de omnibus dubitandum 101. 305

ЧАСТЬ СТО ПЕРВАЯ (1872-1874)

Глава 101.305. ЛИПА…

    На диване сидела чудно красивая и очень стройная молодая женщина лет двадцати двух в красной блузе и с двумя огромными темно-русыми косами, перекинутыми на плечи и свешивавшимися ей на грудь.

    По бокам ее сидели две белокурые девушки, тоже очень стройные и хорошенькие, напоминавшие мне двух Маргарит в "Фаусте".

    Молодая женщина оказалась потом Липой Алексеевой, женой богатого тамбовского помещика, безнадежно сошедшего с ума на третьем году ее замужества и находившегося в это время в доме умалишенных. А две Маргариты оказались впоследствии Батюшковой и Дубенской.
   
    Кроме них, здесь находились еще несколько девушек, менее бросившихся мне в глаза, и десятка два мужчин в возрасте между двадцатью и тридцатью годами, всевозможных видов и во всевозможных костюмах.

    Один из них сразу обратил на себя мое внимание. Это был высокий, крепко сложенный человек лет двадцати пяти с шапкой курчавых волос на голове, небольшой курчавой же бородой и усиками, с огромным лбом и блестящими черными глазами.

    Казалось, какой-то великий художник вырубил в минуту вдохновения его голову простым топором, да так и оставил ее недоделанной. Впоследствии он оказался одним из самых выдающихся деятелей революционного движения семидесятых годов - Кравчинским.
   
    Молодая женщина с темно-русыми косами встала при моем входе, подошла ко мне, не называя себя, и крепко пожала мне руку. Остальные сделали то же самое, не спрашивая моей фамилии и не называя своих. Едва я сел у столика на пододвинутый мне стул, как хозяйка этой странной гостиной открыла ящик эллиптического столика и, вынув оттуда номер издававшегося мною рукописного журнала, показала мне в нем мою собственную статью: "В память нечаевцев".
   
    - Не можете ли вы сказать, - спросила она, - кто автор этой статьи?
   
    Собрав все мои силы, чтобы не обнаружить волнения, я ответил ей:
   
    - Я...
   
    - Но, знаете, ведь она очень хорошо написана. Просто и очень трогательно.
   
    Мое сердце застучало, как молоток, от удовольствия, но, чувствуя, что дальнейший разговор на эту тему должен будет совсем меня переконфузить, я сейчас же постарался перевести речь на другой предмет.

    Указывая в том же номере статью "О международной ассоциации рабочих" того самого Михайлова, который любил неловко вставлять в свою речь иностранные выражения, я спросил ее:
   
    - Ну а эта статья как вам нравится?
   
    - Эта слишком фразиста. Она не ваша?
   
    - Нет, одного из моих знакомых.
   
    Мне предложили чаю, и разговор сделался общим. Я им рассказал о нашем "Обществе естествоиспытателей", а они мне сообщили, что в настоящее время началось большое движение в народ.
   
    Я не помню всех перипетий этого разговора, но через полчаса или час я застаю себя в моем воспоминании уже стоящим посреди комнаты, облокотившись рукой на рояль, и вовлеченным против моей воли в спор с человеком лет двадцати пяти с маленькими белокурыми усиками и бородкою и с прямолинейными чертами лица, напоминавшими мне что-то сен-жюстовское.

    Отсутствие одного из верхних зубов бросалось у него как-то особенно в глаза.

    Он мне доказывал, что нечаевцы стояли на ложном пути, потому что вели пропаганду среди интеллигенции, а интеллигенция - это аристократия и буржуазия, испорченные своим паразитизмом на трудящихся классах и ни на что не годные.
   
    - Нужно сбросить с себя их ярмо, - говорил он, - забыть все, чему нас учили, и искать обновления в среде простого народа.
   
    Это было то самое, что я уже читал в журнале "Вперед" и других заграничных изданиях. Оно мне нравилось как поэзия, но на практике казалось большим недоразумением или ошибкой.

    Я собрал все свои силы и мужественно возражал ему, что пропаганда нужна во всех сословиях, что хотя привилегированное положение должно, действительно, сильно портить интеллигентные классы в нравственном отношении, но зато наука дает им более широкий умственный кругозор и привычка к мышлению развивает в них более глубокие чувства, а подчас и такие великодушные порывы, которые совсем неведомы неразвитому человеку.
   
    Я был в полном отчаянии, что с первого же знакомства с этими замечательными людьми, с которыми мне так хотелось сойтись, я должен был им противоречить и, казалось мне, навсегда уронить себя в их мнении.

    Кроме того, я никогда не был спорщиком ради спора и всегда старался находить и указывать всем, с кем мне приходилось сталкиваться в жизни, пункты согласия между собою и ими, а не отмечать разноречия, особенно с первого же знакомства. Мне всегда казалось, что при дальнейшем сближении всякие частные разноречия сами собой как-нибудь сгладятся и устранятся постепенно.
   
    - Но что же мне остается делать в этом случае? - думалось мне. - Не могу же я лгать и притворяться перед ними.
   
    Все остальные в гостиной замолчали при начале нашего спора, и я думал с грустью, что они тоже против меня.

    Однако оказалось, что это не так. Мне на помощь выступил вдруг тот самый человек с шапкой курчавых волос на голове, оригинальная физиономия которого так бросилась мне в глаза с самого начала, и стал говорить моему оппоненту, что в моих словах много правды.
   
    У меня отлегло немного на душе, и, воспользовавшись завязавшимся между ними спором, я незаметно ушел со своего видного места и сел около одного из дальних окон, под самыми драпировками. Хозяйка подошла ко мне и спросила, кивая на присутствующих:
   
    - Как они вам нравятся?
   
    - Очень, - ответил я. - Только неужели, в самом деле, вы отвергаете науки? Ведь без них нам никогда и в голову не пришли бы те вопросы, о которых они теперь говорят!..
   
    Она порывисто положила свою руку на мой рукав.
   
    - Не придавайте этому серьезного значения. Они отвергают только казенную, сухую науку, а не ту, о которой вы думаете.
   
    - А! - ответил я с облегчением. - Значит, что они говорят только о латыни и греках, о законе божием и тому подобном. Но такую науку я и сам, конечно, отвергаю...
   
    - Ну да, ну да!.. - ответила она мне, успокоительно улыбаясь, и начала расспрашивать о моем семействе.
   
    Тем временем спор сделался общим, и Кравчинский, оставив собеседников, тоже подсел ко мне в уголок:
   
    - Нельзя ли устроить пропаганду революционных идей и крестьянскую организацию в имении вашего отца, поступив туда в виде рабочего?
   
    Я должен был ответить ему с огорчением, что это совершенно невозможно.
   
    - Имение наше не в деревне, а совершенно особняком, в большом парке. С окружающими деревнями у нас нет никаких связей, а все жители нашей усадьбы, от конюхов до отца, связаны между собою в одно целое через судомоек, лакеев, горничных и других слуг. Все, что делается в одном конце усадьбы, скоро доходит до другого.
   
    - Как это жаль! А я уже собирался поступить к вам конюхом, - сказал он, улыбаясь... - Значит, ваш отец реакционер?
   
    - Нет! Мой отец находится в сильной оппозиции к правительству, но главным образом за то, что реформа 19 февраля сделана, по его мнению, как разбой.

    Он никогда не называет ее освобождением крестьян, а передачей их в крепостную зависимость становым и исправникам и утверждает, что все это было сделано под влиянием нигилистов... По своим взглядам он англофил, - закончил я свой рассказ о нашей деревенской жизни, - и я даже представить себе не могу, что он сделает, если узнает, что в его имении завелись пропагандисты. Наверное, сейчас же вызовет военную команду из уезда.
   
    Потом мы говорили с ним о других предметах и, к моей величайшей радости, всегда и во всем соглашались. Через полчаса разговора я почувствовал к нему невообразимую дружбу.
   
    Тем временем Алексеева подошла к роялю и, проиграв на нем какой-то бурный аллюр, вдруг запела чудным и сильным контральто, какого мне не приходилось слышать даже в театрах:
   
   Бурный поток,
   Чаща лесов,
   Голые скалы, -
   Вот мой приют!
   
    Далее я уже не помню теперь этой песни, но, что со мной было в то время, нельзя выразить никакими словами!..

    Хорошее пение всегда действовало на меня чрезвычайно сильно, особенно когда песня была идейная, с призывом на борьбу за свет и свободу. А это было не только хорошее, но чудное пение, и все черты прекрасной певицы и каждая интонация ее голоса дышали беспредельным энтузиазмом и вдохновением.
   
    Во время пения она была воплощением одухотворенной красоты.
   
    Мне казалось, что я попал в какое-то волшебное царство, что это во сне, что я проснусь внезапно, окруженный снова обычной житейской прозой. Особенно беспокоила меня мысль, что, разочаровавшись во мне из-за противоречий, эти люди более не захотят со мной видеться и, мне некого будет винить, кроме себя...
   
    "Ах, зачем я не был более сдержан в споре!" - думал я с огорчением в промежутки порывов своего энтузиазма.
   
    А между тем Алексеева все пела новые и новые песни в том же роде. Я помню из них теперь особенно хорошо "Утес Стеньки Разина" и "Последнее прости" умершего в Сибири на каторге поэта Михайлова:
   
   Крепко, дружно вас в объятья
   Я бы, братья, заключил
   И надежды и проклятья
   Вместе с вами разделил!
   Но тупая сила злобы
   Вон из братского кружка
   Гонит в снежные сугробы,
   В тьму и голод рудника.
   Но и там, назло гоненью,
   Веру лучшую мою
   В молодое поколенье
   В сердце свято сохраню.
   В безотрадной мгле изгнанья
   Буду жадно света ждать
   И души одно желанье,
   Как молитву, повторять:
   Будь борьба успешней ваша,
   Встреть в бою победа вас!
   И минуй вас эта чаша,
   Отравляющая нас!
   
    В самом начале пения я поднялся со своего места и снова встал у рояля против Алексеевой, смотря с восхищением на ее вдохновенное лицо и большие карие светящиеся глаза.

    Вся моя собственная фигура, должно быть, выражала такой неподдельный восторг, что она улыбнулась мне несколько раз во время пения и потом снова запела, прямо глядя мне с дружеской улыбкой в глаза:
   
   По чувствам братья мы с тобой:
   Мы в искупленье верим оба...
   И будем мы с тобой до гроба
   Служить стране своей родной!
   Любовью к истине святой
   В тебе, я знаю, сердце бьется.
   И верю я, что отзовется
   Оно всегда на голос мой!
   Когда ж наступит грозный час,
   Восстанут спящие народы -
   Святое воинство свободы
   В своих рядах увидит нас!
   
    Когда я вышел вместе с последними гостями на улицу, у меня буквально кружилось в голове, и я не помнил, каким образом добрался до своего дома.
   
    Я получил при уходе от Алексеевой приглашение бывать у нее и впредь и не забыл заметить номер дома, который оказался большой гостиницей с отдельными квартирами внизу, одну из которых и занимала Алексеева.

    Всю ночь я провел в мечтах при свете луны у окна своей комнаты, загасив лампу и смотря сквозь стекла до рассвета на занесенную снегом площадь пред вокзалом и на окружающие эту площадь заборы и крыши зданий.

    Несмотря на дружеское прощание и на очень сильное рукопожатие со стороны Алексеевой и Кравчинского, я все еще боялся, что испортил дело тем, что с первого же знакомства стал противоречить и спорить.


Рецензии