. Она открыла глаза, и я увидел, как белки заполняются рубиновым огнем. Он расходился кру-гами. Он разгорался ярче и ярче. Она умирала, жалея, что причиняет мне боль, а я понял причину, и я клял себя за то, что не умею жить, не принося несчастий и тревог, что все живое обжигается об меня.
Я похоронил ее в лесу. На тропинке, по которой она, доверчивая, пошла за мной, поверив в меня и в мою любовь. И теперь я иду ей навстречу. И это мне передалось ее оди-ночество, с которым я приду к порогу вечности и попрошу у бога прощения... Свернусь там комочком на коврике ми-розданья... И никуда не уйду, потому что и я хочу любить и быть любимым...
И
Пусть останется все высокое в этой жизни, ведь в жизни той, может статься, чего-то особенного не случится с тобой и со мной. Как мы были здесь странно молоды! И — о гос-поди! — право, жаль, что душа тяжела, как колокол, возне-сенный в святую даль. Ты когда-нибудь повтори меня еще раз, чтобы мир познать... Я хочу еще раз «Любимая!» хоть кому-нибудь прошептать.

Я уже давно не встречал на углу свою знакомую про-ститутку, но не придавал этому значения. Что ж, так и идет все по писанному: девушки нарасхват, деньги гуляют, жизнь продолжается. Гуляй, пока гуляется. Мне только странным показалось, что ее собака уже второй раз попадается мне на глаза с интервалом в неделю, а самой хозяйки нет. Не может такого быть.
Я притормозил чуть дальше обычного. Пришлось про-ехать за «стрелку»: сзади подпирала разгоряченная «ше-стерка» с седоками, которым не терпелось посмотреть и по-добрать себе товар на соседней точке, в полусотне метров от поворота. Решил и я поинтересоваться у девушек, что случилось с моей знакомой. Я прижался к тротуару и вышел из машины, включив «аварийку».
— Девочки интересуют? — спросили меня.
— Да, но меня определенная девушка интересует. Мо-жет быть, вы ее знаете. Она на том уголке стояла с собакой. Собака здесь, а ее нет.
— Может, — собеседница рассмеялась, — на работе. Освободится — придет.
— Похоже, что не придет.
— Верк, — вмешалась в разговор ее подружка, — мо-жет, это Нинка, которую...
Она замолчала.
— Которую… что? — спросил я.
— Пусть она говорит, — занялась она клиентом.
— А я-то что... Я вообще по ночам не работаю. Первый раз вышла.
— Что с ней все-таки случилось?
— Мы не знаем. Отстань. Других что ли мало?
— Может, надо сообщить о ней... куда-то, чтобы иска-ли.
— Вот и сообщи... И жене своей сообщи.
— А зачем так грубо?
— Работать мешаешь.
— Просто мы знакомы, вот я и интересуюсь...
— Ты бы просто шел отсюда по-хорошему, а то наши парни поговорят с тобой поласковей, чем я-то.
Она отошла в сторону, демонстративно давая понять, что разговор закончен.
Я прогнал по кольцу до разворота и, нарушив правила, свернул в тот же переулок. Открыл дверцу и позвал собаку. Дважды просить его было не нужно. Бед стремглав вскочил на заднее сиденье. Его трясло. Мы посмотрели друг другу в глаза, и каждому стало ясно, что мы уже не расстанемся.
— Ну что, Бед, поедем домой?
Он доверчиво уткнулся носом в мой подголовник.
Каждая улица имеет продолжение. В каждом доме есть светящееся окно. В каждое окно утром заглядывает луч све-та. И тьма, соприкасаясь с ним, отступает.
И это есть начало всех начал.

Итальянец в поношенном пальто предложил пойти с ним. Он был простужен. Втягивал шею в куцый воротник. Он пытался выразить какую-то абстрактную идею с помо-щью жестов и английского языка. После проигрыша в кази-но меня охватило полное бесстрашие, и я решил: будь что будет. Вреда от этого хилого джентльмена не будет. Меня уже обчистили при свете, так что переживем, бог даст, и ночь.
Попутчик продолжал настаивать. Дергал за рукав. Всу-чил визитку. Голубенькая карточка с завлекательным сло-вом «BABYLON». В овале буквы «О» чей-то портрет. При свете редких фонарей я не смог различить, женский или мужской. Не догадывался, что это должно означать, ибо в голове продолжала крутиться рулетка. И я рискнул.
— Ладно, — сказал я, — вези меня, извозчик.
Мы прошли пешком еще пару кварталов, пока не оста-новились возле большой зеркальной двери. Отступать было поздно, да и без посторонней помощи я бы отсюда не вы-брался. Денег на такси не было.
Дверь внезапно открылась. На пороге стояли двое здо-ровенных мужиков. Приличные костюмы. Галстуки. Акку-ратные стрижки. «Все, — подумал, — влип. Попал в голу-бятню. Недаром визитка выкрашена в голубой цвет. Про-щай девственность. Но живым я им не дамся. Дурак, зачем я не учил в школе английский, но ведь не думал, что приго-дится...»
Провожатый перебросился с вышибалами несколькими фразами и исчез. Они предложили пройти с ними. Откры-лись еще одни двери, и взору явился ландшафт — не ланд-шафт, но яркая пасторальная картина: стойка бара, девушки в платьях, больше похожих на пеньюары... То ли из мягких ламп, то ли из хрупких фужеров проливался приглушенный, разнеживающий свет, заставлявший забыть о невзгодах и непогоде.
В холле было тепло и уютно. Домашне-театральная об-становка располагала к общению. Я понял, что попал в бор-дель. Это далеко не худшее, что могло со мной случиться, тем более что это случилось со мной впервые. То есть, ко-нечно же, и в Москве этот сервис отлажен, но как это было подано здесь! Мне показалось, что я окружен с самого начала вниманием невидимых духов, которые подняли зана-вес, не дожидаясь аплодисментов. Они убрали лишние эмо-ции, сняли напряжение, расслабили, обволокли любовным дурманом, и я понял, что помимо своей воли становлюсь участником спектакля или почетным зрителем, сидящим в привилегированной ложе.
Не помню, как я оказался на уютном диване, придвину-тым к столу.
Ко мне подошла приятная девушка. Я догадался, что она спрашивает, какие бы напитки разбавили мою разгорячен-ную кровь. Слово «джин» мне было знакомо.
— Джин. Джин, — сказал я. — Без тоника. Или водку.
На столе появились и джин, и водка. Точно из-под зем-ли. Не успел пальцем щелкнуть. Опять я не заметил, каким образом все это появилось передо мной. Как по волшебству. Сдается, что их итальянский менеджер по ключевым словам «Плаза», «доллар», «русский» сделал вывод, что имеет дело с состоятельным клиентом, путешествующим по миру в по-исках приключений, просиживающим ночи в казино и ре-сторанах. И этой информации, похоже, я был обязан такому роскошному приему.
Мной занимались уже две девушки. Они удивлялись то-му, что я каждое иностранное слово запиваю джином, а де-сять русских — водкой. Они не могли понять, почему я так много пью, но не пьянею. Я прочитал этот вопрос в их гла-зах.
— Дурочки, — сказал я, — потому что вкусно. И в «Хилтоне» все очень вкусно. Я у них весь бар опустошил в номере за ночь — и ни в одном глазу, потому что все све-жее и вкусное и пьешь лежа. Исключительное удовольствие. Представляешь: на тебе белый халат, в ванной играет музы-ка и льется вода, а тебя в ванной нет; ты лежишь в постели и представляешь, что тебе в горло льется Венеция. Какой кайф. Венеция — на джине. И никакого тоника. И белая-белая постель... И никуда не надо ехать. Ни проводниц с Курского вокзала, ни тюков, ни бомжей... И все это в два-дцатом веке!
Они, конечно, устали ни черта не понимать, но я про-должал их задерживать за столом, потому что все они мне нравились: кто-то цветом кожи, кто-то обаятельной улыб-кой, кто-то оторопью в глазах.
Мужиков было мало. И это еще один плюс. Они как из-гои торчали в баре. Лысый и худой. А может — два лысых и три худых. Не помню. Они уже прошли первый этап зна-комства, и уже к кому-то из девочек прищипывались. Дви-жения их ручищ были достаточно корректны. Наш бы обла-пил — и в койку. А тут целый процесс: ухаживание, излия-ние души, коктейль...
Я сильно набрался, но не до положения риз. До этого было далеко. Мне было весело. И все. И я, воспользовав-шись их незнанием моего языка, будучи настроенным, весь-ма патриотично, стал выдавать перлы:
— Да еб вашу мать! Вы сюда ****ься пришли или крос-сворды решать?! Хорош в рюмки-то кончать, белуги ка-стрированные! Бабки на стол — и в конюшню!
И — о чудо! — опять как по волшебству прямо над ухом русская речь:
— Миленький, а ты откуда? Я так соскучилась по род-ному языку. Поговори со мной.
— О, — сказал я, — дай я тебя поцелую. Это можно?
И мы поцеловались взасос.
Мужики присвистнули. Все-таки я их расшевелил. Они с интересом наблюдали за мной, и я бы на месте владельцев ввел дополнительную плату за эти мизансцены.
— Ну, че вылупились-то, че глаза-то по презервативам-то рассовали, мать вашу!
— Отстань от них. Выпей лучше со мной.
— Выпьем. С тобой выпьем. Ты что будешь?
— Водку.
— А вам можно?
— Ты не угощаешь?
— Мне кажется, что это меня угощают. У меня деньги только в «Плазе».
— Плевать. Потом расплатишься. Ты откуда?
— Из Москвы.
— И как там?
— Честно?
— Честно.
— ***во.
— А что так?
— По закону сообщающихся сосудов. Если где-то пиз-дато, то где-то ***во. Извини. Я вообще-то матом не руга-юсь. Но здесь, на свежем воздухе... да и соскучился немно-го. Зовут-то тебя как?
— Оля.
— И откуда ты?
— Из Одессы.
— Давно?
— Восемь лет.
— И всё здесь?
— Да нет. Я замужем.
— Ты даешь. И муж знает?
— Не-а.
— А как же так? А если он сюда заглянет? Или кто-то из знакомых?
— Исключено. Другой круг.
— А ты? Призвание, что ли?
— Деньги нужны... Здесь немножко по-другому. Тебе кто-нибудь понравился?
— Да мне все нравятся.
— Тут еще две девочки русские работают.
— Тащи их сюда.
— Работают. Освободятся — познакомлю. А я тебе как?
— Ты лучшая. Правда, лучшая. Слушай, они что, в од-них пеньюарах, а под ними — ничего?
— Как же — трусы. И не пеньюары это. Это платья та-кие. По паре штук каждое.
— Уж очень какие-то нематериальные на них они. И трусов нет.  Я же не слепой. Это, наверное, этот толстый и лысый трусы на карман взял. Точно, трусы телки в черном он заныкал. Видишь, как карман-то оттопырен. Или ты намекаешь, что это у него чего-то другое торчит?
— Да, этот такой. Он каждую неделю сюда ходит.
— Идиот. Я бы вообще отсюда не уходил. В «Плазе» и дороже и хуже. Кстати,  сколько это стоит?
— Штука.
— Однако! Да за такие деньги я всю Москву перетра-хаю.
— Слушай. Только тихо. Я тебе под столом телефончик передам, а ты позвонишь, и я тебе дам за половину. Идет? В отель приеду.
— Оль, вот за что мне русские люди нравятся. Да мы со своей смекалкой Европу с Америкой за пояс заткнем. Мы же самый предприимчивый народ в мире. Мы же не можем работать за зарплату. За половину от половины. За двадцать процентов от ста. За сто от ста *** куда пойдем. Оль, я хочу вон ту бабу поцеловать в попу, заодно и проверим, есть на ней трусы или нет. Это бесплатно?
— Это бесплатно.
— Ну, переводи ей мое желание.
Она перевела девушке мою просьбу, и та любезно вста-ла «раком». Я убедился в наличии матерчатой перемычки между левой и правой ягодицами. И я поцеловал обе поло-вины, и мне показалось, что я прикоснулся к древнему па-пирусу, наполненному глубоким и таинственным смыслом. Девушка села на шпагат. Я стал аплодировать и попытался сделать то же самое, но мои «очумелые ножки» не разъез-жались. Да, подумал я, такие вещи должны дорого стоить. Всему надо учиться. А я, мудак, читал умные книжки. А на ***?
— Слушай, — сказал я Ольге, — как тут у вас здорово! Ебись – не хочу!
А она стала мне плакаться на бездуховность и прагма-тизм здешних людей, на жмотство и жлобство мужиков. Она изливала душу с такими чисто женскими подробностя-ми, что я готов был расплакаться. Я готов был любого вы-звать на дуэль и постоять за честь одесской шлюхи. А кто не безгрешен, выходи!
— Оля, — успокаивал я ее, — Оля, они не стоят твоих слез. Ты мне очень нравишься. Я на тебе женюсь. Ольг, вы-ходи за меня, а?
— Я уже же... же заму-жем-же...
— А ты не жужжи. Наплюй на него. Хочешь, я тебе яда достану? Или клопов, чтобы они у него ночами кровь пили, как он твою пьет.
Мы выпили.
— А ты хороший.
— И ты хорошая.
Мы выпили.
— Знаешь, Сань, обычно сюда мужики ходят, чтобы по-плакаться, а ты такой веселый и все-то у тебя хорошо, даже трахнуть тебя хочется.
— Какие проблемы. Но, Оль, я с друзьями не трахаюсь. Это нечестно. Я же не же-желоб.
— Вот теперь сам зажуж-жал.
— Давай еще по одной зажужикнем  по одной бутылоч-ке? Они нам дадут еще бутылочку?
— Мигом.
— И чипсов, что ли?
— Мигом.
Подоспели еще две наших девочки. Я входил в раж.
— Давай устроим в вашем «Вавилоне» Содом и Гомор-ру по-русски, чтоб им запомнилось? Давай, девчат, споем и станцуем. А ну — все на стол, к ядреней фене!
На пол полетели свечи и бокалы. Девчонки только и успевали переводить охранникам, что «все нормально».
— Все нормально, — заверял я их.
И я стал читать им стихи. Они, придурки, полагали, что мы сбацаем «цыганочку», а я читал Есенина и Гумилева, Цветаеву и Ахматову, Волошина и Бродского.
У них отвисли чугунные рты, а у меня пересохло в глот-ке. И мы выпили вчетвером на брудершафт. И руки наши сплелись, и девчонки вынесли меня на руках к подоспевше-му минутой позже такси.
«Мерседес» с негром за рулем домчал меня до отеля. За все было заплачено. И на прощание я сказал водителю:
— Ты жива еще, моя старушка! Жив и я. Привет тебе, привет.
На самом деле я был скорее полумертв, чем полужив. Потолок кружился. Я не стал гасить свет. Я в него погру-жался. Глаза закрывались сами собой, и мне посылал эфир картины прошлого. Оно общалось со мной. Появился Яр-цев. Он вернулся из больницы и сразу заступил в наряд. Его назначили дневальным в мою смену. Со мной еще был Се-рега Ермолов. Солдат срочной службы. У него была чисто женская фигура. Узкие покатые плечи. Широкие бедра. Рот полон железных зубов, которым позавидовал бы любой ме-таллист. Серега стоял у тумбочки с подвешенным к поясу штыком. Ярцев предлагал Ермолову сменить его и хватался за штык. Ермолов держал его кулаками на дистанции. Не знаю, что они там не поделили. Я не вмешивался.
Ярцев, не сломив сопротивления Ермолова, направился в кабинет начальника роты. Я слышал весь разговор.
— Товарищ майор, разрешите обратиться. Рядовой Яр-цев.
— Обращайтесь.
— Почему мне не выдали штык? Дневальному положен штык.
— Вам он не нужен.
— Мне, товарищ майор, оружие не доверяют.
— А вы пока так послужите. Присмотритесь к обста-новке. Поупражняйтесь.
— Я хочу со штыком поупражняться.
— Зачем это?
— А если, товарищ майор, враг или еще кто?
— Кто, например?
— Диверсант, например.
— Диверсантов сегодня не будет. Я вам обещаю. Идите и служите родине.
— Нет, без оружия не могу. Дайте тогда автомат.
Майор испугался не на шутку. Он заподозрил, что Яр-цева рановато выписали из госпиталя. Он заметил, что я кручусь под дверью, и приказал мне сбегать в санчасть.
Ярцева увезли. В дороге он буянил и выкрикивал бес-смысленные фразы типа: «Зачем меня посадили в алюмини-евую лодку? Уберите весла!» И больше он в роте не появ-лялся.
Ермолов получил благодарность. Я, слава богу, ничего не получил.
Потом почему-то картинка поменялась, и я увидел себя катающимся с горки с сестрой Ириной на санках. Мы благо-получно съехали вниз с высокой горы, во всяком случае, та-кой она мне казалась в семь лет, а потом я повез ее наверх. Пошел снег. Мне расхотелось гулять, и я решил вернуться домой.
Домашние хватились:
— А где же Ирочка?
Я заглянул в сани. Они были пусты.
— Не знаю. Ушла куда-то.
— Господи, господи, — запричитала бабушка, — разве она умеет ходить? Где же ты ее потерял?
— Украли! Украли! — причитала мама.
Все выскочили на улицу.
— Показывай, где ты ее оставил!
— Я ее не оставлял. Она, наверное, вывалилась по доро-ге.
Я заплакал. Мне стало жалко сестренку. Я представил, что она попала к злодеям, и ее несут сейчас в темный лес, где за каждым кустом притаилась стая волков, а она плачет от холода и голода и ничем нельзя ей помочь.
Как же я обрадовался, когда мы нашли ее у гаражей. Она как упала с саней, так и осталась лежать на боку. Даже не шелохнулась. Она была маленькой и не поняла, что с ней произошло. Такая послушная девочка...
— Ты бы лучше голову потерял, — сказала бабушка.
— Еще успеет, — сказала мама.
И она была права. Голова моя была такой тяжелой, что я с трудом оторвал ее от подушки, чтобы дотянуться до ми-ни-бара. Бутылка пива пришлась кстати. Я допил ее до кон-ца и включил телевизор. С ним было легче. Незнакомая речь успокаивала и отвлекала. И мне удалось уснуть. И приснилось мне, что меня пригласили на работу президен-том. Дали мне триколор и ящик водки. И сказали: «Выводи, Сашок, нас из кризиса». — «Мало», — сказал я. «Чего ма-ло-то? Все сам добудешь». — «Водки, — говорю, — мало. За ящик не согласен». А народ требовал: «Даешь смертную казнь олигархам! Зарплату шахтерам, деньги губернаторам! Наш гимн — “Шумел камыш”. Музыку переписать, слова оставить. Пей с нами, пей больше нас». — «Не, — сказал я, — русский мужик меру знает. Не хочу быть вашим прези-дентом. Вы этого не заслужили. Вам нужна дубина, а не президент». После этого меня схватили и повезли в Ялту на конференцию. Там всем раздали иглы и одноразовые шпри-цы. Я сопротивлялся и орал:
— Не сяду на иглу!
Но что я мог сделать против силы? Ничего. Я вырубил-ся полностью.
В мозг постучали.
— Кто там? — спросил я.
Молчание. И опять постучали.
— Да кто там, черт возьми?! Вы что, оглохли и ослеп-ли? Вы не можете жить без власти и дубин?! Без воровства и хамства?! Ведь если по совести, то всем хватит. Проблюй-тесь и проссытесь. Хватит ходить под себя. Сколько можно заглядывать в рот памятникам? Хватит таскать их с места на место! Дело не в них. Что же вы опять творите себе куми-ров?! Господа, вас же мама родила, не президент! Идите и голосуйте за вашу маму. Она вам жизнь дала, а большего вам никто не даст... Люди. Господа. Товарищи...
И еще в ту ночь мне вспомнился Генка Паркальцев. Из своих сорока он двадцать четыре провел в тюрьме. Он рас-сказывал мне страшные вещи. Его убили в кафе на Мытной. О его смерти я узнал из телевизионной криминальной хро-ники. Проснувшись, я позвонил маме Геннадия. Она уже знала о трагедии и рассуждала об этом как-то уж очень спо-койно и буднично:
— Надо бы, чтоб ты приехал. Надо помочь ребятам за-брать машину со стоянки. Ключи у тебя есть? Там у него в багажнике осталась какая-то ваза, которую он хотел пода-рить мне на день рождения. Вот и подарил, сукин сын. Го-ворила ему, чтоб не якшался с Серегой и его дружками. Не послушался мать.
— Как же это все случилось?
— Не знаю. Две пули ему в голову попали. Говорят, что он после этого еще минут пятнадцать жив был.               
— Я не понимал, как так можно говорить о своем по-гибшем сыне, но, вероятно, она уже давно причислила его к не вернувшимся из лагерного ада.
Днем позже я записал услышанный от него накануне рассказ. Привожу его полностью. Генка и сам писал хоро-шие рассказы. Я даже помог ему выпустить книгу. Она вы-шла тысячным тиражом. Для друзей и знакомых. Рассказ я назвал так: «Помоги же им, господи!»

Можно было бы сказать, что он ворвался в камеру, но — нет, его втолкнули.
Камера эта была необычная: здесь содержались гомо-сексуа¬листы, фуфлыжники, крысятники и прочие отбросы преступного мира. Тюремная администрация, испытывая понятную человеческую неприязнь к зэкам низшего сорта, делала все, чтобы здесь не процветали секс и насилие.
Каждый вновь прибывающий, получал короткий ин-структаж охранника:
— Скажешь, что сидишь по двести шестой.
Двести шестая — это «хулиганка». В этой статье уго-ловного кодекса несколько частей. Но все они — неуважае-мые. Тянувшие срок по ней — бакланы. Как правило бакла-ны агрессивны и неуп¬равляемы, им можно порвать пасть, но заткнуть ее не хватит терпения.
В этой камере, куда привели Романова двести шестых отро¬дясь не бывало.
На шконках — двенадцать осужденных. Они спокойны и ленивы. Все лежат. Каждый занят своим делом. Один — блуждает взглядом по потолку, другой сам с собой говорит по-грузински, третий делает из туалетной бумаги корабли-ки, рисует на них фашистские знаки. Ему только что испол-нилось восемнадцать. Да¬ли ему четыре года за то, что он, заманив в квартиру соседского мальчика, надругался над ним. Все лицо — в угрях. Ими усыпана и половина спины, И весь он похож на одну большую кляксу. Си¬дит он в пере-сыльной «обиженке» второй месяц. Дело его пересмат-ривается с подачи родителей потерпевшего, и, вероятно, срок увеличат. Пока же — передышка. Здесь не бьют, не за-ставляют заниматься любовью, да и какая любовь при такой отталкивающей внешности? Скорее всего не на этапе, так в зоне его убьют. Он относится к категории прокаженных. С таким не сядут за один стол, не подадут руки. Под горячую руку заставят жрать дерьмо. Если ума хватит, сам бросится на колючку и получит пулю при попытке к побегу, не хва-тит — подтолкнут, но сначала дадут возможность реабили-тироваться. Процедура эта изуверская. У опущенного, то есть распрощавшегося с целомудрием, есть шанс занять до-стойное место среди заключенных. Ему выдается кусок хо-зяйственного мыла, которое он должен съесть, но предвари-тель¬но его анальное отверстие закапывается расплавленным от спич¬ки целлофаном. После такой обработки оно считает-ся возвращен¬ным к девственности. Понятно, чем заканчива-ется такая поэтап¬ная операция с заложенным в ней леталь-ным исходом.
Сегодня Юрий получил от матери вещевую передачу: рабочую одежду, тапочки, носки. Он тут же переоделся в новое. Сначала обрадовался, а потом заплакал. Понятны его чувства: вспомнил дом, маменькино крыло, совсем еще вче-рашнее «ничего не слу¬чилось», ощутил свою обреченность.
День и ночь в камере горит лампа.
Дежурный заглядывает в глазок. Пока все нормально.
Зэки изучающе смотрят на вновь прибывшего. Кто-то слез со шконок и помог закинуть матрац на второй ярус. Там его подхва¬тили, развернули на железных полозьях из громоздкого металли¬ческого сооружения с центральной стойкой из трубы, к которой они и крепились. Эти крупные ячейки больно врезались в спины сквозь худосочные матра-цы, раздерганные бывшими арендаторами этого учрежде-ния.
Новый пассажир, державший в руке кружку с ложкой, присел у края стола. Взгляд его остановился на Смычкове. Болезненного вида юноша сидел на нарах неподвижно, уставившись в одну точку. Сейчас общаться с ним было бесполезно: он разговаривал с голоса¬ми. В такой позе за-ключенный мог находиться несколько часов, а если его еще и толкнуть в спину — будет раскачиваться. Нечто среднее между каменным изваянием с острова Пасхи и Пизанской башей. После многочасового оцепенения — мочил голову под краном, благо рядом с обеденным столом, навечно сцепленным с полом скобами, видимо, чтоб не уволокли, имелся туалет, ничем не отгороженный от прихожей и тра-пезной. Впрочем, деление тоже условное: перегородки ри-совались воображением, а оно у каждо¬го свое. Намочив го-лову под краном и помыв руки в унитазе, изваяние заняло в купе верхнюю полку. Здесь, подставив голо¬ву под струи холодного январского ветра, врывавшегося через не застек-ленное окно, забранное в частокол прутьев и затемнен¬ное своеобразным металлическим жалюзи с внешней стороны, называемых «ресничками», юноша проходил курс закалива-ния. Отговаривать его, пугать менингитом не имело смысла. Не все ли равно, в какую сторону поедет крыша. Нет, сойти с ума в таких условиях — счастье. Было не ясно: завернут он наглухо, или играет? Если это игра, то она достойна Ос-кара. А еще он мог раздеться у всех на глазах до гола и встать в угол. Его пытались пристыдить, но в том-то и дело, что так он, наверное, чувствовал себя свободнее. Посмеива-ясь, дежурный выводил его на пару слов в коридор. Осо-бенно усердствовал рыжий. Удар у него был поставлен, да и ряха — что надо. После санобработки, отведав дубосина — от слова «дубинка», — заключенный возвра¬щался к менее шокирующим гонкам. В свою очередь отыгрывался на со-камерниках. Как-то утром обнаружился массовый падеж пу-говиц. Их не было ни на рубашках, ни на брюках. Это заме-тил каждый. Стали искать, и тогда изваяние, застывшее в своем углу, спрыгнуло на пол. Оно вытянуло руку вперед. Кулак разжался. На пол посыпались белые, черные и корич-невые пуговицы. Его спросили: «А это-то зачем?» Оно од-ними жестами объяснило — тут полно подслушивающих устройств, вмонтированных в пуговицы. Это уж было слишком: своих пуговиц он не тронул. За что и по¬лучил по зубам. Снес, однако, зуботычку спокойно, с издевкой дал понять, что у размахивающих руками не все дома.
А тот сказал: «Пот, вот, шизуй один». Тот, кто это ска-зал, в прошлом был солдатом. Здоровенный мужик. В пле-чах — сажень. Мускулы не из ДСП, а из хорошего дерева. На животе — кубики. Плечи и шея почти на одном уровне. А по характеру — спокойный. В этом случае, когда в ход пустил силу, в гипотоламусе что-то заикнулось от беспре-цедентных посягательств на чужое добро. Нервная цепочка дала волю рукам. Но затем он ус¬покоился и первым подо-шел к новенькому.
Солдат обжился быстро. Видя, что тут ему опасность не угрожает, — попал он в обиженку после многодневной бой-ни в разных камерах, где его соседством чурались, — он приходил в себя. До этого он неделю провалялся на «боль-ничке», а потом, когда синяки переродились в легкий жел-тый загар, его спрятали здесь. А не могли ему простить то-го, что служил в «ВВ». Статья-то хорошая: четыре года за соучастие в убийстве. Срок для сто второй небольшой. Все бы ничего, да вот убийство произошло на гауптической вах-те. Поди, объясни, что по дури и по приказу сержанта один раз двинул по уху находящегося под арестом воина. Двинул в пол силы, а оно вон как обернулось. Сержант добил огры-зающегося солдата ногой в висок. Свидетели показали, что удар рядового был единственным, а намерений для руко-прикладства у него не было. Экспертиза установила, что смерть последовала от удара в висок. Никто не хотел уби-вать, а вот как обернулось. Вместе с подельником попал в тюрьму. Тот еще раззвонил по всем камерам, что солдат «вэвэшник», повинен в смерти, загубил моло¬дого парня, у которого, может, и мама, и папа в тюрьме сидят. Зэки разве не люди, что же если там для их сирот нет надежной крыши, то они таким вот ублюдкам, педерастам, да насильникам спус¬кать будут? Дудки. Оправдываться бесполезно. Оправ-дываться нуж¬но было на суде. Раз закон суров, но справед-лив, то он должен действовать.
Новенький вдруг резко встал из-за стола. Ложка-чебуражка, имеющая на конце шар, чтобы ее невозможно было проглотить от хорошей жизни, звякнула о край алю-миниевой кружки.
— Кто тронет, — имелись в виду чайные принадлежно-сти, — будет иметь дело со мной, — сказал он. Глаза у него были слишком уж беспокойные, а так, по замашкам, вроде бы как здорово блатной.
— Ты не кипятись. Расскажи о себе, а мы прикинем: что ты за пассажир.
— Закурить дай. Дай закурить.
Ему дали закурить, но он сигарету, не успев донести до рта, сломал. Дали вторую. Поднесли зажженную спичку. Он огонь задул. Исчиркал пол коробка. Обмусолил кончик. Бросил на стол превратившуюся в труху сигарету, коробок. — Всех сожгу!
Поговорить с ним не удавалось. Он метался по камере, готовый испепелить всех и вся. Отложив свои дела, зэки ждали развязки. Такое тут долго продолжаться не может. Либо сменит¬ся лидер, либо будет много работы для кула-ков. Солдат устраи¬вал всех. Менять его на этого выскочку никому не хотелось.
Надо заметить, что большинство находящихся в этой каме¬ре, друг о друге мало что знали. Каждый старался скрыть свою статью. Многое не договаривалось. Плелись всякие небылицы. Те, что поумнее, пустили обвинительные заключения, где ясно — за что, на раскур. У некоторых на руках — четвертушка машинопис¬ного текста, где могли уместиться и смягчающие обстоятельства, типа: «...и при этом сбил сотрудника ГАИ. Смерть наступила... с места происшествия скрылся на угнанной машине. С переломом рук и ног доставлен...» Тут уж, конечно, есть место для фан-тазии: руки и ноги при задержании перебили менты. Погоня была, потому что поставили на уши «иномарку», прихватил десять тысяч долларов, но пришлось выкинуть из окна. На счастье упаковка попала в авоську, увильнувшей от правого колеса старухи, — пусть живет богато, дай ей бог здоровья — а то бы не миновать восемь¬десят восьмой (валютные операции).
Вот и тактика отсюда такая: больше узнай о другом, а о себе помалкивай. Тот же, кто решился на легенду без предъяв¬ления обвинительного, устраивал настоящие гонки. Выдумывал такое! Грабежи и разбойные нападения, при-частность к мафии. Это, чтобы не трогали и уважали. Изощренная татуировка на но¬гах — кандалы с цепями. На плече — шприцы с перекрещенными иглами, три карты, финка, на тыльной стороне ладони — «Кот», что следует читать: коренной обитатель тюрьмы, — не путать с «К.О.Т» (коренной обитатель туалета). За наколки, не соответ-ствующие иерархическому положению, наказывались круто, но это уже общаковские разборы.
Особняк не уважает размалеванных авангардистов. Эти Мале¬вичи и Кандинские из народа, считают они, позорят воровскую масть. Особо опасные преступники, постигаю-щие науку красивой жизни не по учебникам для поступаю-щих на юрфак, а по казуис¬тическим строчкам следственных протоколов, складывающимся в многотомные дела с под-текстом, достойным пера Достоевского, не носят яркого оперения. На свободе они должны быть чуть-чуть незамет-ны, чуть-чуть респектабельны, и, конечно, при деньгах. Бывший начальник Бутырской тюрьмы, наверное, их имел в виду, когда, адресуя радиосообщения служебного характе-ра, не забы¬вал добавить: «Желаю здоровья, а деньги зарабо-таете».
— Эй, Валет, какого хрена добро переводишь?
Наверное, нашлись бы слова покрепче, да матом в ме-стах заключения не принято ругаться. Надо постоянно сле-дить за метлой. А то сгоряча языком ляпнешь, а тут не все с высшим образованием.
Кличка «Валет» к пассажиру мгновенно приклеилась.
Уже вышел на связь кореш солдата. Он пользовался его особым покровительством. Вместе ели. Рядом спали. Меж-ду ними была заметная разница в возрасте, но поговорить было о чем. Сутки в тюрьме и так какие-то резиновые, а за разговорами время незаметно тащится. Или заметнее? Не знаешь, как правиль¬ней сказать. И то, и то: неутешительно, в общем-то. Кто-то сказал: «Лучше бы вообще расстреляли и вылечили. Согласен на пять лет реанимации». Тут до-ждешься, смотри! Вдыхай свой кислород вперемежку с та-бачным дымом, а умирать не моги. Тут покойников не лю-бят. Раз, два, — и на этап. Привык к казен¬ному стульчаку: и тебе — пописать, и тебе — покакать, когда вздумается.
Нет, брат, получи на дорогу черного хлеба с селедкой, да поезжай. В столыпинском вагоне не разгуливаться. Не поймешь сразу, чего больше хочется: попить или по нужде. А, впрочем, без разницы. И то и другое сделать можешь с позволения конвоира, а у него свой ход времени, своя, не совладеющая с твоей физиология. И умные люди запасают-ся полиэтиленовыми пакетами, чтобы хоть как-то от време-ни не зависеть. Удобная непромокаемая вещь. Это что каса-ется сбора мочи. А вот с во¬дой хуже. Тут рецепт один: от-дай селедку врагу. Не жадничай. Все равно ржавчины в ней больше, чем витамина «С». А зубы твои раскачиваются от тряски, а тошнит тебя потому, что душ¬но. Ты что думал: раз отдельное купе, то сейчас проводник чифиру подаст, да белье свежее? Сиди, как воробей на жер¬дочке, нюхай под-мышку соседа. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь... Не считай по головам: собьешься и не твое это дело. Все на ме-сте. Никуда вы не денетесь. Вспомни слова: «Шаг в сторону или прыжок считается побегом...»
Валет на замечания не реагировал. Он весь напрягся. Сгруппировался для нападения и защиты одновременно. Он готов бил принять бой, хотя никто его не провоцировал. Но человек напрашивался сам. Грех было не шмякнуть его для начала левой. Солдат ударил первым. Отступил назад, при-кидывал, каким будет ответ. А драться необходимо, ибо стоит кому-либо усомниться в решимости, начнется броже-ние стаи. Постоянные оскалы и мясорубка. Когда есть во-жак, все как-то спокойнее. Равные силы внутрикамерных группировок до добра не доводят. Это и начальству извест-но. Оно само такого нахала подыщет. В конце концов, зар-плату им платят за спокойную жизнь.
Валет отошел к кормушке. Он далее не вскинул руки, чтобы защитить себя, но и не вскрикнул от боли. Что-то мешало рас¬прямиться собранной пружине. Но агрессив-ность его не поубави¬лась. Он продолжал угрозы:
— Всех повешу! Порежу гады! Дайте бритву!
При всем желании бритву ему никто бы не дал. Многие из сидящих здесь и сами вскрыли бы с радостью себе вены хоть каким-нибудь паршивым согнутым гвоздиком, но ко-лющие и режу¬щие предметы в камере — «ЧП». Единствен-ное, на что здесь можно рассчитывать, иголка с ниткой.
Иголка выдавалась часа на два в день. Нитку как можно быстрее сматывали с катушки надзирателя, подававшего конец через кормушку. За маленьким окошком, открывав-шимся во время подачи пищи, развлекались. От ловкости и сноровки заключенных зависело, сколько метров нитки им перепадет. Правда, если команда попадалась слишком шустрая, нажимался «стоп-кран», и — хорош. Побалова-лись — и будя! Обычно ниток хватало. Они шли на латание брючных пролежней, на изготовление самодельных ша-риковых ручек. На женской половине из них плели кисеты, суве¬ниры. Сложенные в несколько раз и сплетенные особым способом, они могли служить и шнурками и чуть ли не бе-льевыми веревками. Но это уже нонсенс. Их конфисковыва-ли.
Если в камере исчезла иголка, следовало наказание. Ка-ме¬ра на долгое время лишалась возможности чинить свою одежду. Иголки терялись. Такое случалось. В этом случае искали послед¬него. Но, бывало, отчаявшийся преступник ее проглатывал: был шанс попасть на операцию в городскую больницу. Здравый смысл — за это. Хоть какая-то смена об-становки. Опять же можно попытать¬ся сбежать, как только швы наложат. Однако случай показал, что это весьма про-блематично. Один заключенный скатал из черного хлеба футляр для иголки. Вогнал ее в хлебный мякиш; затем легко проглотил, запив водой. Выждали минут пять. Позвали ко-ри¬дорного. Тот выслушал внимательно рассказ сокамерни-ков этого глупца и сказал: «Не верю. Пусть при мне прогло-тит». С этими словами отшпилил от черной подушечки две иглы и протянул само¬убийце. Иглоглотатель широко от-крыл рот, и тупыми концами направил их в горло. Терять ему было нечего. Мужеложество. Изнасилование двух несовершеннолетних. Срок семь лет. При условии, что ему дадут добыть до звонка. «Ну и дурак». Вертухай вышел. Вряд ли он стал докладывать начальству о случившем¬ся. Скорее всего просто доложил из запасника недостающие иголки. Какие к нему претензии? Да никаких: мало ли чего зэк наговорит. Их только слушай.
Свидетели этой сцены дожидались новой смены. Попро-сили вызвать врача. Похоже, вновь заступившие были в курсе, но пок¬рывали сослуживца.
А с иглоглотателем, странно, ничего худого пока не происходило. Высказывали всевозможные догадки: или еще, как говорит¬ся, не вечер, или — удачное попадание в желудок. Надавив на «клопа» сделали еще одну аргументи-рованную попытку. На звонок отреагировали. Спросили че-рез кормушку «Что надо?» — «Человек умрет в камере, и что тогда делать? Мы предупредили». — «Сов¬сем плох?» — «Зеленый» — «Ждите». Ждать пришлось долго. На сле-дующий день выкрикнули фамилию бедняги: «Уткин, на выход. С вещами». Это — этап. Стало ясно, что здесь с ним возиться не станут. Пусть с ним мучаются на этапе, а там, как говорит¬ся, вскрытие покажет.
Сокамерники посочувствовали, на этом дело и кончи-лось. Эксперимент воодушевления не вызвал. Подражате-лей не нашлось. Успокаивали себя тем, что парню терять нечего.
Тем временем крутой мэн продолжал буянить:
— Всем писать помиловки. Быстро!
Эта фраза насторожила. Понятно: очередные гонки, то-варищ рассчитывал, что его признают невменяемым. Здесь пересылка. Будь ты трижды сумасшедшим — кому какое дело. Приедешь в зону, там и трави. Гуляй, кушай мух на здоровье. Заготконтора ответственности за таких не несет. Ну, дурак. Ну, угодил за решетку. А был бы умный, поду-мал бы раньше, что ты — дурак. Теперь поздно.
Кому, скажите, понравится, когда сходят с ума на лю-дях. Никому. Правильно. От своих проблем извилины раком встают, а тут еще дискомфорт от новоиспеченного Напо-леона.
— Ты сразу говори, кто ты: Генрих III или Наполеон?
— Быстро! Пошли!
— Подожди, — сказал тот, кто был дружен с солдатом. — Может, человеку помочь нужно. Объясним по-хорошему, чтобы щизовал «про себя», не мешал окружаю-щим. Поговорим, а там видно будет.
— За что?
Валет не отдавал себе, по-видимому, отчета, кто перед ним. Возможно, все в его башке перемешалось: следовате-ли, судьи, адвокаты, заключенные. Ясно было одно — меж-ду ними связь или звенья одной цепочки, вернее цепь, на ко-торую его посадили, как дворового пса. Он уяснил одно — вопрос, а, следовательно, должен последовать ответ. Он напрягал память.
— Я ни в чем не виноват. Хочу к бабушке.
— Много тебе дали?
— Много. Хочу к бабушке.
— Почему не к маме с папой?
— Хочу к бабушке.
— Сейчас пойдешь.
— Правда?
— Правда. Только сходи с ума тихо и никому не мешай.
— Сожгу.
— Опять? — Солдат погрозил кулаком.
Сжался, как еж. Только взгляды колючие — в разные стороны.
— К бабушке.
— Молчи.
— К...
— А я говорю, молчи. Ясно? Ничего тебе не ясно? При-говор с собой?
Он порылся в карманах. Извлек мятые листы. Черт возьми! Хулиганка. Двести шестая. Так, запустил банкой в директора магазина... Грузчиком работал. Понятно. И что же тебе не работалось?
— Сожгу! Всех! К...
— Значит, продолжаешь дерзить? Хорошо. Делаешь се-бе хуже.
Кантик — кличка произошла от сокращения фамилии Кантиков — расправил на столе мятый лист бумаги. Допи-сал в конце приговора: «Добавить два года за хамское от-ношение к сокамерникам. Приговор окончательный. Обжа-лованию не подлежит».
Валет впились в запись. Магическое действие знаков, а, возможно, и сам ритуал, напомнивший самый настоящий допрос, вызвали неожиданную реакцию.
— За что?
Валет заплакал. Заплакал так искренно, как никто здесь не умел. Даже пуговичных дел мастер на время вышел из транса.
— Бабушка. Бедная моя бабушка. Она меня не дождет-ся. Она умрет.
— Ладно, не реви. Будешь хорошо себя вести, попадешь под амнистию.
— Буду вести. Только к бабушке отпустите.
— Она тебя воспитывала?
— К бабушке хочу.
Он надолго замолчал. Сел на край лавки и замолчал. Иногда всхлипывал. Но больше не буянил, видимо, осмыс-ливал слова «окончательный» и «не подлежит».
С клопами идет постоянная война. Эти душманы такие хитрые, что, кажется, дадут фору любому академику. За не-делю могли оставить от человека один интеллект. А ты вот сиди и думай, будет сегодня ночью проводится рекогносци-ровка местности,  или она уже сделана, а значит, жди появ-ления десанта: прицельные падения с потолка, штурм ко-ленных суставов и мягкой ткани.
Можно попытаться дать заявку на их химическое уни-чтожение. Санитария на это пойдет. Жильцов переводят в транзитную, а это — переезд и хлопоты, равноценные пото-пу. Лучше, конечно, если «До меня — хоть потоп», когда уже все позади: и сборы, и кочевье, и возвращение в обжи-тую квартиру с уже просохшими ядовитыми лужами. Но передышка будет недолгой. День, два, и разогнанное, но не сдавшееся полчище снова ринется в бой. Сострадание им чуждо, но, — и все-таки, — клоп единственное существо, сознающее, что и зэк тоже человек, и его можно доить, как и любого не нарушавшего закон.
В тот момент, когда открылась кормушка, Валет стоял рядом.
— Пищу принимать, — сказал конвоир.
— Буду, все буду! — закричал Валет.
Рука его пересекла линию двери, пальцы вцепились в металл. Не тратя слов, мол, убери руки, конвоир ребром ла-дони дал отмашку. Не подействовало. Тогда он пустил в ход кулак, достаточно ясно давая понять: «Куда лезешь?» Экая фигня! Кулачищи у надзирателя были увесистые, и он не мог понять, почему запястья наглеца не треснули попо-лам.
А Валет уже просунул вторую руку в окошко, и теперь пытался вправить голову в дышащую ударами амбразуру.
— Ну, подожди у меня, — сказал вертухай. Кормушку ему закрыть не удалось, и тогда он, видя перед собой от-бивную в перспективе, открыл дверь.
— Ты чего хочешь?
— К бабушке хочу.
— К бабушке? Пойдем.
Вертухай взял его под руку, а потом резко заломил ее за спину.
Валет почти уперся головой в пол, но даже не вскрик-нул. Похоже, что он не чувствовал боли. Это предположе-ние подтверждалось глухими ударами там, за дверью, где происходил разбор ситуации. В оркестре обычно кончается партия барабана — вступает флейта. А тут флейта молчала.
Минут через пять Валет появился в сопровождении кон-воира.
— Иди, Петя, — сказал он, — иди.
Вполне, даже ласково. Отвел душу,  и теперь по его жи-лам растекалось умиротворение, да и то - понять можно: дома жена, теща — верещат, мельтешат перед глазами... Разрядка нужна человеку, а тут такой случай подвернулся. Груша, а не человек.
Валет действительно был похож на грушу. На нем все висело: и кофта зеленая, шерстяная — почему-то с пугови-цами на левую сторону, и рубашка, и брюки, и мышцы. По-лучили встряску и внутренние органы. Он держался за жи-вот. Шел на полусогнутых.
— Распрямись, — говорил охранник.
Он не распрямлялся. Кое-как сел.
Конвоир лично подал ему шленку с дымящейся кислой капустой. Наложил с верхом. Щедро посыпал кушанье мой-вой. То ли пожалел, то ли подчеркнул, что с властями не стоит ссориться.
— Ешь.
— А?
— Ешь, говорю. За бабушку.
Челюсть у Валета отвисла. Он прямо рукой отправил в пенящуюся пасть пригоршню капусты. Челюсть не закрыва-лась.
— Закрой рот.
Он послушно закрыл рот.
— Теперь жуй.
Он послушно жевал.
— Хватит жевать.
Он перестал.
— Теперь глотай.
Он проглотил.
— Получается?
Кивнул.
— Попробуй сам.
Попробовал.
— Быстрее.
Подчинился.
— Еще быстрее.
Стал чавкать.
— Издеваешься?
По щекам потекли скользкие слезинки. Они скатывались в миску.
— Ладно, будем считать, что научился.
Баландер все это время скрывался за дверным косяком. Конспирация не случайная. Это вам не тайная война в Ан-тарктиде, где шмыгнул между айсбергами — и был таков. Тут из каждой щели — гаргоны и минотавры. Каждый из этих чудовищ жаждет его крови и желает сделать на память рентгеновский снимок в анфас и профиль, чтобы при случае посчитаться. В книге «О вкусной и здоровой пище» таких блюд нет. Так почему же в бескрайнем море жизни нет ни кусочка гущи, хотя бы заго¬товок времен Микояна? Похоже, что все самое ценное исчезает в утробах баландеров, во всяком случае, добрая половина.
Давайте устроим аукцион. Пусть будет тихо, как в Мон-те-Карло. Пусть под энергичные удары молоточка предсе-дательствующего появится и шестидесятикилограммовый мешок кофе, и бульонные кубики, и золотистая, обжигаю-щая слюну форель, даже та же мойва, но — лопатами. Пусть продают на валюту. Что, разве здесь мало осужден-ных по восемьдесят восьмой? Только свистни — и получите хоть фунтами, хоть долларами. Можно было бы организо-вать продажу гжельской посуды. Как бы хорошо смотре-лись полуфаянсовые кумчаны и квасники на дощатых сто-лах. Пусть восемнадцатый век, но ведь это, согласитесь, пробуждает эстетическое начало…. Хватит уже этих штри-хованных штампов. Пора окультуривать выпавших на время в осадок членов нашего общества. Дорогие мои, ведь это же наш генофонд и от него никуда не денешься.  Хватит лозун-гов. Одинаково режут слух и лаконичный «СЛОН» — смерть легавым от ножа» и «Соберем урожай раньше сро-ка». Нельзя девать «срок» ни в чем не повинной кукурузе.
И тогда просветленные лики кисти Проньки и Якуньки Федоровых всплывут над решетчатой паволокой закрытых пансионов. Люди станут лучше, а при такой постановке дела им даже нельзя доверить ключей от собственных камер. Они озлоблены. Они при плохом раскладе могут самодельными ножами нарезать тех же баландеров тоненькими дольками, и им это хорошо известно.
В дискотеке мойщики посуды получают своеобразные пиратские «метки». Они гласят: «Смерть баландерам». Эти надписи украшают каемки алюминиевых шленок. Из такой посуды, гравированной гвоздем, страшно есть. Она изыма-ется из обращения. Баландер балансирует на лезвии ножа. Единственный шанс остаться в живых — сделать себе пла-стическую операцию. Понятно, в условиях содержания под стражей это невозможно. В ход идут полумеры: стукаче-ство и сверхлояльность. Это отсрочка.
На должность баландера идут самые зачумленные, кому в зону никак нельзя, и не только потому, что там они могут натолкнуться на произвол Бонапарта, известного как созда-теля и разрушителя супружеских пар, — неравные браки в его представлении служили интересам государства, — но еще и потому, что вся эта беспорядочная половая жизнь кончалась летальным исходом. В лучшем случае — кастра-ция без наркоза.
В рабочей зоне есть вполне сносные места. Самое спо-койное — зубной кабинет. Спирта как дезинфицирующего средства там почти нет, и он, естественно, не травит душу, но зато — чистота и порядок, минимальное количество по-сетителей. Зубы предпочитают лечить в зоне: там хоть есть с кого спросить.
Работал там некий Электрон. Это не еврейская фамилия. Это русское имя. Говорят, что он написал прошение на имя начальника тюрьмы по-латыни, но текст его почему-то был точной копией талейрановского от 26-го февраля 1802 года на имя папы Пия VII. Прошение сочли выдержанным в духе раскаяния, и Электрон получил это теплое местечко.
Самая респектабельная должность — нарядчик. Она требовала и хозяйственных, и административных, и фило-софских навыков. На ней состоял некий Соколов. До осуж-дения за квартирные кражи работал в горисполкоме г. Сочи.
Умелый политик, державший в руках пакет духовных акций подчиненных ему заключенных, он плел интриги, до-стойные двора Медичи. Правая рука особистов, он, пожа-луй, и их держал в некотором страхе, с филигранной точно-стью взвешивая и используя малейшие просчеты, рискуя попасть в опалу.
Он любил доверительные беседы, был готов к сопере-живанию, но на самом деле мозг его был нацелен на захват информации. Цепкая память с быстротой компьютера вы-брасывала на дисплей нужные слагаемые паучьей сети.
У него не было плохих манер, а лишь хорошие повадки зверя. Ходил бесшумно. Говорил вкрадчиво. Властвовал безраздельно. При нем существовал так называемый «совет коллектива», но этот избранный им же парламент был про-тивоположностью существующего английского.
Возможно, нарядчик тосковал по партийным собраниям, и отсюда ностальгия по всякого рода решениям и политин-формациям, проводимым силами заключенных. Вам было бы любопытно поприсутствовать: изгои вникают в суть Аф-ганского вопроса, обсуждают проблемы общеевропейского дома. Откуда этот лагерный оптимизм? Он что, впитан с молоком колхозницы Веры Мухиной? А сколько от него до хищного орла, сжимающего в когтях свастику? В ходу ого-воры, шпионофобия, и все это с одной целью — вернуть обществу полноценного человека, то есть коварного, лице-мерного, не верящего ни в добро, ни в справедливость. В ходу примитивные провокации. Нужно убрать неугодного — раз плюнуть. Он посылается в овощерезку. Там у него пропадает нож. Этап. Потом попадает на этап тот, кто по наущению нарядчика этот нож украл «за спасибо».
Монарх был подчеркнуто вежлив. Целовал по-паучьи, взасос. Это не люди, а мухи, выведенные на пролетарском говне. Он — из кости динозавра. Они еще не дожили до по-топа. Они играют в теннис, смотрят «видео», посещают те-атры, хотя Руссо был прав, адресуясь к Д’ламберу: театр вреден и порождает моральную никчемность актеров и зри-телей. Современное социалистическое искусство, выплески-вающее на сцену и на киноэкраны экстравагантную эротику типа «Маленькой Веры», барочный неоавантюризм, напо-минает данный стриптиз.
На Западе дети проходят его во втором классе. Отметь-те, не за медали и призы, а исключительно из уважения к презервативам. Если бы Мольер жил в России, он бы стал Гоголем. Как здесь много глупцов! Их так много, и все — в курьеры...
Нарядчик имел отдельный кабинет. Конечно, здесь не было гобеленов с изображением пышных сцен времен Ри-шелье и Мазарини, но зато в этой тайной канцелярии судь-боносные бумаги, дающие власть над людьми. Отведавший ее хоть раз, даже в неволе видит непонятные простому смертному сны: мраморный скоросшиватель и бронзовую чернильницу, куда погружается ненавистное перо графа Кавура, подписавшего в Париже мирный договор, резюми-рующий итоги Крымской войны... И кричит: «Южную Бес-сарабию - Молдавии?! Дудки! Отдать ее конокраду Григо-рию Ефимовичу Распутину... Что?.. Не слышу... Повторите номер телефона Александры Федоровны... Что значит «вы-шла»?.. Тогда Николая Второго... Вечером не могу — обед в Царском Селе...»
Валет видит совершенно иной сон.
Ему снилась казнь Романовых. Капельки холодного пота выступили на лбу. Они отвесно летели вниз, в какую-то пропасть. Мимо. Опять мимо. Господи, да спаси же их наконец! Раздвинь, если ты всесилен, эти стены!.. Мария, ведь она совсем еще ребенок... В марте у нее была корь, ее рвало... Анастасия... ей плохо, у нее в глазах мартовские со-сульки... Да разве вы не видите слез? Их бисером вышит бархат российского неба... Он стонал: «Прочь! Прочь при-клады! Вы не смеете бить!»
Валет, спавший на верхнем ярусе, вскочил и рванулся к окну. Ноги месили тела сокамерников. Руки намертво при-кипели к решетке. Начался настоящий переполох. Слабые и униженные набросились на беззащитного. Даже самые трусливые, зараженные общей травлей, считали святым де-лом дать ему пинка.
— Бабушка! Бабушка! — не мог докричаться Валет. В его непробудившихся глазах не было боли. Он плевался. Забрасывая попадавшимися под руку трехлитровыми бан-ками, бутылками из-под пива.
Насильники не отступали. Вот уже упала сраженная пу-лями Анастасия. За ее спиной расправились крылья, и она медленно взмыла вверх.
Мощный удар справа. Подумал: «Нельзя уходить по собственному желанию. Этого они от него не дождутся».
Тут, повернув лицо влево, заметил недавнего знакомого, и в глазах появилось томление, как у статуй работы Лисио-па.
— А, Беккендорф? И вы, друг, Брут?
Беккендорф съездил ему по зубам.
— Тогда вы не Беккендорф, — сказал Валет.
Солдат натянул на правую руку перчатку.
Припомнил, как с поверки до поверки искал пятый угол. Животная злоба переполняла его.
— Отцепись, — сказал он.
— Никогда.
— Тогда получишь.
До этого трясшийся в углу под одеялом зэк с вялотеку-щей шизофренией разделся до гола и слез с нар. Его поход к параше остался незамеченным. Оправившись, он принялся сторожить свободный угол. Руки по швам. Его трясло.
Валет держал удары. Злоба постепенно отступала, но оставался азарт: неужели он не чувствовал боли?
— Смотри в глаза!
Удар.
— В глаза смотри, говорю.
Удар.
Зрачки не шелохнутся. Как листва в безветренную пого-ду.
Пятый прямой свалил его со шконок на пол. Ему нужно было к чему-то привязать свое тело. Вот подходящий пред-мет — железная стойка, уж ее-то не свернуть.
В ход были пущены ноги. Они находились на уровне его клещей у тех, что лежали внизу. Казалось, должны лопнуть железные стропы человеческих мускул, но они только сви-вались еще сильнее.
Шум в камере привлек внимание вертухаев. Они загля-нули в глазок. Прикинули, чем грозит этот ночной бунт опущенных. Сошлись на том, что дело не стоит выеденного яйца. Ворвавшись в камеру, они решили, что всему виной голый шизофреник.
— Опять масть держишь? — спросил розовощекий вер-тухай.
Отрицательный кивок.
— Выходи, — сказал бледнолицый.
— Пусть оденется.
— Дайте ему брюки.
Отрицательный кивок.
Валет, стоявший к ним спиной, как будто разрубил свя-зывающие его со стойкой узлы.
Он ринулся к открытой двери. Подножка задержала его. Он поднялся с пола. Руку тут же заломили за спину.
— Что, зэк, захотелось поиграть в футбол?
— Фамилия?
Валету показалось, что он в составе студотряда отправ-ляется на прополку свеклы. Надо выругать колхозников. От него ждут рапорта. Что им сказать: что все относительно, что шапку Российской Империи нельзя носить наизнанку?.. Полно!
Его вывели в коридор.
С вялотекущей постепенно оделся. Прямо в сапогах лег под одеяло. Опасно было делать ему в этот момент замеча-ние: еще не лязгнул засов за удаляющимися конвоирами.
Здесь, над этими крышами, напоминающими солярии, парящие между небом и землей, небо какое-то Аустерлиц-кое, почти то же, что видел князь Андрей: «Высокое вечное небо», только исполосованное прутьями. Можно допрыг-нуть до него, подтянувшись на руках, можно подставить еще не скошенные беззубыми электробритвами волосы под вольные порывы ветра.
Господи, как хорошо-то!
Снег хрустит под ногами. Стоят крещенские морозы. Хочется писать стихи. «Соната Грига  «ля минор». Оставлен в силе приговор». Получается. Все получается. Думать о близких — тоже получается. «Ты красное кресло придви-нешь к окну, и сложишь крест-накрест озябшие руки. Я все же любил тебя только одну. Бог даст, я не вынесу этой раз-луки». Конечно, это не Алигьери, но ведь это и не Флорен-ция.
Безумное небо, приходящее и наяву, и во сне, небо про-гулочного дворика. Десять шагов туда, десять обратно. Ни шага в сторону. Бетонные стены сторожат твой шаг. А там наверху — покуривают церберы. Они ведут неприцельный огонь по головам камешками, вылетающими из-под каблу-ков. Мазилы!
Там, в вышине, льющееся через край небо. Вот бы при-ручить его, чтобы оно не улетало из остывающих зрачков... И малый ребенок знает, как скучно сидеть на одном месте, ничего не делая. Безделье всплывает наружу в самых при-чудливых формах. Это, к примеру, послеобеденное пуканье — кто больше, фальцетом, можно вытянуть до тридцати шести трелей. Тут нужны практика и чеснок. Они тщательно перемешиваются и запиваются водой из-под крана. Лучше это делать в положении лежа. Бас путает ноты и быстро вы-дыхается. Ваш флакон пуст. Но зато нет необходимости надевать противогаз. Правда, занятие это скоро надоедает. Интереснее писать письма на женскую половину, благо она рядом, этажом выше и чуть правее. Но это не беда, было бы желание. Из обрывков бумаги, сдобренных клеем, скатыва-ются трубочки. Нанизанные друг на друга, они образуют стрелу. Клей получают из черного хлеба. Выжимки через какое-то время каменеют. Для наведения моста осталось вы-сунуть стрелу наружу и захватить ею маятник из нитки с грузом. Потом нужно изловчиться и каким-то образом ко-нец нитки закрепить на  «решке». Мост готов. Женщины с нетерпением ждут сигнала, чтобы подтянуть коня к своей хате. Так, что же имеем в кисете? Табак. Отлично. Три пи-сульки. Почитаем.
Писулька первая: «У меня большие голубые глаза. Светлые волосы. Талия 62 сантиметра. Рост сто шестьдесят пять. Кра-а-сивая. Сто сорок четвертая статья. Срок четыре года. Хочу познакомиться с высоким стройным парнем. С насильником знакомиться не буду».
Общаковский комментарий:
— Не проститутка.
— А откуда ты знаешь?
— Так глаза же голубые.
— Ты никогда не видел проституток с голубыми глаза-ми?
— Он вообще ничего такого не видел.
— Ах, да, ты же у нас специалист по противоположному полу. Извини, земляк, тогда ты вообще выходишь из игры.
— Я это к тому, что она не из группы риска.
— СПИДа боишься?
— Можно подумать, что ему ее для этого дела приве-дут.
— Не ему.
— Ну, тебе.
— Мне блондинки не нравятся.
— А я бы ее трахнул.
— Пожалуйста.
Писулька вторая: «Мальчики, мое письмо будет длин-ным. Я убила человека. Это долгая история. Но я берусь ее рассказать, так как сидеть мне осталось семь лет, два месяца и четыре дня. Времени, как понимаете, девать некуда. Начну по порядку.
У меня были две подруги. Они познакомили меня с од-ним богатым вдовцом. Гораздо позднее мы поняли, что в первую очередь он был крупным дельцом. У него было много денег. Нам он ни в чем не отказывал. Дискотеки. Ре-стораны. Словом, свободно конвертируемые удовольствия. Любка и Светка встречались с африканцами. Я к ним не хо-дила, а Светка с малолетства занималась проституцией. Любку втянули в это дело. Они копили деньги на машины. Правда, не видела, чтобы они много зарабатывали. Шмотки были. Но и расплата, понимаете...»
Тут читавший ксиву расшифровал многоточие: «Е... во все дыры. Их-то бабы, может, и посисястей, зато наши поп...»
— Читай дальше.
— Что, интересно?
«...понимаете... Я другая. Я училась в Университете. Все шло нормально. Но этот великовозрастный подонок, кото-рый годился нам в дедушки, стал нас шантажировать. Мы стали бывать у него реже. Я даже сказала, что выхожу за-муж, но это его не проняло. Он грозился предъявить моему жениху фотоснимки интимного содержания. Ничего осо-бенного. Это не откровенная порнография. Я как-то по ду-рости разделась перед ним за пятьсот рублей. В этот момент я чувствовала себя моделью в мастерской художника. Мне и раньше приходилось позировать, но за сущие пустяки. Вот то, что с меня малевали, — настоящая порнуха. Понятно, я не видела в этом ничего дурного. Перед глазами более гад-кий пример. Девки вдвоем делали ему минет, а у него никак не поднимался. Я бы и за тысячу не подписалась, а они бы и меньшей суммой довольствовались. Им это нравилось.  Так продолжалось примерно год. Я не уступала.
И тут Светке пришла, как казалось, спасительная идея. Она предложила грохнуть Константина Эдуардовича, за-владеть его наличностью и антиквариатом. Я тут же согла-силась, думая, что это возьмет на себя Светка. Но она не дура. Ей нужно было повязать нас круговой порукой.
Мы готовились целый месяц. Он как-то заметил: “Что-то вы, девочки, зачастили”. — “Так деньги нужны”. Пове-рил. Игры стали менее продолжительными. Пили кофе. Крутили киношку.
Наше предположение подтвердилось. Константин Эду-ардович ни с кем не встречался на этой квартире. Ему никто сюда не звонил. Сам он тоже. Бункер, а не квартира. С сосе-дями — такое везение! — никогда не сталкивались на лест-ничной площадке первого этажа. Войти в подъезд можно было вдоль стены, не привлекая ничьего внимания.
Все взвесив, мы решили, что дело чистое. Назюзюка-лись как-то и решились.
Константин Эдуардович отдыхал. Он был в одном хала-те.
— А, девочки, привет, — сказал он.
Светка без всякой преамбулы звезданула его по черепу бутылкой. Раскупоривать ее не пришлось. Пробка подпрыг-нула до потока. Полилось шампанское. Мы достали фуже-ры, осушили бутылку до дна: не пропадать же добру.
У меня дрожали руки. Светка держалась.
— А теперь ты вгонишь ему под кожу пару кубиков воздуха.
— Может, не стоит? Вдруг он уже отдал богу душу?
— Его душа попадет в ад, — сказала она. — Делай, что тебе говорят.
Мне пришлось сделать то, что велели. Любка доверши-ла начатое. Она в истерике корчилась на полу и душила его фирменными колготками. Орала: «Не-на-ви-жу!» Мы еле оттащили ее от трупа. «Не кричи, соседи могут услышать». Дали ей стакан холодной воды. Она пришла в чувство. Те-перь нужно было обыскать квартиру и смотаться. Наличны-ми мы нашли тридцать две тысячи. Деньги лежали в шкафу на видном месте. Мы так торопились, что хватали не самое ценное. Набили сумки и карманы. Светка предложила вос-пользоваться вместительным чемоданом, но потом мы со-образили, что он может привлечь внимание милиции. Мож-но было запросто загреметь под фанфары. Решили, что жадничать не стоит, придем в другой раз и все разделим по честному. Приходили мы еще раз десять: у него столько добра, что и грузовик с места не сдвинет. Потом все — за-вязали. Сколько можно судьбу испытывать...
P.S. Заканчиваю. Девчонки торопят. Им пора отправлять коня, а я предупреждала: история длинная. Да, глаза у меня голубые, волосы светлые...»
Комментарий общака:
— Не проститутка.
— Почему нет?
— Так глаза же голубые.
— Заметил, и у этой глаза голубые.
— И волосы светлые.
— Человека грохнула. Баба! Клевал человек всю жизнь по зернышку, а ему даже губы смочить шампанским не да-ли.
— Шампанское, поди, не «Советское».
— Ему теперь уже все равно.
— А денег-то сколько загребли.
— На троих же.
— А антиквариат?
— Да.
— Кто с ней будет переписку вести?
Толстяк с небритой физиономией поднял руку. Он посе-лился в камере недавно. Никто не знал, за что он сидит. Пы-тались расспрашивать, но он отвечал коротко: «Был бы че-ловек, а дело найдется». Никому не докучал. Целыми днями ковырял между пальцами ног. Чувство брезгливости оттал-кивало от него пахана, а другие уже сошлись по интересам.
— Будешь с ней переписываться?
— Угу, — сказал он.
— Ладно, уступаю.
— Угу, — повторил небритый молчальник.
Обиженка оживилась. Отступили на второй план тре-волнения. Всех захватила переписка. Гуськом потянулись к умывальнику. Расхватали из тряпичного кармана листы бу-маги. Они не годились для раскурки, нельзя было использо-вать и по прямому назначению. Грубые оборвыши раскрои-ли под прямым углом, добились нужного формата.
На третью ксиву вызвался отвечать солдат.
Скоро, однако, выяснилось, что литературными навы-ками никто не обладает. Дело не продвигалось. И тогда Кантику пришлось выручать товарищей по несчастью.
— Ладно, — сказал он. — Попробуем. В конце концов, не боги горшки обжигают. Дай сюда. — Форматка переко-чевала на край стола, где он сидел. Напряг зрение. — Какой жуткий почерк. Как у Маркса. Так не пойдет. Зачитываю вслух: «У меня никогда не было девушек, но я хочу с тобой переписываться... Я люблю папу и маму. Очень скучаю...» Все это ерунда на постном масле.
Солдат смутился.
— А я действительно скучаю.
— Скучать можно на сочинском вокзале. У пальмы. Ба-бы тянутся к красивой жизни. Им подавай приключения, по-гони... Словом... Неужели непонятно? Ты должен ее заин-триговать.
— Я не умею.
— Мы все изобразим.
Кантик сел за письмо.
— Врать будешь?
— Буду.
— Лучше бы правду написать.
— В твоем деле много правды? Тогда молчи и не ме-шай. Так, — он сосредоточился, — завязка, кульминация, развязка. Так, убийство мы тебе, пожалуй, оставим, но оно будет несколь¬ко иным. Побольше романтики.
На обдумывание ушло пару минут. Дальше несло вдох-новение. И получилось совсем недурно. Кантик читал с вы-ражением, точно заправский эстрадный артист: «Дорогая Блю!..»
— Почему «Блю», ведь ее же Катей зовут.
— Катя — это купюра. Это пошло.
— Давай дальше, — обреченно вздохнул солдат.
«Дорогая Блю! Взяли мы с Лехой хату и поехали в го-род Ялту. Жемчужина в оправе гор! Море вздымает волны. Шуршит гривой. Так и хочется положить голубое небо, и чтобы рядом была ты. Моя рука лежит у тебя на груди...»
— Так сразу?
— Не перебивай. Продолжаю: «Моя рука лежит у тебя на груди. Губы склеены твоим поцелуем. По телу бежит приятная нега. Воровать не хочется. Хочется ласки и тепла. Целовать твои ноги, коричневые, врезанные в белый тре-угольник, похожий на чайку. У тебя красивые ноги. Мы идем по пляжу. Вот гостиница “Ориадна”. Здесь мы остано-вились. Чудесный номер с видом на море. Белые  кораблики кажутся игрушечными. В номер принесли шампанское. Оно подобно прибою. Кусочек льда я осторожно взял губами. Наши губы скрестились. Забвение смежило веки. О черт! Дверь выбили плечом, и мне пришлось лезть за пистолетом. Он лежал под подушкой. Пришлось потревожить твои вол-шебные волосы, уж извини. Блю, мне искренне жаль, что рядом была не ты. Я убил одного. Тяжело ранил второго. Все было как в кино. В два прыжка я достиг окна. Призем-ление было неудачным. Такая жалость: подвернул ногу. Меня взяли, и вот я здесь, среди этих голых стен. Одиноко и тоскливо...»
Тут он сделал паузу.
— Нормально.
— Красиво, но, думаешь, в это поверят?
— А во что поверят, только в коммунизм?
Кантика слушали, открыв рты. Сознавалось ничтоже-ство соб¬ственных злоключений, движущаяся лента пошлых и омерзительных событий прокручивалась в обратном направлении.
— Живут же люди! — подал кто-то реплику.
— А дальше что?
— «Одиноко и тоскливо» — тебе этого мало? Хорошо. Добавим прозы.
Он дописал:
«Целую твои соски и кончики гуттаперчевых пальцев. Срок — «пятнашка». Искрение у Ваших ног. Петя».
— А почему «Петя»?
— Потому, что не Павел. Какая разница? Не переписы-вать же?
Они перекурили, и Кантик принялся катать второе по-слание. Удивлялись, что он строчит, как из пулемета. Тут выжмешь из себя пару строк — извилины щелкают, как провода под трамвайными пантографами.
Текст получился менее объемным: «Мой ангел! Жизнь моя начиналась за здравие, а кончается за упокой. Начну по порядку. Недавно я похоронил отца с матерью, а еще рань-ше жену и двоих детей. Отец убил мать и покончил с собой, а жена с детьми погибли в авиакатастрофе. Мне тридцать, но я уже седой. Последнее время много пил. Стыдно при-знаться, но в дело шли даже французские духи, — подарок моей тети, проживающей не¬подалеку от аэропорта “Арли”. Это в городе Париже. Там я бывал неоднократно. Сена, ко-нечно, прекрасна, но я больше люблю наши подмосковные пруды. Хорошо посидеть с удочкой на берегу.
Срок получил небольшой. Три года. Кража автомобиль-ного приемника. Не знаю, зачем я полез в машину. Звучал “Ноктюрн” Шопена. Я только хотел послушать. Рука сама полезла за отверт¬кой. Я положил приемник за пазуху, хотел выйти из машины, но после третьего стакана меня развезло. Проснулся я уже в окру¬жении милиции. Се ля ви! Рост мой метр восемьдесят два. Спор¬тивная фигура. Участвовал в первом туре конкурса красоты. Среди мужчин. Люблю иг-рать в гольф. Вот, кратко, и все. Петя».
— Опять «Петя»? — поинтересовался солдат.
— А почему в камере не может быть двух Петь. У них в хате три блондинки — я же не протестую. Пусть будет еще один Петя, этакий потенциальный Раскольников. Раскольни-ков, в сущности, был дровосеком, а не убийцей. И почему у него в руках должен был быть топор, а не отвертка? Ох уж мне этот Достоевский!
— А я не читал.
— Читал. Просто ты ни черта не помнишь. Век такой. Деше¬вый портвейн. Телевизор — коробка передач безумно-го века. Доми¬но. Домино. Домино.
И полетели под откос забубенные стены пристанищ, за-про¬кинули в небо квадратные глазницы. Набухли железные вены арма¬туры. И стала впитываться в песок бетонная кровь, запекаясь на стыках, на шпалах.
И тишина.
И тишина.
Как.
После.
Причастия.
Пронзительный женский голос, пущенный тетевой гор-ла, дал ей воскрешение. Запястья выдавливали гвозди ноч-ных звезд. Затягивались облепленные мухами снежинок лунки на коже неба. Терновый венец полярного сияния скреб когтями вечную мерзлоту человеческих душ.
Светила луна.
Обреченно.
Там, в черной проруби мироздания, лежали закопченные сердца. От них расходились черные нимбы.
И тишина.
И тишина.
Как
После.
Причастия.
А потом на мужской половине изолятора, застигнутой врас¬плох этим ночным пением, озлобленный, доведенный до последней черты голос сорвался в эту надрывную про-пасть:
— Пой, сука, пой!
Это было время для важных сообщений. Передатчики работали лаконично. С огромным напряжением. «Сто сорок первая, вызы¬вает сто вторая». — «Говори». Шла смена ка-раула. Этим пользо¬вались. Соблюдая неписаную очеред-ность, зэки давали установ¬ки, как кому держаться на допро-сах; делились новостями, вы¬водили на чистую воду фуф-лыжников, чертей и стукачей. Инфор¬мация принималась к размышлению.
Сегодня их души травил этот нежный, пахнущей волей голос.
Попросили более вежливо:
— Да спой, что тебе?
— Красотка, как тебя зовут?
— Пусть он извинится.
— Эй, идиот, извинись.
— Извиняюсь, хотя все они ****и.
— Не буду петь.
— Заткни пасть!
— Все на них горим синим пламенем.
И тут она запела: «Гори, гори, моя звезда...» И взмыли ввысь окольцованные птицы. Их крылья распластались над колыбелью земли. Шуршали своими одеждами плакучие ивы, отвешивая поклон за поклоном.
Отправку корреспонденции задерживал Молчальник. Свесив с нар ноги, насвистывая что-то про себя, как-то странно водил шариком по бумаге. Губы при этом сложены в капризный бант.
— Эй, там, на галерке, ты скоро?
Последовало привычное слуху «угу». При этом он только на секунду отвлекся, явив лицо отшлепанного ребен-ка. Жестокость в нем сочеталась с женственностью Фьямен-ты, разбуженной пением птиц.
— Роман, что ли, кропаешь? Дай посмотреть.
Солдат залез на нары. Заглянул через плечо пишущего. Тот сложился пополам, накрывая грудью тетрадный лист. Это из запа¬сов прошлого месяца. Остальные израсходовали цивильную бумагу на кассационные жалобы.
— Паразит! Какую бумагу портит. — Успел разглядеть бессвязные закорючки, которые оставляют дети в пред-школьную пору, играя в старшеклассников. Косые навороты даже отдаленно не напоминали буквы. — Кантик, и этот под дурака косит.
Кантик закатывал ксивы в целлофан. Нетрудная опера-ция: сложенное до размеров половины спичечного коробка письмо в целлофановом переплете запаивалось на пламени спичек. Получал¬ся непромокаемый конверт.
— О боже! — воскликнул он, когда получил написанное молчальником письмо.
Тот улыбался. У него было хорошее настроение. Он ис-крен¬не не понимал, что же не устраивает его сокамерников.
— Ты это серьезно, — разглядывал каракули Кантик, — или как?
— Угу, — говорил молчальник. — Или как. Ему, по-видимому, нравилось произносить нараспев окончание чу-жих фраз.
— Или как...
Надо было выяснить: не блефует ли собеседник. Для провер¬ки пустили в ход простенький тест, хотя теперь и ви-зуальных наблюдений было достаточно, чтобы с уверенно-стью констатиро¬вать: «Батюшки, да это же вылитый даун».
— А скажи-ка, дорогой, кто такой Ленин?
Он кокетливо скосил глаза в сторону Кантика.
— Конечно, Ленин.
— Ну и кем был «конечно, Ленин»? — повторил Кантик его манерные интонации.
— Конечно, Ленин был дедушкой.
— Правильно. А кем были его бабушка?
Почему-то он обиделся этому вопросу. Ушел в себя. Однако, явно заинтригованный общим весельем, упер под-бородок в кулак, медленно соображая, зачем эти не относя-щиеся к делу вопросы.
Кантик повторил вопрос.
Молчальник обмозговал его. На это ушла минута. Все успели надорвать животы.
— У Ленина не было бабушки. Ленин — вождь  мирово-го пролетариата, — скороговоркой, по-газетному выдал он.
— Ты не прав. Даже у Валета была бабушка... — пере-водя стесненное смехом дыхание, продолжал расспросы Кантик. — Любезный, как ты сюда попал? У тебя же на лице написано, что ты не в чем не виноват. Ты в школе учился?
— Учился. Учился. Вы меня за дурачка принимаете?
— И сколько же ты классов кончил?
Он сначала отогнул на руке три пальца, но затем два убрал.
— Один?
— Один.
— А почему же дальше-то не стал учиться?
— А зачем? Я в тюрьме.
— А затем, что и в тюрьме нашему обществу полезней грамотные люди. Тебя за что сюда упекли?
— А! — отмахнулся.
— И все-таки.
— Сосед дурак попался.
— Ты его чего, съел что ли?
— Зачем, я его стулом.
— Убил?
— Зачем? Ударил.
— Это нехорошо.
— А он первый начал. Он меня костылем ударил, а его стулом.
— А за что он тебя?
— А я ему мешал.
— Чем же?
— Поздно домой приходил.
— И чем же ты занимался?
— Не скажу.
— Почему же?
— Не скажу. И все.
— А суд-то у тебя был?
— Конечно.
— И чего ты им сказал?
— А ничего.
— А потерпевший?
— И потерпевший ничего не сказал. Он в больнице ле-жал.
— Не понимаю, они что, не видели, с кем имеют дело?
— Как же, видели. Я-то на суде был. Как же они могли меня не видеть?
— Резонно. Ты действительно во время суда всю дорогу молчал?
— Угу.
— Да, они тебя, как и мы, за умного приняли. Что же ты теперь делать будешь?
— А ничего. В зону пойду. Буду дворником работать.
— И сколько тебе дали за твое молчание?
— Два года. Буду сидеть. А если понравится, я совсем останусь.
Эта последняя фраза вызвала у Кантика жуткую зависть: вот, действительно, блаженное неведение во всей его красе, вот когда оно может пригодиться.
— Еще вопрос. Скажи по честному: тебя за какие грехи сюда перевели?
Он молчал.
— Скажи, у тебя что-то было с мужчиной в камере?
Смущенно, потупив глаза, признался:
— Угу.
— Ты провинился?
— Я ничего не делал. Он сам пристал: «Дай, дай!»
— Ну, и ты...
— Нет. Я ничего не делал. Он сам пристал.
— Не стесняйся, здесь все свои. Как же это получилось, ведь в камере просто так не обидят.
— А, — кисло скривил губы, — он, дурак такой,  гово-рит: «Хочешь конфетку?» — «Хочу, — говорю, — конфет-ку». — «Слезай, — говорит, — вниз». —  «Дай», — говорю. «Дай», — говорит. «Не дам», — говорю. «Не дам», — гово-рит.
— Ну, а дальше-то?
— О! — принялся жестикулировать. — Ручищи-то у не-го? Что я с ним сделаю? Нахал.
— Ребят бы позвал.
— Как? Я конфетку ел.
— Ты же говорил, что он не дал.
— Я сам взял.
— И?
— И-и.
— А ты бы сопротивлялся.
— Как? Руки-то он мне к бедрам прижал.
— Дальше.
— Дальше, дальше... Дурак он. Нагнул меня и все. А по-том набросились, как голодные: «Дай, дай». Устал я. Не хо-чу больше разговаривать.
— Нам же интересно. Может, у кого-нибудь здесь тоже конфеты есть.
— Не хочу.
— У тебя что, месячные?
— Не хочу и все! Отстань. Противно даже...
В камеру ввели усмиренного Валета. Он еле передвигал ногами. Только после того, как его подтолкнули, по инер-ции сделал несколько шагов вперед. Корпус не разгибался. Правая рука висела плетью, левой держался за живот. Одежда — клочьями. Глаза покрылись серым мхом. Он, пугливо озираясь, шмыгнул под нары. Там уже для него был приготовлен матрац. От метал¬лических плит тянуло холо-дом. Он не лег на матрац, а согнувшись в три погибели, сел на корточки. Руки по-собачьи упер в пол. Голова цепляла свод нар. Так он и сидел неподвижно, на четвереньках.
Кто-то пукнул, демонстрируя презрение.
Глазок приоткрылся. Вертухай, конечно, заметил пере-ста¬новку мебели, но это его не интересовало. Через минуту он заглянул вновь.
Было тихо.
Набегавшийся за день по коридором, устав от неуго-монных пассажиров, он отправился в служебку почифирить, а потом покимарить. Его совесть не мучили угрызения. Со-весть тоже че¬ловек. Да и за кого болеть душою. За день та-кого насмотришься, что готов отпустить душу на вечный покой. Пусть останутся тело и кулаки, да еще пищеварение. Со слабыми нервами здесь лучше не работать. Сентимен-тальничать тоже не стоит. Зэки народ коварный. Уступишь в одном, другом — окажешься на крючке. А можно было бы жить: дубленка — блок сигарет, кожанка — ста¬кан водки. Сущий пустяк: вывести в коридор в ночное время, влить я горло стакан водки, да и забирай одежонку. Тут франтови-тые попадаются. Но большинство — голь перекатная. За что сидят? Тот — шапку сбил с прохожего. Этот — надергал пу¬чок «дворников». Там же в машине и уснул. Разбудили. Дали срок. А туда же — в воровскую компанию.
Вертухай зевнул: скучно.
Зэкам не спалось. Организм привык, с одной стороны, к распорядку, а с другой стороны, ночной сон приходил не сразу, перебивался дневным.
Было любопытно: как там Валет.
Валет не подавал признаков жизни.
И вдруг в тишине послышалось, будто что-то течет. Прислушалась. Точно. Прерывистое испускание доносилось снизу. Попрыгали на пол. Так и есть. Догадка подтверди-лась: Валет, даже не сняв штаны, мочился. Под ним была огромная лужа.
— Ты совсем ох... — зарычали на него.
Он еще больше съежился. Приготовился к тому, что его будут бить, но его руками не достать.
— Вылезай!
Попытался что-то ответить, но только прохрипел.
— Вылезай, хуже будет!
— Оставьте его. У него и так все отбито.
— Что же, терпеть?
— Рожей его в мочу!
— Небось, сам недавно говно жрал, ублюдок.
— А ты видел?
— Ну вас. Делайте, что хотите.
Тот, что был сверху донизу в наколках, пошл к умы-валь¬нику за шайкой, в которой обычно мыли ноги и стирали белье. Он наполнил ее водой и метнул содержимое на поло-вину Валета.
Тот рычал. Казалось, он превратился в маленького зве-ря.
Его еще и еще раз окатили водой. Лили, как в кротовую нору.
— Вылезай!
Стучали зубы. Ходил под кожей кадык. Дико горели глаза из темноты.
Когда вода попала ему в лицо, а пронизывающий холод переместился глубже, под самые лопатки, а затем покрыл инеем сердце, он больше не видел перед собой людей. Они превратились в камни. Раздирая в кровь кожу, он летел в каменную пропасть, и только губы шептали: «Мария, Ма-рия... Господи, да помоги же ты им — ни в чем не повинным детям. В каждом из нас — царственная кровь».
Бездорожье. Желтая вода в канавах, как бы захлебнув-шаяся солнцем, медленная, никуда не текущая, и будто об-лако стоит на месте и плачет синей пеной, и не облако это, а белый загнанный конь.
Вот в такую даль меня занесло.
Тихо. Поют птицы. Гудит шмель, чем-то похожий на мельничный жернов. Работают крылья, перемалывая про-зрачный воздух, отчего он становится непривычно терпким и густым. Забираешь полной грудью, а дышать, кажется, трудней: дурманит. Так и хочется завалиться в придорож-ных кустах, заложить руки за голову и долго-долго пить его через соломинку, пока не переберешься в другое, чистое измерение, где нет людской зависти, больших и маленьких людей, асфальта, машин, повседневности, всего того, что именуют суетой.
Я замечал, что новое поколение притерпелось к игу больших городов, ему уже нужен, как воздух, допинг выхо-лащивающих душу шумов, ему уже не хочется, да и некогда прислушаться к биению чужого сердца, да и к самому мол-чанию тоже. От этого и равнодушие, заглушающее все пер-вородное, по-настоящему ценное, что есть на земле. Оно будто с кляпом во рту, не может закричать, обратить на себя внимание. Мы обрастаем черепашьими панцирями, при ка-жущейся расторопности становимся все медлительней и не-интересней, точно сходим с гигантского конвейера. Не уме-ем сопереживать, не умеем делать добро, а ведь, в сущно-сти, вылеплены из этой вот придорожной глины, да и не на что другое в конце пути не сгодимся, кроме глины.
Нам не хочется в это верить, потому что жизнь не кон-чается ни сегодня, ни завтра, и все еще успеется, нить ари-аднова свита в клубок, потом когда-нибудь бросишь его се-бе под ноги, и путеводная змейка выведет тебя к чистоте и добру, придет само собой очищение. Все так живут, по крайней мере, большинство, это только те, кто на виду, кто занимает какое-то положение может себе позволить такую роскошь — возлюбить ближнего. Одни говорят, что тяжело нести свой крест, другие — «тяжело в этот крест гвозди входят...» Разные мы люди, и до того разные, что есть среди нас и гробовщики, и плотники, но каждый — при топоре...
Я боюсь жизни. Какая она хрупкая и до боли неиспра-вимая: и сегодняшний грех — он и завтрашний грех, а ты ничего уже не можешь вернуть и переменить. Дерево можно склонить до земли, а человек  ломается как спичка. Раз — и нет его, и ничего, ничего от него не остается. Конечно, бу-дут дети, будет память плохая или хорошая, но вот кон-кретно этого самого человека, который мелькнул, как в ва-гонном стекле, уже не будет, он даже случайно не повто-рится.
Всех нас разбросает по мирозданью, как прошедшую листву.
Нет, все-таки мне нравится, что есть еще такие дороги. Малые. Неприметные. Я бы вместо тюрем и колючей про-волоки сохранил хотя бы одну такую дорогу и вывел на нее для раскаяния всех грешников, только по одному, а не эта-пами... Пользы было бы больше.
Я не слышу своих спутников. Мне вообще-то уже не нужны разъяснения, что это за места, как здесь славно от-дыхать летом. Для меня это безымянное место, пробуду я здесь три дня, не больше, ни к чему не успею привыкнуть, никогда меня не потянет в эту гостевую даль. Не остано-вишь это чудное прекрасное мгновение. Просто напомнит оно мне детство, купанье в реке, березовую рощу с ее гриб-ной ратью, пруды, где ловились караси, близких, которые были молодыми, а теперь ушли навсегда — и из сегодня, и из завтра... Просто я переступил еще один порог бытия. И, быть может, близок - последний. И там, в подземном при-станище, моя душа станет одной беспрерывной стратоизо-гипсой, тщетно пытающейся взмыть в небо.
 Мы на ветру безверья без наших детских снов безумны как деревья в заснеженный Покров. Он ближе с каждой фразой – последний страшный круг. Что стало с третьим глазом? О,  как я  близорук!..
Вот оно... летит... белое загнанное облако...
Я не верю, что все так просто на небе и на земле, при жизни, после жизни и до нее, с верой, без веры. Мы все за-думываемся над тем, что нас ждет после... Синклер Льюис в «Бэббит» замечает: «На самом деле вся вера сводилась к тому, что есть какое-то Высшее Существо, которое пыта-лось создать нас совершенными, но, по всей вероятности, потерпело неудачу...» А я бы исправил: «Пока терпит не-удачу». Процесс не завершен. Не знаю, где уж наши души проводят свое свободное время — на космических ли мат-рацах, в райских садах, на переговорных пунктах антими-ров, за чашкой кофе в аду, — но что они существуют, пере-бираясь из хаоса в хаос, лично я верю, а иначе, зачем тво-рить нас, зачем творим мы. Если в это высшее поверят все разом, оно материализуется, и чудо свершится, и его можно будет потрогать руками, но захочется ли встать перед ним на колени, если оно будет слишком похоже на нас, не воз-никнет ли желание снова ткнуть пальцем в небо и задать глупый вопрос: «Разве там ничего не осталось, там... где плывут белые загнанные облака?..» А разве этого мало?


Моя египетская ночь                О юных губ
светла – как горлица в темнице.             Горячий почерк,
Я зачерпнул в свои ресницы                Прикосновение руки!..
звезду, несущуюся прочь.                Весенний вечер
И с той поры,                Непорочный
и с той поры                Летит тебе
не вижу снов, а только – звуки…            Под каблуки.
Я восклицаю ваши руки!..                Ты как струна
Я высекаю из искры                Виолончели,
не пламя, а могильный холод.                Как тишина
Любимая, -                В колоколах…
о, есть же повод! -                Как на бес-смысленных
лишиться – к черту! -                Качелях
головы…                Качалось вре-мя
Я б прыгнул в бездну,                На часах…
но, увы,
все бездны мира
мне – по пояс…
Я опоздал на этот поезд…
на этот пир среди чумы!..

_______СОН В БОКАЛЕ КРАСНОГО МАРТИНИ_______________________

АЛЛЮМИНИВЫЕ ШТОРЫ ВМЕСТО БЕЛЫХ ОБЛАКОВ. И ГРАНИТНЫЙ СТРАШНЫЙ ШЕПОТ ВМЕСТО ПАРУСА НА МАЧТЕ… ВНИЗ ПРОТЯНУТЫЕ РУКИ.  НЕ КО МНЕ… НУ, А ВСЕ Ж, А ВСЕ Ж, А ВСЕ Ж - ТЫ НЕ МОЖЕШЬ УСПОКОИТСЯ И ЗАСТЕЖКИ НЕРВНО  РВЕШЬ НА ОКОВАХ ТОНКИХ КРУЖЕВ, ЧТО СОСКИ ТВОИ УКРЫЛИ. А БЫЛА ТАКАЯ НОЧЬ: НОЧЬ В НАБЕДРЕННОЙ ПОВЯЗКЕ СВЕТЛОЙ ЛАСКОВОЙ ЛУНЫ!.. ПОДАРИЛ ТЕБЕ НА СЧАСТЬЕ ЛИШЬ ПОДКОВУ ОТ ПОЛ-ЦАРСТВА –  ВСЕ,  ЧТО БЫЛО У МЕНЯ… ВЫПЬЕМ КРАСНОГО МАРТИНИ  ЗА ЛЮБОВЬ И ЗА КОНЯ!

В Москве лето как-то особенно быстро сменяется осе-нью. Идут дожди. Слякоть. Грязь. Лужи похожи на мутные очечные стекла стариков, читающих прошлогодние газеты. Невольно поддаешься грусти. Вот и пролетел еще один год. Елки и огни на ней, это – потом, а за праздничным столом каждому из нас вспомнится лето. Летом не прерывается лю-бовь. Не хватает духу расстаться друг с другом. В это время «поспевает» загадочная русская душа, которой, в сущности, плевать на календари, на летоисчисление в целом. Нам не хватает солнечных дней в году, и мы пытаемся восполнить этот пробел поспешностью и азартом. Мы торопимся жить, влюбляться и умирать. У нас все от вольного: и гулянки и пьянки… Даже животным это передается…
Я подарил Беда соседу по даче. Меня никогда не бывает дома, а потому и некогда ухаживать за собакой. Беду было не привыкать переходить из рук в руки. Это я так думал. А он затосковал и заболел. Геннадий показал его ветеринару, но тот только развел руками: «Медицина бессильна. Собака ослепла и ничего не слышит… Можем ее усыпить… Сде-лать укол?..». – « Я, пожалуй, тебе сделаю!» - гаркнул Ген-надий.
Он привез собаку в деревню, заперся с ней в доме, и це-лыми днями нюхал героин, обкуривал им собаку. Бед, веро-ятно, попал, что называется, «под  дым», и не так страдал, впав в прострацию. Зрачки его глаз сузились, но он держал-ся на ногах, лишь изредка скулил, но уже не от боли, а от галлюцинаций и вызванных наркотиком переживаний. Пе-ред его глазами стояли видения. Ему казалось, что его прежнюю хозяйку пытаются обидеть. Он рычал, скалил зу-бы, все быстрее и быстрее теряя силы.
В какой-то момент Геннадий понял, что собака умирает. Она еще цеплялась за жизнь, но сил не хватало.
Бед подполз к двери, ища выхода, как будто точно знал, что есть на земле такое место, где смерти не существует и нет боли.
Когда же дверь открылась, Бед пополз по этой, одному ему известной дороге. Красные огоньки в воспаленных и обкуренных глазах, казалось, освещали верный путь. Он почти дополз до лесной опушки, тело его содрогнулось, он сделал легкий последний вдох и умер.
Геннадий стоял рядом и плакал.
Почти одновременно с этой смертью произошла еще одна трагедия. Рядом с телом собаки рухнул сокол. Удар сотряс землю, будто кто-то бросил в их сторону черный ка-мень… Сердце у птицы остановилось еще в полете. Она ни разу не шелохнула крыльями…
Как это все-таки странно: умереть в небе, куда многие так стремятся, а упасть на землю, где до тошноты тесно… Ведь, рай, точно, совершенно не здесь… Здесь точка смер-ти. Вернее, черный квадрат. Метр на метр. Тогда, где же рай?.. 
Проститутки опытные психологи. Они привыкли к ка-верзным вопросам клиентов, которых почему-то помимо цены на услуги интересует главное: что заставило девушку выйти на улицу. Ребята, о чем вы?  Не это сакраменталь-ное… Конечно, только нужда. Право, о каких чувствах можно говорить с женщиной, которую нельзя обидеть, ведь она уже была неоднократно унижена, отдаваясь за деньги. А если она этого не осознает, то преспокойно даст обидеть и близкого человека, предаст его без угрызения совести. Хо-тя, может, я и не прав, и мстить за достойного проще… Но скорее всего аргумент найдется общий…  Понимаете, ну, так получилось, врагу не позавидуешь, хочется дочери дать приличное образование… или «не хватает денег на лечение любимой кошки». А вы предложите проститутке выйти на работу с дочкой, мамой и кошкой в инвалидной коляске, ведь такой командой куда как больше денег заработать можно. Но если вы любите экзотику и решили работать са-нитарами в венерологическом диспансере, то запаситесь больничными утками, чтобы сливать туда гнойные байки. Вот сейчас поднакопится немного денег, и – баста! -  гетеры пересядут на «Мерседесы», и будут навещать родителей в домах для престарелых, жертвовать деньги на изыскания в области возвращения девственности певчим птицам.
Вы скажете, что можно зарабатывать деньги и по-другому. А как? Пойти мыть полы в богоугодных заведени-ях, чтобы каждый страждущий лез под юбку бесплатно? У женщины нагрузку должны испытывать только мускулы влагалища, иначе она очень скоро сама  превратится в поло-вую тряпку. А наилучшим упражнением для укрепления по-ловых мышц может являться только удержание влагалищем  круто сваренного куриного яйца. Это упражнение жела-тельно делать три раза в день. Когда женщина таким обра-зом научится колоть яйца, как дрова, мастерство ее, поверь-те, будет оценено по достоинству. Нет, тяжелая мало опла-чиваемая работа никому не нужна. Если хорошенько попла-каться, то какой-нибудь чокнутый клиент обязательно пред-ложит руку и сердце, сам-то он по наивности, в свободном-то поиске, может на такую девственную стерву напороться,  что посчитает за счастье просидеть всю оставшуюся жизнь на шипах от роз, с которыми  таскался  на свидание.  Лучше примерить несколько чужих рогов, чем носиться со своими. И Век другой.  Отношения другие. Секс стал намного без-опаснее, почти как в пустыне… Вспомнился анекдот. Два нуля катятся по пустыне, а на встречу им восьмерка. Один говорит другому: «И как они могут в такую жару!?..». То есть: банальная и смешная ситуация, не требующая фило-софского подхода. Давайте и мы зачехлим дуэльные писто-леты… или … хотя бы зарядим их холостыми патронами… Я не Мичурин, но я скажу: «Если к розе привить презерва-тив, то получится презерватив с шипами, а никак не роза без шипов…».
В подземном переходе все возле того же Курского вок-зала я встретил свою старую знакомую. Она торговала муж-скими носками.
— Ой, Зина! – искренне удивился я. – Странно видеть тебя за таким непривычным занятием. А я думал, что тебя убили… Извини, конечно, но мне об этом твои подруги намекали… Помнишь меня?
— Ой, привет. Художник, ты все рисуешь?
— Как тебе сказать… почти нет.
— И почему?
— Краски кончились. Денег нет. Да, сама знаешь, какая сейчас жизнь… А ты я смотрю…
— Завязала. Обрыдло. Не то, что на пиписьки, на носки смотрю с отвращением…
— Знаешь, а я за тебя рад.
— Можно я тебя поцелую? В щечку же…
— В щечку можно.
—  Я теперь совсем не целуюсь и не… того.
— Обед воздержания?
— На неделю. Я не волшебница, я еще только учусь…
— Я думал, кого же ты мне напоминаешь… Точно, зо-лушку. Ты добрая и несчастная. Твои крысы никогда не превращаются в прекрасную упряжку, и тебе никто никогда не подарил тыкву. Я тоже не волшебник, но я понимаю, что ты делаешь ошибку. Если ты раньше стояла на улице, то те-перь ты … ушла в минус. Подземный переход это – та же улица… минус плинтус,  минус три метра… минус Бед.
— Он умер?
—Я тоже умирала. Я несколько месяцев лечилась в больнице. Я кончиками нервов чувствовала, что он в беде. Я искала его, но не нашла. Я думала, что он меня предал. Ты похоронил его?
— Я знаю, где он лежит. Собака не может переменить адрес подписки о невыезде…
— Мы навестим его.
— Я его тоже предал… быть может. Я этого не знаю…
—   Знаешь, мне не нравится, что ты не пишешь карти-ны. Это неправильно. Музеи, я так думаю выстраиваться в очередь должны за твоими шедеврами.
— Спасибо, конечно, но ты сильно преувеличиваешь… Не то время. Сейчас художники должны висеть на стенах, а не их картины, тогда, может, кто-то и обратит внимание. Нужны большие деньги на раскрутку. Теперь на переднем плане шоу бизнес и спорт. Это массовые составляющие. Со-ставляющие бездумного бытия. Мне спорт совсем не инте-ресен. Взять, к примеру, футбол: гонение на мяч, ничего другого. Делали хотя бы штанги для ворот из деревьев с дуплами, чтобы можно было во время матча услышать дят-ла. В центре поля я поставил бы массажный кабинет для но-вых русских. По-моему,  было бы вдвойне приятней услы-шать футбольный счет от запутавшейся в сетке ворот ку-кушки. Фанатов  обязал бы присутствовать на матчах в гип-се. А взять зимние виды спорта… Фигурное катание. Скользко, согласен. Посыпьте лед солью, а голову пеплом. Хоккей… Клюшки и ноги – отдельно. Зачем? Эффективней были бы костыли... Примитивно все это…
— Давай я помогу?
— Ты чего, Зин, на миллион долларов в день наторго-вываешь?
— Нет, конечно. Я бы могла стать твоей музой… Cоглашайся…  И тут у меня возникла идея. Я при-думал моментально сюжет картины, который не требовал свежих красок. Замечательный выход. Создам последний шедевр и буду баллотироваться в  безработного... как это правильней  сказать?.. на пост безработного. Точно, гады, так и сделаю!
  Мы с Зиной взяли такси, - моя машина стояла в гараже у приятеля,  - и поехали ко мне в мастерскую. От прежних запасов осталась бутылка шампанского «Надежда» и конфе-ты  «Трусы незнакомки». Это один мой богатый приятель специально заказал на фабрике такие симпатичные фантики к трюфелям, чтобы дарить их женщинам к 8 марта.
 Зина помогла мне раскроить и загрунтовать обрезки холста. Из двух равновеликих полосок мы скулемали подо-бие двубортного пиджака. Конструкцию натянули на под-рамник. Аляповатые разновеликие пуговицы были пришиты черными нитками на левую полу. Лейбл  «Кристиан Диор» приклеили намертво, - не туфта какая-то, фирма. А в про-резной нагрудный карман я запихнул  раскрашенный свежий носок. С виду он таким не выглядел, но это уже был брак иностранного производителя, и только. Немного красок, немного фантазии, и шедевр был закончен.
Мы с Зиной отошли на расстояние, и выпили по бокалу шампанского. Потом, правда, немного поспорив, добавили водки, которая у Зины была припасена на всякий случай. И это было здорово.
—  Мне сегодня повезло с настроением. А давай, Саш, ее кому-нибудь впарим, какому-нибудь шейху, и купим тебе новую иномарку.
— Я не против. Но, Зин, вполне могут шею намять, а машину… ну, если только «скорую» …  не купят, конечно, вызовут…
— Спорим, купят? Я бы купила.  «Диор» все-таки.
— Не, это не моя фамилия. Я свою фамилию помню. Зин, давай я тебе картину  подарю. Кроме тебя, ее никто не оценит.
— Знаешь, чего мне хочется?
— Говори, Зин, что могу, сделаю.
— Хочу, чтоб ты меня нарисовал обнаженной с этой картиной над головой.
— Знаешь,  чего у меня получится?
— Че-го?               
— Два носка. Вот чего. Я же тебе говорил, что моя жи-вопись совершенно нетрадиционна.       
—  Знаю. Как оральный секс.    
— Нет же. Все гораздо сложнее. Все не так. Удивляюсь себе, но я вижу не реальные предметы или объекты, а их ау-ру… иную, совершенно иную, изломанную  обстоятель-ствами ипостась.  Не веришь? Да я и женщин-то по-другому воспринимаю, не как все. То есть, я, конечно, могу воспри-нимать их такими, какие они есть, но не хочу. Жалко. И скучно. С женщиной нужно обращаться как со скрипкой, даже если оборваны почти все струны… Ты про Паганини слышала? Он умел извлекать божественные звуки из одной единственной струны… Ну, ты меня понимаешь?..
— Даже очень уважаю. Сашуль, ну, извлеки из меня звук. А? Пожалуйста, что тебе стоит? Хочешь, я буду пи-щать, как воробышек? 
— Не перебивай, я тебе про божественное начало, а ты мне… Ладно, раздевайся. Делай со мной, что хочешь. Я бу-ду отдыхать.      
— Отлично. Отдыхай, прелесть моя, а я, бля, за двоих поработаю…    После второго стакана я потерял контроль над собой...  Мне было хорошо. Я забыл  про все на свете. Я закрыл глаза, и в черно-белом пространстве, замкнутом ши-рокоформатной рамой,  похожей на киноэкран,  сверкнули молнии, а затем пошел дождь… Каждому знакомо щемящее чувство тоски, охватывающее человека при встрече с про-шлым: будь то старый двор, где прошло детство, река, лиственная аллея… Эти, уносимые течением времени ост-ровки памяти недосягаемы для простого смертного. Это другие планеты. Я подсчитал: если ехать на машине по мысленно проложенной дороге со скоростью сто шестьде-сят километров в час, сидя за рулем по двадцать четыре ча-са в сутки, до ближайшего островка, поросшего крапивой,  с ласточкиным гнездом на берегу неприметной речушки, то это путешествие займет четыре с половиной тысячи лет. Ка-кой чудовищный миг! Никакой жизни не хватит, но я готов туда мчаться. Зачем мне это? Нужно: или Цезарь, или ни-что!.. Даже если там нет никакой жизни, то отыщется - моя.  Я так хочу. Я в это верю. Я верю в другие миры, в пересе-ление душ. Они летят, облачившись в белые одежды, точно снежинки. А еще они похожи на цветы сакуры, которую я ни разу не видел. Я многого не видел из того, что существу-ет, и многое видел, чего на самом деле нет. Но там, в стране моих грез, есть и речка, и море, и я буду разглядывать галь-ку на берегу, пытаясь запомнить каждый камешек. Вот этот, с тонкими прожилками вместо нервов, конечно же, не ру-бин, но он очень красив и похож на тебя. Гладкий и нежный. Теплый. Послушный. Того и гляди, затеряется среди мор-ских волн: так и норовит скатиться в воду… Я так думаю, что многим захотелось бы взять его на память, чтобы поло-жить затем в хрустальную вазу или на полку камина. Но возьму его я…
Жара.
Люблю поваляться на берегу и помечтать.  Без всяких усилий сами собой закрываются глаза. И вот уже, видимо от перегрева, мерещится мне баба-яга в ступе. Ступа на хоро-шем ходу. 600-ая. С откидным верхом. Цвета осенней мор-ковки.
Баба курит кубинскую сигару. Пальцы  перемазаны флердоранжевой помадой.
Вот она тормознула напротив меня. Открыла дверку, сделала попкой двойную вертушку и стала искать глазами, под кого бы  подсунуть свою с химической завивкой  метлу, которая выглядывала из-под мини-юбки.
Я про себя отметил: если прикатила на пляж без трусов, значит террористка. Сейчас плюхнется рядом, потянет мол-нию, и в меня полетят острые металлические флюиды. Хо-рошо еще, если покалечит только по пояс, а если она вся триперная и вичинфицированная? Обидно будет одновре-менно лечиться за деньги  и бесплатно страдать.
А она, как чувствовал, разделась и легла рядом. На ней – ничего. Только очки русалочьи - оправа из рыбьей чешуи, да два волоска на лобке из крокодильей кожи. Телка-яга смачно затянулась. Меня обволокло табачное облако. Перед тем, как рвануло, я успел подумать: «Не ценим мы того, что имеем и тех, кто имеет нас…» А телка тем временем раз-двинула костяные ноги, и смазала кожу пахучим  черным кремом для обуви. «Ничего себе, подумал, она еще и траха-ется как сапожник!..».
  И еще, - не знаю уж почему, - мне вспомнилось, что это был четверг… Жаль,  очень жаль, что я занят по сре-дам… Та-та-та-та… та-та… та-та-та-та… Точно, скрипка… Шербургские зонтики… В исполнении Паганини… И это не дождь, а брызги шампанского… Да вот и алюминиевая лод-ка на том берегу пустыни… Верблюды несут тюки с моими рукописями и картинами… Как хорошо-то здесь, Господи!.. Так красиво!.. Мне вспоминается многоступенчатая ялтин-ская лестница, поросшая мхом, истоптанная каблуками, по-кусанная ветрами-шатунами. Она была трудна для подъема, но я научился преодолевать ее в один прием. Я мерил ее ша-гами не спеша, изнывая от жары, круто настоянной на сос-новых иголках, листьях инжирного дерева…
   В руках у меня – куча бутылок. Торчат они и из-за па-зухи. Я обвешан бутылками с головы до пят. Сегодня устрою себе на балконе праздник. Разденусь до гола. Вылью на голову шампанское, ноги опущу в тазик с портвейном, а пить буду исключительно солнечный херес. За что? Конеч-но,  за цветы зла, за Бодлера. «Он, зная страсть мою к Ис-кусству, предстает мне в виде женщины, неслыханно пре-красной… напиток Зла ужасный…».  Забыл купить мадеру. Ну, и ладно. Она похожа на поцелуй женщины. Первые че-тыре стакана согревают душу, а от последнего, который с трудом держится в глотке, тошнит и побаливает голова. Но если употреблять ее регулярно, то неприятные ощущения пропадают. В конце концов, знал ведь – во что вляпался. Но зато, какое наслаждение испытываешь, валяясь вдалеке от казенной кровати, пропахшей неискренними духами, раз-долбанной  тенями прошлых душ… А вы пейте абсент… или водку… «Сколь в глотку ни вливай, а жажды не унять…»…  Пахнет писаниной, и это понятно: «Дом творче-ства». Разве вся эта атмосфера создана для творчества? Ни-когда! Другое дело балкон. Я бы хотел на том свете иметь могилу с балконом, чтобы мочиться на луну, как Есенин. Еще мне хочется, чтоб там были мидии и пиво. И еще, ко-нечно, креветки, ну, хотя бы одна креветка. Они так красиво плещутся на столе, загорают, краснеют, говорят с тобой по душам, щебечут как куры… А потом все равно уплывают в Саргассово море к угрям… Там очень теплая вода, семна-дцать градусов на глубине четырех метров. Без креветок, с другой стороны, тоже не плохо: никто не будет дергать – «Не пей, Сашуля, козленочком станешь».  А я посмотрю на свой член и скажу: «Как же! Не дождетесь!..» Вот разбога-тею и закажу для него каменный чехол, и буду доставать лишь по праздникам, как скрипку… А то, бля, учат отца е… Ща, залью себе глаза, все три, нет, только два, и буду спать как циклоп – на спине… Надо отдохнуть. Утром большой спуск… за пивом… «Но свалится под стол и захрапит пьян-чуга, тебе же не уснуть, тебе не спится с круга». Потом мне приснился еще один сон. Мне снилась женщина. Белая, бе-лая. Она была вырезана из белого камня Роденом. Как я ему завидую: он спрятал ее глаза от тлена, от укора…и только избранные знают, что, у нее такие же глаза, как и у Магда-лены, с которой Рафаэль писал свою даму с горностаями… Сколько ему тогда было?.. Двадцать три… А умер он в тридцать семь как Леня Губанов…  Она обнажена во време-ни и пространстве, его «Ускользающая любовь». Да, она именно такая. Она такая, как вальсы Штрауса, как  строки Пруста… Она летит сквозь прозрачную немоту, касаясь ме-ня  кончиками нервов… А потом перед глазами поплыли синие круги… на ходу превращаясь из тирренских разбой-ников в прекрасных дельфинов, и юный Дионис в пурпур-ном плаще приветствовал своих менад и меня кубком вина. Вот в чем закавыка: пить надо не стаканами, а кубками, и трахать надо не девочек с Тверской, а исключительно нимф при жизни, а после смерти инфузорий, тогда и предметы об-ретут правильные черты, и не будет страшен колебатель земли Посейдон, и сам станешь полубогом…
 И мы опять собрались все вместе: Симон, Бат, Виталик Скуратовский, Ленька Губанов, Коля Потапенков, умерший от туберкулеза, - он так и не успел опубликовать ни строч-ки, - Юля Вишневская,  Володя Галкин, Ким Рощин, - пер-вый цыганский писатель,  Арсений Прохожий, совсем еще юная и совсем еще не феминистка, Маша Арбатова, и я про-вожал ее до остановки автобуса, и у нее, худенькой и про-зрачной, были такие теплые и колючие как полы солдатской шинели глаза. Рядом сидит моя жена Ирина, будущая по-этесса, а пока еще малое дитя, которое подобрало на улице еще более неразумное существо в день 8 марта. Наше зна-комство ознаменовалось взрывом на Электроламповом за-воде. Меня за чтение стихов в этот праздничный день выса-дили из автобуса, и мы отметили это событие в обычной столовой на улице Кирова. На обед были поданы пельмени, борщ, похожий на компот, и компот, похожий на борщ.
А сейчас самое время справить тризну по эпохе. Но только где, когда и – с кем?..
ВТОРОЙ ИМПРИНТИНГ О нет, не провожай меня… Обиды – как орбиты, как цепи каторжанина – лишь для меня отлиты из первосортной нежности, из проповеди грустной, из вечной неизбежности, из прозы Пруста, из замыслов Гомера, Овидия, Вергилия… Все прочее – химера, несносная идиллия. Шагать – так уж по клавишам, лететь – вниз головой, но никому не кланять-ся, до самой гробовой… Ты с восковою свечкою захочешь рядом встать.
Зачем?
Мне больше нечего
и некому
сказать…
 Моя родная дочь Маша не может мне простить, что я, часто недоедая сам,  кормил ее пельменями и  водил по му-зеям. А я вспоминаю свое полуголодное детство без упре-ков. В четырехметровой комнатке, где ютились мои родите-ли, мама собственными руками прорубила окно. Мне очень хорошо запомнился розовый абажур – источник одухотво-ренного света. Он хранил тепло дыханья и свет глаз. Он плел на потолке паутину будущих жизней. Она зарождалась в раскачивающейся в такт колыбельной декабрьских мете-лей. В смежной комнате жили моя бабушка с тетей. Я соби-рал во дворе стружки и щепки, чтобы бабушка смогла рас-топить печь. Языки пламени были похожи на золотых ры-бок. Я ужасно расстраивался, когда они уплывали в океан ночи. Сидя на маленькой скамеечке у огня я пытался сочи-нить приключенческую повесть. Я мысленно проложил маршрут от своего дома до самой дальней точки земли, а затем заселил несуществующие материки добрыми тролля-ми, белоснежками, гномами, говорящими цветами и пою-щими деревьями… В моей придуманной пустыне цвели са-ды, а на полюсах не было ни холода, ни льдов. Детские сны… от них потеряны ключи… и заржавело волшебство. А жизнь порой одному человеку не под силу. Может, да, мо-жет, нет, может, иначе… Все равно шепот листьев выучу, и запомню одно лишь правило: все пройдет, даже то, что не-правильно… 
Теперь дочь учит меня жить. И она говорит: «Пап, ты романтик и мудак. Твои картины и проза никому не  нужны. Проза пережиток прошлого. Люди уже давно подтирают жопы листами из Интернета, а ты по-прежнему кладешь под голову Достоевского и радуешься как ребенок, когда пры-щавые поклонницы цитируют твои вирши. Скоро с тобой за руку будут здороваться одни манекены.  Мы с мужем  стро-им  на твои деньги  бензоколонку. Мы  ни в чем не будем нуждаться. Мы будем ездить в Рио на белых верблюдах, мы будем бороздить Венецию на «Мерседесах», а у подъезда нашей виллы в Марбелье будет стоять фиакр последней мо-дели… И я приведу внука поссать на твою могилу»…
Что ж, если ему полегчает, я не против… Но лучше все-таки бороздить Венецию на фиге с хреном…  Я, наверное, слишком усердно кормил лошадь сеном с маслом. И теперь мне хочется присоединиться к просьбе Лира: «Фи, фи, фи, фуах! Аптекарь, дай унцию мускуса прочистить воображе-ние» и привести реплику Глостера: «Я вижу  на ощупь».
Я знаю, что не умру. Я буду забыт. Но это переносимо. И сто, и больше лет одиночества человеческая душа вы-держит. Она и в оболочке-то держалась обособленно.  Ей не привыкать.
Сандро Боттичелли умер в нищете. Он был забыт со-временниками. Но все его мадонны выглядят потерянными не от предчувствия забвения, а потому, что вписаны в овал одухотворенности, в овал Боттичелли. Глаза их полны меч-тательной грусти, задуты как свечи в изголовье Медичи. Флоренция времен Венеры и Весны погружалась в прошлое. Шел век Савонаролы….  Но не надо разбрасывать гробы, когда на подходе время собирания камней… Не надо этого делать ни-ког-да!…
 Я сумею настроить и прах свой на золотые секвенции Антонио Вивальди с помощью божьего камертона. Шепчет закат молитвы. Как он красив и глуп. Тянется след от брит-вы в прошлое алых губ. Нежность мою и ласки смойте сле-зой скупой. Я ухожу из сказки с посохом и сумой. Кисти мои и краски пусть предадут земле. Как это по-испански? – «Оле!-Оле!-Оле!..».  Когда-то и Вивальди был для совре-менников уродцем и астматиком, рыжим монахом,  дириже-ром сиротского оркестра и сумасшедшим, слагающим в уме «Времена года». Но его унесло в вечность высокое венеци-анское барокко, а имена переписчиков нот, увы, забыты …
Господи, господи, господи, всего-то и нужно написать: один черный квадрат, , одну улыбку, одну строчку, одну фразу, одну повесть… чтобы за- кончить жизнь во враща-ющейся вокруг солнца одиночке… Как это несправедливо!.. 
Из дома выйти лень,
Чтоб голову склонить.
А стоит ли сирень
В свирелях хоронить?
Лишь горечь на губах.
Да ночь летит в окно.
И стрелки на часах
Повесились давно.
Я думаю о вас,
Прислушиваюсь…
Но
От притяженья глаз –
Лишь светлое пятно.
Мне хочется порой
Закапать в них чернил,
Чтоб кто-нибудь другой
Вас лучше сочинил.
Я не верю, что придет такое время, когда человечество ни в чем не будет нуждаться. Нет же -  в этом нет большой необходимости. Нищий в моем понимании это не тот чело-век, у которого ничего нет, а тот,  которому не хватает  сер-дечных мук, чтобы почувствовать чужое горе. Еще Илья Эренбург говорил на этот счет: «А как утешить?.. Оно чу-жое». Он говорил мне это лично. Мы были знакомы. Вот в чем мое богатство. А иначе – зачем на свете живем, люди?.. О боже, боже мой, зачем себя мой век так унижает?!. И за-чем я остужаю росу на лепестках чайных роз, прежде, чем поднести их к губам женщины?..
Зачем позволяют прекрасные богини унижать себя на чужих, холодных простынях уродам с улыбкой амебы? 
С некоторых пор, с некоторых пор я становлюсь равно-душным к цветам. Гвоздики просто ненавижу. И желтые ро-зы – долой. И все желтое – к черту! Хотя, справедливости ради, пусть в изголовье постелют одуванчики. Мне с ними не так одиноко…
Как мало на земле красивых слов: « Пожалуйте, вам по-дана карета из паутины звезд и снов!..». Ах, вам еще б и ку-чера – поэта?..

ТРЕТИЙ ИМПРИНТИНГ
В глазах моих – погоня и ложный след. Азалия в агонии. В тоннелях – свет. Я видел, видел таинство крестильных мачт. Пусть хоть тебе останется березы плач. Не все во мне от Каина. Душа – как ком с горы. О, рукопись раскаянья, и ты сгори!..
 Я втянут в этот круг бессрочный разлук и встреч, увы, порочных. Мне б надо жить скромней и проще… Да кто я, Господи, - н а б о р щ и к!..
               
                Вот губка, крест и казнь, и гвоздь последний вбит,
                И кровь смывает с ног слезами Магдалина.
                Поль Вер-лен.


               
 


Рецензии