А. П. Чехов как религиозный мыслитель

Призвание всякого человека в духовной деятельности –
в постоянном искании правды и смысла жизни…
удовлетворить его могут только религия, науки, искусства.
Науки и искусства, когда они настоящие,
стремятся не к временным, не к частным целям,
а к вечному и общему, - они ищут правды и смысла жизни,
ищут Бога, душу…
А.П. Чехов

Наша литература выставила ряд великих гуманистов, мы имеем Достоевского, Толстого, Гаршина, Гл. Успенского,
и к их почетному лику достойно причтется имя Чехова.
С.Н. Булгаков

                Русская классическая литература и поэзия имеет глубоко философский характер, ее творцы – А.С. Пушкин, М.Ю. Лермонтов, Н.В. Гоголь, Ф.М. Достоевский, Л.Н. Толстой и А.П. Чехов – были мыслителями не в меньшей степени, чем писателями и поэтами, а их герои – поставлены перед вековечными проблемами добра и зла, они мученически бьются над разрешением величайших тайн Божьего мира, волновавших еще древних мудрецов – Иова и Соломона, Сократа и Платона, Плотина и Августина Блаженного. Мне представляется, что самая существенная черта русской литературы заключается в том, что она больше, чем литература – захваченные этическими и метафизическими проблемами русские писатели непрестанно философствуют, задаются вопросами о добре и зле, о смысле жизни  и смерти, о свободе, счастье и любви, о назначении человека и его таинственных и драматичных взаимоотношениях с Богом, о пути обретения веры или трагедии ее утраты. Литературное творчество воспринималось великими русскими поэтами и прозаиками как священное служение Богу и отчизне, как подвижничество на поприще искусства – взять хотя бы возвышенные мысли Пушкина и Лермонтова о пророческом назначении поэта, религиозную жажду и нравственный пафос, склонность к учительству и моральной проповеди у Гоголя и Толстого. Известный религиозный мыслитель двадцатого века – Григорий Померанц, в своей книге «Открытость бездне. Встречи с Достоевским» высказал глубокую мысль, гласящую, что русская философия со всеми ее ключевыми темами выросла из русской классической литературы – поэзии и прозы, как соответствующая ее художественному величию метафизика, подобно тому, как в Индии из древних гимнов Вед возникли религиозно-философские тексты – Упанишады. Высочайшая ценность русской литературы и ее своеобразие и заключается в том, что она, во-первых –  несет в себе могучий духовный импульс, идущий от христианской веры и церковной культуры, и зачастую обращает человека к острому осознанию неправды окружающей жизни, своей смертности и греховности, к поиску смысла жизни и искупления, к Богу, Евангелию и библейским сюжетам, а во-вторых – берет на себя постановку философских проблем и их разрешение, но не рационально-логическое, а экзистенциально-художественное. Можно согласиться с мыслью выдающегося русского писателя Бориса Зайцева, полагавшего, что «великая русская литература XIX века – христианнейшая из всех литератур мира». Все великие русские поэты и прозаики были своеобразными философами, ставившими вечные этические, эстетические, историософские и метафизические вопросы, но они выражали свои мысли не в научных трактатах, а в художественных образах и сценах –  драматургически, что возвышает русскую литературу в лице Достоевского, Толстого, Тургенева и Чехова,  делает ее равновеликой лучшим образцам мировой литературы – бессмертным творениям Гомера и Данте, Шекспира и Мильтона, Шиллера и Гете, Новалиса и Байрона, Ибсена и Кафки. Русский религиозный философ и богослов С.Н. Булгаков проницательно заметил, что вдохновенный поэт и художник с его обостренной интуицией намного глубже постигает тайны бытия, чем кабинетный мыслитель, чья мысль заключена в отвлеченные схемы рассудка, а значит, искусство может быть более драгоценной сокровищницей мудрости, чем скучная философская и научная схоластика: «Вдохновенному взору художника открываются такие тайны жизни, которые не под силу уловить точному, но неуклюжему и неповоротливому аппарату науки, озаренному свыше мыслителю-художнику иногда яснее открыты вечные вопросы, нежели школьному философу, задыхающемуся в книжной пыли своего кабинета». Характерной особенностью русской литературы является ее этический пафос – это самобытная национальная черта русских людей, схваченная Лермонтовым в «Герое нашего времени», Достоевским в «Братьях Карамазовых» и Надсоном в его лирических стихах – пристрастие задаваться мировыми проблемами и ставить рационально неразрешимые вопросы, неустанно рассуждать и разговаривать о Боге, мироустройстве, жизни и смерти, тосковать о правде и чувствовать, что все мы запутались в грандиозной паутине лжи, мучительно ощущать разлад между святым идеалом и страшной, жестокой действительностью, постоянно предаваться самоанализу и обладать больной и измученной совестью, раненой тем трагическим фактом, что весь наш мир лежит во зле, а наша история – это книга, написанная алыми красками крови. Лучшие философы и богословы России – Бердяев, Булгаков и Шестов, Лосский, Франк и Зеньковский, Ильин, Вышеславцев и Флоровский – искали в классической русской литературе духовную опору именно потому, что великие русские писатели и поэты были не только талантливыми художниками, но и глубочайшими мыслителями с обостренным нравственным сознанием – «больной совестью», которой обладал и Антон Павлович Чехов – наш признанный классик, продолжатель традиции русской литературы и великий гуманист, чье сердце любило людей и истекало кровью от сострадания к ним.
                Антон Павлович Чехов – блистательный русский писатель-новеллист, которого по художественному таланту его можно ставить рядом с И.С. Тургеневым и А.М. Горьким, он – художник слова, наделенный обостренным драматическим чутьем, изощренный психолог и драматург, по с остроте ума соперничающий с Шекспиром и Достоевским – неслучайно европейские интеллектуалы, высоко оценивая пьесы Чехова, сравнивают его с Толстым и Достоевским, а из западных литераторов – с Шекспиром, а иногда – Ибсеном и Кафкой. Известно, что было время, когда Чехов колебался в избрании своего призвания: он был самоотверженным врачом, называл медицину – «законной женой», а литературу – «любовницей», принимал добровольное участие в борьбе с последствиями голода и эпидемии холеры в 1891-1892 годах, «отдал должную дань учености», но вместе с тем, медицина, ставшая неиссякаемым источником для сюжетов его произведений, утомляла и тяготила его душу, томимую духовной жаждой: «Душа моя утомлена. Скучно…». «Нехорошо быть врачом. И страшно, и скучно, и противно». Благодаря медицинскому образованию и врачебной практике Чехов наполнил русскую литературу оригинальными образами врачей – иногда безвольных и равнодушных как Андрей Ефимыч Рагин из «Палаты №6» , а порой – самоотверженных, чутких и добрых как доктор Осип Степаныч Дымов из «Попрыгуньи»; он был зорким и умным художником, интересующимся психиатрией и «всякими уклонами так называемой души», призывающим к бережному и терпимому обращению с пациентами.  По своей натуре Чехов был человеком исключительно обаятельным, но сдержанным, культурным и скромным, задумчивым и грустным, добрым, но не сентиментальным, он отличался широтой умственного кругозора и тонким остроумием, умел видеть жизнь во всем ее богатейшем спектре и во всех изгибах – ее радости и горе, ее красоту и пошлость, прозревать трагедию бытия человека, ничтожность и величие его духа в самых неприметных деталях и мелочах повседневного существования, что говорит о его необычайной зоркости, как художника и мыслителя, и отразилось на его литературном творчестве. По своему литературному стилю Чехов – ироничный романтик и грустный лирик – один из самых задушевных в русской литературе, как и у Лермонтова, лучшие страницы его лирической прозы полны задумчивой грусти и поэтического очарования какими исполнены молчаливая даль русских степей и сумрачное осеннее небо, закат солнца и раздольная и заунывная русская песня, надрывающая душу тоской, томящая ее и заставляющая «трепетать от неизъяснимых предчувствий» – достаточно вспомнить изящную элегию из рассказа «Попрыгунья», эту своеобразную чеховскую лунную сонату с меланхоличной музыкальностью, сменяющейся торжественными аккордами честолюбивых мечтаний: «В тихую лунную ночь Ольга Ивановна стояла на палубе волжского парохода и смотрела то на воду, то а красивые берега. Рядом с нею стоял Рябовский и говорил ей, что черные тени на воде – не тени, а сон, в виду этой колдовской воды с фантастическим блеском, в виду бездонного неба и грустных, задумчивых берегов, говорящих о суете нашей жизни и о существовании чего-то высшего, вечного, блаженного, хорошо бы забыться, умереть, стать воспоминанием. Прошедшее пошло и неинтересно, будущее ничтожно, а эта чудная, единственная в жизни ночь скоро кончится, сольется с вечностью – зачем же жить? А Ольга Ивановна прислушивалась то к голосу Рябовского, то к тишине ночи и думала, о том, что она бессмертна и никогда не умрет. Бирюзовый цвет воды, какого она раньше никогда не видела, небо, берега, черные тени и безотчетная радость, наполнявшая ее душу, говорили ей, что из нее выйдет великая художница и что где-то там, за далью, за лунной ночью, в бесконечном пространстве ожидает ее успех, слава, любовь народа… Когда она, не мигая, долго смотрела вдаль, ей чудились толпы людей, они, торжественные звуки музыки, крики восторга, сама она в белом платье и цветы, которые сыпались на нее со всех сторон». Велики художественные достоинства чеховской прозы, а он сам – изумительный стилист, виртуоз малых форм и мастер лаконичных зарисовок, очень тонко чувствующий русскую речь, призывающий учиться у Лермонтова с его романном «Герой нашего времени» и особенно новеллой «Тамань», столь же талантливый писатель как Тургенев и Бунин. Русский писатель, переводчик и литературовед Корней Чуковский вспоминал в своих мемуарах, что о Чехове говорили, что он – «милый», «изящный», «трогательный» и «обаятельный» литератор, а его лучшие произведения – привлекали своей лаконичной грациозностью; о нем почти невозможно сказать «могучий», «великий», хотя он – человек громадных масштабов – и как художник, и как мыслитель, и как гражданин. Литературный критик и поэт В.Ф. Ходасевич, неоднозначно относившийся к личности А.П. Чехова и его творчеству, желавший ему Царства Небесного, но в то же время порицавший как заунывного писателя и восклицавший «от чеховщины меня тошнит», оригинально, хоть и несколько схематично – в духе антитез Д. Мережковского, сравнивавший громовые стихи дерзновенного, сурового и могучего Державина в творчестве которого «все – парение, порывание, взлет» и «державинский век – громовый, победный, завоевательный», с пронизанной лирической грустью прозой Чехова и его эпохой – «порой кризисов, трещин, разладов», обратил внимание на то, что «славу Чехову создал его лиризм», но глубже скрывается целая философия, которую сумеет воспринять вдумчивый читатель: «…тогда он увидит, что серые, бездеятельные персонажи Чехова заряжены той же взрывчатой энергией жизни, как и подлинные герои; окажется, что их столкновения, сведенные Чеховым к простейшим сюжетным постройкам, открывают гораздо более значительные и трагические перспективы, нежели «тоска», которую в них вычитывал прежний читатель. Под упадочными «настроениями», созданными не столько самим Чеховым, сколько чеховщиной, он найдет более жизненную философию, самовозникающую из всякого эпоса, потому что эпос по самой природе своей всегда жизнен, хотя бы даже материал, из которого он воссоздан, был мертв. Мертвенные герои Чехова будущему читателю будут повествовать о жизни». Удивительно, что долгое время Чехова ценили только как писателя и художника, но не видели в нем самобытного и проницательного мыслителя, предвосхитившего многие прозрения Ортеги-и-Гассета и Кафки, не изучали в должной мере святая святых его личности – духовный мир этого великого мастера слова, его муки и идеалы, надежды и сомнения, его духовные искания и борения. По слову писателя и публициста В.В. Розанова в своем литературном творчестве Чехов выразил «собирательный тип» России и саму душу русского человека не менее глубокомысленно, чем это сделал Достоевский, и тем поразительнее, что места Чехову как мыслителю и философскому значению его творчества не нашлось ни в книгах по истории русской философии Н.О. Лосского, С.А. Левицкого и В.В. Зеньковского, ни в «Русской идее» Н.А. Бердяева, не в энциклопедиях по русской философии, не в исследованиях метафизики русской литературы, исключение составляют публичная лекция С.Н. Булгакова «Чехов как мыслитель» и глава, посвященная Чехову из книги М.М. Дунаева «Вера в горниле сомнений. Православие и русская литература ХVII – XX веков», где исследуется не только художественное значение чеховских рассказов, но и их религиозно-философские смыслы. В свое время С.Н. Булгаков горько сетовал на то, что сама постановка темы «Чехов как мыслитель» для многих звучит парадоксально, но я убежден, что если мы хотим понять творчество А.П. Чехова и его личность, то нам надо исследовать его духовный мир, обратиться к его напряженным раздумьям и тревожным вопрошаниям, не только оценить художественное достоинство новелл и пьес, вышедших из-под его пера, но осмыслить их идейно-философское содержание – вопреки поверхностным утверждениям, что Чехов безыдейный художник, и тогда мы поймем его миросозерцание и его самого как художника, мыслителя и гражданина, одаренного великим даром, но и ответственного за свое творчество перед совестью и Страшным Судом, увидим в нем гигантский маяк нашей литературы, который подобно исполинам духа, таланта и мысли – Пушкину и Лермонтову, Гоголю и Достоевского, указывает на высшие задачи искусства и стремится разрешить ключевые проблемы человеческого духа и бытия.
                В своей жизни А.П. Чехов был чрезмерно сдержанным человеком, обладающим целомудренной натурой, тщательно укрывающим от посторонних все самые сокровенные и духовные переживания. Профессор Дунаев справедливо акцентировал внимание на то, что Чехову было свойственно тютчевское умонастроение – «молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои», и эта сдержанность отразилась на его творческом методе, но это совершенно не означает, что русский писатель был скептиком и рационалистом, равнодушным к наиважнейшим вопросам бытия. Для многих исследователей духовный мир Чехова остался неизъяснимой тайной, а его самого именовали «русским Сфинксом», чье миросозерцание неуловимо, ведь обладая строго научной картиной мира и точной аналитической мыслью, он жаждал веры в Бога, превосходно знал церковную службу, а его эстетика имела наитеснейшую связь с религией. Как художник Чехов был верен самому себе, он всем своим литературным творчеством боролся за свободу искусства в своих путях и исканиях, выступая против тенденциозности и утилитарного отношения к литературе. В своей статье «Творчество А.П. Чехова» Иван Шмелев верно писал, что в то время, когда в России от писателя требовали быть трибуном и отвечать на вопросы социального порядка, волнующие общественность, он оставался исповедником свободного искусства, верным своей чуткой совести и художественной правде. Великий правдолюбец Чехов в знаменитом письме Плещееву от 4 октября 1888 года, писал: «Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником и – только, и жалею, что Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах, и мне одинаково противны как секретари консисторий, так и Нотович с Градовским. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи... Потому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святая святых – это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником». Будучи ярким представителем свободного искусства, Чехов никогда не был равнодушным созерцателем жизни, напротив – перед ним всегда стояли неразгаданные мировые тайны, мучившие его душу и заставлявшие ее колебаться между отчаянием и надеждой, верой и неверием. В свое время Ф.М. Достоевский писал о себе: «Я скажу Вам про себя, что я дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных». Эти слова выражают и религиозность Чехова, чья вера пребывала в постоянной борьбе с отчаянными сомнениями. В нашем литературоведении порой рассматривают Чехова как безыдейного скептика, но в его душе была жажда Бога, являющаяся началом религиозной жизни. Известно, что Л.Н. Толстой – литератор исполинского масштаба и моралист, усердно изучавший философию Будды, стоиков, Соломона и Шопенгауэра, неутомимый искатель смысла жизни и правды Божией, переживший глубочайший духовный кризис – стоявший между жизнью и смертью, отвергающий таинства Церкви и ее догматическое вероучение, проповедующий свою собственную «истинную религию» и искавший себе последователей, многократно встречался с А.П. Чеховым в Ясной Поляне, Москве и Крыму, высоко оценивал его художественный дар и называл «Пушкиным в прозе», беседовал на философские темы и хотел обратить в «свою веру», но Чехов всегда давал ему сдержанно-молчаливый отпор, и это свидетельствует о том, что у него были свои задушевные убеждения и идеалы, свои духовные искания и своя личная философия жизни – совершенно независимая и самобытная. Тема Бог и человек стояла в центре русской классической литературы и весь творческий путь лучших русских писателей и поэтов – Лермонтова, Тютчева, Гоголя, Достоевского, Толстого и Чехова – это путь к вере сквозь сомнения, доходящие до отчаяния, путь к Богу через преодоление безверия. Критически относясь к духовным исканиям интеллигенции в России в начале двадцатого века за ее декадентство и экзальтированную тягу к оккультизму и мистицизму, и ознакомившись с журналом «Новый путь», Чехов признавался в письме к Суворину от 14 января 1903 года: «...я полагал раньше, что религиозно-философское общество было серьезнее и глубже». Рассуждая о духовных исканиях русской интеллигенции, Чехов критикует ее за отсутствие глубокой и серьезной религиозной жизни, за «беспочвенность», как впоследствии скажет историк и философ Г.П. Федотов. В своей записной книжке, являющейся кладезем идей и мыслей, высказанных писателем «от первого лица», раскрывающих его личную философию жизни, Чехов – маэстро лаконичных зарисовок, в нескольких строках излагает литературный сюжет, который мог бы лечь в основу рассказа, повести или даже пьесы, посвященный показному религиозному благочестию одного интеллигента, на самом деле не верующего в Бога и проживающего свою жизнь под покровом лицемерного исповедничества до момента пробуждения совести и осознания никчемности и пустоты собственного существования: «Молодой, только что окончивший филолог приезжает домой в родной город. Его выбирают в церковные старосты. Он не верует, но исправно посещает службы, крестится около церквей и часовен, думая, что так нужно для народа, что в этом спасение для России. Выбрали его в председатели земской управы, в почетные мировые судьи, пошли ордена, ряд медалей – и не заметил, как исполнилось ему 45 лет, и он спохватился, что все время ломался, строил дурака, но уже переменять жизнь было поздно. Как-то во сне вдруг точно выстрел «Что вы делаете»  – и он вскочил весь в поту». В письме к И.И. Орлову содержится знаменитая чеховская характеристика интеллигенции, названная С.Н. Булгаковым «завещанием Чехова к русской интеллигенции» и процитированная в «веховской» статье М.О. Гершензона «Творческое самосознание», и здесь писатель беспощадно развенчивает миф об интеллигенции как о совести нации и «соли земли русской», утверждает, что в бедах России виновата не одна власть, но и интеллигенция – эта надежда России и ее разочарование, ибо стоит студентам покинуть священные своды университетов, как они сталкиваются с суровой действительностью и их идеализм развеивается как дым: «Не «гувернер» (т.е. не правительство только), а вся интеллигенция виновата, вся, сударь мой. Пока это еще студенты и курсистки – это честный и хороший народ, это надежда наша, это будущее России, но стоит только студентам и курсисткам выйти самостоятельно на дорогу, стать взрослыми, как и надежда наша и будущее России обращается в дым, и остаются на фильтре одни доктора, дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры. Вспомните, что Катков, Победоносцев, Вышнеградский – это питомцы университетов, это наши профессора; отнюдь не бурбоны, а профессора, светила…». Если интеллигенция хочет быть надеждой России и совестью нации, то она должна объединять в себе, как в своеобразном духовно-рыцарском ордене, лучших, самых честных, благородных и образованных людей, не пренебрегающих древней и многовековой культурой своей родины, использующих всю свою кипучую творческую энергию на благо отечества – быть насадителями культуры и нести свет просвещения – учить окружающих людей письменам, музыке и философии, работать в наших книгохранилищах – библиотеках и архивах, и самое главное быть верными своим убеждениям и исповедовать героический идеализм, но на деле наша интеллигенция, сталкиваясь с жизненными испытаниями, впадает в обломовщину – эту флегматичность мыслящего духа и анабиоз воли, грустным тоном глубочайшего задушевного убеждения начинает доказывать, что нет на свете страны, где интеллигентному человеку жилось бы тяжелее и хуже, чем в России, где его деятельности противостоят тысячи препятствий и он задыхается в удушливой атмосфере социокультурной среды, оплакивая собственную бездеятельность и маловерие. Критически настроенный по отношению к русской интеллигенции Чехов жаждал веры в Бога, но отвергал интеллигентскую веру, не доверяя ее религиозно-философским исканиям, упрекая ее в обломовщине и неискренности: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верю в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям, интеллигенты они или мужики – в них сила, хотя их и мало».  Проницательнейший Чехов задолго до выхода в свет религиозно-философского сборника «Вехи», увидел источник гибели русской интеллигенции в ней самой, указал на то, что признанная хранить и творчески приумножать сокровища культуры России, она оказалась не пригодной для исполнения своей культурно-исторической миссии, и предрек ту трагическую роль, которую она сыграет в русской революции 1917 года. Для того, чтобы понять миросозерцание А.П. Чехова, у которого не было специальных религиозно-философских сочинений, какие были и Л.Н. Толстого – «В чем моя вера», «О жизни», и у Ф.М. Достоевского в его «Дневнике писателя», надлежит обратиться к эпистолярному наследию писателя – его письмам к особенно близким людям, являющимся «творческой лабораторией», а иногда имеющим исповедальный характер и высвечивающим его личную философию. В откровенном письме к А.С. Суворину от 3 декабря 1892 года Чехов писал, что отвергает как учение нигилистов и их «неверие ни во что», так и темную  и бездумную «мужицкую веру» с ее кредо – «веруй и не рассуждай», ибо он не хочет «верить в мужицкого Бога и креститься в потемках», о чем сознательно умалчивает профессор М.М. Дунаев, к сожалению, не всегда отличающийся интеллектуальной честностью. Трезво оценивающий народную религиозность, Чехов, с присущей ему тактичностью, относился к «темным мужикам» не с пренебрежением и горьким упреком, но с состраданием и в своей повести «Мужики», без всякой иронии изобразил глубоко религиозную женщину – Ольгу: «Она верила в Бога, в Божию Матерь, в угодников; верила, что нельзя обижать никого на свете – ни простых людей, ни немцев, ни цыган, ни евреев, и что горе даже тем, кто не жалеет животных; верила, что так написано в святых книгах, и потому, когда она произносила слова из Писания, даже непонятные, то лицо у нее становилось жалостливым, умиленным и светлым». В своей записной книжке Чехов философствует о Боге и вере, и честно признается, что его собственное миросозерцание находится между двумя крайностями – «есть Бог» и «нет Бога», середины между которыми, не знает русский человек, легко переходящий от воинствующего безверия к исступленной вере, и от искренней веры к пламенному отрицанию бытия Божиего и бессмертия души: «Между «есть Бог» и «нет Бога» лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-нибудь одну из этих двух крайностей, середина же между ними ему неинтересна, и он обыкновенно не знает ничего или очень мало». В своих письмах обычно сдержанный Чехов порой настолько откровенен и так глубоко анализирует метания и сомнения своей души, что складывается впечатление, будто он – неверующий скептик и холодный аналитик, но все его признания выражают акт глубочайшего самопознания – это совестливые и искренние слова человека, ненавидящего ложь и лицемерие, ищущего Бога и смысл жизни. Как и Лермонтов, правдолюбец Чехов бичевал пороки своего времени и те слова, которые зачастую трактуют как свидетельство всеразъедающего скепсиса и чуть ли не богоотвержения и нигилизма, в сущности своей есть пророческое обличение трагической безыдейность своего века – эпохи опустошения душ людских: «Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше – ни тпру ни ну... Дальше хоть плетями нас стегайте. У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, Бога нет...». Эти высказывания Чехова не являются аргументом, доказывающим его безверие, ведь сам он напряженно размышлял о Боге и человеке, о жизни и ее смысле, утверждая, что «нужно веровать в Бога, а если веры нет, то не занимать ее места шумихой, а искать, искать одиноко, один на один со своей совестью...». Чуждый как интеллигентскому богоискательству так и темной «мужицкой вере» народа, Чехов воспринимал безверие как болезнь своего века и противоестественное состояние духа, лишающее человека высших целей и святынь, он скорбел оттого, что Богу нет места в нашей жизни и как ветхозаветный пророк или новозаветный апостол провозглашал, что без Бога нельзя жить: «До тех пор, человек будет сбиваться с направления, искать цель, быть неудовлетворенным, пока не поймет, не отыщет своего Бога. Жить во имя детей или человечества нельзя. И если нет Бога, то жить не для чего, надо погибнуть».
                С точки зрения А.П. Чехова вера глубоко лична и экзистенциальна, она есть средоточие религиозной жизни и связана со свободой выбора – нельзя заставить верить в Бога, ведь насилие над совестью в делах веры и религии есть преступление пред Богом и нравственная ересь. Высочайшей ценностью для Чехова была свобода, она – фундамент всей духовной жизни. В свободе заключено достоинство человека и перед Богом он должен ощущать себя не рабом или наемником, а свободным сыном, ибо истинная вера может быть только свободной. В Легенде о Великом Инквизиторе Достоевский как гениальный метафизик и диалектик указал на то, что наша свобода безмерно дорога Богу и Христос ждет от нас свободной любви. Известно, что отец Чехова – Павел Егорович, был истово верующим человеком, любившим церковные службы и очень деспотичным в вопросах религиозной жизни, заведший собственный хор, в котором он заставлял петь своих сыновей, истязал их репетициями с криками и бранью. «Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание –  с церковным пением, с чтением Апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет. Знаете, когда бывало, я и два моих брата среди церкви пели трио «Да исправится» или же «Архангельский глас», на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками» – вспоминал Чехов в своем письме И. Леонтьеву-Щеглову. С ранних лет А.П. Чехов был нравственно чутким и совестливым человеком, он остро ощущал неправду земной жизни и не мог выносить фальши – особенно в области самого сокровенного – религиозный жизни, взаимоотношения между Богом и душой. Как настоящий христианин Чехов не терпел самодовольных начетчиков, не выносил законничества и фарисейства, но его вера подверглась суровому испытанию – принуждению, и именно религию из-под палки, в которой нельзя было найти любви и свободы, он и отвергал всем своим сердцем. Нравственный пафос любви к свободе и ненависти к рабству во всех его проявлениях – духовных и социальных, определяет всю философию жизни Чехова и отчетливо звучит в его письме к Суворину от 7 января 1889 года: «Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, - напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая...». Апостол Павел проповедовал, что все мы призваны к свободе и не должны делаться «рабами человеков», но сама свобода наша – это не своеволие, произвол и вседозволенность, а свобода во Христе от страстей и грехов, данная нам для святой и духовной жизни. Апостольское богословие свободы очень близко Чехову, который был убежден, что свобода возвышает человека над всем видимым миром и дана для высших целей – для того, чтобы жить не по лжи, а по правде, и только нравственно безупречный человек – истинно свободный человек, каковым был Христос Богочеловек – воплощенная Божественная Истина. Любовь к свободе у Чехова гармонично сочеталась с личным нравственным кодексом воспитанно и интеллигентного человека, о котором он поведал в письме своему брату Николаю – талантливому, но слабохарактерному художнику, страдавшему от пьянства: «Ты часто жаловался мне, что тебя «не понимают!». На это даже Гете и Ньютон не жаловались… Жаловался только Христос, но тот говорил не о Своем «я», а о Своем учении… Тебя отлично понимают… Если же ты сам себя не понимаешь, то это не вина других… Уверяю тебя, что, как брат и близкий к тебе человек, я тебя понимаю и от всей души тебе сочувствую… Все твои хорошие качества я знаю, как свои пять пальцев, ценю их и отношусь к ним с самым глубоким уважением. Я, если хочешь, в доказательство того, что понимаю тебя, могу даже перечислить эти качества. По-моему, ты добр до тряпичности, великодушен, не эгоист, делишься последней копейкой, искренен; ты чужд зависти и ненависти, простодушен, жалеешь людей и животных, не ехиден, незлопамятен, доверчив… Ты одарен свыше тем, чего нет у других: у тебя талант. Этот талант ставит тебя выше миллионов людей, ибо на земле один художник приходится только на 2 000 000… Талант ставит тебя в обособленное положение: будь ты жабой или тарантулом, то и тогда бы тебя уважали, ибо таланту все прощается. Недостаток же у тебя только один. В нем и твоя ложная почва, и твое горе, и твой катар кишок. Это – твоя крайняя невоспитанность. Извини, пожалуйста, но veritas magis amicitiae… Дело в том, что жизнь имеет свои условия… Чтобы чувствовать себя в своей тарелке в интеллигентной среде, чтобы не быть среди нее чужим и самому не тяготиться ею, нужно быть известным образом воспитанным… Талант занес тебя в эту среду, ты принадлежишь ей, но… тебя тянет от нее, и тебе приходится балансировать между культурной публикой и жильцами vis-a-vis. Сказывается плоть мещанская, выросшая на розгах, у рейнскового погреба, на подачках. Победить ее трудно, ужасно трудно. Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям: 1) Они уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы… Они не бунтуют из-за молотка или пропавшей резинки; живя с кем-нибудь, они не делают из этого одолжения, а уходя, не говорят: с вами жить нельзя! Они прощают и шум, и холод, и пережаренное мясо, и остроты, и присутствие в их жилье посторонних… 2) Они сострадательны не к одним только нищим и кошкам. Они болеют душой и от того, чего не увидишь простым глазом… 3) Они уважают чужую собственность, а потому и платят долги. 4) Они чистосердечны и боятся лжи как огня. Не лгут они даже в пустяках. Ложь оскорбительна для слушателя и опошляет в его глазах говорящего. Они не рисуются, держат себя на улице так же, как дома, не пускают пыли в глаза меньшей братии… Они не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают… Из уважения к чужим ушам они чаще молчат. 5) Они не уничтожают себя с той целью, чтобы вызвать в другом сочувствие и помощь. Они не играют на струнах чужих душ, чтоб в ответ им вздыхали и нянчились с ними. Они не говорят: меня не понимают!.. 6) Они не суетны. Их не занимают такие фальшивые бриллианты, как знакомство со знаменитостями, восторг встречного в Salon’e, известность по портерным… 7) Если они имеют в себе талант, то уважают его. Они жертвуют для него покоем, женщинами, вином, суетой… 8) Они воспитывают в себе эстетику. Они не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу, питаться из керосинки. Они стараются возможно укротить и облагородить половой инстинкт… Воспитанные же в этом отношении не так кухонны. Им нужны от женщины не постель, не лошадиный пот, не ум, выражающийся в умении надуть фальшивой беременностью и лгать без устали… Им, особливо художникам, нужны свежесть, изящество, человечность… Они не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо они знают, что они не свиньи. Пьют они только, когда свободны, при случае… Ибо им нужна mens sana in corpore sano. И т.д. Таковы воспитанные… Чтобы воспитаться и не стоять ниже уровня среды, в которую попал, недостаточно прочесть только Пиквика и вызубрить монолог из Фауста. Недостаточно сесть на извозчика и поехать на Якиманку, чтобы через неделю удрать оттуда… Тут нужны беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля… Тут дорог каждый час… Поездки на Якиманку и обратно не помогут. Надо смело плюнуть и резко рвануть… Иди к нам, разбей графин с водкой и ложись читать… хотя бы Тургенева, которого ты не читал…». Если художественный талант – это Божий дар, ниспосланный человеку для высших целей и блага ближних, то на каждом художнике лежит колоссальная ответственность перед Богом о окружающими его людьми, перед современниками и грядущими поколениями. Нравственно чуткий Чехов чувствовал, что им движет сознание высшего долга – долга перед Всевышним и людьми. Для него подлинное творчество – это не только создание небывалых произведений искусства или новые открытия и изобретения в области науки, но и исполнение своей моральной обязанности, предполагающее самоотречение и самодисциплину, неустанную работу над собой – шлифовку алмаза своей души. Опровергая пошлую философию приземленного эвдемонизма, доходящего до гедонизма и мамонизма, которые в Европе неистово изобличал Карлейль, Чехов утверждал, что истинное счастье и радость жизни заключены в правде – блаженны даже изгнанные за правду, а мелкое мирское счастье неизбежно приведет человека к разочарованию, тоске и мучительному чувство неудовлетворенности: «Счастье и радость жизни не в деньгах и не в любви, а в правде. Если захочешь животного счастья, то жизнь все равно не даст тебе опьянеть и быть счастливым, а то и дело будет огорошивать тебя ударами». Конфликт веры и рассудка в душе Чехова был обусловлен и его естественнонаучным образованием, увлеченностью медициной и исследованием анатомии, о чем красноречиво повествуют строки из чеховского письма к Суворину от 7 мая 1889 года: «Я думаю, что, когда вскрываешь труп, даже у самого заядлого спиритуалиста необходимо явится вопрос: где тут душа? А если знаешь, как велико сходство между телесными и душевными болезнями, и когда знаешь, что те и другие болезни лечатся одними и теми же лекарствами, поневоле не захочешь отделять душу от тела». В самом деле, среди ученых, исповедующих материализм, было желание доказать отсутствие души вульгарно-анатомическим методом – путем вскрытия трупа, и надо признаться, что и сам Чехов, которого художник И.Е.Репин находчиво сравнивал с тургеневским Базаровым, отдал дань увлечению материализмом: «Прежде всего, материалистическое направление – не школа и не направление в узком газетном смысле; оно не есть нечто случайное, преходящее; оно необходимо и неизбежно и не во власти человека. Все, что живет на земле, материалистично по необходимости. В животных, в дикарях, в московских купцах все высшее, неживотное обусловлено бессознательным инстинктом, все же остальное материалистично в них, и, конечно, не по их воле. Существа высшего порядка, мыслящие люди – материалисты тоже по необходимости. Они ищут истину в материи, ибо искать ее больше им негде, так как видят, слышат и ощущают они одну только материю. По необходимости они могут искать истину только там, где пригодны их микроскопы, зонды, ножи... Воспретить человеку материалистическое направление равносильно запрещению искать истину». Медицинская практика изгоняла веру из слабых и неокрепших умов, но Чехов был проницательнейшим мыслителем, и хоть он признавал, что все мыслящие люди – материалисты по необходимости, ибо живут в материальном мире, но в то же время в самом человеке он находил нечто сверхчувственное – душу, неуловимую как Божье дыхание, признавая необходимость бессмертия души и поиск веры в Бога для постижения жизни и смерти. На страницах «Дневника писателя» Достоевский замечал, что «без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и именно – идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные «высшие» идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают». Эту мысль Достоевского о том, что если Бога нет, то наша жизнь бессмысленна, блестяще выражена в парадоксальном чеховском высказывании: «Молодой человек собрал миллион марок, лег на них и застрелился». В статье «Творчество из ничего», философ-экзистенциалист и иррационалист Лев Шестов, провозгласил Чехова певцом безнадежности, с беспощадной суровостью истребляющим все надежды людей, демонстрируя унылое однообразие их обыденной жизни и показывая, что искусство, наука, любовь, вдохновение, идеалы и прогресс не могут спасти их. В словах Л. Шестова есть глубокая правда: литературные герои Чехова зачастую охвачены растерянностью перед жизнью и ощущают ее бессмысленность, их страшит и загадка смерти, понять ее – непосильная задача для их ума, но это лишь свидетельствует о том, что абсурдна не жизнь сама по себе, а жизнь человека, отпавшего от Бога, не живущего по Его заповедям и чуждого Его вечной правде. Во всей русской литературе никто лучше Чехова не выразил пустоту, суетность и пошлость обыденного существования – то ужасающее чувство бессмысленности жизни, которое охватывает человека, если нет Бога, бессмертия души и высшей цели земного бытия.
                Все герои Чехова философствуют, они задумываются о вековечных вопросах – не так надрывно и экзальтированно как герои Достоевского, а тихо, иронично, зачастую неприметно, но всегда глубокомысленно, и нет ничего удивительного, что в «Палате №6» написано: «... В России нет философии, но философствуют все, даже мелюзга». Иногда говорят, что Чехов относился к философам и мудрецам иронически, и в этом есть доля правды, ведь, во-первых, по своей натуре он – ироничный романтик, а во-вторых, как глубокий мыслитель он подобно Сократу прекрасно понимал, что самый великий мудрец не может разгадать всех тайн, загадок и чудес Божьего мира – многое для нас неизъяснимо, что ни в коем случае не служит оправданием агностицизма и апологией гносимахии, но лишь указывает на грандиозную таинственность мироздания. Литературные тексты Чехова, его заметки и письма наполняют имена философов – от Екклесиаста, Сократа и Марка Аврелия до Шекспира, Шопенгауэра и Достоевского, а сам писатель замечает, что национальная трагедия разворачивается там, где нет философов и поэтов, ибо пусть медики и юристы полезнее их, но они никогда не помогут человеку найти ответ на те неразрешимые вопросы, что мучают его ум и совесть и не дают жить счастливой и полноценной жизнью. Главный герой «Скучной истории» – профессор Николай Степанович, человек эрудированный и верящий в великую силу науки, ощущая свою неизбежно надвигающуюся смерть, прозревает пустоту своей жалкой жизни, понимает, что никакая наука не в силах разрешить его мучения духа и с печалью заключает:  «К несчастию, я не философ и не богослов». С горечью обозревая свою невзрачную жизнь – обыденное существование, над которым, как сверкающие звезды, с укором нависают громадные имена величайших гениев человечества, чеховский дяди Ваня сетует, что жизнь его пропала, ибо не имеет высокой цели и он не исполнил то, что было возложено на него Всевышним – закопал свои ум, волю и талант в землю: «Пропала жизнь! Я талантлив, умен, смел... из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский... Я зарапортовался!» Достоевский писал: «Знаете ли вы, как силен «один человек» – Рафаэль, Шекспир, Платон?.. Он остается на 1000 лет и перерождает мир…». Каждый человек – уникальное создание Божие, выражение любви, могущества и мудрости Творца вселенной, и, несмотря на свою падшесть, он имеет ум, волю, сердце и таланты – каждый из нас потенциально гениален, ибо сотворен по образу и подобию всесовершенного Бога, но эту гениальность надо раскрыть через духовную жизнь и нравственно-аскетический подвиг, через усилие воли и деятельную любовь сердца, через самую напряженную умственную деятельность и приумножение талантов – творчество, если же человек избирает бездуховную, аморальную и обыденную жизнь – серую, пустую и ничтожную, то он понесет ответственность за нее на Страшном Суде и не сможет оправдаться даже тем, что изредка читал Библию, исправно посещал храм и участвовал в таинствах и богослужениях, ибо Господь ищет нашей ответной любви – вечной, святой, небесной и духовной, а не формального обряда и внешнего благочестия, Он возлагает на каждого из нас особую миссию, и если мы ее не исполним, то нам нет оправдания в Его всезрящих очах и на бесстрастном Суде Его – лишь искренний плач о потерянной жизни своей и чистосердечное покаяние – сокрушение сердца и перемена ума – самого образа мыслей, умилостивит Вседержителя и даст грешнику надежду на спасение. В «Истории русской философии», написанной Б.В. Яковенко, говорится о «тихом пессимизме» и «несколько рафинированном примиренчестве Чехова», но сам Чехов протестовал против подобных суждений о его литературном творчестве, ясно давая понять, что ни шопенгаэровского пессимизма, ведущего к отречению от дара бытия – самоубийству, ни примирения с действительностью – миром, лежащем во зле, нет и никогда не было в его личной философии жизни. В рассказе «В ссылке» с позиции религиозного миросозерцания томящийся в неволе татарин опровергает старика Семена, прозванного Толкового, которому доставляет удовольствие вид несчастных и беспомощных, исповедующего стоическое примирение с судьбой и буддийскую мораль – «ничего желать не надо»: «Ты худо! Барин хорошая душа, отличный, а ты зверь, ты худо! Барин живой, а ты дохлый… Бог создал человека, чтоб живой был, чтоб и радость была, и тоска была, и горе было, а ты хочешь ничего, значит, ты не живой, а камень, глина! Камню надо ничего и тебе ничего… Ты камень – и Бог тебя не любит…». Во всей русской литературе А.П. Чехов – самый гениальный и непревзойденный критик стоицизма – стоической философии Эпиктета, Сенеки и Марка Аврелия, с их фатализмом – языческой верой в безграничную власть неумолимого рока над жизнью и смертью людей – «покорных судьба ведет, непокорных тащит», с их горькими размышлениями о скоротечности жизни и неизбежности смерти, проникнутые неисцелимой грустью, ибо у стоиков не было учения о личном бессмертии и воскресении мертвых, и Бог для них не предвечная Личность и Спаситель мира, имя Которому – Любовь, а безличное божество – мировая душа, и всеобщий закон мироустройства. Надо сказать, что древние стоические мудрецы были живыми людьми, она любили и страдали, грустили и напряжено размышляли, ледяное дуновение смерти заставляло их сердца содрогаться в трепете, осознавая, что она – это дамоклов меч, повисший над головой каждого человека, а жизнь – кратка, как сон, и не знает счастья, но они учили, что человек должен стать бесстрастным, как камень, и, отрицая свободу воли, отводили ему лишь роль актера пьесы, какую ниспосылает всевластная судьба. Символично, что татарин в рассказе Чехова именует стоика Толкового – «камнем» и «глиной»: камень – это метафора бесчувствия, являющаяся высшей добродетелью стоического мудреца, живущего в согласии с природой, но вместе с тем – это окамененное нечувствие ума и сердца, неумение сострадать и любить – духовная омертвелость, в то время как глина – это образ, восходящий к Библии и ее книге Бытия – из горсти глины, из праха земного – материи, Господь сотворил человека и вдохнул в него дыхание уст Своих – жизнь, таким образом «глина» – это бездуховный человек, чуждый любви и милосердию, не имеющий в себе Духа Божиего – безблагодатный, не ценящий свободу личности, ее право выбора и духовное достоинство. В нескольких строках Чехов, с присущим ему лаконизмом – минимум слов и максимум смысла, противопоставляет языческой морали стоиков с их отрешенностью и бесчувственностью иную, более высокую мораль – евангельскую, основанную на любви, таким образом, то, что человек тоскует, скорбит, радуется и молится, то, что он любит, сочувствует и сострадает, по Чехову, свидетельствует о том, что он есть существо духовное, а его душа имеет духовные нужды, которые нельзя умерщвлять.
                Если мы обратимся к повести «Палата №6» – одному из самых превосходных шедевром А.П. Чехова по высокому художественному достоинству, глубине и ясности мысли, где в каждой мельчайшей детали – отпечатлена сила ума и тончайшего психологического анализа, то увидим не только символическое изображение российской действительности, как думал Н.С. Лесков, утверждавший, что «Палата №6» – это вся Россия в ее негативе, но и восстание против унылой, однообразной и бессмысленной жизни, горькую философскую драму, заслуживающую пристального изучения, неотразимое изобличение обломовщины и всех нерешительных и безвольных русских людей, не умеющих жить ни для своего, ни для чужого счастья, цинично и бессердечно оправдывающих существующий миропорядок. Доктор Андрей Ефимыч  Рагин – главный герой этой чеховской повести, человек в ранний молодости он был религиозен и намеривавшийся поступить в Духовную академию,  но по настоянию своего отца – доктора медицины и хирурга, избиравший медицинский путь и ставший главным врачом городской больницы с палатой для умалишенных, находящейся в бедственно состоянии: «Когда он приехал в город, богоугодное заведение находилось в ужасном состоянии. В палатах, коридорах и в больничном дворе тяжело было дышать от смрада. Больничные мужики, сиделки и их дети спали в палатах вместе с больными. Жаловались, что житья нет от тараканов, клопов и мышей. В хирургическом отделении не переводилась рожа. На всю больницу было только два скальпеля и ни одного термометра; в ваннах держали картофель. Смотритель, кастелянша и фельдшер грабили больных, а про старого доктора, предшественника Андрея Ефимыча, рассказывали, будто он занимался тайною продажей больничного спирта и завел себе из сиделок и больных женщин целый гарем. В городе отлично знали эти беспорядки и даже преувеличивали их, но относились к ним спокойно; одни оправдывали их тем, что в больницу ложатся только мещане да мужики, которые дома живут гораздо хуже, чем в больнице: не рябчиками же их кормить! Другие говорили, что одному городу без помощи земства не под силу содержать хорошую больницу; слава Богу, что хоть плохая есть. А молодое земство не открывало лечебницы ни в городе, ни возле, ссылаясь на то, что город имеет уже свою больницу». Внимательно осмотрев больницу, Андрей Ефимыч пришел к заключению, что «это учреждение безнравственное и в высшей степени вредное для здоровья жителей», и что самое мудрое – выпустить больных на волю, а больницу закрыть, но приняв должность главного врача, он не сделал ничего, исповедуя стоическую философию и бесчувственно мирясь с отвратительной действительностью, в том числе со страданиями и смертью людей. Желая снять с себя нравственную ответственность и оправдать свое преступное бездействие, Андрей Ефимович заявляет, что он – «ничто», «лишь частица необходимого социального зла», что в его нечестности виноват не он сам, а время, наконец, он сочиняет целую философию в защиту примирения с  действительностью и непротивления злу – не следует мешать людям болеть, сходить с ума и умирать: «Да и к чему  мешать  людям  умирать,  если  смерть  есть  нормальный  и законный конец каждого? Что из того, если какой-нибудь торгаш  или  чиновник проживет лишних пять, десять лет? Если же видеть цель медицины  в  том,  что лекарства облегчают страдания, то невольно напрашивается  вопрос:  зачем  их облегчать? Во-первых, говорят, что страдания ведут человека к  совершенству, и, во-вторых,  если  человечество  в  самом  деле  научится  облегчать  свои страдания  пилюлями  и  каплями,  то  оно  совершенно  забросит  религию   и философию, в которых до сих пор находило не только защиту от всяких бед,  но даже счастие. Пушкин перед  смертью  испытывал  страшные  мучения,  бедняжка Гейне несколько лет лежал в параличе; почему же  не  поболеть  какому-нибудь Андрею Ефимычу или Матрене Савишне, жизнь которых бессодержательна и была бы совершенно пуста и похожа на жизнь амебы, если бы не страдания? Подавляемый такими рассуждениями, Андрей Ефимыч  опустил  руки  и  стал ходить в больницу не каждый день». Полагая, что зло вечно на земле, а лечение больных в такой больнице с ее смрадом и грязью – дело безнадежное и бесполезное, он приходит к идее необходимости зла и его оправданию – к своеобразной дьяволодицее: «Если физическую и нравственную нечистоту прогнать с одного места, то она перейдет на другое; надо ждать, когда она сама выветрится. К тому же, если люди открыли больницу и терпят ее у себя, то, значит, она им нужна: предрассудки и все эти житейские гадости и мерзости нужны, так как они с течением времени перерабатываются во что-нибудь путное, как навоз в чернозем. На земле нет ничего такого хорошего, что в своем первоисточнике не имело бы гадости». Ясно, что Андрей Ефимыч – настоящий философ, он убежден, что «на этом свет все незначительно и неинтересно, кроме высших духовных запросов», любит ум и честность, но совершенно не помогает несчастным  и не противится злу, из-за того, что ему не хватает воли и желания, а безволие его – это душевный недуг и страшная болезнь совести, делающая человека равнодушным к добру и злу. По справедливому замечанию Меньшикова «…этот тихий, скромный, до крайности уступчивый, высокоинтеллигентный человек в сущности ужасно бессовестный, как вообще все бездеятельные русские люди, все обломовы, от Евгения Онегина и Тентетникова до Рудина, Ильи Ильича, Райского, Бельтова и иных. Бездеятельность, безволие русских людей, иногда столь прекрасных и невинных, я считаю пороком не ума, не образования, не характера вообще, - а одной особенной черты характера – совести. Вовсе не разочарование, не тоска по идеалам, не физическая лень, не умственная неразвитость создают обломовых, а создает их нравственная бездарность, недостаток в душе нравственного сознания. Русский человек «постыдно равнодушен» к добру и злу; погруженный в какой-то сон совести, он может глядеть на вопиющие мерзости и не возмущаться или возмущаться очень слабо». Вся философия Андрея Ефимыч, этого новейшего Обломова, - это апофеоз бессовестности, она – бессердечна и насквозь цинична, в ней все оценивается не совестью и сердцем, а холодным рассуждением и мертвой логикой. Как изощренный и тонкий психолог Чехов вскрывает своим пером – острейшим художественным скальпелем, тайну Андрея Ефимыча и его личной философии, обнажает то, почему лежащий во зле мир не вызывает в его душе ни нравственного и эстетического отвращения, ни экзистенциального ужаса, а бедные страдальцы – ни жалости, ни сочувствия. Вся тайна паралича совести доктора Андрея Ефимыча Рагина, его окамененного нечувствия ума и сердца, и всей его циничной философии жизни, заключена в том, что он потерял веру в бытие Бога и бессмертие души, и вся жизнь предстала его взору «досадной ловушкой», ибо если за тайной гроба нет ничего, то наше земное существование абсурдно и бессмысленно, о чем задумывался Гамлет в трагедии Шекспира и религиозный экзистенциалист, ученый и философ Паскаль. «Жизнь есть досадная ловушка. Когда мыслящий человек достигает  возмужалости  и  приходит  в  зрелое  сознание,  то  он  невольно чувствует себя как бы в ловушке, из которой нет выхода. В самом деле, против его воли вызнан он какими-то случайностями  из  небытия  к  жизни...  Зачем? Хочет он узнать смысл и цель своего существования, ему  не  говорят  или  же говорят нелепости; он стучится –  ему не отворяют; к нему приходит смерть – тоже против его воли. И вот, как в тюрьме люди, связанные общим несчастьем, чувствуют себя легче, когда сходятся вместе, так  и  в  жизни  не  замечаешь ловушки, когда люди, склонные к анализу  и  обобщениям,  сходятся вместе и проводят время в обмене гордых,  свободных  идей…О, зачем человек не бессмертен? - думает он. -  Зачем  мозговые центры и извилины, зачем зрение, речь, самочувствие, гений, если всему этому суждено уйти в почву и в конце  концов охладеть вместе с земной корой, а потом миллионы лет без смысла и  без  цели носиться с землей вокруг солнца? Для того, чтобы охладеть и потом носиться, совсем не нужно извлекать из небытия человека с его высоким, почти Божеским умом, и потом, словцо в насмешку, превращать его в глину. Обмен  веществ! Но какая трусость утешать себя  этим   суррогатом бессмертия! Бессознательные процессы, происходящие в  природе, ниже даже человеческой глупости, так как в глупости есть все-таки сознание и воля, в процессах же ровно ничего. Только  трус,  у  которого  больше  страха  перед смертью, чем достоинства, может утешать себя тем, что  тело  его  будет  со временем жить в траве, в камне, в жабе... Видеть свое  бессмертие в обмене веществ так же странно, как пророчить  блестящую будущность  футляру  после того, как разбилась и стала негодной дорогая скрипка». На страницах Евангелия Христос назвал Себя дверью и призвал «стучите, и отворят вам», стучащему отворят» (Мф. 7:7-8) – это означает, что все духовные искания человека, его мольбы и чаяния не тщетны, если он обращает их к Сыну Божиему, ибо Христос – дверь, отверзающая нам надзвездные небеса и познания Божественных тайн, Он есть воплощенное Слово Божие, давшее ответ на все горестные мольбы Иова, грустные раздумья Екклесиаста и вопрошания Иеремии. Но если Бога нет, то за дверью бытия – лишь пустота и отсутствие бессмертия, если Христос Богочеловек не воскрес, то тщетна наша апостольская вера и нет ответа на мучительные вопрошания Иова и всех пророков и мудрецов, нет утешения скорбящим и нет смысла в жизни. Великий русский писатель Л.Н. Толстой в своей «Исповеди» признавался, что сама мысль о том, что за порогом смерти нет ничего – одно небытие, приводила его в отчаяние и лишала жизнь с ее ужасами, горем и несправедливостью всякого смысла. Разуверившись в догматах Церкви и отвергнув веру в Бога и бессмертие души, доктор Рагин ощутил страшную тоску и уныние, оттого, что все земное существование – это драма абсурда, бессмысленная и бесцельная, он потерял волю к жизни и стал равнодушен ко всему, что его окружает, безразличен к страданиям человеческим. Достоевский утверждал, что идея бессмертия души – это высшая идея, без которой не может существовать ни отдельная личность, ни нация и цивилизация в целом, ибо без нее немыслима и невозможно любовь к человечеству, так и любовь к человеку, но логически оправдано самоубийство. Безвольный Андрей Ефимыч не приходит к идее самоубийства, но он становится безразличен к добру и злу, к страданиям несчастных и беспомощных, и причиной этой болезни совести и воли является безверие:
                «-  Я не нахожу особенной причины радоваться,  -  сказал  Андрей  Ефимыч, которому движение Ивана Дмитрича показалось театральным  и  в  то  же  время очень поправилось. - Тюрем и сумасшедших домов не будет, и  правда,  как вы изволили выразиться, восторжествует, но ведь сущность  вещей  не  изменится, законы природы останутся все те же. Люди будут болеть, стариться  и  умирать так же, как и теперь. Какая бы великолепная заря ни освещала вашу жизнь, все же в конце концов вас заколотят в гроб и бросят в яму.
 - А бессмертие?   
 - Э, полноте!
- Вы не верите, ну, а я верю. У  Достоевского  или  у  Вольтера  кто-то говорит, что если бы не было Бога, то Его выдумали  бы  люди.  А  я  глубоко верю, что если нет бессмертия, то его  рано  или  поздно  изобретет  великий человеческий ум.
- Хорошо сказано, - проговорил Андрей Ефимыч, улыбаясь от удовольствия. - Это хорошо, что вы веруете. С  такой  верой  можно  жить  припеваючи  даже замуравленному в стене. Вы изволили где-нибудь получить образование?
  - Да, я был в университете, но не кончил.
  - Вы мыслящий и вдумчивый человек.  При  всякой  обстановке  вы  можете находить успокоение в самом себе. Свободное  и  глубокое  мышление, которое стремится к уразумению жизни, и полное презрение к глупой суете мира –  вот два блага, выше которых никогда не знал человек. И вы можете обладать ими, хотя бы вы жили за тремя решетками.  Диоген жил  в  бочке,  однако  же  был счастливее всех царей земных.
  - Ваш Диоген был болван, - угрюмо проговорил Иван Дмитрич. - Что вы мне говорите про Диогена да про какое-то уразумение? - рассердился  он  вдруг  и вскочил. - Я люблю  жизнь,  люблю  страстно!..»
                Не веря в бытие Бога и Его промышление о мире, отрицая бессмертие души и не находя никакого высшего смысла жизни, Андрей Ефимыч видит в человеке не свободную и самоопределяющуюся личность, а лишь невольника внешних обстоятельств – места и времени («в своей нечестности виноват не я, а время... Родись я двумястами лет позже, я был бы другим»), и смотрит на жизнь как на сцепление случайных событий, о чем заявляет в беседе с Громовым: «Все зависит от случая. Кого посадили, тот сидит, а кого не посадили, тот гуляет, вот и все. В том, что я доктор, а вы душевнобольной, нет ни нравственности, ни логики, а одна только пустая случайность». Необыкновенно глубокий мыслитель с вечным устремлением к загадкам жизни и смерти, Чехов – парадоксалист, не уступающий Оскару Уайльду, у него самым разумным, совестливый и проницательным человеком оказывается безумец Иван Громов – идейный оппонент скептичного доктора Рагина, чье имя – отсылка к личности апостола Иоанна Богослова, сына громова, проповедовавшего, что мир лежит во зле, а Бог есть Любовь. Вся стоическая философия Андрея Ефимыча направлена на то чтобы снять с человека нравственную ответственность, доказать его полную зависимость от внешней природной и социокультурной среды – отвергая свободу его личного духа, она проистекает из безверия и атрофии нравственного чувства – совести, что разгадывает Иван Громов, дающий ей безжалостно точную и правдивую оценку: «Удобная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом себя чувствуешь. Нет, сударь, это не философия,  не  мышление,  не  широта взгляда, а лень, факирство, сонная одурь...». Бесстрашно видя весь ужас земной жизни и ту, неправду и несправедливость, что наполняют вселенную, Иван Громов нравственно возмущается, он провозглашает, что вся духовная жизнь человека, ясность и стройность его мышления, чистота сердца и сами основания морали зиждутся на религиозной вере в Бога и бессмертие души, в свободу духа человека и его нравственную ответственность на Страшном Суде.  Вся бессердечная и насквозь рассудочная философия доктора Рагина – это кабинетный стоицизм, не знающий жизни, само бесчувствие древних стоиков и их бесстрастие глубоко чужды христианской этике, святой Церкви и Евангелию, ибо для христиан высочайший нравственный образец – это Сам Христос, а Он плакал, когда умер Лазарь, радовался и печалился, душа Его скорбела во время молитвы в Гефсиманском саду и Он явил величайшую жертву на Голгофе и воскрес из мертвых, победив смерть, дьявола и весь Ад, а не оправдывал катастрофическое  состояние нашего падшего мира:
                «- Между теплым, уютным кабинетом и этою палатой нет никакой разницы,  - сказал Андрей Ефимыч. - Покой и довольство человека не  вне  его,  а  в  нем самом.
 - То есть как?
  - Обыкновенный человек ждет хорошего или дурного  извне,  то  есть  от коляски и кабинета, а мыслящий от самого себя.
   - Идите проповедуйте  эту  философию  в  Греции,  где  тепло  и  пахнет померанцем, а здесь она не по климату. С кем это  я  говорил  о  Диогене?  С вами, что ли?
 - Да, вчера со мной.
 - Диоген не нуждался в кабинете и в теплом помещении; там  и  без  того жарко. Лежи себе в бочке да кушай апельсины  и  оливки.  А  доведись  ему  в России жить, так он не то что в декабре, а в мае запросился  бы  в  комнату. Небось скрючило бы от холода.
- Нет. Холод, как и вообще всякую  боль,  можно  не  чувствовать.  Марк Аврелий сказал: «Боль есть живое представление о боли: сделай  усилие  воли, чтоб изменить это представление, откинь его, перестань  жаловаться,  и  боль исчезнет». Это справедливо. Мудрец или попросту мыслящий, вдумчивый  человек отличается именно тем, что презирает страдание; он всегда доволен  и  ничему не удивляется.
 -  Значит,  я  идиот,  так  как  я  страдаю,  недоволен   и   удивляюсь человеческой подлости.
 - Это вы напрасно. Если вы почаще будете вдумываться,  то  вы  поймете, как ничтожно все то внешнее, что волнует нас. Нужно стремиться к  уразумению жизни, в нем – истинное благо.
- Уразумение... - поморщился Иван  Дмитрич.  -  Внешнее,  внутреннее... Извините, я этого не понимаю. Я знаю только, - сказал он, вставая и  сердито глядя на доктора, - я знаю, что Бог создал меня из теплой  крови  и  нервов, да-с! А органическая ткань, если она жизнеспособна,  должна  реагировать  на всякое раздражение. И я реагирую! На боль я отвечаю  криком  и  слезами,  на подлость –   негодованием,  на  мерзость –  отвращением.   По-моему,   это, собственно,  и  называется  жизнью.  Чем  ниже  организм,   тем   он   менее чувствителен и тем слабее отвечает  на  раздражение,  и  чем  выше,  тем  он восприимчивее и энергичнее  реагирует  на  действительность.  Как  не  знать этого? Доктор, а не знает таких пустяков! Чтобы  презирать  страдание,  быть всегда довольным  и  ничему  не  удивляться,  нужно  дойти  вот  до  этакого состояния, - и Иван Дмитрич указал на толстого, заплывшего жиром мужика, - или же закалить себя страданиями до такой  степени, чтобы  потерять  всякую чувствительность к ним, то есть, другими словами, перестать жить. Извините, я не мудрец и не философ, - продолжал Иван  Дмитрич,  с  раздражением,  -  и ничего я в этом не понимаю. И не и состоянии рассуждать.
 - Напротив, вы прекрасно рассуждаете.
- Стоики, которых вы пародируете, были замечательные люди, но учение их застыло еще две тысячи лет назад и ни капли не подвинулось вперед и не будет двигаться, так как оно не практично и не жизненно. Оно имело успех только  у меньшинства, которое проводило свою жизнь в штудировании и смаковании  всяких учений, большинство же не понимало его. Учение, проповедующее  равнодушие  к богатству,  удобствам  жизни,  презрение  к  страданиям  и  смерти,   совсем непонятно для громадного большинства, так как  это  большинство  никогда  не знало ни богатства, ни удобств в жизни; а презирать страдания значило бы для него презирать самую  жизнь,  так  как  все  существо  человека  состоит  из ощущений голода, холода, обид, потерь и гамлетовского страха перед смертью. В этих ощущениях вся жизнь:  ею  можно  тяготиться,  ненавидеть  ее,  но  не презирать.  Да,  так,  повторяю,  учение  стоиков  никогда  не  может  иметь будущности, прогрессируют же, как видите, от начала века, и сегодня борьба, чуткость к боли, способность отвечать на раздражение...
Иван Дмитрич вдруг потерял нить мыслей, остановился и  досадливо  потер лоб.
  - Хотел сказать что-то важное, да сбился, - сказал он. - О чем  я?  Да! Так вот я и говорю: кто-то из стоиков продал себя  в  рабство  затем,  чтобы выкупить  своего  ближнего.  Вот  видите,  значит,  и  стоик  реагировал  на раздражение, так как для такого великодушного  акта,  как  уничтожение  себя ради ближнего, нужна возмущенная, сострадающая душа. Я забыл  тут  в  тюрьме все, что учил, а то бы еще что-нибудь  вспомнил.  А  Христа  взять?  Христос отвечал на действительность тем, что плакал, улыбался, печалился,  гневался, даже тосковал; он не с  улыбкой  шел  навстречу  страданиям  и  не  презирал смерть, а молился в саду Гефсиманском, чтобы его миновала чаша сия.
Иван Дмитрич засмеялся и сел.
- Положим, покой и довольство человека не вне его, а  в  нем  самом,  - сказал он. - Положим, нужно презирать страдания, ничему  не  удивляться.  Но вы-то на каком основании проповедуете это? Вы мудрец? Философ?
  - Нет, я не философ, но проповедовать это должен каждый, потому что это разумно.
 - Нет,  я  хочу  знать,  почему  вы  в  деле  уразумения,  презрения  к страданиям  и  прочее  считаете  себя  компетентным?   Разве   вы   страдали когда-нибудь? Вы имеете понятие  о  страданиях?..»
                Чеховский персонаж Иван Громов – проницательнейший психолог, он изумительный полемист и блестящий диалектик, обличающий бессовестность доктора Рагина, начитавшегося книг, но не знающего жизни, не страдавшего, заявляя, что его кабинетная философия с ее броскими и пафосно звучащими лозунгами – презрением к страданиям жизни и смерти, отрешенностью от суеты сует и истинным благом – «это  философия,  самая подходящая для российского лежебока», оправдывающая апостасийное состояние мира – падшесть и греховность, являющаяся смесью дьяволодицеи, языческого фатализма и идей стоической морали, образующих апологию обломовщины и непротивления злу. В завершении Громов изрекает пророческую фразу: «Страдание презираете, а небось  прищеми  вам  дверью  палец,  так заорете во все горло!» Впоследствии, когда Андрея Ефимыча сочли сумасшедшим и стали удерживать в палате №6, он пытался философствовать, но отчаяние овладело его душой – он из всех сил обеими руками тряс решетку, но она не поддалась и, бывший главный врач, в холодном поту признался, что совсем пал духом, на что Иван Громов злорадно заметил: «Очень рад. То вы пили из людей кровь, а теперь из вас будут пить. Превосходно!.. А вы пофилософствуйте…». Жуткая и возмутительная сцена, в которой грубый сторож Никитка избивает Андрея Ефимыча – это и окончательное исполнение пророческих слов Громова и страшная расплата за равнодушие – страшнейший грех Рагина, ставшего из виновника страданий обитателей палаты №6 и всех ужасов, творящихся там – жертвой. Неистовый крик Ивана Громова, возмущающегося и требующего освобождения – это «души отчаянный протест» против засилья зла и лжи в мире, горькая констатация факта, что из палаты №6 не выбраться, и молитвенное воззвание к Богу, произнесенное с нравственным негодованием Иова и громовой силой пророков Библии: «Никогда нас не выпустят! Сгноят нас здесь! О Господи! Неужели же в самом деле на том свете нет ада и эти негодяи будут прощены? Где же справедливость? Отвори, негодяй, я задыхаюсь!» Как христианский писатель, Чехов ясно дает понять, что если нет Бога и Страшного Суда, нет Ада и Рая, то нет и никакой справедливости и все нравственные ценности низвергаются в небытие. После сцены избиения произошло в душе Андрея Ефимыча пробуждение совести: «Как могло случиться, что в продолжение больше чем двадцати лет он не знал и не хотел знать этого?» Не в силах вынести запоздалое прозрение – осознание того, что примирение с неправдой жизни и непротивление злу есть пособничество дьяволу и отказ от нравственной борьбы за правду и самое страшное преступление – отречение от Иисуса Христа, Андрей Ефимович Рагин умирает на следующий день от апоплексического удара – таков ужасный конец нового Обломова, попавшего в положение сумасшедшего и на своем горьком опыте познавшего, что древняя стоическая мораль не может утешить скорбящих и отчаявшихся, а любая кабинетная философия рассыпается под ударами жизненных испытаний. Чеховская палата №6 – это символ не одной России с ее грехами, но всего мира в его катастрофическом и апостасийном состоянии – мира, лежащего во зле, где между людьми царит отчуждение и вражда, любовь и сострадание – редкие цветки, пробившиеся посреди пустыни цинизма, эгоизма и равнодушия, греховность объявляется нормой, а люди бесстрашно говорящие правду – такие как Иван Громов, провозглашаются безумцами.
                Размышление о Боге, назначении человека, душе и смысле жизни щедро разбросаны в письмах, записных книжках Чехова и в его произведениях  как «разговоры о Божественном», которые ведут как интеллигенты, так и обычные люди из народа, представленные в таких шедеврах чеховского творчества как рассказ «Студент» и повесть «В овраге». По выражению русского мыслителя, публициста и театрального критика Ф.А. Степуна чеховские рассказы и повести имеют глубинное религиозно-экзистенциальное содержание и высокий евангельский смысл, словно их действия и диалоги происходят где-нибудь в Самарии или Галилее, а не на просторах России. Лучшие чеховские рассказы не только высоко поэтичны, но и музыкальны, они звучат как грустная, раздольная и задушевная русская песня о несчастной доле и вольной дали, их настроение – грусть и тоска, а не безысходность и отчаяния, и сам Чехов всегда возмущался, когда его называли «ноющим писателем» и художником «хмурых людей»: «А какой я нытик? Какой я «хмурый человек», какая я «холодная кровь», как называют меня критики? Какой я «пессимист»? Ведь из моих вещей самый любимый мой рассказ – «Студент». Главный герой любимейшего рассказа Чехова –  «Студент», сын сельского дьячка и студент духовной академии Иван Великопольский, в пятницу Страстной седмицы возвращающийся с охоты – весенней тяги, и ощущающий как его душу охватывает мрачное состояние уныния и безнадежной тоски: «И теперь, пожимаясь от холода, студент думал о том, что точно такой же ветер дуо и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод; такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета – все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше». Иван Великопольский мучительно переживает катастрофическое состояние мира и ощущает неодолимость зла – «все эти ужасы были, есть и будут», он поднимает вопрос не только о шекспировском разрыве связи времен, а о разрыве связи между временем и вечностью – небом и землей, о трагической брошенности людей и оставленности мира Богом и Его благим Помыслом, причем сама непрерывная цепь истории в его глазах превращается в дурную бесконечность веков, утрачивая смысл – Божественный Логос, имя Которому – Иисус Христос. В Великую пятницу страстной седмицы Православная Церковь вспоминает об искупительной жертве Спасителя на Голгофе. В это день чеховский студент задумывается о крестных муках  Иисуса Христа – о том, не бессмысленна ли была Его жертва и не действительно ли Он одолел козни дьявола и саму смерть, воскреснув из мертвых, раз прошло уже девятнадцать веков, а мир, как и прежде, лежит во зле, и жизнь людей не стала лучше.  Встретив двух женщин – высокую и пухлую старуху Василису и ее дочь Лукерью, и греясь у вечернего костра, Иван вспоминает о евангельской истории отречения апостола Петра, происходившую много веков назад в такую же холодную и страшную ночь: «Если помнишь, во время Тайной Вечери Петр сказал Иисусу: «С Тобою я готов и в темницу и на смерть». А Господь ему на это: «Говорю тебе, Петр, не пропоет сегодня петел, то есть петух, как ты трижды отречешься от Меня». После Вечери Иисус смертельно тосковал в саду и молился, а бедный Петр истомился душой, ослабел, веки у него отяжелели, и он никак не мог побороть сна. Спал. Потом, ты слышала, Иуда в ту же ночь поцеловал Иисуса и предал Его мучителям. Его связанного вели к первосвященнику и били, а Петр, изнеможенный, замученный тоской и тревогой, понимаешь ли, не выспавшийся, предчувствуя, что вот-вот на земле произойдет что-то ужасное, шел вслед… Он страстно, без памяти любил Иисуса и теперь видел издалека, как Его били…
Лукерья оставила ложки и устремила неподвижный взгляд на студента.
– Пришли к первосвященнику, - продолжал он, - Иисус стали допрашивать, а работники тем временем развели среди двора огонь, потому что было холодно, и грелись. С ними около костра стоял Петр и тоже грелся, как вот я теперь. Одна женщина, увидев его, сказала: «И этот был с Иисусом», то есть что и его мол, нужно вести к допросу. И все работники, что находились около огня, должно быть, подозрительно и сурово поглядели на него, потому что он смутился и сказал: Я не знаю Его». Немного погодя опять кто-то узнал в нем одного из учеников Иисуса и сказал: «И ты из них». Но он опять отрекся. И в третий раз кто-то обратился к нему: «Да не тебя ли сегодня я видел с Ним в саду?» Он в третий раз отрекся. И после этого раза тотчас запел петух, и Петр, взглянув издали на Иисуса, вспомнил слова, которые Он сказал ему ан Вечери… Вспомнил, очнулся, пошел со двора и горько-горько заплакал. В Евангелии сказано: «И исшед вон, плакася горько». Воображаю: тихий-тихий, темный-темный сад и в тишине едва слышатся глухие рыдания…
Студент вздохнул и задумался…».
                Иван Великопольский ощущает себя новым Петром, трижды отрекшимся от Христа Богочеловека: он не пришел в храм в день Великой пятницы, когда богослужение наполнено особой скорбью о распятом и умершем Сыне Божием, на весь день ушел на охоту, ни разу не взмолился Спасителю, и наконец – дух тоски и уныния овладел им, и он усомнился в сотериологическом значении искупительной жертвы Христовой и Его победе над злом и смертью. Женщины, слушающие рассказ студента об отречении Петра, сопереживают духовной и душевной муке апостола: «Василиса вдруг всхлипнула, слезы, крупные, изобильные, потекли у нее по щекам, и она заслонила рукавом лицо от огня, как бы стыдясь своих слез, а Лукерья, глядя неподвижно на студента, покраснела, и выражение у нее стало тяжелым, напряженным, как у человека, который сдерживает сильную боль». Это сопереживание двух русских женщин тому, что происходило много веков в душе апостола Петра, дает Ивану ощутить деятельную силу любви, соединяющую души в Церкви чрез веру во Христа и преодолевающую рознь между людьми – то зло, что царит на земле, и уныние, что охватывает ум и сердце. Если Христос пришел на землю, искупил грехи мира и воскрес из мертвых, победив смерть, дьявола и весь Ад, и существует Церковь, где верующие соединяются с Ним через таинства, то жизнь людей и история мира – это не бессмысленная драма, тем самым в сознании студента восстанавливается не только связь времен – «ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой», но и связь земли с небом, людей с Богом, что наполняет жизнь восхитительный, чудесным и таинственным смыслом: «А когда он переправлялся на пароме через реку и потом, поднимаясь на гору, глядел на свою родную деревню и на запад, где узкою полосой светилась холодная багровая заря, то думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы, - ему было только двадцать два года, - и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла». Самое главное, что сам Иван Великопольский раскаялся в своем отречении, сравнив себя с апостолом Петром, и через покаяние – освободился от духа неверия, тоски и уныния, снова ощутил таинственную связь с Богом и пережил «метанойю» – переосмысление своего бытия и умоперемену, по-новому стал смотреть на жизнь. Русский религиозный философ Иван Ильин справедливо заметил, что в творчестве Чехова робко и целомудренно показан «русский человек в его обращении к Богу», а сам Чехов, написавший такой рассказ как «Студент» не может оцениваться как закоренелый скептик или безрелигиозный циник и пессимист. Размышляя о религиозности Чехова и анализируя его литературное творчество, С.Н. Булгаков писал, что рассказ «Студент» – это «драгоценнейший перл чеховского творчества, где на трех страницах вмещено огромное содержание», нарастает и крепнет христианская вера, а в конце – звучат мистические аккорды, дающие намек на затаенные мысли самого писатели: «В связи с этой стороной мировоззрения Чехова находится и необыкновенная чуткость его к поэзии религиозного чувства и вообще глубокое и тонкое понимание религиозной психологии, в особенности же простолюдинов. В этой области Чехов оставляет позади себя даже Толстого, приближаясь к Достоевскому, не имеющему здесь себе равных».
                Неугасимая жажда веры – это духовная потребность души человеческой, но в нашей земной жизни она сталкивается с жесточайшими испытаниями – беспросветным существованием, одиночеством и несправедливостью, с неприглядной картиной действительности и доводами рассудка, утверждающего, что невозможно примирить мир, лежащий во зле, с существованием благого и всесильного Бога. В повести «В овраге» – одном из самых глубоких и сильных, но вместе с тем страшных и трагических произведений Чехова, по накалу страстей и драматизму, не уступающему романам-трагедиям Ф.М. Достоевского и «Власти тьмы» Л.Н. Толстого, весь мир, где торжествует ложь и несправедливость, заставляющие усомниться в бытии Бога, Его всемогуществе и любви, напоминает преддверие преисподней, о чем символически свидетельствует само название – «в овраге», а жизнь людей, утерявших совесть – способность морально оценивать свои поступки, речи и помышления, умение различать добро и зло, изображается как цепь нарастающих преступлений – плутовство купца Григория Цыбукина, обкрадывающего ближних, мошенничество фальшивомонетчиков Анисима Цыбукина и его приятеля Самородова, жестокосердие расчетливой Аксиньи – жены Степана, младшего сына Григория Петровича Цыбукина, убивающей беззащитного младенца – сына Анисима и Липы. В чеховской повести «В овраге» не только изобличаются социально-нравственные пороки общества в России, но и метафизический трагизм жизни людей, сжившихся с жесткостью и ложью, равнодушных к добр и злу, нравственно невменяемых – для них убийство безвинного ребенка (тема, волновавшая Гоголя и Достоевского), словно не является страшным преступлением. Вопрос о теодицее – оправдании всемогущего, благого и всеведущего Бога перед лицом зла, захлестнувшего вселенную, волновал Чехова и мучил его совесть, был источником напряженных раздумий, бессонных ночей и горестных сомнений. Вопрос о бытии Бога стоит в центре повести «В овраге», о нем задумывается Анисим Цыбукин, отвергающий веру и связывающий бессовестность людей, их катастрофическое нравственное состояние с тем, что они утеряли веру в Бога и не имеют критериев различия добра и зла: «Бог, может, и есть, а только веры нет... Да и откуда мне знать, есть Бог или нет? Нас с малолетства не тому учили, и младенец еще мать сосет, а его только одному и учат: кто к чему приставлен. Папаша ведь тоже в Бога не верует. Вы как-то сказали, что у Гунторева баранов угнали... Я нашел: это Шикаловский мужик украл; он украл, а шкурки-то у папаши... Вот вам и вера! ...И старшина тоже не верит в Бога, - продолжал он, — и писарь тоже, и дьячок тоже. А ежели они ходят в церковь и посты соблюдают, так это для того, чтобы люди про них худо не говорили, и на тот случай, что, может, и в самом деле Страшный Суд будет. Теперь так говорят, будто конец света пришел оттого, что народ ослабел, родителей не почитают и прочее. Это пустяки. Я так, мамаша, понимаю, что все горе оттого, что совести мало в людях. Я вижу насквозь, мамаша, и понимаю. Ежели у человека рубаха краденая, я вижу. Человек сидит в трактире, и вам так кажется, будто он чай пьет и больше ничего, а я, чай-то чаем, вижу еще, что в нем совести нет. Так целый день ходишь – и ни одного человека с совестью. И вся причина, потому что не знают, есть Бог или нет...». Наша жизнь страшна и несчастна оттого, что все люди со времен грехопадения Адама есть существа падшие и обуреваемые низкими страстями. Господь дал нам совесть, но мы не желаем внимать ее обличительным глаголам и увещеваниям, мы – бессовестны оттого, что не веруем в Бога и не живем христианской жизнью, отвергаем святые заповеди Евангелия. Если человек не живет духовной жизнью – не молится и не борется со страстями, не изучает Священное Писание и Священное Предание, не участвует в таинствах и богослужениях Церкви, то он не может ощутить таинственного присутствия Бога в своей жизни и услышать голос совести, и сам обрекает себя на духовную деградацию и нравственное падение. Анисим Цыбукин – один из самых ярких идеологов безверия в литературном мире Чехова, он признается Варваре, что пережил в Церкви пробуждение совести, испытал сокрушение сердца о грехах и почувствовал, что Бог существует, но его мимолетный порыв к священному улетучился, когда он покинул Церковь и вновь сжился с неправдой жизни и низменными нравами приземленных людей «из оврага»: «Когда меня венчали, мне было не по себе. Как вот возьмешь из-под курицы яйцо, а в нем цыпленок пищит, так во мне совесть вдруг запищала, и, пока меня венчали, я все думал: есть Бог! А как вышел из церкви – и ничего». Колеблясь между двумя духовными состояниями – веры и безверия, Анисим Цыбукин ощущает Бога, находясь в храме, во время совершения таинства венчания, и чувствует Его бесконечную, святую и таинственную любовь, но наблюдая безотрадную картину беззакония и суетности земной жизни, он отказывается признать высшую справедливость Творца вселенной, вступая в противоречие с христианским вероучением и Библией, где провозглашается: «Праведен Господь, твердыня моя, и нет неправды в Нем» (Пс. 91:16)», «…совершенны дела Его, и все пути Его праведны; Бог верен, и нет неправды в Нем; Он праведен и истинен…» (Втор. 32:4), «Бог есть Свет, и нет в Нем никакой тьмы» (1 Ин.1:5), «свят Господь Бог наш» (Пс.98:9). Если существует Бог, то люди есть существа, обладающие совестью и несущие нравственную ответственность за свою жизнь, но приспосабливаясь к низкой прозе обыденно-грешной жизни, отвергая веру в Бога и покидая Церковь,  мы сами погружаемся в безверие, а оно – источник всех бедствий рода человеческого, ибо если бы в нас была вера, действующая любовью, то мы бы плакали о грехах своих и уподобились Иисусу Христу – жили святой, небесной и духовной жизнью. Как глубокий мыслитель Чехов понимал, что один из самых сильных аргументов отрицания веры в Бога – это отсутствие справедливости в мире. За фальшивомонетчество Анисим идет под суд, а затем отправляется на каторгу в Сибирь, но его преступление не идет ни в какое сравнение с ужасным злодеянием Аксиньи, убившей его маленького сына – младенца, и ставшей хозяйкой дома Цыбукиных, получившей богатство и власть, в то время, когда в смерти ребенка обвиняют невинную Липу, которой старик Григорий Цыбурин говорит: «Эх, Липа… не уберегла ты внучка…». Чеховская героиня Липа – бедная девушка, ставшая женой Анисима, ее душа не знает злобы и жажды мести, она – «не от мира сего» и в ней есть нечто детское – искренность, добросердечие и бескорыстие – та евангельская детскость, о которой возвещал Христос: «В то время ученики приступили к Иисусу и сказали: кто больше в Царстве Небесном? Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (Мф. 18:1-3). В отличие от обитателей «овражного» мира Липа верит в Бога, любящего и хранящего всех Своих созданий, и в то, что вопреки всему злу, что творится под солнцем, мир Божий таинственен и прекрасен и правда Божия восторжествует: «Кто-то смотрит с высоты неба, из синевы, оттуда, где звезды, видит все, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в Божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью». В мире, лежащем во зле, искренняя вера Липы обречена на суровое испытание, отсылающее нас к книге Иова – к вопросу о том, где Бог, когда страдают невинные дети и праведники. В этой чеховской повести есть сильнейшая сцена, когда одинокая и Липа идет из больницы домой с мертвым ребенком на руках – ночь простерлась над утихшей землею, звезды мерцают в небесах, природа живет своей неведомой жизнью и ей словно нет дела до горя человеческого, в душе несчастной матери – страшная и неизреченная боль, но она не отрекается от Бога, о чем свидетельствует ее беседа с двумя странниками, которых она принимает за святых. Вера Липы не поколебалась, она убеждена, что Бог добр и всемогущ, Он видит ее горе и сострадает ей, может во мгновенье ока совершить великое чудо – воскресить мертвого и сделать ее счастливой. Чуда, ожидаемого Липой, не свершилось – Бог не воскресил ее убиенное дитя, и встреченные ей странники оказались не святыми: «– Вы святые? — спросила Липа у старика. — Нет. Мы из Фирсанова». Но вопреки всем доводам рассудка и эмпирическому опыту – всей действительности, она не потеряла веру в небесную правду и не отреклась от Бога, но как пророк Иеремия она готова воскликнуть: «Праведен будешь Ты, Господи, если я стану судиться с Тобою; и однако же буду говорить с Тобою о правосудии: почему путь нечестивых благоуспешен и все вероломные благоденствуют?» (Иер.12:1). В тихий час звездной ночи Господь с наднебесной вышины наблюдает за испытанием веры Липы, как наблюдал за страждущим Иовом, выдержавшим великое испытание, и потрясенная страданиями и смертью младенца, скорбящая мать задает старику, пожалевшему ее и посадившему погреться у костра, вопрос, века и тысячелетия мучивший умы и сердца мудрецов и звучащий пред ликом Всевышнего: «И скажи мне, дедушка, зачем маленькому перед смертью мучиться? Когда мучается большой человек, мужик или женщина, то грехи прощаются, а зачем маленькому, когда у него нет грехов? Зачем?» На вопрос зачем Господь попускает смерть и мучениях детей, старик дает ответ, который может ввергнуть страдальцев в отчаяние: « –  А кто ж его знает!». Далее следует получасовое молчание – «проехали с полчаса молча», это наиважнейшая деталь – через молчание небес и набожного старца, Чехов демонстрирует, что есть вопросы вековечные и неразрешимые для человеческого ума, на них не найти всеобъемлющего и всеразрешающего ответа ни в произведениях искусства, ни в философских трактатах, ни даже на страницах Священного Писания – их может разрешить один Бог наедине с человеком, ибо ничто не может заменить человеку живого, молитвенного и сокровенного общения с Богом. В книге Иова описывается величественный момент явления Бога из бури, Который на вопрошания страдальца отвечает назидательными притчами, показывая, раскрывая венец Божественных тайн, неизъяснимых для человека. И старик, отвечающий Липе, в безыскусной и простодушной речи своей, дает ответ, содержащий в себе мудрость Христову – не все может познать ум человека, ибо у разума есть познавательные границы, за которыми начинается область веры – свободного волеизъявления духа и сердца: «Всего знать нельзя, зачем да как, - сказал старик. – Птице положено не четыре крыла, а два, потому что и на двух лететь способно; так и человеку положено знать не все, а только половину или четверть. Сколько ему надо знать, чтобы прожить, столько и знает». «Твое горе с полгоря. Жизнь долгая, будет еще и хорошего и дурного, всего будет. Велика матушка Россия! – сказал он и поглядел в обе стороны. –  Я во всей России был и все в ней видел, и ты моему слову верь, милая. Будет и хорошее, будет и дурное. Я ходоком в Сибирь ходил, и на Амуре был, и на Алтае, и в Сибирь переселился, землю там пахал, соскучился потом по матушке России и назад вернулся в родную деревню. Назад в Россию пешком шли; и помню, плывем мы на пароме, а я худой-худой, рваный весь, босой, озяб, сосу корку, а проезжий господин тут какой-то на пароме, - если помер, то Царство ему Небесное, - глядит на меня жалостно, слезы текут. «Эх, говорит, хлеб твой черный, дни твои черные...» А домой приехал, как говорится, ни кола, ни двора; баба была, да в Сибири осталась, закопали. Так, в батраках живу. А что ж? Скажу тебе: потом было и дурное, было и хорошее. Вот и помирать не хочется, милая, еще бы годочков двадцать пожил; значит, хорошего было больше. А велика матушка Россия!» Вера возвышается над мудростью мира сего – над той диалектикой слезинки невинно убиенного ребенка, о которой говорил Иван Карамазов, бунтующий против миропорядка и задающийся вопросом о справедливости Создателя – Архитектора мироздания, но сама вера призвана быть крепкой и нерушимой – верить надлежит даже сквозь отчаяние, как Иов и Кьеркегор. Рационализм, ставящий рассудок выше веры и делающий его судьей Божественного Откровения, недопустим в области религиозной жизни, ведь нельзя понять умом то, во что надлежит верить, но читателям надо помнить, что сам Чехов отвергал и темную «мужицкую веру», а значит, по его мысли ум надо не отсекать от акта веры, а приобщать – одухотворять, освящать, воцерковлять, дабы научиться мыслить духовно. Беседующий с Липой старик упоминает о великой России – это обращение к образу «Святой Руси», к ее высочайшим духовным ценностям и святыням – к мудрости, благочестию и высокой культуре, которые таят в себе необозримые просторы России и века ее истории, не прошедшие бессмысленно и бесследно. В словах старца есть пророческий смысл – в жизни Липы, которую вскоре выгнали из дома Цыбукиных, было «и хорошее, и дурное», но пройдя через многие скорби и земные мытарства, она не утратила веру в Бога и благость Провидения, не озлобилась по отношению к людям, о чем свидетельствует окончание повести. В ее финале описываются, как завершается день, и Лиза обращается к небу с торжественным пением, ощущая приближение ночи – времени, когда она сильнее чувствует присутствие Бога в мире: «Впереди всех шла Липа и пела тонким голосом и заливалась, глядя вверх на небо, точно торжествуя и восхищаясь, что день, слава Богу, кончился и можно отдохнуть». В последней сцене Липа встречает и подает милостыню истощавшему старику Григорию Цыбукину, когда-то с презрением кричавшему на нищих: «Бог дасьть!» Никто не оставлен Богом, благость Его простирается на всех – на праведных и грешных, и руками Липы Сам Господь подает старику Цыбукину, который убеждается, что Бог есть Сущий. Когда Григорий Цыбукин взял милостыню у Липы, прощающей всех своих обидчиков, то на глазах его дрожали слезы – слезы стыда и прозрения. Изумительно, что повесть «В овраге» – одно из самых глубокомысленных творений в русской литературе, содержащее в себе рассуждения А.П. Чехова о добре и зле, его духовную жажду веры и поиски ответов на вековечные философские вопросы, завершается крестным знамением Липы – ее исповеданием веры в Бога и благословлением священного дара жизни – своеобразной художественной теодицеей и витадицеей Чехова, что позволило Борису Зайцеву увидеть в этом произведении «видения почти евангельского характера»: «Солнце уже совсем зашло; блеск его погас и вверху на дороге. Становилось темно и прохладно. Липа и Прасковья пошли дальше и долго потом крестились».
                В драме «Три сестры» – одном из самых загадочных и глубоко музыкальном произведений, раскрывающем многие тайны драматургии Чехова с ее меланхоличным настроением, порой граничащим с безысходностью, и напряженным исканием смысла жизни, Маша говорит: «Мне кажется, человек должен быть верующим, или должен искать веры, иначе жизнь его пуста, пуста… Жить и не знать, для чего журавли летят, для чего дети родятся, для чего звезды на небе… Или знать, для чего живешь, или все пустяки, трын-трава». Задолго до экзистенциалиста Камю с рассуждениями об абсурде и мифом о Сизифе, Чехов провозглашает, что основной вопрос философии – главный вопрос жизни и смерти есть вопрос о том, стоит ли жизнь того, чтобы быть прожитой – имеет ли она духовное содержание и метафизический смысл. Весь смысловой узел этой великолепной драмы – не драмы абсурда, как поверхностно думали зарубежные исследователи, а драмы человеческого существования, демонстрирующей, что тайна жизни парадоксальна и не вмещается в границы обыденной логики, вращается вокруг проблемы осмысления бытия – от природного (для чего журавли летят) через загадку смысла жизни человека (для чего дети родятся) к постижению тайны существования мироздания (для чего на небе сияют звезды – символ вселенной, сотворенной Богом из ничего). В драме «Три сестры», Чехов, как древний мудрец Иов, сталкивается с тайнами бытия, неразрешимыми для ума человеческого, как Шекспир, он задается проблемой связи времен, пытается понять – зачем человеку дана жизнь и почему она исполнена страданий, с надеждой и терпением, ставшими средоточием жизнечувствия сестер Прозоровых, заключая, что все эти тайны раскроются перед людьми в эсхатологической перспективе: «Придет время, все узнают, зачем все это, для чего эти страдания, никаких не будет тайн, а пока надо жить...». Для христианина очевидно, что разрешить все эти вопросы невозможно для величайших мудрецов, но они разрешимы с Богом, и в конце времен, когда все тайное станет явным, откроются неисповедимые пути Промысла Божиего и тайна каждой слезинки, станет ясен религиозный смысл страданий, о котором столь проникновенно и мудро писал философ Иван Ильин, полагавший, что страдание – это цена за духовность и преображение падшего человека, ибо в страдании заключено начало очищения души: «Если бы человек не страдал, то он не пробудился бы к творческому созерцанию, к молитве и духовному оформлению. Страдание есть как бы соль жизни; нельзя, чтобы соль утрачивала свою силу. И более того: страдание есть стремящаяся сила жизни; главный источник человеческого творчества; тонкий и зоркий учитель меры; верный страж и мудрый советник; строгий призыв к облагораживанию и совершенствованию; Ангел-Хранитель, ограждающий человека от пошлости и снижения. Там, где этот Ангел начинает говорить, водворяется благоговейная тишина, ибо он взывает к ответственности и очищению жизни; он говорит о заблуждениях и соблазнах; он требует, чтобы люди опомнись и обратились; он говорит об отпадении и дисгармонии, об исцелении, просветлении и о доступном нам блаженстве». Жизнь человека со всеми падениями и взлетами его духа, с ее скорбями и радостями, волновала Чехова, и он понимал, что для рационального мышления она – непроницаемая тайна, ее нельзя логически осмыслить, ибо в жизни есть иррациональное и сверхрациональное, то, что можно понять только благодаря вере. В одном из своих ранних рассказов о русской интеллигенции – «На пути», Чехов утверждает, что вера – это способность духа, отличительная черта человека, как существа одухотворенного, присущая русским людям в высочайшей степени: «Я так понимаю, что вера есть способность духа. Она все равно что талант, с нею надо родиться. Насколько я могу судить по себе, по тем людям, которых видал на своем веку, по всему тому, что творилось вокруг, эта способность присуща русским людям в высочайшей степени. Русская жизнь представляет из себя непрерывный ряд верований и увлечений, а неверия и отрицания она еще, ежели желаете знать, и не нюхала. Если русский человек не верит в Бога, то это значит, что он верует во что-нибудь другое». В своих письмах Чехов с горечью признавался, что «давно растерял свою веру», но в душе его не угасал интерес к Евангелию и Церкви, ее обрядам, таинствам и богослужениям. Для Чехова Церковь – «это древность в современности», как выразился Н.Я. Берковский, или лучше сказать, что Церковь хранит вечное и непреходящее, то, что не уносимо потоком времени и наитеснейшим образом связано со смыслом жизни человека и смыслом всемирно-исторического процесса. Несмотря на отчаянную борьбу веры и сомнений, Чехов никогда не был циничным скептиком, он высоко ценил людей, исполненных любовью, верой в Бога и благоговением перед красотой природы, что свидетельствует о его потаенных религиозных чувствах. Рассудительный Б.М. Эйхенбаум находил в литературном творчестве Чехова священную поэзию акафиста, связующую Церковь с народом: «Акафист – это скрытый пафос его творчества… Чехов нес на себе тяжелый крест эпигонства и мечтал об акафисте». Однажды прослушав церковный благовест, Чехов признался, что изумление поэзией Церкви и ее богослужений – это все, что осталось у него от религии. Духовно возвышенной и прекрасной поэзией акафиста овеян чеховский рассказ «Святою ночью», где представлены образы смиренного послушника Иеронима и  иеродьякона Николая, отошедшего в вечность на Божественной Литургии Великой Субботы, когда Православная Церковь вспоминает о погребении и пребывании во гробе Христа Спасителя, сошедшего во Ад и освободившего оттуда все души, откликнувшиеся на Его проповедь. Когда Д. Мережковский назвал одного из героев рассказа «Святой ночью» неудачником, то Чехов протестовал  против столь приземленной оценки человека с позиции жизненного успеха, заметив, что раз человек есть существо духовое, душевное и телесное, то подлинное счастье – это полнота жизни: «Мережковский моего монаха, сочинителя акафистов, называет неудачником. Какой же это неудачник? Дай Бог всякому так пожить: и в Бога верил, и сыт был, и сочинять умел...». Борис Зайцев заметил, что Чехов, превосходно знавший жизнь и разбиравшийся в людях, дал правдивое и многостороннее изображение духовенства в своих рассказах, избежав как идеализации, так и карикатуры. Общеизвестно, что Чехов – высококультурный человек, он никогда не был обскурантистом и верил в исторический прогресс, о чем свидетельствует его письмо к Суворину от 27 марта 1894 года: «Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная». Но убежденность Чехова в ценности земных благ и его вера в прогресс, не означали, что он отвергает бытие Бога, напротив, он полагал, что в сравнении с научно-техническим прогрессом, обеспечивающим житейский комфорт и увеличивающим наши познания о вселенной, намного более значимым является прогресс нравственный и культурный, облагораживающий нравы людей и одухотворяющий их. Как знаток душ человеческих, равный Давиду, Данте, Шекспиру и Достоевскому, Чехов понимал, что нельзя прикрывать опустошенность души идеями просвещения, прогресса и народного блага, ибо никакой расцвет науки и техники не сможет заменить человеку животворящей веры в Бога, дарующей нашей жизни смысл и нашему сердцу надежду, даже в самые страшные моменты отчаяния, а без веры само искусство – пустышка: «Наука и техника переживают теперь великое время, для нашего же брата это время рыхлое, скучное, сами мы кислы и скучны, умеем рождать только гуттаперчевых мальчиков... Причины тут не в глупости нашей, не в бездарности и не в наглости... а в болезни, которая для художника хуже сифилиса и полового истощения. У нас нет «чего-то», это справедливо, и это значит, что поднимите подол нашей музе, и Вы увидите там плоское место». В рассказе «Дом с мезонином» Чехов влагает в уста художника, спорящего с Лидией Волчаниновой – горячей и искренней девушкой, убежденной в необходимости просвещения в России, свои заветные мысли о том, что научный прогресс – это не высшая ценность и не самоцель, а раскрепощение людей – освобождение их от тягот физического труда, необходимо лишь для того, чтобы каждый из нас мог исполнить свое предназначение – думать о душе и Боге, совершенствоваться и искать правду и смысл жизни: «Не то важно, что Анна умерла от родов, а то, что все эти Анны, Мавры, Пелагеи с раннего утра и до потемок гнут спины, болеют от непосильного труда, всю жизнь дрожат за голодных и больных детей, всю жизнь лечатся, рано блекнут, рано старятся и умирают в грязи и вони; их дети, подрастая, начинают ту же музыку, и так проходят сотни лет, и миллиарды людей живут хуже животных – только ради куска хлеба, испытывая постоянный страх. Весь ужас их положения в том, что некогда о душе подумать, некогда вспомнить о своем образе и подобии; голод, холод, животный страх, масса труда, точно снеговые обвалы, загородили им все пути к духовной деятельности, именно к тому самому, что отличает человека от животного и составляет единственное, ради чего стоит жить. Вы приходите к ним на помощь с больницами и школами, но этим не освобождаете их от пут, а напротив, еще больше порабощаете, так как, внося в их жизнь новые предрассудки, вы увеличиваете число их потребностей, не говоря уже о том, что за мушки и книжки они должны платить земству и, значит, сильнее гнуть спину… Мужицкая грамотность, книжки с жалкими наставлениями и прибаутками и медицинские пункты не могут уменьшить ни невежества, ни смертности, так же как свет из ваших окон не может осветить этого громадного сада… Нужно освободить людей от тяжкого физического труда. Нужно облегчить их ярмо, дать им передышку, чтобы они не всю жизнь свою проводили у печей, корыт и в поле, но имели также время подумать о душе, о Боге, могли бы пошире проявить свои духовные способности. Призвание всего человечества, в духовной деятельности, в постоянном искании правды и смысла жизни… Раз человек сознает свое истинное призвание, то удовлетворить его могут только религия, науки, искусства… Науки и искусства, когда они настоящие, стремятся не к временным, не к частным целям, а к вечному и общему, - они ищут правды, смысла жизни, ищут Бога, душу». Для Чехова подлинный прогресс человеческого бытия заключается в духовности, призвание человека религиозное – постичь себя и Бога, жить Богом, а истинное назначение искусств, наук и философии – искание Бога и смысла жизни, жизнь по правде – по святым заповедям Евангелия. Весь смысл евангельских заповедей заключен в любви к Богу, ближним и даже врагам, и в повести «Моя жизнь», Чехов излагает свое заветное убеждение в том, что сущность прогресса раскрывается в делах любви и исполнении нравственного закона: «Ведь прогресс – в делах любви, в исполнении нравственного закона. Если вы никого не порабощаете, никому не в тягость, то, какого вам нужно еще прогресса? ...Если вы не заставляете своих ближних кормить вас, одевать, возить, защищать от врагов, то в жизни, которая вся построена на рабстве, разве это не прогресс? По-моему, это прогресс самый настоящий и, пожалуй, единственно возможный и нужный для человека». Чехов был убежден, что откладывать и тем более препятствовать просвещению темных масс крестьянства – это низость и вопиющая безнравственность, но развитие просвещения, школы, медицинская помощь и личная независимость – это не самоцель, а средство, необходимое для того, чтобы освободить людей и дать им исполнить свое истинное предназначение – искать Бога и Его святую правду.
                Вечная загадка жизни и смерти человека с их поэзией и пошлостью, беспредельной таинственностью, красотой и соблазнами, загадка его бессмертной души со всеми ее падениями и взлетами, надеждами и разочарованиями, с ее тоской и раздумьями – стояла в центре литературного творчества Чехова.  Чехов умел видеть жизнь такой, какая она есть – без мечтательных прикрас и омрачающей взор безысходности, во всех ее красках – светлых и темных, и звучаниях – мажорных и минорных. По воспоминаниям Суворина, когда Чехов был за границей – в Италии, то его мало интересовала искусство, статуи, картины и храмы, но его везде интересовали кладбища и цирк, они представлялись писателю символической моделью мира и  двумя гранями действительности – трагической и комической: «это как бы определяло два свойства его таланта – грустное и комическое, печаль и юмор, слезы и смех и над окружающим, и над самим собою!» С прозорливостью тончайшего драматурга и изощреннейшего психолога, он исследует душу человека – ее внутренний мир, таящий в себе добро и зло, ее отчаянные поиски смысла бытия и метания в поисках счастья. Все чеховские герои – мечутся, страдают и тоскуют, одни из них ищут правду Божию и исповедуют высокие идеалы, другие – отрекаются то них и разочаровываются в жизни, третьи – теряют веру в себя и приходят к мысли, что страшнее жизни ничего нет на свете, ибо ее нельзя понять, четвертые – страдают от одиночества, как кучер Иона, или замыкаются в самих себе, как «человек в футляре», пятые – бесцельно порхают по жизни, как «попрыгунья» – Ольга Ивановна с ее культом искусства и поиском необыкновенных и великих людей – артистов, художников, музыкантов и поэтов, не замечающая, что ее муж – добродушный и кроткий доктор Осип Степанович Дымов, и есть редкая и необыкновенная личность, самоотверженный врач и подвижник медицинской науки, и прозревающая это лишь в предвестье его смерти: «- Дымов! – позвала она громко. – Дымов! Она хотела объяснить ему, что то была ошибка, что не все еще потеряно, что жизнь еще может быть прекрасной и счастливой, что он реднкий, необыкновенный, великий человек и что она будет всю жизнь благоговеть перед ним, молиться и испытывать священный страх…». Литературный критик и поэт В.Ф. Ходасевич писал, что Чехов не любит таинственного и необычного, но это не так – Чехов был настолько зорким мыслителем и художником, что в обычном прозревал необыкновенное, за бытовыми мелочами прозревал драму человеческого бытия – находил внутренний трагизм и столкновение возвышенных идей с низменными страстями и пошлостью окружающей действительности, апокалипсис мелкого греха и расчеловечивания. С необычайной наблюдательностью и с грустью наблюдая «апокалипсис мелкого греха», он изрек свое парадоксальное высказывание, указав на то, какую угрозу таят в себе ничтожные страсти измельчавших людей, их потерянность и разъединенность, их мелочное тщеславие и мелкая вражда: «Мир погибнет не от разбойников, не от пожаров, а от ненависти, вражды, от всех этих мелких дрязг...». Славящийся своим лаконизмом и безжалостно отсекающий все лишнее художественным резцом, Чехов – самый блестящий драматург России, в его рассказах и пьесах нет лишних деталей – каждая мелочь имеет смысл, поэтому он говорил, что «надо хвататься за мелкие частности, группируя их таким образом, чтобы по прочтении, когда закроешь глаза, давалась картина. Например, у тебя получится лунная ночь, если ты напишешь, что на мельничной плотине яркой звездочкой мелькало стеклышко от разбитой бутылки и покатилась шаром черная тень собаки или волка». Для Чехова сцена – это отражение жизни со всей ее эстетической и этической палитрой – с  добром и злом, радостью и горем, невыносимой пошлостью и изумительной красотой, и все это под его пером предстает в мельчайших бытовых нюансах – в совершенно обыденной обстановке и неприметной ситуации. С этим наитеснейшим образом  связано его глубоко личное понимание театрального искусства – чеховская философия театра: «Требуют, чтобы были герой, героиня сценически эффектны. Но ведь в жизни не каждую минуту стреляются, вешаются, объясняются в любви. И не каждую минуту говорят умные вещи. Они больше едят, пьют, волочатся, говорят глупости. И вот надо, чтобы это было видно на сцене. Надо создать такую пьесу, где бы люди приходили, уходили, обедали, разговаривали о погоде, играли в винт, но не потому, что так нужно автору, а потому, что так происходит в действительной жизни». «Пусть на сцене все будет так же сложно и так же вместе с тем просто, как в жизни. Люди обедают, только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни». Ключевая особенность чеховской драматургии заключалась в том, что за бытовыми эпизодами и мельчайшими деталями разверзаются громогласные и неизъяснимые тайны, дается мученическая попытка разрешить неразрешимые смысложизненные проблемы – загадку счастья человека и его предназначения, то каким он должен быть и для чего ему дана жизнь. В рассказе «Крыжовник» повествуется о добром и кротком человеке – Николае Иваныче, желающим запереть себя на всю жизнь в собственной усадьбе, где он бы жил тихой и размеренной жизнью – сидел на балконе, пил чай, наблюдал как утки плавают в пруду и ел бы крыжовник. Заветная мечта любителя крыжовника осуществилась – он обрел свое маленькое «мещанское счастье», как бы выразился поэт С.Я. Надсон, высоко чтимый Чеховым, но добившись своей обывательской идиллии, Николай Иваныч стал доволен судьбой и самим собой, он стал самодовольным и счастливым человеком, променявшим первородство духа на чечевичную похлебку жалкой мечты, загубившим все свои таланты, не помышляющим ни о душе, ни о Боге, равнодушно смотрящим на муки страдающих – даже детей, погибающих от недоедания. Рассказ Чехова «Крыжовник» – это удивительный по силе и глубине мысли художественный трактат о психологии мещанства, непревзойденное аналитическое обличение равнодуший среднего обывателя с его мелкими и эгоистичными мечтами, бессмысленным существованием и невыносимой пошлостью: «К моим мыслям о человеческом счастье, всегда примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело чувство, близкое к отчаянию. Я сообразил: как в сущности много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье… Между тем во всех домах и на улицах спокойствие; из пятидесяти тысяч живущих в городе ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился. Мы видим тех, которые ходят на рынок за провизией, днем едят, ночью спят, которые говорят свою чепуху, женятся, старятся, благополучно тащат на кладбище своих покойников, но мы не видим и не слышим тех, которые страдают, и то, что страшно в жизни, происходит где-то за кулисами. Все тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то ведер выпито, столько-то детей погибло от недоедания… И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливые чувствуют себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно. Это общий гипноз». В уста нравственно негодующего Ивана Ивановича, писатель вкладывает свой знаменитый чеховский упрек, обращенный к обывателям – людям, живущим самой обыденной жизнью – плоским существованием, не имеющим духовного содержания и высших целей, забывших о том, что каждый из них – образ и подобие Божие, личность, призванная творчески проявить свойства своего свободного духа: «Принять говорить, что человеку нужно только три аршина земли. Но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку. И говорят также теперь, что если наша интеллигенция имеет тяготение к земле и стремится в усадьбы, то это хорошо. Но ведь эти усадьбы те же три аршина земли. Уходить и прятаться у себя в усадьбе – это не жизнь, это эгоизм, лень, это своего рода монашество, но монашество без подвига. Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе  мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа… Пока молоды, сильны, бодры, не уставайте делать добро. Счастья нет и не должно быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом. Делайте добро!». Предвосхищая философию свободного духа Н.А. Бердяева, Чехов заявляет, что человек – это свободная личность, созданная Богом не для маленького мещанского счастья, а для духовной и нравственной жизни, а тот, кто ищет в земной жизни своей лишь обывательского благополучия – отрекается от высшего смысла жизни, неизбежно впадает в эгоизм и гедонизм, становясь человеком бессовестным и бесчувственным по отношению к скорбящим. Нравственный протест писателя вызван равнодушием – одним из страшнейших грехов, соответствующим окамененному нечувствию ума и сердца из «Лествицы» преподобного Иоанна, поэтому надо пробуждать совесть людей, спящих летаргическим сном духа и мысли, подобных тем ученикам Иисусовым, которые уснули, когда Сын Человеческий одиноко молился ночью в Гефсиманском саду до кровавого пота и душа Его скорбела смертельно: «Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда – болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет, счастливый живет себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину, -  и все обстоит благополучно». Рассказ «Крыжовник» заканчивается следующими словами: «Дождь стучал в окна всю ночь». Если в аспекте поэтики – это меланхолический аккорд, музыкально и композиционно завершающий чеховское произведение, то в аспекте идейного содержания – это плач всей природы и Ангелов на небесах, небо оплакивает горькую участь людей, забывших Бога и променявших свое высшее предназначение за обманчивое и мимолетное мирское счастье, участь людей, самодовольных и не ощущающих своей греховности, не кающихся и не молящихся, не умеющих любить и сострадать, забывших о страждущих, а значит – не имеющих оправдания на грядущем Суде Божием. В поэтике Чехова дождь – это плач небесный, стучащий в окна, напоминающий эгоистичным людям, устроившимся на земле в житейском уюте и комфорте, и оправдывающим существующий миропорядок, что мир лежит во зле и существуют многие беды и несчастья, и нам надо не спать, а бодрствовать с Иисусом Христом и исполнять Его священный нравственный закон.
                Драматургия Чехова стала «визитной карточкой» России и ее литературы, а сам писатель известен во всем мире как художник с исключительно тонким и острым пером-резцом, изображающий хмурых, беспринципных и безыдейных людей. Литературный критик Н.К. Михайловский – «властитель дум» и один из идейных лидеров демократического крыла русской публицистики, вдохновляющийся социалистическими идеями, упрекал Чехова в безыдейности, в том, что он  «хороший писатель, но плохой мыслитель», не имеющий целостного мировоззрения, утверждая, что в чеховском творчестве нет общих целей, зато присутствуют пессимизм, нравственный индифферентизм и неверие. Иной литературный критик-народник А.М. Скабичевский в своей обличительной статье «Есть ли у г-на А. Чехова идеалы?», обратил внимание на то, что с уходом Некрасова, Достоевского и Тургенева русская литература обнищала и осиротела, у нее нет самого главного – идеалов, а это неизбежно ведет ее к апологии беспринципности и безнравственности, выразитель же безыдейной литературы – Чехов, в произведениях которого нет святая святых – идеалов и убеждений. Так в русской литературной критики, а затем и в литературоведении сложился миф о Чехове как скептике, «невере» и рационалисте, не имеющем убеждений и своего оригинального миросозерцания, в то время как на самом деле Чехов не был чужд идеальным порывам духа и обладал искренней и целомудренной религиозностью, но в отличие от Гоголя, Достоевского и Толстого, он не рвался быть учителем жизни и помнил завет Лермонтова – главную заповедь настоящего художника о том, что писатель не должен поучать. По свидетельству А.С. Суворина, близко знавшего Чехова, он имел самобытную философию жизни и оригинальное миросозерцание, он не был пессимистом и байронистом, не искал необыкновенных героев, но с мастерством истинного литератора запечатлевал картины обычной жизни людей, овеивая их самой задушевной поэзией: «Мировоззрение у него совершенно свое, крепко сложившееся, гуманное, но без сентиментальности, не зависимое от всяких направлений, какими бы яркими красками или бледными цветами они не украшались; оно отличается большим здравомыслием и любовью к жизни; этим я хочу сказать, что в нем нет того пессимизма и мировой скорби, которыми отличаются большинство молодых талантов. Это позволяет ему прямо смотреть в глаза природе и людям и, нимало не лукавя, приветствовать живую жизнь всюду, где она копошится. Ничего отравленного какими-нибудь предвзятыми идеями нет у этого талантливого человека. Поэтому нет у него предвзятости и в форме, которую он дает своим произведениям, и предвзятости в характерах, которые он рисует. Он не любит ни фраз, ни нытья, ни отчаянья и является другом самых обыкновенных людей. Он не ищет героев и героинь необыкновенных, с пылкими страстями, с подвигами на удивление миру, с намерениями великими. У него все самое обыкновенное и заурядное, общечеловеческое, обыкновенные дети, простые мужчины и простые женщины; и природа говорит у него простой и задушевной поэзией». Глубокомысленные суждения Суворина изумительны тем, что они приоткрывают нам истинное лицо Чехова – писателя рубежа веков, времени, когда рушилась прежняя система ценностей и происходил мировоззренческий слом, но сам писатель возвышался над действительностью и эпохой, он испытывал тоску по идеалам, никогда не отвергал их, как думает иррационалист Лев Шестов – яростный критик афинской мудрости и аристотелевской логики, всей философии от Сократа до Гегеля и Шеллинга, не приемлющий готовые формулы, измышленные рассудком, исповедующий веру в Бога Авраама, Исаака и Иакова, но не в Бога Иисуса Христа и Евангелия. Лев Шестов совершенно прав, когда утверждает, что Чехов не приемлет плоского позитивизма и рационализма с его упрощенными формулами, он – виртуоз в изображении «гниющего, разлагающегося существования»,  демонстрирующий трагизм столкновения идеалов с действительностью, он – экзистенциалист, равный Ибсену и Кьеркегору, развенчивающий идеи, изжившие себя, но из этого совершенно не следует, что Чехов – «певец безнадежности», не имеющий идеалов и личного миросозерцания, иначе мы совершенно не поймем следующих чеховских строк: «Я пишу, что нет целей, и Вы понимаете, что эти цели я считаю необходимыми и охотно бы пошел искать их, а Сазонова пишет, что не следует манить человека всякими благами, которых он никогда не получит... «цени то, что есть», и, по ее мнению, вся наша беда в том, что мы все ищем каких-то высших и отдаленных целей. Если это не бабья логика, то ведь это философия отчаяния. Кто искренне думает, что высшие и отдаленные цели человеку нужны так же мало, как корове, что в этих целях «вся наша беда», тому остается кушать, пить, спать или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука». Сам Чехов был убежден, что без идеалов нельзя жить, ибо если цель жизни – это сама жизнь, то у жизни нет смысла, она – абсурдна, что ведет нас к философии отчаяния, следствие которой – самоубийство или жалкое существование человека, опустившегося на уровень скота – именно то, что человек имеет идеалы и делает его человеком – образом и подобием Божиим, чего так и не смог понять Лев Шестов – иудейский иррационалист, не принявший христианскую веру и отвергнувший Иисуса Христа – воплощенный Божественный Логос, мыслитель, исповедующий, что бытие абсурдно, чья сугубо ветхозаветная религиозность сильно разбавлена отвлеченной философией Спинозы, Декарта и Гегеля, которых он критиковал, и пред которыми он ощущал свою интеллектуальную немощь и моральное бессилие, скрывая свои мучительные сомнения и колебания в вере за философской иронией, доходящей до саркастичности. Намного глубже и рассудительнее Льва Шестова творчество Чехова анализировал С.Н. Булгаков заметивший, что все лучшие чеховские произведения проникнуты  экзистенциальным идеализмом, являющимся не выдуманным в кабинете, а выстраданным и дающим силы выдержать все испытания нашей земной жизни с ее гнусной пошлостью, наконец, в отличие о Шопенгауэра и Байрона, он – религиозен и, разделяя с Гоголем боль о падшести человека, вместе с его юмором, дающим силы иронически взглянуть на жизнь – вглядеться в нее без отчаяния, Чехов никогда не был пессимистом. Настроение произведений Чехова – грусть, но временами, писатель возвышается до мировой скорби – до трагического мироощущения Байрона, Леопарди, Лермонтова и Достоевского, что дало право С.Н. Булгакову парадоксально для многих сравнить его с Байроном: «Чехов и Байрон! Что общего между автором Ионыча, считающего рубли по возвращении с практики, и певцом Манфреда и Каина, бросающих гордые вызову к небу? И, однако, между ними есть сходство, основывающееся на общечеловеческом и, можно сказать, надысторическом, мировом характере скорби и того и другого, однако немаловажно и различие между ними. Байрон протестует против ограниченности человеческой личности, против могущества мирового зла во имя свободной и богоборческой человеческой личности, сознавшей свои силы и не хотящей признать над собой высшей власти, стремящейся перерасти себя от человека к сверхчеловеку. Подлинные герои у Байрона уже не люди, взятые при обычной реальной обстановке, а Каин и Манфред, или же духи – Люцифер в «Каине», Ангелы в мистерии «Земля и небо». Я чувствую в себе стремление к бесконечному, бесконечен in potentia, но не бесконечен in actu, моя сила не знает над собой равной и вызывает на борьбу самого Бога, но однако я не только не всемогущ, но подчинен болезням, старости и смерти, я стремлюсь к абсолютному, полному знанию, хочу обнять в мысли и землю, и небо, и преисподнюю, и я не знаю ни начала мира, ни его конца, ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Таким образом, личность, сознающая себя формально абсолютной, с безмерными и ненасытными желаниями, наталкивается на невозможность эту потенциальность своими силами перевести в актуальность, обжигается об это противоречие, которое существует между беспредельными стремлениями человека и фактическими условиями его теперешнего существования. Люцифер, показав Каину новые миры, отпускает его домой с таким саркастическим напутствием:

А я теперь хочу перенести в твой мир тебя, где должен
Ты будешь род Адамов умножать,
Есть, пить, терпеть, работать, трепетать,
Смеяться, плакать, спать – и умереть.

                Человекобог, хотя и с притязанием стать богом, оказывается бессилен, чтобы уничтожить существующее в мире зло и осуществить свои порывы, и – надрывается. Состоянием такого героического надрыва и определяется душевный мир героев Байрона – Манфреда, удалившегося от мира на высокие горы, Каина, который роковым образом приходит к братоубийству, Чайльд-Гарольда, навсегда бросающего свою родину. В мировом мятеже Байрона еще слышатся родившие его громы великой французской революции, в нем отразился порыв вздымающейся волны истории, пламенная тревога времени: человек вдруг освободился от оков политической тирании, но свободен ли он от иной, так сказать, мировой тирании, может ли он перерасти в сверхчеловека, стать человекобогом? Байронизм представляет собою переходный момент, необходимый в историческом созревании человеческого духа, но эта попытка подняться сверх себя необходимо должна была привести к отчаянию, разочарованию, надорвавшейся гордости, которую и воплощает собой любимое создание Байрона – Люцифер. Как и у Байрона, основным мотивом творчества Чехова является скорбь о бессилии человека воплотить в своей жизни смутно или ясно сознаваемый идеал; разлад между должным и существующим, идеалом и действительностью, отравляющий живую человеческую душу, более всего заставлял болеть и нашего писателя. Но если у Байрона мотивом разочарования является, так сказать, объективная невозможность осуществить сверхчеловеческие притязания, стать человекобогом не в желании только, а и в действительности, если здесь человек почувствовал внешние границы, дальше которых не может идти его самоутверждение, то Чехов скорбит, напротив, о бескрылости человека, об его неспособности подняться даже на ту высоту, которая ему вполне доступна, о слабости горения его сердца к добру, которое бессильно сжечь наседающую пену и мусор обыденщины. Байрон скорбит о невозможности полета в безграничную даль, Чехов – о неспособности подняться над землею. Различие в настроении, имеющем, однако, как видите, одну общую тему – ограниченность человека, ведет и к некоторым второстепенным, но не безынтересным различиям. Байрон по характеру своего основного мотива изображает в своих произведениях верхи человечества, тех, кого он считает героями и кого наделяет высшими атрибутами человеческой личности. Он в этом смысле аристократичен; невзирая на то, что и в поэзии, и в жизни Байрон был пламенным певцом и поборником свободы, он и его герои с презрением, сверху вниз, смотрят на людское стадо. Поэтому дух Байрона, гневный и суровый, не знает снисходительности и прощения. Противоположное у Чехова. Мы уже знаем, что в его произведениях нет героев, а есть заурядные люди, жалкие, смешные, несчастные именно своей заурядностью. Байрон, певец Лары, Корсара, Чайльд-Гарольда, Каина и во всех их самого себя, конечно, не удостоил бы своим вниманием этих муравьев, копающихся в своем муравейнике. Чтобы оказать его, до них нужно заранее снизойти, полюбить и пожалеть их, проникнуться их миром и почувствовать их томление. Это исключительное внимание, оказываемое Чеховым нищим духом, духовным калекам, слепорожденным, паралитикам и расслабленным, неудачникам и побежденным в жизненной борьбе, делает его по чувствам и идеям писателем глубоко демократичным в этическом смысле этого слова. Чехову близка была краеугольная идея христианской морали, являющаяся истинным этическим фундаментом всяческого демократизма, что всякая живая душа, всякое человеческое существование представляет самостоятельную, незаменимую, абсолютную ценность, которая не может и не должна быть рассматриваема исключительно как средство, но которая имеет право на милостыню человеческого внимания». Если из пессимизма Шопенгауэра логически вытекало отрицание воли к жизни, а разочарованность Байрона могла бы найти исход только, если бы его мировая скорбь озарилась горним светом христианской веры, то настроение Чехова было жизнедеятельное, он преодолевал страх перед жизнью со всеми ее ужасами и тяготами – побеждал его верой, и религиозно разрешал загадку о человеке – о его душе, добре и зле, о страданиях, счастье и предназначении: «Загадка о человеке в чеховской постановке может получить или религиозное разрешение или… никакого. В первом случае он прямо приводит к самому центральному догмату христианской религии, учению о Голгофе и искуплении, во втором – к самому ужасающему и безнадежному пессимизму, оставляющему далеко позади разочарование Байрона».
                В литературном мире А.П. Чехова жизнь – наисложнейшая и грандиозная загадка, она – страшит его метущихся и тоскующих персонажей, ибо все люди плачут и страдают, они ищут счастья и не находят его, их путь пролегает через многочисленные скорби и испытания, а в конце – всех ожидает смерть: так стоит ли жизнь того, чтобы быть прожитой, или прав Байрон и все поэты и философы отчаяния, и есть еще более худшее несчастье, чем смерть – сама жизнь? Неслучайно Чехов поместит в своей записной книжке свое парадоксальное, почти екклесиастово признание: «Смерть страшна, но еще страшнее было бы сознание, что будешь жить вечно и никогда не умрешь». Жизнь страшит чеховских героев своей непостижимостью и абсурдность: в жизни ничего нельзя понять и невозможно постичь ее смысл, она душит людей своей пошлостью и уязвляет их сердца страданием, манит обманчивой грезой счастья и обрекает на горькую чашу разочарования. Смерть страшна для человека – она есть «трепет естества и страх», как афористично выразился одописец Державин, но Чехова замечает, что величайший ужас – это земная жизнь, не знающая конца, дурная бесконечной времени по Гегелю и инфернальный образ вечности по Достоевскому, она была бы невыносимой мукой и увековечиванием зла и неправды, лжи и несправедливости, а потому благ Господь по великой и неизреченной премудрости Своей попустивший смерть. Чеховская философия смерти напоминает и предвосхищает схожие размышления Ивана Ильина – христианского мыслителя, верующего в бессмертие души, но признающего необходимость смерти для человека, обитающего в материальном мире: «Стоит мне только подумать о том, что вот это моя земная особа, во всех отношениях несовершенная, наследственно обремененная, вечно болезненная, в сущности не удавшаяся по природе, ни родителям – сделалась бы бессмертною, и меня охватывает подлинный ужас… Какая жалкая картина: самодовольная ограниченность, которая собирается не умирать, а заполнить собою все времена. Несовершенство, которое не подлежит не исправлению, ни угашению… Бесконечный «огрех», вечный недотепа… Что-то вроде фальшивого аккорда, который будет звучать всегда… Или – несмываемое пятно земли и неба… Вижу эту приговоренную к неумиранию телесную и душевную ошибку природы – в виде моей особы, и думаю: а ведь законы природы будут действовать с прежней неумолимостью и я буду становиться все старше и, наверное, все немощнее, все беспомощнее, страшнее и тупее – и так без конца. Какая претензия и какое несчастье! После этих видений я просыпаюсь, как от тяжелого сна – к благословенной действительности, к реально ожидающей меня смерти… Как хорошо, что она придет и поставит свою грань. Как это прекрасно, что она прекратит мою земную дисгармонию. Значит, эта мировая ошибка, носящая земное имя, может быть погашена и исправлена… А смерть придет как избавительница и целительница. Милостиво укроет меня своим покрывалом. Даст мне прощение и отпуск. Откроет мне новые, лучшие возможности. А я приму от нее свободу и, ободренный ею, начну восхождение к высшей гармонии». Если мы вдумчиво прочтем произведения Чехова, его письма и записные книжки, то найдем у него танотодицею – оправдание смерти как избавления от дурной бесконечности земного существования со всеми его тяготами и несовершенствами, и целую эсхатологию, ибо подобно тому, как должна завершиться жизнь человека, так должен окончиться и исторический процесс – вся вселенная должна выйти из круга времени и пространства, из дурной бесконечной времени к вечности и свободе, иначе всеобщий ход времени был бы лишен всякого смысла. Но если жизнь – это бесценный и таинственный дар Божий, то почему она так страшит героев Чехова и вообще страшит всех нас – реальных людей, а не литературных персонажей, и отчего в ней так много тягот, забот, абсурда и страданий? Земная жизнь предстает взору Чехова в ее падшести и апостасийности – в отпадении от Бога, суетности и всеобщей разобщенности людей, в потери цели существования и растерянности. В повести «Огни», навеянной не только впечатления от поездки в Таганрог, но и книгой Екклесиаста, Чехов задался вопросом о смысле истории и целесообразность самого существование цивилизации с ее железными дорогами, больницами, школами и фабриками, ибо со временем она будет стерта с лица земли, как исчезли древние народы и царства. Раздумья «о бренности и ничтожестве, о бесцельности жизни, о неизбежной смерти и загробных потемках», по умозаключению Чехова, отрезвляют человека, но, если они не сопряжены с верой в Бога и бессмертие души, то неизбежно ведут его к меланхолии и отчаянию, к невозможности радоваться жизни и воспринимать все ее краски, к отвержению наук, искусства и прогресса, к холодной рассудочности и откровенной безнравственности – отрицая смысл жизни, мы отрицаем смысл бытия каждой отдельной личности, перестаем видеть образ и подобие Божие в людях  и становимся равнодушны к добру и злу. Книга Екклесиаста с ее философскими притчами и назиданиями, сомнениями и поиском Истины, вечными вопросами о жизни и смерти, времени и вечности и знаменитым изречением «во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь» (Еккл. 16:18), на протяжении веков и тысячелетий привлекала внимание писателей, философов, поэтов и писателей, в том числе и Чехова, записавшего  в своей рабочей тетради: «Соломон сделал большую ошибку, что попросил мудрости». В письме к А.С. Суворину от 4 мая 1889 года Чехов писал: «Наконец-то Вы обратили внимание на Соломона. Когда я говорю Вам о нем, Вы всякий раз как-то равнодушно поддакивали. По моему мнению, Екклесиаста подал мысль Гете написать «Фауст». Уместно вспомнить, что русский прозаик, театральный критик и драматург А.В. Амфитеатров говорил об особой «родственности» душ Соломона и Чехова, называя последнего «русским Екклесиастом» и писав о нем: «кто в европейской литературе мог бы  лучше Чехова истолковать сложную и глубокую душу великого иудейского царя-пессимиста». Эти слова – проницательнейшее суждение о Чехове, ведь он намеревался написать драму «Соломон», фрагмент которой дошел до нашего времени: «Соломон (один). О, как темна жизнь! Никакая ночь во дни детства не ужасала меня так своим мраком, как мое непостигаемое бытие. Боже мой, отцу Давиду ты дал лишь дар слагать в одно слова и звуки, петь и хвалить тебя на струнах, сладко плакать, исторгать слезы из чужих глаз и улыбаться красоте, но мне же зачем дал еще томящийся дух и не спящую, голодную мысль? Как насекомое, что родилось из праха, прячусь я во тьме и с отчаянием, со страхом, весь дрожа и холодея, вижу и слышу во всем непостижимую тайну. К чему это утро? К чему из-за Храма выходит Солнце и золотит пальму? К чему красота жен? И куда торопится эта птица, какой смысл в ее полете, если она сама, ее птенцы и то место, куда она спешит, подобно мне должны стать прахом? О, лучше бы я и не родился или был камнем, которому Бог не дал ни глаз, ни мыслей. Чтобы утомить к ночи тело, вчера весь день, как простой работник, таскал я к Храму мрамор; но вот ночь пришла, а я не сплю… Пойду опять и лягу. Форзес говорил мне, что если вообразить бегущее стадо овец и неотступно думать о нем, то мысль смешается и уснет. Я это сделаю… (Уходит)». Древний царь Соломон именуется в Библии человеком, превзошедшим всех царей земли мудростью и богатством, познавшим сокровенное – духовное, и явное – материальное, но со временем сердце его развратилось и он впал в сладострастие и идолопоклонство, потерял благодать и разлучился с Богом, из-за чего томящийся дух его испытал страшнейшие муки Богооставленности, и несчастный мудрец, на закате своих лет взявший имя «Екклесиаста» – проповедника в собрании людей, на своем горьком опыте познал, что все сокровища мира, все науки и искусства, все знание и вся мудрость – все это ничто, «суета сует и томление духа», и не может удовлетворить и утешить томящийся дух, разлученный с Богом – ничто не заменит Бога.
                Екклесиастское томление терзало душу Чехова и влияло на его творчество, он был не только продолжателем традиции реализма в России, но и литератором экзистенциального типа – «русским Кьеркегором», подобно Достоевскому, стремящимся разгадать тайну человека, художественно раскрыть его внутреннее отношение к самому себе – своему духовному я, к Богу и окружающему миру, исследовать трагизм повседневного человеческого существования с его безысходностью, скукой, тоской и одиночеством, равно как и перед лицом грозящей каждому из нас смерти. Кроме Гоголя в русской литературе никто не может сравниться с Чеховым в изображении пошлости и скуки обыденной жизни людей, ее однообразного течения и удушающей пустоты – духовного вакуума, в котором невозможно любить, молиться и творить, если только человек не обратится к Богу, сотворившему мир из ничего. Но зоркий Чехов видит, что мир, лежит во зле, пребывает в катастрофическом состоянии апостасии, а вслед за отпадением от Бога, человек теряет свое человеческое достоинство. Неслучайно главная героиня рассказа «Невеста» – Надя, гуляя по майскому саду и ощущая, что жизнь таинственна, прекрасна, богата, свята, просторна, свободна и недоступна пониманию грешного человека, задыхается в опостылевшей атмосфере пошлого, мелкого и унизительного существования, ей хочется плакать, с уст ее невольно срывается горестная молитва – «Боже мой, отчего мне так тяжело!» Задолго до прозрений Н.А. Бердяева, Чехов открыл «экзистенциальную диалектику Божественного и человеческого», он наглядно продемонстрировал, что если человек сотворен как образ Божий и призван уподобиться Творцу своему в совершенстве, то обывательская жизнь – то, что Гоголь хлестко именовал не жизнью, а «существованием», обессмысленным бытием, ведет к дегуманизации – к попранию образа Божиего в человеке, ибо без Бога человек не только безбожен, но и бесчеловечен – не может любить, сострадать и быть милосердным. За картинами меленьких трагедий Чехова скрывается грандиозная катастрофа – нарастающая духовная энтропия, охватывающая людей, забывших о Боге и вечности, не верящих ни в Ад, ни в Рай, не тоскующих о небесах, погруженных в свои будничные заботы и суету житейскую: «Где вырождение и апатия, там половое извращение, холодный разврат, выкидыши, ранняя старость, брюзжащая молодость, там падение искусств, равнодушие к науке, там несправедливость во всей своей форме. Общество, которое не верует в Бога, но боится примет и черта... не смеет и заикаться о том, что оно знакомо со справедливостью». В лучших чеховских героях есть крепость духа и стремление к нравственному очищению, они тоскуют по Богу и ищут смысл жизни, не в силах выдержать ее абсурдность, их душа кричит – «так жить больше невозможно!» В рассказе «Ионыч» Чехов изобразил страшную картину расчеловечивания: на наших глазах, романтически настроенный человек, напевающий романсы на стихи Пушкина и Дельвига, ценивший искусству, красоту, жаждущий любви и готовый отправиться на свидание на кладбище, превращается с жалкого, серого и унылого обывателя – отвратительного скрягу с тяжелым характером, без малейшей искры романтического идеализма и поэзии в остывшей душе. По верному замечанию Максима Горького «Никто не понимал так ясно и тонко, как Антон Чехов, трагизм мелочей жизни, никто до него не умел так беспощадно, правдиво нарисовать людям позорную и тоскливую картину их жизни в тусклом хаосе мещанской обыденщины. Его врагом была пошлость; он всю жизнь боролся с ней, ее он осмеивал и ее изображал бесстрастным, острым пером, умея найти прелесть пошлости даже там, где с первого взгляда, казалось, все устроено очень хорошо, удобно, даже – с блеском…». В повести «Скучная история» – шедевре русской экзистенциальной прозы, Чехов ставит перед лицом смерти главного героя – заслуженного профессора Николая Степановича, выдающегося ученого, у которого «так много русских и иностранных орденов, что когда ему приходится надевать их, то студенты величают его иконостасом», чьими друзьями являются Кавелин, Пирогов и Некрасов, и чья жизнь – успешна: «если оглянуться назад, то вся моя жизнь представляется мне красивой, талантливо сделанной композицией». Это произведение – настоящая философская драма и метафизический эксперимент: для Чехова смерть – это мерило всего, что нас окружает в жизни, она развенчивает фальшивые ценности и низвергает ложные кумиры, дает нам возможность отличить вечное и бесценное от суетного, бренного и преходящего, и во смертью испытывается умный и образованный ученый, достигший подлинных высот в науке, и оказалась, что его жизнь и картина мира, не выдерживает это грозное испытание – оказывается, что Николай Степанович прожил заурядную и обычную жизнь, он разобщен с самыми близкими людьми и одинок, мелочность и пошлость семейной жизни ранит его нравственные чувства, загадка смерти, ее «возвышенная трагедийность», неизбежность и иррациональность мучает его мысль. Неизлечимо больной профессор, чувствует как в нем медленно угасают жизненные силы – душевные и физические, он пытается воспринимать смерть как естественное явление, думать о ней не как философ и богослов, признаваясь, что душу его интересует одна наука и он убежден, что она – самое нужное, прекрасное и важно, что есть в жизни человека. Но сама жизнь безжалостно доказывает ему, что наука не может разрешить  наиважнейших вопросов, волнующих человеческий дух, она не может быть духовной основой жизни, а односторонняя вера в нее – лишь суррогат подлинной веры – веры в Бога: «И сколько бы я ни думал и куда бы ни разбрасывал мои мысли, для меня ясно, что в моих желаниях нет чего-то главного, чего-то очень важного. В моем пристрастии к науке, в моем желании жить, в этом сиденье на чужой кровати и в стремлении познать самого себя, во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связывало бы все это в одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей, или Богом живого человека. А коли нет этого, то, значит, нет и ничего». Выдающийся ученый не может ответить на вопрос приехавшей к нему Кати – дочери его друга, о которой он заботился после его смерти, плачущей о своей загубленной жизни и умоляющей сказать что ей делать и как жить. Кьеркигоровская «болезнь к смерти», охватившая душу Николая Степановича, как могучий удар церковного колокола, пробуждают его, он осознает свою духовную нищету, понимает, что логический и аналитический типы мышления не могут ответить на вековечные вопросы, более того, он с ужасом и содроганием прозревает всю неприглядность своей жизни: «Разве мир стал хуже, а я лучше, или раньше я был слеп  и  равнодушен?  Если  же  эта  перемена  произошла  от  общего  упадка физических и умственных сил -- я ведь болен и каждый день теряю в весе,-- то положение  мое жалко:  значит, мои новые  мысли  ненормальны,  нездоровы,  я должен стыдиться их и считать ничтожными... -  Болезнь  тут  ни при чем,- перебивает  меня Катя.- Просто  у  вас открылись глаза; вот и все. Вы увидели то, чего  раньше почему-то  не хотели замечать. По-моему, прежде  всего вам нужно окончательно порвать с семьей  и уйти. - Ты говоришь нелепости. - Вы уж не любите их,  что ж  тут кривить  душой?  И разве это  семья? Ничтожества! Умри они сегодня, и завтра же никто не заметит их отсутствия». Николай Степанович со скорбью ощущает не только свою смертность, но и то, что между людьми господствует отчужденность – даже близкие люди – неудавшаяся актриса Катя и собеседник Михаил Федорович – предстают его взору как «злословящие жабы», да и он сам становится одной из них. Здесь Чехов использует почти кафкианскую метафору и необычайно созвучен «Превращению» Кафки, предвидящему измельчание людей, а по сути, развившему идею поэта Шиллера о том, что человек может уподобиться Ангелу или выродиться в насекомое: «Насекомым сладострастье – Ангел Богу предстоит».
                В трогательном и пробирающем до слез рассказе «Тоска» – вершине раннего творчества А.П. Чехова, повествуется об извозчике Ионе, который хочет излить людям горе, накопившееся в его душе, но окружающие равнодушны и никто из них не может не только утешить, но даже выслушать несчастного страдальца. Нареченный именем ветхозаветного пророка, три дня проведшего в чреве кита – пророческом прообразе преисподней, в которую сошел Иисус Христос, после крестной смерти на Голгофе, Иона испытывает смертную тоску – адскую муку: вот уже неделя как умер его сын, а ему некому поведать свое горе – он чувствует себя затерянным и бесконечно одиноким посреди громадной толпы, где нет ни одной близкой души – лишь послушной лошади рассказывает он все, накопившееся на сердце: «…Могила, то есть!.. Сын-то вот помер, а я жив... Чудное дело, смерть дверью обозналась... Заместо того, чтоб ко мне идтить, она к сыну... И Иона оборачивается, чтобы рассказать, как умер его сын, но тут горбач легко вздыхает и заявляет, что, слава Богу, они, наконец, приехали. Получив двугривенный, Иона долго глядит вслед гулякам, исчезающим в темном подъезде. Опять он одинок, и опять наступает для него тишина... Утихшая ненадолго тоска появляется вновь и распирает грудь еще с большей силой. Глаза Ионы тревожно и мученически бегают по толпам, снующим по обе стороны улицы: не найдется ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его? Но толпы бегут, не замечая ни его, ни тоски... Тоска громадная, не знающая границ. Лопни грудь Ионы и вылейся из нее тоска, так она бы, кажется, весь свет залила, но, тем не менее, ее не видно. Она сумела поместиться в такую ничтожную скорлупу, что ее не увидишь днем с огнем... Иона смотрит, какой эффект произвели его слова, но не видит ничего. Молодой укрылся с головой и уже спит. Старик вздыхает и чешется... Как молодому хотелось пить, так ему хочется говорить. Скоро будет неделя, как умер сын, а он еще путем не говорил ни с кем... Нужно поговорить с толком, с расстановкой... Надо рассказать, как заболел сын, как он мучился, что говорил перед смертью, как умер... Нужно описать похороны и поездку в больницу за одеждой покойника. В деревне осталась дочка Анисья... И про нее нужно поговорить... Да мало ли о чем он может теперь поговорить? Слушатель должен охать, вздыхать, причитывать... А с бабами говорить еще лучше. Те хоть и дуры, но ревут от двух слов. «Пойти лошадь поглядеть, - думает Иона. – Спать всегда успеешь... Небось, выспишься...». Он одевается и идет в конюшню, где стоит его лошадь. Думает он об овсе, сене, о погоде... Про сына, когда один, думать он не может... Поговорить с кем-нибудь о нем можно, но самому думать и рисовать себе его образ невыносимо жутко... - Жуешь? - спрашивает Иона свою лошадь, видя ее блестящие глаза. - Ну, жуй, жуй... Коли на овес не выездили, сено есть будем... Да... Стар уж стал я ездить... Сыну бы ездить, а не мне... То настоящий извозчик был... Жить бы только...  Иона молчит некоторое время и продолжает: - Так-то, брат кобылочка... Нету Кузьмы Ионыча... Приказал долго жить... Взял и помер зря... Таперя, скажем, у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать... И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить... Ведь жалко? Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина... Иона увлекается и рассказывает ей все...». Как экзистенциальный писатель Чехов остро ощущал тоску и одиночество человека, поставленного между жизнью и смертью, заброшенного в холодный и чуждый мир – мир, где по слову Ницше «Бог умер» – не онтологически, а в сердцах людей, и это роднит русского писателя с Кафкой, Камю и Сартром, но в отличие от них, он не только обличает неправду жизни, но и вскрывает ее истоки – отпадение от Бога, ложные ценности и эгоистическая замкнутость в самом себе, доведенная до апофеоза в рассказе «Человек в футляре». В художественном мире Чехова футляр – это зловещий символ окончательной самозамкнутости человека, его отчужденности от Бога и других людей, от искусства и природы, бегство от жизни, которое завершается жуткой сценой: «Теперь, когда он лежал в гробу, выражение у него было кроткое, приятное, даже веселое, точно он был рад, что наконец его положили в футляр, из которого он уже никогда не выйдет».
                Литературное мастерство сочеталось у А.П. Чехова не только с умом проницательнейшего психолога и аналитика духа, но и христианским гуманизмом – он не только изобличал невзрачную жизнь обычных людей, но и жалел их, находил в них достоинства и относился к ним с любовью. Если эгоизм уединяет человека в самом себе – замыкает его и разобщает с Богом и всем окружающим миром, то любовь соединяет людей, делая возможным осуществление идеала соборного единения и исполнения заповеди Христа Богочеловека, звучащей в Его молитве Небесному Отцу перед Голгофой: «Да будут все едино; как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино –  да уверует мир, что Ты послал Меня» (Ин. 17:21). Но что такое любовь, в чем ее тайна, неодолимая сила и сокровенннейший смысл. В рассказе «Ионыч» Чехов мимолетно акцентирует внимание на неизъяснимости сущности любви, ее апофатичности, как бы выразились богословы: «О, как мало знают те, которые никогда не любили! Мне кажется, никто еще не описал верно любви, и едва ли можно описать это нежное, радостное, мучительное чувство, и кто испытал его хоть раз, тот не станет передавать его на словах». Любовь нельзя рационально понять, ее надо пережить. В своей записной книжке Чехова писал, что бывшее когда-то громадной, любовь выродилась в остаток, но он хранил надежду, что она «в будущем разовьется в нечто громадное», но для христианина знакомого с пророчествами Апокалипсиса ясно, что на земле райской идиллии никогда не будет и грандиозное величие любви раскроется во всей силе в эсхатологической перспективе – в Царстве Небесном, впрочем, сама святая, соборная и апостольская Церковь есть собрание верующих, объединенных любовью к Богу и друг другу, а кроме того существует Промысел Божий, хранящий всю вселенную и каждое отдельное создание, есть Ангелы на небе и святые на земле, и в этом плане громадная сила любви и в настоящее время существует – она живет в  Церкви, которую не одолеют врата адовы. В чеховском рассказе «Архиерей» епископ Петр отчетливо осознает разъединенность людей – даже самых близких, он всей душой отдается богослужению и любит Церковь, и в одно мгновенье ощущает как души молящихся в храме, пусть и ненадолго, сливаются в соборном единении и тихом покаянном плаче: «И почему-то слезы потекли у него по лицу. На душе было покойно, все было благополучно, но он неподвижно глядел на левый клирос, где читали, где в вечерней мгле уже нельзя было узнать ни одного человека, и – плакал. Слезы заблестели у него на лице, на бороде. Вот вблизи еще кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом еще и еще, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем. А немного погодя, минут через пять, монашеский хор пел, уже не плакали, все было по-прежнему». Люди мечутся в поисках счастья, думают обрести их в суетных сокровищах мира сего – славе, власти, богатстве, учености, но счастье ускользает от них, оно возможно только через любовь в ее метафизическом и духовном, евангельском смысле. В рассказе «О любви», Чехов, опираясь на Новый Завет, заявляет, что  любовь – основа личного счастья, а все, что ей мешает – суетно, мелко и грешно, она есть выражение подлинной близости между людьми, между человеком и Богом, неоспоримая правда сказанная о ней – апостольское изречение «тайна сия велика есть», она – высочайший духовный порыв души, но если ее не осуществить, то сердце останется пустым, а жизнь будет несчастной. Сам Чехов умел любить и сострадать, как настоящий гражданин, он лечил бесплатно крестьян, организовывал помощь голодающим, боролся с эпидемией холеры, оплакивал духовные и социальные гражданские язвы России, обличал порочную страсть к наживе, остро поднимая социальный вопрос как одну из главнейших этических проблем, стоящих перед всем человечеством: «Тут недоразумение, конечно, - думал доктор, глядя на багровые окна. – Тысячи полторы-две фабричных работают без отдыха, в нездоровой обстановке, делая плохой ситец, живут впроголодь и только изредка в кабаке отрезвляются от этого кошмара: сотня людей надзирают за работой, и вся жизнь этой сотни уходит на записывание штрафов, на брань, несправедливости, и только двое-трое, так называемые хозяева, пользуются выгодами, хотя совсем не работают и презирают плохой ситец. Но какие выгоды, как пользуются ими? Ляликова и ее дочь несчастны, на них жалко смотреть, живет во все удовольствие только одна Христина Дмитриевна, пожилая, глуповатая девица в pince-nez. И выходит так, значит, что работают все эти пять корпусов и на восточных рынках продается плохой ситец для того только, чтобы Христина Дмитриевна могла кушать стерлядь и пить мадеру» («Случай из практики»). «Крепостного права нет, зато растет капитализм. И в самый разгар освободительных идей, так же как во времена Батыя, большинство кормит, одевает и защищает меньшинство, оставаясь само голодным, раздетым и беззащитным. Такой порядок прекрасно уживается с какими угодно веяниями и течениями, потому что искусство порабощения тоже культивируется постепенно. Мы уже не дерем на конюшне наших лакеев, но мы придаем рабству утонченные формы, по крайней мере, умеем находить для него оправдание в каждом отдельном случае» («Моя жизнь»). Известно, что Чехов ездил на остров Сахалин и написал одноименное произведение, ставшее документом эпохи, обличал сахалинских либералов и истязателей – «смесь Держиморды и Яго», которые со страстью и упоением предаются сечению несчастных арестантов, привел ужасающие примеры бесчеловечности, указав на то, как тонок слой культурности в людях и как легко совершается нравственное падение, завещав беречь в себе человека. В отличие от Салтыкова-Щедрина и Свифта, Чехов совершенно не сатирик, он – ироничный романтик, и пусть его перо изображало уставших от жизни и потерянных людей, их грустные человеческие лица, но он не столько высмеивал и бичевал, сколько сожалел о них и грустил. Православный богослов и священник В.В. Зеньковский заметил, что «всюду светится душа самого Чехова, - и какая поразительная сила жалости к людям у него! Чехову всех жалко, и от этого у него какая-то трудно выразимая в словах грусть о жизни, грусть о всех, кому тяжело жить. Когда же у героев Чехова вырываются слова об иной жизни, о том счастье, потребность которого живет в каждой душе, тогда эти мечты о небе в алмазах, о том, что все станет когда-то ясно, светло, - эти мечты зажигают ответную грусть у читателя». Для Чехова характерно благородное, целомудренное и бережное отношение к человеку и его душе, и хоть в своем творчестве он беспощадно обнажает духовную ущербность обывателей, поправших в себе образ Божий, и демонстрирует пошлость их жизни, но за этим стоит его сострадание к несчастным и заблудших людям, умение чувствовать их боль, тоску и грусть как свои собственные интимно-личные душевные переживания. Изящные, нежные и грустные аккорды чеховской арфы возвещают, что только через любовь, сострадание и взаимоуважение возможно преодолеть всеобщую разъединенность людей и невыносимую неправду и пошлость апостасийного мира. Гуманизм Чехова имеет религиозное основание: он стремился увидеть в человеке образ и подобие Божие, призывал верить в человека и его достоинство, тонко подмечая, что невозможно любить Христа Богочеловека и исповедовать веру в Него, не возлюбив не только Бога, но и Его творений – людей: «Судите сами, господа: если судьи и присяжные более верят человеку, чем уликам, вещественным доказательствам и речам, то разве эта вера в человека сама по себе не выше всяких житейских соображений? Веровать в Бога нетрудно. В Него веровали и инквизиторы, и Бирон, и Аракчеев. Нет, вы в человека уверуйте! Эта вера доступна только тем немногим, кто понимает и чувствует Христа». Не отвергая веры в Бога, Чехов призывает веровать в человека, дабы исполнить две евангельские заповеди Христа Спасителя о любви к Богу и ближним, пребывающие в неразрывном единстве. Русский писатель отсылает нас к апостольской мудрости Иоанна Богослова, писавшего в своем послании: «Кто говорит: «я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец; ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, Которого не видит?» (1Ин. 4:20). Без веры в человека и любви к нему невозможно верить в Бога и любить Его, ибо каждый человек – образ и подобие Божие, пусть он и пребывает в падшем состоянии. Для Чехова, как религиозного мыслителя, вера в человека – это вера в то Божеское начало, которое вложено в нем – в образ и подобие Божие: «Дело в том, что в человеке величаем мы не человека, а его достоинства, именно то Божеское начало, которое он сумел развить в себе до высокой степени... возвеличивая людей даже до Бога, мы не грешим против любви, а, напротив, выражаем ее». Миросозерцание Чехова религиозно и он избегает антрополатрии – ереси человекопоклонничества, в которую впали многие атеистически настроенные гуманисты, утратившие веру, но в тоже время русский писатель, зорко прозревая греховность людей, утверждает их духовное достоинство и высшую нравственную цель жизни – исполнение евангельского закона вечной любви.
                Антон Павлович Чехов известен как писатель, исследующий человеческие души и характеры, их взаимоотношения и судьбы, но вместе с тем, этот тончайший аналитик духа, равный Шекспиру, Лермонтову и Достоевскому, задумывается над вековечными вопросами о назначении человека и смысле искусства, которые он поднимает в своей гениальной пьесе «Чайка» – вершине позднего чеховского творчества. Пьеса «Чайка» – это загадочное, сложное и многоуровневое  произведение,  она своеобразная развернутая философская притча, в которой Чехов ищет ответы на глубинные смысложизненные вопросы, волновавшие его творческую мысль и совесть: В чем заключается счастье для человека и  достижимо ли оно в земном мире? В чем смысл искусства и что важнее для художника – поиск новых форм или содержание? Каково должно быть соотношение материи и духа, духовных и обыденных вещей в жизни человека и в искусстве? Стоит ли жизнь того, чтобы быть прожитой, или же единственный исход для «безнадежных» чеховских героев, как их охарактеризовал Лев Шестов, – горькое сознание несбыточности счастья на земле и самоубийство? В области драматургии чеховская «Чайка» является новаторством, она отнесена к комедийному жанру, что парадоксально, ведь в ее финале происходит самоубийство главного героя – Треплева, но «комедийность» этой пьесы заключается, по верному утверждению профессора М.М. Дунаева обусловлена на конфликте «незначительностью внутреннего содержания в характере, поведении, в образе жизни персонажей и пр. — и претензией на значительность формы этого характера, поведения и образа жизни. В основе комедии изображение некоей неполноценности жизни, мнящей себя полноценностью». Если премьера «Чайки» в Александровском театре провалилась – ее не поняли постановщики и актерская труппа, то когда в Московском Художественном театре эта пьеса была поставлена К.С. Станиславским, она имела оглушительный успех. В пьесе «Чайка» классического реалиста Чехова не только затрагиваются основные вопросы искусства, тему формы и содержания, но и возникает новый художественный стиль, на который обратили внимание поэты-символисты и в особенности В.Я. Брюсов, полагавший, что в ней классический реализм русской литературы нашел свое завершение, даже исчерпал себя и преодолел, непосредственно соприкоснулся с символизмом. С первой страницы Чехов, которого объявляли «непримиримым врагом всякого рода философии» (Л. Шестов) и провозглашали «чеховский отказ от философии» (А.Л. Волынский), начинает философствовать и побуждает нас задуматься  над тем, что такое счастье: если материалист до мозга костей Медведенко, чуждый высоким духовным запросам и убежденный, что «дух есть совокупность материальных атомов», думает, что деньги могут дать человеку счастье, и признается в любви Маше, одновременно сетуя на свою бедность, то облаченная в черные одежды Маша, словно несущая траур по своей жизни и несчастная из-за безответной любви к Треплеву, высказывает намного более глубокую и мудрую мысль: «Дело не в деньгах. И бедняк может быть счастлив… По-вашему, нет большего несчастья, как бедность, а по-моему, в тысячу раз легче ходить в лохмотьях и побираться, чем.. Впрочем, вам не понять этого…». В «Чайке» воплотились раздумья Чехова и его мучительная рефлексия над смыслом художественного творчества, а основные действующие лица его пьесы – люди искусства со всеми их думами, муками, надеждами и страстями. Высоко оценивая искусство как выражение духовно-эстетической потребности человеческого духа, он осознавал и трагический разлад художников с самими собой и окружающим миром, и те страсти, что овладевают их душами – жажда славы, воспаленное самолюбие и тщеславие, порой переходящее в манию величия, и те соблазны, что одолевают их – превращение искусства в кумир, прельщение внешней красотой и искусственное отсечение прекрасного от добра и истины, что наблюдалось у таких эстетов как К. Леонтьев, Ницше и Бодлер. Бунтующий против рутинеров в искусстве Треплев – автор фантасмагоричной декадентской пьесы, сетующий на то, что талантливые драматурги опустились в своем творчестве до быта – до изображения того как люди едят, пьют, любят и носят свои пиджаки, до выведения маленькой морали, полезной в домашнем обиходе, выразил скорбь самого Чехова о том, что творцы искусства измельчали – в них нет эпической мощи гения Гомера, Данте и Шекспира, а упоминание о бегстве Мопассана от Эйфелевой башни, которая давила его своей невыносимой пошлостью – аллегория столкновения художника и надвигающейся бездушной, технократической цивилизации, предчувствие того, что творческая натура станет лишним человеком в мире, где не останется места искусству. Вместе с тем, рассудительный Чехов изобличает декадентство в лице Треплева со всем его поиском новых творческих форм искусства, пантеистической философией – «общая мировая душа – это я», с бегством от действительности в мир мечтаний и грез – «надо изображать жизнь не такою, как она есть, и не такою, как должна быть, а такою, как она представляется в мечтах». Константин Гаврилович Треплев – сын актрисы Ирины Николаевны  Аркадины, бесспорно талантливой, умной, способной рыдать над книгой и читать все стихи Некрасова наизусть, не играющей в дешевых спектаклях, воплощающей собой саму идею «чистого искусства», но она тщеславна и эгоистична, требует, чтобы восторгались ей одной и не может жить без писателя Бориса Алексеевича Тригорина, которому Чехов передал много своего личного писательского опыта и которого вдохновляет общение с Аркадиной – это весьма аллегорично: искусство не существует без творца, а творец очарован искусством. Старший брат Аркадины – Петр Николаевич Сорин, в молодости мечтавший стать литератором, любящий искусство и помнящий о конечности земного бытия – о смерти, неудовлетворенный жизнью и обрушивающийся на житейскую философию сытых и равнодушных людей – обывателей, вечно спорящий с доктором Дорном, рассудительным и трезво мыслящим обывателем, олицетворяющим здравый смысл. Если Аркадина олицетворяет собой «чистое искусство», то поручик в отставке и управляющий у ее брата прижимистый и прагматичный скупец Шамраев, упрекающий ее в том, что она не знает, что такое хозяйство, занят не вопросами мира искусства, а практическими, денежными и хозяйственными проблемами, являя собой антитезу людям искусства. Молодой и амбициозный писатель и драматург Треплев, ищущий новых форм в искусстве, ставит свою декадентскую пьесу с «сюжетом из области отвлеченных идей» (по определению благожелательного доктора Дорна), переполненными смесью из идей Тютчева и Гете с пантеистическими мотивами их поэзии, учения Шеллинга о мировой душе и философии Шопенгауэра с его мировой волей, гностическими и манихейскими суждениями о духе и материи. Учение о мировой душе было известно Чехову не только из диалогов Платона и произведений Шеллинга, но и из трудов русского религиозного философа, поэта и публициста В.С. Соловьева, оказавшего сильнейше влияние на поэтов и мыслителей Серебряного века, он знал как соловьевскую поэму «Три свидания», так и «Белую лилию», названную «мистерией-шуткой». С грустной и сочувственной иронией Чехов делает Константина Треплева автором декадентской пьесы с темой о страдающей душе мира – одним из тех драматургов, кто творчески откликнулся на мистическую поэзию В.С. Соловьева, но сам спектакль Треплева справедливо именуется взыскательной Аркадиной «декадентским бредом», где абстрактна философская терминология причудливо и смешно сочетается с картинами дикой красоты природы – с речами о львах, орлах и куропатках. Слова провинциальной актрисы Нины Заречной, стремящейся вырвать из простой и безыскусной провинциальной жизни в мир искусства и стать знаменитой, – это чеховский приговор декадентской поэзии и прозе: «В вашей пьесе трудно играть. В ней нет живых лиц. В вашей пьесе мало действия, одна только читка. И в пьесе, по-моему, непременно должна быть любовь». Трагедия Треплева состоит в утрате смысла жизни: как человек он не может перенести разлуку с возлюбленной Ниной – жизнь обессмысливается без любви, а как художник он вдруг осознал, что как бы изысканно не писал – «все сухо, черство, мрачно», ведь настоящий художник, «не думая ни о каких формах, пишет, потому что это свободно льется из его души». Надо сказать, что сама Нина Заречная с ее девичьей наивностью благоговеющая перед Тригориным и искусственно разделяющая людей на два лагеря – на серые и бездарные массы, чья однообразная и скучная жизнь лишена радости и высоких порывов, и на блистательных людей искусства, осененных мировой славой, - это драматичное лицо, одержимое желанием прославить свое имя, и на ее примере, Чехов наглядно демонстрирует, что обретение славы не может быть смыслом нашей жизни, а известность не принесет счастья: «За такое счастье, как быть писательницей или артисткой, я перенесла бы нелюбовь близких, нужду, разочарование, я жила бы под крышей и ела бы только ржаной хлеб, страдала бы от недовольства собою, от сознания своих несовершенств, но зато бы уж я потребовала славы… настоящей шумной славы…».  В ответ на мечтания Нины Заречной о славе можно было бы вспомнить слова Л.Н. Толстого сказанные им самому себе и предостерегающие всех людей, думающих, что мирская слава – это синоним счастья и высшая ценность жизни: «Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера и всех писателей в мире, - ну и что ж!..».  Со всей силой своего художественного дарования Чехов изобразил не только трагедию светского искусства, его опустошенность – утрату духовного смысла, но и бездуховность людей искусства, их боязнь заурядности, мнительность, болезненное самолюбие, жажду славы, и самый главный порок – тщеславие, из-за которого мучаются и страдают герои «Чайки» – и Константин Треплев, с ранних лет ощущающия свою неполноценность как литератора и завидующий Тригорину, утративший надежду стать оригинальным писателем и добиться любви Нины, возненавидевший жизнь и в конечном итоге убивший себя, и Нина Заречная, готовая принести в жертву все и отвергнуть чувства Треплева, лишь бы оказаться в кругу избранных, и Тригорин – совершенно безвольный человек, ощущающий свою зависимость от Аркадины и чтобы хоть ненадолго испытать мимолетное земное счастье прелестной поэтической любви, носящий в мир грез, закрутивший роман с Ниной, очаровав молодую провинциальную девушку и став причиной ее жизненной драмы. По слову святителя Тихона Задонского: «Тщеславие есть яд, умерщвляющий душу. Тщеславие есть язва, нанесенная врагом в грехопадении. Сатана нас в тщеславие ввергает, чтобы мы своей, а не Божией славы искали» Со скорбью вглядываясь в жизнь – в нашу разобщенность, Чехов проницательно указал на то, что тщеславие – это духовный недуг людей искусства, ищущих мнимого самовыражения и ищущих своей личной славы, похвал, признания и восхвалений от народа, желающих эгоистически самоутвердиться, тем самым отвергая высшее назначение искусства – преображение жизни и одухотворение людей, преодоление эгоистической разобщенности между их душами. Мучительно ощущая свое одиночество, Треплев не случайно обращается к учению о мировой душе – этому пантеистическому образу единения вех людей: «Общая мировая душа – это я… я… Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки». Эта фраза – с одной стороны выражает его заветное желание преодолеть одиночество и испытать любовь – «я одинок, не согрет ничьей привязанностью, мне холодно, как в подземелье...», а с другой – иронию Чехова, ведь он понимал, что преодоление разобщенности между людьми возможно только как деятельный подвиг личности, а не ее растворение в мировой душе, только как подвиг личной любви. Вслед за святым Григорием Нисским, Чехов иронизирует над теми философами, что называют человека – микрокосмом, малым миром и отражением вселенной, ибо в этом случае человек уравнивается не только великим людьми, но и с мышами и – пиявками у Чехова, - замечая, что величие человека заключается не в том, что он часть вселенной и в нем как в малом мире присутствуют ее элементы, а в том, что он сотворен по образу и подобию Божиему. Эпизод, когда Треплев убивает чайку, очень символичен: он губит прекрасное Божье создание – убивает живое существо, так и в своем декадентском искусстве, сведя всю творческую деятельность к поиску новых форм, он напрочь забыл о душе художника и вдохновении, о идейно-смысловом содержании – о вечных темах искусства  с древнейших времен и до скончания мира – например о любви, на что указывает Нина. Убийство чайки – этой красивой и вольной птицы, совершенно бессмысленно: в пищу ее употребить нельзя, а красоты в мире стало меньше. По мудрому суждению Чехова стремление к одним лишь новым формам искусства и пренебрежение к содержанию неизбежно оборачивается декадансом – упадком искусства и его гибелью. Сам Треплев прозревает перед смертью и понимает это: «Да, я все больше и больше прихожу к убеждению, что дело не в старых или новых формах, а в том, что человек пишет, не думая ни о каких формах, пишет, потому что это свободно льется из его души». Чехов тонко намекает, что убивающий чайку Треплев – убивает свою душу, пренебрегая содержанием искусства, он губит себя как писателя – не может найти свой литературный стиль, завидуя Тригорину, и свое назначение в мире, а его жизненная драма логично заканчивается самоубийством. В финале чеховской пьесы появляется чучело чайки – не живая птица, летящая в небесных высях, а лишь ее бездушное и безжизненное чучело, вызывающее отвращение, – это не только олицетворение декаданса русской культуры, но и страшный образ погибшей души. Заглавие пьесы символично: чайка – это и птица, убитая Треплевым из ружья, это и Нина Заречная, которую тянет к миру искусства, как чайку к озеру, которая испытала любовь и ревность, крушение мечты, пала духом, жила бессмысленной, мелочной и ничтожной жизнью, но затем нашла свой путь и свое призвание в жизни, наконец, это – сам Треплев, мечтавший о любви и славе писателя, а  в конце концов, разуверившийся в себе и застреливший себя из того самого ружья, из которого убил чайку.  Чеховская чайка, летающая над озером – это высоко поэтичный, очень красивый и многогранный образ: с одной стороны она олицетворяет собой  свободу и духовную окрыленность человека, способного возвыситься над окружающей действительностью, намек на его творческую силу и призвание – устремляться ввысь к Богу, но одновременно, она обозначает его смертность и ранимость, и то, что без духовной жизни, без любви, свободы и творчества человек перестает быть самим собой и становится бездушным чучелом; с другой стороны – чайка есть образ возвышенного и прекрасного в мире, она символизирует духовную жизнь и чистое искусство, которое не утилитарно, о чем в свое время писали Кант и Пушкин, но приносит благо душам, оно хрупко и может быть истреблено жестокостью людей; наконец, чайка – это одинокая птица, с криком кружащаяся над водой, она олицетворяет собой незащищенность страдающей личности, неприкаянность чеховских героев, ищущих смысл и высшую цель жизни, страдающих, тоскующих и мечтающих. В конце пьесы Нина, пережившая расставание с Тригориным, оплакавшая смерть своего ребенка и прошедшая через страшные сомнения в собственном призвании, поняла, что главное не блеск славы, а умение терпеть – нести своей крест и веровать: «В нашем деле – все равно, играем мы на сцене или пишем – главное не слава, не блеск, не то, о чем я мечтала, а уменье терпеть. Умей нести свой крест и веруй. Я верую и мне не так больно, и когда я думаю о своем призвании, то не боюсь жизни». Для христианского миропонимания терпение – это высокая добродетель и признак духовной мудрости, плод надежды на Бога и Его святой Промысел, залог верности Творцу во всех жизненных испытаниях, сомнениях и скорбях, свидетельство крепости веры и силы духа. В отличие от Нины Заречной, Константин Треплев полностью разочаровался в жизни, он утратил веру в себя и свое призвание, мучительно ощутил пустоту собственного существования и проникся духом жизнеотрицания: выстрел – последняя точка в его несчастной книге жизни, а печальный акт самоубийства – знак глубокого отчаяния, когда не остается никакой малейшей опоры, надежды и самой воли к жизни, и происходит окончательный разрыв всех связей с Богом – Творцом, Спасителем и Промыслителем, со всеми людьми и со всем миром.
                В комедии «Вишневый сад» – самой трогательной пьесе Чехова, не только отразился социальный процесс смены «хозяев жизни» и возникновение нового класса – буржуазии, а сам сад – олицетворяет Россию с ее дворянскими усадьбами, уходящую в прошлое, но и ставится вопрос о человеке, о его натуре, месте в мире и предназначении. Для Чехова социальный вопрос о справедливости – это вопрос этического порядка, и он влагает в уста «облезлого барина» и «вечного студента» Петра Трофимова следующие слова: «Подумайте, Аня, ваш дед, прадед и все ваши предки были крепостники, владевшие живыми душами, и неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа, неужели вы не слышите голосов… Владеть живыми душами – ведь это переродило всех вас, живущих раньше и теперь живущих, так что ваша мать, вы, дядя, уже не замечаете, что вы живете в долг, на чужой счет, на счет тех людей, которых вы не пускаете дальше передней… Мы отстали по крайней мере лет на двести, у нас нет еще ровно ничего, нет определенного отношения к прошлом, мы только философствуем, жалуемся на тоску иль пьем водку. Ведь так ясно, чтобы начать жить в настоящем, надо сначала искупить прошлое, покончить с ним, а искупить его можно только страданием только необычайным, непрерывным трудом». Петр Трофимов убежден, что вся Россия наш сад, земля велика и прекрасна и требует труда человека – исполнения той заповедь, которую Господь дал Адаму в Эдеме – «возделывать сад», но с грустью чеховский вечный студент констатирует, что люди в России любят философствовать, тосковать и ругать жизнь, но «ровно ничего не делают, о науке только говорят, в искусстве понимают мало», и даже самые образованные люди, которые должны быть совестью нации – интеллигенция, «ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока не способна». Эти искренние слова – самообличение, ведь сам Трофимов с его возвышенными речами, является ярким представителем критикуемой интеллигенции, он – прогрессист, слепо верящий, что «человечество идет вперед, совершенствуя свои силы», ничего не делает во благо России – только тоскует и философствует, наивно исповедует историософский оптимизм, веруя в светлое будущее, словно не замечая, что научно-технический прогресс не есть прогресс нравственный и духовный, и игнорируя как греховность людей, не исправимую никакими социальными преобразованиями, так и трагичность всемирной истории. Образ прогрессиста Петра Трофимова комичен: искренний гуманист, он даже не задался вопросом о загадке человека и его бытия, убежденный прогрессист, он не делает ничего для просвещения и блага своего отечества, не знающий жизни мечтатель, он верит, что дойдет и «укажет другим путь, как дойти» – «к высшей правде, к высшему счастью, какое только возможно на земле», но все его пафосные проповеди идти за звездой пленительного счастья весьма туманны: «Вперед! Мы идем неудержимо к яркой звезде, которая горит там вдали! Вперед! Не отставай, друзья!». Сам Чехов понимал как важно четко указать направление и ясно сформулировать цель, ибо, учитывая любовь русских людей к крайности – их колебания от истовой веры до нигилизма, одним пламенным призывом можно выпалить как монаха, так и революционера: «Если Вы зовете вперед, то непременно указывайте направление, куда именно вперед. Согласитесь, что, если, не указывая направления, выпалить этим словом одновременно в монаха и революционера, то они пойдут по совершенно различным дорогам». При всей идейности и вере в светлое будущее, Петр Трофимов не чужд любви, он – поклонник и воздыхатель Анны, дочери помещицы  Раневской, девушки самоотверженной, искренней, тактичной, но наивной в силу своих юных лет, однако, в патетических речах, обращенных к ней, он заявляет: «Мы выше любви. Обойти то мелкое и призрачное, что мешает быть свободным и счастливым, – вот цель и смысл нашей жизни». Любовь Андреевна Раневская справедливо замечает, что Трофимов смело решает все важные вопросы – философские, социальные и жизненные, потому, что он – мечтатель, не выстрадавший их, не видящий трагичности жизни и не ожидающий ничего страшного от нее, наконец, его заявление, что идейные люди выше любви – откровенная глупость, ибо Бог есть Любовь и сотворенному по образу и подобию Божиему человеку «надо самому любить… надо влюбляться»: «Я выше любви! Вы не выше любви, а просто, как говорит наш Фирс, вы недотепа». Петр Трофимов не может понять, отчего вишневый сад так дорог сердцу помещицы Раневской, для которой с садом связана вся жизнь – и счастье, и утраты: «Ведь я родилась здесь, здесь жили мои отец и мать, мой дед, я люблю этот дом, без вишневого сада я не понимаю своей жизни, и если уж так нужно продавать, то продавайте и меня вместе садом… (обнимает Трофимова, целует его в лоб). Ведь мой сын утонул здесь… (Плачет). Пожалейте меня, хороший, добрый человек». В описании вишневого сада Чехов достигает той роскошной поэзии и того художественного импрессионизма, что был у Тургенева в его лирических зарисовках русской природы с ее красотами и просторами: «рассвет скоро взойдет. Уже май, цветут вишневые деревья, но в саду холодно, утренник…Птицы поют в саду… Благолепие…какие чудесные деревья! Боже мой, воздух! Скворцы поют!.. Вот длинная аллея идет прямо, точно протянутый ремень, она блестит в лунные ночи… Весь белый сад! О сад мой! После темной ненастной осени и холодной зимы опять ты молод, полон счастья, Ангелы небесные не покинули тебя… Какой изумительный сад! Белые массы цветов, голубое небо…». Изумительные строки Чехова о дивном зрелище майской красоты, когда вся природа оживает в торжестве весны, птицы поют на тысячи ладов, словно взывая к Богу, и цветущие деревья стоят как невесты в подвенечных уборах, будто ожидая Небесного Жениха – второго пришествия Иисуса Христа, Который в будущий век воскресения из мертвых преобразит воскресших – воссияют их тела и души – неслучайно Любовь Андреевна на мгновение видит свою покойную мать, идущую по саду в белом платье, а потом замечает, что это «белое деревце склонилось, похожее на женщину». Гаев Леонид Андреевич – брат помещицы Раневской, этот измельчавший и комичный романтик, проевший состояние на леденцах, но умеющий ценить красоту природы, слагает и декларирует гимн в ее честь: «О природа, дивная, ты блещешь вечными сиянием, прекрасная и равнодушная, ты, которую мы называем матерью, сочетаешь в себе бытие и смерть, ты живешь и разрушаешь…». Корней Чуковский в своих мемуарах заметил, что у Чехова было обостренное и лирически чуткое восприятие природы России, ее закатов и облаков, березок и лунных ночей, и в письмах его мы находим такое же изумление перед красотой мира Божьего, как и в стихах Тютчева, Майкова, Полонского и Фета: «Так, знаешь, весело было глядеть в окно на темневшие деревья, на речку…». «Днем валит снег, а ночью во всю ивановскую светит луна, роскошная, изумительная луна. Великолепно». «В природе нечто изумительное, трогательное, что окупает своей поэзией и новизною все неудобства жизни. Каждый день сюрпризы, один лучше другого. Прилетали скворцы, везде журчит вода, на проталинах уже зеленеет трава».
                Весь сюжет «Вишневого сада» вращается вокруг разорившихся помещиков Раневской и ее брата Гаева, упорно не желающих принять план купца Лопахина, предлагающего спасти их усадьбу ценой продажи под дачные участки любимого вишневого сада. Главный герой этой пьесы Чехова – прижимистый и расчетливый купец Лопахин, а не флегматичные помещица Раневская и ее брат, не их дочь Анна и ее воздыхатель, вечный студент Трофимов, и конечно не плеяда водевильных персонажей – Варя, приемная дочь Раневской, мечтающая выйти замуж за Лопахина, лакей Фирс, больше всего на свете боящийся свободы, хам и наглец Яша, гувернантка Шарлота с ее фокусами, недалекая горничная Душяна и влюбленный в нее хронический неудачник конторщик Епиходов, по прозванию «несчастливый человек» и «двадцать два несчастья». На фоне всех этих нелепых фигур купец Ермолай Алексеевич Лопахин заметно выделяется, он – богатый человек, исповедующий низкую утилитарную мораль, ищущий во всем прибыль и выгоду, он скоро станет миллионером – «хищный зверь», так его называет Трофимов. Для него время – деньги, а вишневый сад усадьбы, «прекрасней которой ничего нет на свете», сад, упоминающийся в «Энциклопедическом словаре» и составляющий славу всей России – лишь средство для обогащения: «Местоположение чудесное, река глубокая. Только, конечно, нужно поубрать, почистить... например, скажем, снести все старые постройки, вот этот дом, который уже никуда не годится, вырубить старый вишневый сад». Ясно, что предприимчивый делец Лопахин – духовно ущербный человек, он тяготится своим происхождением – от крепостного крестьянина, но еще более мучается от своей личной неполноценности – от отсутствия высокой культуры: «Отец мой, правда, мужик был, а я вот в белой жилетке, желтых башмаках. Со свиным рылом в калашный ряд... Только что вот богатый, денег много, а ежели подумать и разобраться, то мужик мужиком... (Перелистывает книгу.) Читал вот книгу и ничего не понял. Читал и заснул». «Мой папаша был мужик, идиот, ничего не понимал, меня не учил, а только бил спьяна, и все палкой. В сущности, и я такой же болван и идиот. Ничему не обучался, почерк у меня скверный, пишу я так, что от людей совестно, как свинья». Как тонкий психолог Чехов наделяет Лопахина многогранной и сложной натурой, он далеко не одномерный человек, напротив, Трофимов замечает, что у этого прагматика и прижимистого хозяйственника «нежные пальцы, как у артиста», «тонкая, нежная душа», а сам Ермолай Алексеевич смутно чувствует, что человек призван к высокой цели: «Иной раз, когда не спится, я думаю: Господи, Ты дал нам громадные леса, необъятные поля, глубочайшие горизонты, и, живя тут, мы сами должны бы по-настоящему быть великанами...». По своему жанру «Вишневый сад» – это комедия, а ее основная сюжетная линия – почти фарс, Чехов утверждал, что его герои смешны, а все сцены – окрашены комически, и эта комедийность имеет глубоко философский смысл: эти ценители красоты и жертвы новой эпохи – Раневские, идеалист и свободолюбец Трофимов и энергичный делец Лопахин, не говоря уже о совершенно нелепых фигурах Фирса, Яши, Епиходова, Шарлотты, Симеонова-Пищика – все они «недотепы», люди измельчавшие и ущербные, а сущности – пародия на подлинного человека, каким его задумал Бог. Взять хотя бы измельчавшего романтика Гаева с его лиричной натурой, он – человек образованный и начитанный, с любовью относящийся к старинному шкафу с книгами, хранящими «светлые идеалы добра», имеющий изъясняться высокопарно, за что его постоянно прерывают – «Опять вы, дядя! Вы, дядечка молчите»; у него есть свой кодекс чести и идеалы, но он по ним не живет, он очень проницательный, замечающий порочность своей сестры – Раневской, называющий Лопахина хамом, но человек флегматичный и безвольный, и этот неудавшийся русский Дон Кихот, становится сереньким «банковским служакой и финансистом». Деловой человек Лопахин тратит все свои силы на то, чтобы заработать деньги, но он мучительно чувствует свою ущербность, хочет возвыситься в глазах бывших господ, самоутвердиться покупкой вишневого сада и преодолеть своей комплекс неполноценности. Но в конце пьесы он признается, что не знает для чего ему нужна была вся эта кипучая деятельность – он не понимает для чего человеку дана личная свобода и не может ни понять смысла своего существования, ни обрести высокой жизненной цели. Известно, что немецкий философ Иммануил Кант – этот великий аналитик и человек громадного ума, пытавшийся определить границы возможностей познания рассудка – трехмерного «евклидова ума», как бы выразился Достоевский, много рассуждал об априорных формах восприятия действительности – пространстве и времени, указал на то, что сущности вещей остаются для нас непостижимы, бился над проблемой теодицеи и признал ее рационально неразрешимой, а в конце концов – свел все вопросы философии – «Что я могу знать?» «Что я должен делать?», «На что я могу надеться?» к одному ключевому вопросу – «Что такое человек?» Центральная тема «Вишневого сада» – это тема человека, его души и предназначения, то для чего он сотворен Богом, и на страницах своей пьесы Чехов развенчивает гуманизм, исконную разрывающий связь человека и Бога – неслучайно Гаев вспоминает как его отец ходил в Церковь, а ныне никто не молится и все о Боге забыли. Русский религиозный философ С.Л. Франк рассудительно вскрыл саму сущность секулярного гуманизма – «веры в человека как такового – в человека, как бы предоставленного самому себе и взятого в отрыве от всего остального и в противопоставлении всему остальному – в отличие от того христианского понимания человека, в котором человек воспринимается в его отношении к Богу и в его связи с Богом». Трагедия секулярного гуманизма с его тягой к самоутверждению человека заключается в том, что через разрыв связи человека с Творцом и обособление его от Бога и духовного мира, попрание образа Божиего в человеке, что ведет к отрицанию духовного достоинства отдельной личности и утрате смысла жизни, а стремление утвердить себя как хозяина жизни, призванного быть верховным властителем над природой, неизбежно оборачивается культом индивидуализма – обособлением эгоистически замкнувшихся на себе индивидуумов, потерявших способность любить и сострадать, и утилитарным отношением к Божьему миру – природе, что видно на примере тургеневского Базарова – «природа не храм, а мастерская», и чеховского Лопахина, намеревающегося вырубить старинный вишневый сад ради прибыли. В отличие от М. Горького, считавшего «Вишневый сад» «озорной шуткой» с красивой лирикой, где Чехов посмеялся над старым миром и помещиками, тоскующими о своих разорившихся дворянских усадьбах, Станиславский, поставивший эту пьесу как трагедию, блестяще уловил чеховский плач сквозь смех – плач не об усадьбах, а пророчество о том, что приближается иное время – время цивилизации в шпенглеровском смысле, где не останется места лирике, а искусство и философствование будут вытеснены корыстными расчетами и утилитарной моралью, но самое главное – будет забыт человек, духовные запросы его души и истинный смысл его существования. Глубокомысленную интерпретацию пьесы «Вишневый сад» и образа Лопахина дал Анушаван Микертумянц, воспринявший ее как философскую притчу с пророческим предостережением, завещанную Чеховым людям будущих веков, по остроте исторических прозрений и беспощадной правдивости суждений не уступающую «Восстанию масс» Ортеги-и-Гассета, предрекающую появление людей практичных и деятельных, но чуждых искусству и философии, скучающих от Шекспира и Рафаэля, потребительски относящихся к природе и всюду ищущих выгоды, людей с утилитарной моралью, нечутким сердцем и ограниченным умом: «Лопахин будет проповедовать: ускоряйте цивилизацию, стройте компьютерные мед и тех центры. Не рефлексируйте. Читать Шекспира, Толстого, Достоевского скучно! Бетховен, Бах, Рахманинов – это мертвый симфонизм! Не верьте, что они – поэты Всевышнего». Со  скорбными раздумьями Байрон, Лермонтов и К. Леонтьев предрекали грандиозную цивилизационную катастрофу, в наше время охватившую весь мир, с печалью и тревогой Бердяев и Ортега-и-Гассет понимали, что вскоре восторжествует самое плоское и приземленное миросозерцание, самая циничная философия жизни, губящая культуру, образование и самого человека, который стал членом общества массового потребления, не имеющим ни святынь, ни идеалов, отрекшимся от искусства и философии, не желающим знать ни Соломона, ни Платона, ни Данте, ни Баха, ни Лермонтова.  Религиозный философ С.Л. Франк писал о титанических и фаустовских мотивах гуманизма утверждающего достоинство естественного человека и его власть над материальным миром через разрыв связи с Богом. В завершении пьесы Чехова есть фаустовская сцена, исполненная поистине трагического смысла, когда Лопахин распоряжается рубить вишневый сад и это, по суждению Бунина, служит сценическим звуковым эффектом для слов самого неприметного и серого персонажа – лакея Фирса, устами которого Чехов неожиданно изрекает суть нашей технократической цивилизации и трагедии гуманизма: «человека забыли». Секулярный гуманизм отрицает духовную природу человека как творения Божиего, но если человек есть одномерное существо – естественное порождение материально мира, то почему он осознает себя свободной и самоопределяющейся личностью, откуда в нем взялись совесть, философское мышление и творческие таланты, и отчего он не может удовлетвориться ничем земным? Весь материальный мир – это мир необходимости, здесь царят время и смерть, а человек опутан законами вселенной, но вместе с тем он чувствует внутреннюю свободу духа, она – высшая ценность и свидетельство того, что существует Бог и духовный мир. Человек сотворен Богом как венец видимого мира, он создан из «праха земного» – материи, являясь причастником космоса – микрокосмом, но он также имеет в себе то, что в Библии называется «дыхание жизни» – бессмертный дух, свободный и не обусловленный законами материальной вселенной, принадлежащий вечности и метафизическому миру.
                С точки зрения христианской антропологии человек есть дух, облеченный в плоть, он сотворен для величайшей миссии – одухотворения и преображения всего видимого мира – неслучайно в книге Бытия Господь призывает Адама возделывать сад, а это означает, что призвание человека творческое, а само творчество – это тайна, совершенно непонятная, если мы отвергнем многомерность человека. Если бы человек не был многомерным и духовным, то было бы невозможным само существование культуры и духовной жизни – любовь, молитва и творчество, а если человек – венец Божьего творения, то он призван исполнить замысел Творца о себе – жить духовной и творческой жизнью. Секулярный гуманизм начинает с провозглашения человека центром вселенной, независимым от Бога, и с призыва к самоутверждению, затем – отрывая человека от духовного мира и рассматривая его лишь как «естественное существо», а потом, неизбежно приходя к полному равнодушию и забвению человека – к дегуманизации и кризису гуманизма, который наиболее сильно в Европе выразил немецкий философ Фридрих Ницше, говоривший, что «человек должен быть преодолен», и неслучайно упоминаемый в пьесе «Вишневый сад», как мыслитель громаднейшего ума, исповедующий мораль, совершенно чуждую христианству. Вся экзистенциальная диалектика гуманизма начинает с самоутверждения человека – культа «гордого человека», который справедливо критикует Петр Трофимов («Мы вчера говорил долго, но ни к чем не пришли. В гордом человеке, в вашем смысле, есть что-то мистическое. Быть может, вы и правы по-своему, но если рассуждать попросту, без затей, то какая там гордость, есть ли в ней смысл, если человек физиологически устроен неважно, если в своем громадном большинстве он груб, неумен, глубоко несчастлив. Надо перестать восхищаться собой. Надо бы только работать…»), а заканчивает дегуманизацией, ибо отрицая Бога мы неизбежно придем и к отрицанию Его образа и подобия – человека, к истреблению самого образа человеческого, и здесь перед нами раскрывается две перспективы: или безысходная трагедия, или религиозное осмысление жизни, возвращение к Богу и христианской системе ценностей.
                Антон Павлович Чехов – психолог не менее проницательный, чем Шекспир и Достоевский, он – выдающийся экзистенциалист в русской литературе, намного более мудрый, чем западные экзистенциалисты Камю и Сартр, а в центре всех его пьес – человек и его душа, его совесть и тоска, идеалы и страдания, повесть его жизни со всеми ее надеждами и разочарованиями. Как мыслитель, он неутомимо и горячо задавался вековечными вопросами о том, для чего человеку дана жизнь и отчего он смертен, в рассказах, трогающих до слез, возмущался злу и показывал, что нельзя жить без святынь и идеалов, изобличал пошлость серой и монотонной жизни обывателей – «хмурых людей», потерявших себя и смысл своего существования, сострадал им и плакал над ними, призывал жить жизнью «святой, высокой и торжественной как свод небесный». Как христианский гуманист – человеколюбец, Чехов умел не только восхищенно любоваться высотами духовной жизни, но и сострадать слабым и грешным людям, ценить их индивидуальность и уважать их достоинство: Не следует унижать людей – это главное. Лучше сказать человеку «мой Ангел», чем пустить ему «дурака», хотя человек более похож на дурака, чем на Ангела». Вера Чехова в человека и его любовь к людям была соединена с верой в Бога – это не гуманистическая вера, отсекающая человека от Бога и духовного мира, рассматривающая его в отрыве от Творца, а христианская вера, прозревающая в каждом человеке образ и подобие Божие, произведение мощи и премудрости Создателя. В письме к своему брату Михаилу, он писал: «Ничтожество свое сознавай, знаешь где? Перед Богом, пожалуй, перед умом, красотой, природой, но не перед людьми. Среди людей нужно сознавать свое достоинство». Веровать в Бога Вседержителя и сознавать свое ничтожество пред Ним, веровать в человека и сознавать свое достоинство пред людьми – это эпистолярный завет Чехова, свидетельствующий, что при всей борьбе веры и неверия, он признавал бытие Бога, Его благость и всемогущество, и утверждал достоинство и величие человека на образе Божием в нем и уподоблении Христу, ясно видя ничтожность людей в их греховности, ибо грехи уничтожают все самое святое, благородное возвышенное и прекрасное, что есть в душе человеческой. Русский писатель Иван Шмелев верно писал, что творчество Чехова надо принимать сердцем, а все рассуждении о его атеизме – это домыслы нашего ума, ведь сам Чехов – «внук крепостного, сын мещанина-лавочника, врач, рационалист, к религии внешне как будто равнодушный, он целомудренно-религиозен, он свой в области высокорелигиозных чувствований». Нравственный пафос литературного творчества Чехова заключался в призыве к исканию Бога, правды и смысла жизни, в обращении к христианским жизненным ценностям, а отрицание Бога и бессмертия души представляет роковую опасность для духа и неизбежно ведет человека к безысходному разочарованию в жизни, ощущению абсурдности бытия и отчаянию. Все рассказы и пьесы Чехова полифоничны, но это многоголосие, порой не дающее исследователям понять миросозерцание и взгляды писателя, способствовало возникновению о нем мифа как о безыдейном художнике, равнодушном к метафизическим, социальным и этическим проблемам, к чему склонялся Михайловский, но для того, чтобы понять самого Чехова надо обратиться к его записным книжкам и письмам, чем пренебрегли многие наши литературные критики и литературоведы. С тяжелой думой и тревогой наблюдая измельчание людей, Чехов неустанно обличал обыденщину и безыдейность, он никогда не был врагом философии и ниспровергателем миросозерцаний как думал иррационалист Лев Шестов, но был христианским писателем, бичующим русскую обывательщину. Как писал Корней Чуковский «человеческая воля как величайшая сила, могущая сказочно преобразить нашу жизнь и навсегда уничтожить ее «свинцовые мерзости», есть центральная тема всего творчества Чехова и что сказавшаяся в его книгах необычайная  зоркость ко всяким ущербам, надломам и вывихам воли объясняется именно тем, что он сам был беспримерно волевой человек, подчинивший своей несгибаемой воле все свои желания и поступки». Неслучайно С.Н. Булгаков писал о Чехове: он «оставил нам завет художника, мыслителя и гражданина, завет, в котором выразилось все существо его не сгибающегося пред неправдой и высоко парящего над обыденщиной идеализма, непримиримость с ложью и злом в себе и вокруг себя». В свое время Ницше загадал философскую загадку – «может ли осел быть трагическим?», и Чехов разгадал ее: осел есть образ заурядного и банального человека, озабоченного лишь повседневными проблемами и житейскими заботами, но поставленный перед смертью и начинающий философствовать, тосковать, задумываться о смерти и посмертном бытии, искать правду и молиться, он перестает быть ослом и становится человеком, таким как Сократ, Паскаль и Кьеркегор, а человек – лицо трагическое. Как художник Чехов знал, что такое вдохновение, высоко ценил свободу, понимал поэзию тихих ночей и цветущих садов, был тончайшим лириком, ощущающим, что красота природы – это проявление величия Творца вселенной. Антон Павлович Чехов – один из величайших национальных писателей России, ее самый гениальный драматург, по своему художественному дарованию стоящий наравне с Гоголем, Достоевским, Толстым, Тургеневым, Лесковым и Буниным, задумывающийся над вопросами всемирного значения, писавший не только на «злобу дня», но и на вечные времена; под покровом нашей обыденной жизни он созерцал ту неприметную трагедию – апокалипсис расчеловечивания и мелкого греха, что разворачивается в глубинах духовной жизни, оставив много предостережений, столь же актуальных, как и прозрения К. Леонтьева, Шпенглера, Бердяева, Ортеги-и-Гассета, Кафки и О. Хаксли, что делает его творчество невероятно животрепещущим для нашей эпохи, равно как и для всей последующей истории. Тайна Чехова велика, но если мы ее не разгадаем, то не поймем Россию и самих себя, не ответим на самые важные философские вопросы о жизни и смерти, о Боге и душе, о добре и зле, а стало быть, проживем жизнь напрасно и бессмысленно. Когда Чехов умер в расцвете лет и творческих сил, то трогательная и грустная лирическая симфония его творчества оборвалась, но струны его литературной арфа продолжают звучать и по сей день в его рассказах, повестях и пьесах – в них, как в грандиозном зеркале, мы видят свою жизнь и узнаем неприглядную правду о самих себе, которая остается горьким упреком для нас, поводом задуматься и переосмыслить свою жизнь, изменить себя и стать благороднее, мудрее и совестливее.


Рецензии
Здравствуйте, Руслан!
Я только что отвез мой текст "Помни имя свое", который оставил перед приемной Госдумы для Никонова. После этого я увидел, что Вы опубликовали Ваш текст о Чехове. Я не философ и не классический филолог, поэтому мне трудно говорить о Вашем творчестве. Оно превосходно и прекрасно. Большое спасибо Вам!
Вы как обещали, так написали свое исследование о Чехове. Я свой текст писал применительно к школе. В надежде на то, что Никонов и другие прочитают и хоть как-то помогут школе обрести иное лицо. Но надежды у меня мало.
Еще раз спасибо Вам огромное!

Анушаван Микертумянц 2   21.04.2021 18:47     Заявить о нарушении
Приветствуя Вас, Анушаван!
I
В своем исследовании я пытался раскрыть философию жизни А.П. Чехова и его духовный мир, показать, что он не только блистательнейший драматург России, но и глубочайший философ – не кабинетный мыслитель, как Спиноза, Декарт, Кант или Гегель, а мыслитель-художник, равный Пушкину, Лермонтову, Гоголю, Толстому и Достоевскому, задающийся вековечными проблемами добра и зла, мученически бьющийся над разрешением величайших тайн Божьего мира, волновавших Иова и Сократа, Боэция и Данте, Шекспира и Карлейля. Удивительно, что Чехову как мыслителю не нашлось места ни в книгах по истории русской философии Н.О. Лосского, С.А. Левицкого и В.В. Зеньковского, ни в «Русской идее» Н.А. Бердяева, ни в энциклопедиях по русской философии и исследованиях метафизики русской литературы – именно этот вопиющий пробел в нашей философии и нашем литературоведении я и хотел восполнить. Как и все великие русские поэты и прозаики Чехов ставил и стремился разрешить вечные этические, эстетические, историософские и метафизические вопросы, рассуждал о Боге и назначении человека, предавался самоанализу и обладал обостренной совестью, необыкновенно чуткой к неправде жизни со всеми ее изъянами и надломами, наконец, он – зоркий антрополог и изощренный психолог, а в центре его литературного творчества – тайна человека. Лаконичные рассказы и повести Чехова наполнены метущимися людьми, страдающими и тоскующими, ищущими счастья и не находящими его, с печалью осознающими, что смерть – итог земного пути, задыхающимися в пошлой атмосфере обыденности и рвущимися на простор вечности, хоть духовные порывы их не титаничны и колоссальны как у героев Байрона и Лермонтова, но тихи, неприметны и едва уловимы. Лучшие страницы чеховских рассказов трогают до слез, а сам писатель является выдающимся христианским гуманистом – несмотря на колебания между верой и неверием, какое было и у Достоевского и у Толстого, Чехов исповедует религиозную веру в Бога и человека, он изобличает пошлость и ложь обыденной и эгоистичной жизни, сострадает своим героям и плачет над «хмурыми людьми», потерявшими идеалы и святыни, тончайшими художественными средствами проповедует непримиримость ко лжи и возвещает России и всему миру, что «призвание всякого человека в духовной деятельности – в постоянном искании правды и смысла жизни… удовлетворить его могут только религия, науки, искусства. Науки и искусства, когда они настоящие, стремятся не к временным, не к частным целям, а к вечному и общему, - они ищут правды и смысла жизни, ищут Бога, душу…».
Я думаю, что Вы имеете полное право изучать, анализировать и рассуждать о моем творчестве, равно как и о творениях Шекспира, Бетховена, Кафки, Толстого, Достоевского и Чехова, ведь для того, чтобы быть исследователем классической литературы и философии нужен не статус профессионального филолога, культуролога или музыковеда – этого мало, нужны любовь к искусству и мудрости, воля к смыслу и неустанный поиск Истины, ясность мышления, эрудиция и стремление понять духовный мир поэтов, писателей, музыкантов и философов. В своем исследовании «А.П. Чехов как религиозный мыслитель» я обращался и к Вашей интерпретации пьесы «Вишневый сад» и образа Лопахина, так как считаю ее глубокомысленной, возносящей пьесу Чехова на высоту пророческого предвидения, столь же точного и проницательного, как прозрения Ортеги-и-Гассета и Кафки, предрекающих измельчение и вырождение людей – апокалипсис расчеловечивания, триумф людей практичных и деятельных, но чуждых искусству и философии, скучающих от Шекспира и Рафаэля, потребительски относящихся к природе и всюду ищущих выгоды, людей с утилитарной моралью, нечутким сердцем и ограниченным умом: «Лопахин будет проповедовать: ускоряйте цивилизацию, стройте компьютерные мед и тех центры. Не рефлексируйте. Читать Шекспира, Толстого, Достоевского скучно! Бетховен, Бах, Рахманинов – это мертвый симфонизм! Не верьте, что они – поэты Всевышнего». В своих размышлениях о фигуре чеховского Лопахина, Вы затронули проблему вектора современной цивилизации с ее технократизмом, обществом массового потребления, клиповым сознанием и вульгарным утилитаризмом, враждебным рефлексии, молитве и высокому искусству – Вы сделали это литературно изящно, бескомпромиссно честно и пламенно, за что я благодарен Вам. Человек сотворен по образу Бога – Святой Троицы, он наделен умом, словом и бессмертным духом, а значит – является существом мыслящим, окруженным неисчислимым множеством Божьих тайн, задающимся над вопросами: «Откуда и как возник мир? Куда и зачем движется история? Для чего мне дана жизнь? Почему я смертен и что будет со мной после смерти?» Древнегреческий мудрец Платон писал, что философия начинается с изумления: созерцая грандиозную картину мироздания, человек не может не изумляться, ведь он сталкивается с явлениями природы, с загадками жизни и смерти, ищет счастья и разочаровывается, радуется и грустит, тоскует и молится, ощущает свободу своего духа и одновременно чувствует себя невольником, над которым властвуют законы физического мира, трагически переживает конечность земного существования и жаждет вечности. Такое загадочное и многомерное существо как человек не может не задавать вопросы – самому себе в самоанализе и рефлексии, окружающим людям – в философском диалоге (вспомним Сократа), наконец, Самому Богу в молитве – Иов, Давид и пророки Библии с воплем и плачем взывали к Всевышнему, столкнувшись с границами познавательных способностей человеческого рассудка, с неизъяснимыми тайнами, доводящими до ужаса и отчаяния, разрешить которые может только Бог, поэтому датский философ Кьеркегор полагал, что в отличие от умозрительной философии экзистенциальна и религиозная философия начинается с отчаяния и молитвы – с обращения к Богу. Человек не может перестать философствовать, не перестав быть самими собой, ибо он сотворен Богом как существо разумное и свободное, творческое, молящееся и философствующее – никакие самые грандиозные научные открытия и технические изобретения, никакая самая точная и всеобъемлющая наука не заменят человеку духовные нужды его души – молитву и творчество, веру, искусство и философию.

Руслан Игнашкин   26.04.2021 17:21   Заявить о нарушении
II
Рассуждая о том, зачем человеку образование, Вы ставите глубочайшую философскую проблему и с горечью констатируете, что практически все ученые, предлагающие идеи и программы по изменению образования – это люди, не работавшие в школе, не имеющие педагогического опыта, не понимающие, что вопрос об образовании – это вопрос жизни и смерти, вопрос о самом существовании России, ее культурной идентичности и историческом будущем. Как Герцен с грустью писал, что над всей современной ему Европой начертано роковое слово – мещанство, так и Вы замечаете, что небесное имя современной цивилизации во всем мире – катастрофа, а потому «нужны новые законы об образовании, культуре, идеологии. Нужно новое содержимое образования в стране, которое на разных уровнях – профильном, углубленном и общеобразовательном – приближалось бы постепенно к философии многомерности человека и его тайны». Мировой кризис школьного образования – одно из самых опасных и трагических явлений в современном мире; это – вызов истории, и если мы не ответим на него, то обречем себя на катастрофу – на гибель духовной культуры, и с течением времени мы все окажемся в том «дивном новом мире», о котором писал О. Хаксли – мире, где нет места Библии, Шекспиру и Моцарту. Вопрос о смысле и цели образования наитеснейшим образом связан с антропологией – с учением о человеке: если человек не только социальное и природное существо, но и уникальная, богообразная и многомерная личность, то и образование должно быть нацелено на то, чтобы научить его жить полноценной духовной жизнью – чутко воспринимать музыку Баха, Бетховена, Шопена и Рахманинова, читать и анализировать классическую литературу и произведения философов – Платона, Паскаля, Канта, Шеллинга и Шопенгауэра, размышлять и молиться, любить искусство и природу, жить по совести и чести – не как инвестиционная единица, конвертирующая свои знания в деньги, не как потребитель с клиповым мышлением, чуждый высокой культуре, а как всемирно отзывчивый наследник тысячелетней мировой культуры, идущей от Библии и античности, как свободный и мыслящий творец, приумножающий свое духовное наследие, а не закапывающий свои таланты в землю (тратящий их на приобретение лишь земных, суетных и преходящих благ), как священнослужитель Божий, а не тот бездуховный «существователь», которого столь метко, иронично и хлестко порицал Гоголь. Приобретение учащимися знаний и навыков – одна из задач школы, но ей не исчерпывается образовательный процесс: образование призвано не только сформировать у учеников научную картину мира, помочь им научиться логически мыслить и анализировать, пробудить в их умах интерес к изучаемым предметам, а в их сердцах возжечь жажду познания, но и взращивать в них любовь к прекрасному, доброту и совестливость, ибо образование должно охватывать всего человека, всю его душу и весь его духовный мир, его сердце, волю, нравственное сознание и художественное чувство, а не только его ум и мышление, оно призвано быть духовным образованием целостной личности, а не бездуховным образованием одного холодного рассудка. Как христианский мыслитель я убежден, что высшая цель образования – это не одно усвоение знаний и приобретение навыков и умений – подготовка к взрослой земной жизни, но и воссоздание образа Божиего в человеке, раскрытие данных Творцом талантов и дарований, приобщение к мировой духовной культуре, подготовка к исполнению замысла Всевышнего о нас в нашей жизни и приготовление к вечности – к личном ответу за свое земное бытие на Страшном Суде и к жизни вечной. Святитель Иоанн Златоуст возвышенно писал о педагогах: «Какое искусство сравнится с искусством образования души и просвещения ума юноши?», но этот же святой отец Церкви проницательно замечал, что образование может быть не только инструментом одухотворения личности, но и напротив – изувечить душу учащегося, оттолкнуть его от искусств и наук, а потому педагог «должен быть внимательнее всякого живописца и ваятеля». Если учительство – это высочайшее искусство, сравнимое с творческим трудом художника, поэта и музыканта, но требующее еще большей ответственности, ибо учитель со своими знаниями, опытом и системой ценностей обращается напрямую к душам своих учеников, то в идеале учитель призван быть своеобразным духовным наставником школьников и студентов, независимо от того, какой предмет он преподает – литературу, историю, математику, физику или обществознание, а не исполнять неприглядную роль начетчика. Я высоко ценю Ваш педагогический идеализм и колоссальный опыт преподавательской деятельности, Ваше подвижничество на поприще учительского искусства, горячо поддерживаю Вашу идею духовной, но светской школы, которая «на разных уровнях преподавания и воспитания будет отстаивать историческую и метафизическую потребность нашего времени – новой цивилизации». Если никто из власть имущих деятельно не откликнется на Ваши письма, то Ваша борьба за новую духовную школу и философию многомерности человека и его тайны не будет тщетной перед Богом – за святыни и идеалы, за свободу, любовь и правду надо бороться до конца, даже когда кажется, что весь мир против – надо идти героическим путем Иисуса Христа, и если Ваш призыв окажется «гласом вопиющего в пустыне», то он будет иметь огромную и непреходящую ценность в очах Всевышнего, а потому никогда не отчаивайтесь и не падайте духом.
Желаю Вам здоровья, Анушаван, Божьего благословения и стойкости духа, дабы надежда никогда не покинула Вас!

Руслан Игнашкин   26.04.2021 17:22   Заявить о нарушении