Верочка и Лондон

Я поехала умирать.

Так, как писали в невыдуманных историях про рак.
Получив диагноз на белом листочке крупными буквами, героиня садилась в автобус и прислонялась головой к стеклу. За окном шел дождь, стекал по стеклу длинными неровными каплями. Мокрые зигзаги повисали на поворотах, округляясь, вдыхали и стремительно скатывались вниз. Волосы у героини были длинные, картинка черно-белая. Заднее сидение старенького автобуса с железными поручнями вместо подголовников.

Воспоминание о покачиваниях на пружинах желтого пазика тепло отзывается в теле. Я верчусь, пытаясь принять соответствующую сюжету позу. Но сиденье проваливает спину назад, до иллюминатора далеко, дождя за ним не видно. И вообще ничего не видно. Потому что боюсь летать и всегда беру билет у прохода. Потому что ночь. И потому что иллюминатор закрыт рукавом пуховика, на котором спит, прислонившись к борту, симпатичная девушка. Точно по тексту.

Даже в этой истории я чувствую себя лишней. Кроткого и понятного рака у меня нет, а есть тягомотный, старящий, костляво-длинный, обвивающий и душащий системный склероз. Тихо ползущее по организму, протягивающее свои холодные хваткие щупальца нечто. Все, что попадается на пути этого бездушного мерзкого чудовища, все живые, дышащие, мечтающие, веселящиеся, прыгающие и безрассудно делящиеся клетки скомкиваются в грубые холодные рубцы, закостеневают и останавливаются.

Они написали, что зарубцевалась часть легкого, отмирали ткани пищевода, сосуды и мышцы. Потом подумали, обошли палату и переписали с табличек над кроватями еще пару больших и с десяток маленьких диагнозов. Всего на половину печатного листа мелким шрифтом. У меня ни разу не хватило сил дочитать этот список ни с начала до конца, ни с конца до середины.

В груди дважды шевельнулась большая рыба и забила хвостом, дыхание прервалось. Я постаралась поднять подбородок выше, прямо к панели с кислородными масками, и глубоко вдохнуть. Сама мысль о печатном медицинском частоколе двенадцатым кеглем сводила с ума и рвала пульс. Из-за рубцов в сердце ритм и без того постоянно сбивался и не мог встать на место. Думать нельзя, думать не нужно.

Помотавшись три месяца между больницами, где среди потока типичных и атипичных пневмоний иногда лечили ноги, но не могли оказать помощь при сбоях в работе сердца, и больницами, где что-то понимали в жизнеугрожающих аритмиях, но были абсолютно бессильны перед остальным списком, загнанная в шах и мат стремительно приближающимся неизбежным выбором между химиотерапией и стоянием изгоем за дверью единственной больницы, где таких брали и пытались помочь, я честно попыталась найти силы.
Но их не было.
И я поехала умирать.

Умирать нужно было именно поехать. На «пойти, завернувшись в белую простынку», нужна была идейная решимость, философский подход и житейская рациональность. На «лечь и ждать» – бесстрашие и дзен. На «бороться до последнего» – хотя бы какая-то логическая медицинская зацепка.

Ничего из перечисленного в наличии не было. Вопросы, самопроизвольно выстреливающиеся в гулкое безлюдье, становились все более редкими. Над полем повисала затянувшаяся растерянность, изредка прерываемая одиночным, заранее сдавшимся риторическим возгласом.

В безразличном холодном мареве было спокойно. Хотелось умереть как-то незаметно для самой себя, ничего не решая. Не думать, не помнить. Заранее немножко подгрузиться успокоительными и потихоньку сойти с ума. Сидеть на лавочке у подъезда и щуриться на солнце. Но лавочки у подъезда нет, найти солнце в Петербурге нужно очень постараться, к тому же каждый день страшно хотелось есть, в силу чего сумасшествие, с его толерантным отношением к умению пользоваться банковской картой и выключать газ оказалось непозволительной роскошью.

Ко всему прочему, абсолютно нелогично и активно хотелось жить. Хотя бы наблюдать жизнь. И не из окна больничной палаты. Можно просто лежать и смотреть, как проплывают облака и ходят люди. Главное – незаметно лечь в нужном месте, чтобы никому не мешать, чтобы об тебя не спотыкались и не падали.

Мысль о поиске места для залегания грела душу призрачной надеждой на возможность применения в этом процессе хотя бы каких-то традиционных мыслительных операций. Я купила толстую тетрадку и ручку. Разделила чистое полотнище вдоль на плюсы и минусы, подписала колонки и обвела фломастером. Переключаясь, чтобы перевести дух, между вкладками с одиннадцатью сезонами волшебной сказки и медицинскими исследованиями, пыталась сосредоточиться и обосновать план действий прогнозами  выживаемости и приблизительными сроками.

При любом коротком нажатии на врачебные вкладки, из интернета высыпались порции ужасающих картинок с вывернутыми обглоданными конечностями и искаженными лицами. Копаться в этом было жутко. Между метаниями волшебных шаров и поцелуями прекрасных принцев вклинивалась подострая стадия. Выживаемость один-два года. В любой момент может перейти в острую. Острая – одна-две недели. Может перейти в подострую. Хроническая – течение вариабельно, достоверный прогноз отсутствует. Так сколько? Тетрадка, решительно разлинованная на колонки, осталась пустой. Лишь несколько странных недодуманных закорючек.

Свалившись с очередного витка размышлений, я засунула в чемодан два ящика таблеток, молитвослов и решила лететь. Туда, куда можно было попасть прямым рейсом без анализа на вирус. Туда, куда была виза. Туда, откуда меня будет сложно выгнать.

Конечно, я не забыла записать несколько прощальных аудиосообщений с просьбой оставить мое тело там, где неизбежность меня настигнет.

Вот так, теребя на коленках молитвослов, стыдясь и опасаясь собственных страхов, прося прощения, помощи и одновременно умоляя пронести все чаши мимо, соответственно купленному билету, я пробираюсь ночным небом в Великую Британию. В страну, всегда казавшуюся нарисованной туманной акварелью книжной иллюзией. Не будучи уверенной, что не проткну, как Буратино, носом дорогой тонкий холст, и не пройду сквозь нее, так и не поняв, к своему старому очагу.

Возможно, это и не нужно. Далекое островное королевство затеряет меня среди миллионов людей, языка и жизни которых не знаю, и вряд ли заметит, что что-то прибыло или убыло. Спящий полупустой самолет приучал этому верить.

Впереди было две двери. Каждая со своими правилами и механизмом. Дом, в котором меня готовы были принять и обнять, стоял в Шотландии, и Англия должна была пропустить туда просто потому, что за время карантина руки разучились чувствовать человеческое тепло, потому что еду прощаться, потому что русская, отчаянно соскучилась и мне можно.

Я еду к друзьям, слушать непонятную речь, пить чай, гулять по полям с овцами и ни о чем не думать. Еду, надеясь, что за мной захлопнутся карантинные ворота и ситуация оставит меня в покое. Хотя бы на какое-то время. И не придется больше ничего решать. Хотя бы не решать прямо сейчас.

Постоянная боль и неопределенность заставляют мысль беспрерывно болтаться между внешним и утробным. На диалог с непослушным телом уходит воля, трезвое мышление, эмоциональная стабильность, жизнерадостность. И бедный маленький мозг лихорадочно ищет способ пополнения. С полоумной одержимостью крутя головой по сторонам, упорно скребет по заскорузлому дну давно исчерпанных и заброшенных резервуаров, выковыривает из щелей, собирает с пола, вынимает из воздуха, создает иллюзии присутствия и заставляет сам себя в них верить.

Он становится изобретательным и экономит на всем: на длинных разговорах, информации о длине, ширине, курсе. На расчете перспектив и выгод. На силе голоса, зрения и слуха. На ненависти и гневе, силе просить и убеждать, решимости объяснять. На энергозатратной дружбе. На любви. Нет сил. «На это нет сил», - говорит он. И ты подчиняешься.

Вот если бы везде были такие кресла, как здесь, и можно было пару раз за день вытянуться, высказаться в пространство, как всё достало, швырнуть в стену пару специально заготовленных тяжелых желейных шаров, так, чтобы ухали, шмякали, квасились и густо и долго сползали, не оставляя пятен. Пожаловаться тому, кто окажется рядом, что больно и надоело и, поспав с полчаса, начать все сначала.

Но сначала нужно было сесть в самолёт.

Нас было не больше ста пятидесяти в прозрачно-тёмном помещении перед выходом на лётное поле. Не слишком мало, не слишком много, но всё равно непонятно волнительно, тесно, близко и душно. Расшатанные от болезни и больниц нервы были готовы затрепетать от любого дуновения. Я закрыла глаза и представила себе воду: трогаю пальцами, одним, другим, касаюсь правым краем стопы. Ноги согревались, звуки свивались в короткие трубочки шорохов – мы ждали.
 
Через тихие минуты в груди сорванно застучало: часто, высоко и больно, как будто очумевший прыгун, привязанный за лодыжки резиновыми жгутами к сердечному батуту, с каждым разом всё яростнее толкал пятками задубевшую сетку. Я испуганно мелко защурилась.
 
Люди перемещались, расстегивали пальто и пуховики, снимали с детей шапки. Рядом вдруг навзрыд заплакал малыш, и никто не мог его унять. Под рёбрами дрыгалось. Картинка плыла. Нить сознания рвалась с каждым пропуском удара: через три - пусто, через семь - пусто, через два, через два, через два. Рот поехал вниз, ноги в воде застыли и посинели. Я смотрела на свободную плитку под ногами, примеряясь, как бы бесшумнее на неё лечь. Было странно, что люди вокруг ничего не замечают.

Где-то впереди заговорили о птице: в какую-то часть самолёта попала птица - и мы не можем лететь. Тихонько переместившись вслед за всеми назад в зал ожидания, осторожно опустилась на одно из железных сетчатых кресел рядом с русскими туристами. Соблюдя положенную дистанцию в два метра, так я всё же слышала их и могла докричаться. Сердце продолжало пропускать удары: силы растворялись, изображение и звуки, невнятно квакая, расшлёпывались.

Постепенно то ли сознание отделялось от тела, то ли прыгун начал уставать, но мысли и внимание обратились вовне. За чёрными стеклами мигали огни летного поля. От окон тянуло холодом и неизвестностью.

Я вытащила из рюкзака липкие комочки мягкого хлеба и, стараясь не торопиться, начала мусолить мякишный край передними зубами. Хлеб пах печкой, масло выползало и лизало губы и руки – я держалась из последних сил, чтобы не проглотить всё разом.

Глотать без проверки было нельзя. Когда челюсти работают несинхронно и медленно, кожа и слизистые тонкие, как папиросная бумага, и при этом нечувствительны к прикосновениям, можно нечаянно пропустить что-то, в их понимании, большое и грубое. И тогда в карточке напишут: «Травма глотки и пищевода печёным яблоком». Или «жареным пирожком». Девчонки говорили, что, может, лучше, чтоб зубы совсем повыпадали, чтоб искушения не было.

Я откусывала по миллиметру и мелко прощупывала зубами каждое уплотнение в тесте. Что-то объявили: из стеклянного тамбура вышла служащая в униформе и громко, с перерывом, сказала две фразы. Быстро затолкав остатки хлеба в бумажный пакет, стала искать салфетку вытереть руки. С колен упал телефон и пластиковая сумка из-под еды. Люди вокруг вставали и подходили к дежурной с вопросами – я проверяла вещи.
- Ещё? - спросила у не уверенной в моей благополучности соседки.

Ещё час. Снова достав пакет с сырным тестом, залезла в него рукой - в углах застряли крупные обломки корки. Как она туда попала?! Под рёбрами провалилось: снова поцарапала пищевод! Что же теперь будет?! Голова сильно кружится. Кровотечение уже началось. Если край был острым – прободение. Что ж так больно-то?! В скорую звонить. В скорую!

Я возилась по железному креслу, бумажный и пластиковый пакет падали, валились салфетки, подбирала, устраивала их на коленях и друг в друге, снова хваталась за телефон, проверяя и тут же забывая время. Женщина сзади смотрела на мои метания.
- Летает сегодня всё, - скривилась я в её сторону. – Не выспалась.
Успокоила пальцы, открыла пакет, собрала в него всё грязное, завязала за пластиковые ручки.
- Мусор!  - потрясла пакетом.
Женщина молча кивнула.
- Пойду выброшу, - я встала и, мелко и демонстративно размахивая мешком, пошла к баку.

Сколько минут прошло? Если могу говорить, значит, пищевод не порвался. Я приложила палец свободной руки к месту, где толкло, и постаралась отвлечься.

За окном всё так же стояла большая железная курица. Это наш самолёт? Тот, что с птицей? Если попала внутрь, может в неожиданный момент вылететь и пробить обшивку? Или пассажиры будут её ловить, перевалят в одну сторону - и мы перевернёмся? Или она в лопастях и могли остаться кости? Они застрянут, пропеллер заест - и самолёт рухнет. Если же перемолоть… Может, для этого они и вертятся. Нужно перемалывать.  Долго и медленно, прежде чем глотать. Разжевать. Птицу. И мякиш. Нужно было разжевать.

Перед глазами крутились лопасти чугунной мясорубки, со скрипом выдавливающей из железных дыр мясо. Прыгающие в лицо картинки катастроф напоминали бред. Хотелось говорить вслух.

Нужно остановиться. Сминая кадры пульсирующих ужасов, я надавила мешком на висок. Может, я не съела последние бутерброды, а уронила на пол, когда собирала вещи?

Я вернулась на место и полезла под скамейку. Сначала сильно наклонилась. Пол был мраморный, в серую крапинку. Не слишком чистый. Подумав, села на корточки, пригнувшись ниже, засунула голову под металлические конструкции и заглянула под сиденье: в проходе соседнего ряда виднелись ботинки следившей за мной пары. Потом я заново рылась, перещупывая, перетряхивая и тут же забывая, что именно было пересмотрено. Прыгун икал. Шея затекала. Маска тыкалась в глаза и мешала смотреть.

«Это безумие, - тихо констатировал голос. - Так можно сойти с ума», - повторили в затылке. Я благодарно поджала подбородок, подтянула под него респиратор и остановила ходящие ходуном руки. «Нужно забыть прямо сейчас. Не было. Ничего не было».

«Ты умница, что купила билет. Ты умница, что придумала эту поездку. Тебе нужно время, чтобы собраться с силами. Немного времени». Прыгун вдруг судорожно задергался – по горлу резануло. Перед глазами упала темнота - я перегнулась над рюкзаком.

Ещё можно вернуться! Просто вернуться. Поднимемся в воздух – уже не исправить. Никто не поможет. Думать лучше дома. Переждать – дома: там всегда можно вызвать неотложку, всегда – дотянуться хоть до какого-то врача.

Это дурь – рыпаться. Нужно знать своё место. «Вы же не сумасшедшая. Вы должны знать, что ваше место – рядом с больницей. Всю. Оставшуюся. Жизнь. Это нужно принять». «Я не должны была. Это всё я. Простите. Простите, - она раскачивалась, сгибаясь пополам к длинным костям ног. Сухие рыжие косы, завязанные больничными резинками били по позвоночнику. – Бегите, бегите, пока не поздно. Вас всех затопит. Что с вами будет!»

И была это ИСТОРИЯ ПРО ВЕРОЧКУ.

И была я тогда – смелая. И носила по плечам длинные волосы. И говорила одновременно по трём телефонам. Зажимая между ключицей и щекой городской, второй прикладывая к свободному уху и набирая смс-ски на третьем. И получалось быстро отвечать, правильно считать и громко смеяться. Колготки были – в сеточку, а туфли – красные.
 
Бухгалтерия же у нас была – ужасная: наёмная, медленная, с тремя ежедневными часами работы, в которые всё время промазывал. Пока девочка-расчётчик сверяла с тобой накладные, можно было подпилить ногти, поспать и поесть. Иногда я, оставив на столе говорящую трубку, выходила во двор или протирала в кабинете пыль.

Это было невозможно медленно. Казалось, слова застревали у неё между зубов. Трубка шипела, не прекращая откашливалась, мычала и возвращалась назад к ранее сказанному. Я бесилась, жаловалась на бесконечное «мыло» с наёмным счётным отделом и всячески избегала контактов с бухгалтером. Припёртая же к концу квартала необходимостью общения, всячески старалась ускорить его темп и продуктивность: перебивала длинные вздохи и квохтание, задавала наводящие вопросы, предлагала свои варианты.

Пытка сверки нескольких листов описи могла длиться днями. На исходе одной из таких телефонных проверок, когда терпение еле держалось, чтоб не слететь с уже давно достигнутого края, бухгалтерша, наконец прекратив плеваться в трубку, предложила приехать и сверить данные лично.

Перспектива не радовала, хотя, с другой стороны, давно хотелось высказать накопившиеся претензии. Просто посмотреть в глаза человеку, год методично мотавшему мне нервы.

Ожидая, пока программа пересчитает внесённые данные, я полировала ноготь безымянного, когда дверь шумно открылась и к моему столу что-то зашуршало. Против света была видна лишь движущаяся куча прозрачной пластмассы с цветной серединой.
 
Подкатившись ближе, она закончила шуршать и прошелестела: «Добрый день». Быстро бросив пилку в ящик, я приставила козырёк ладони к глазам и поднялась навстречу – полиэтиленовая куча осела на уровень моих плеч: за столом, завернутая в прозрачную дождевую накидку стояла маленькая красивая девушка с черными миндалевидными глазами, прикрытыми бесконечно густыми ресницами. Больше всего меня поразили большие, четко очерченные губы и длинные рыжие волосы, уходившие под мокрый стеклянный плащ, от чего вся конструкция светилась оранжевым.

- Добрый. Вы хотите сделать заказ?  - передвинувшись в сторону от солнца, я видела теперь и её тонкие красивые руки.

В ответ ещё больше зашуршало. Среди скрипа, треска и попискивания, издаваемого снимаемым полиэтиленом, разобрать, что она ответила, было невозможно. Я видела только открывающийся и закрывающийся рот, глотающий пупырчатый от хруста воздух.

Улыбаясь менеджерской постановкой рта, я выученно ждала, потихоньку перемещая по столу канцелярию. Девушка скинула с плеч упаковку и, странно изогнувшись, стрясла её остатки на пол, от чего её силуэт перекосился, почти сломавшись пополам. Выскользнув боком из-за стола, я расправила на окне жалюзи, переместив солнце за пределы комнаты.

Теперь я видела её лучше. Нижняя часть тела была короткой и, резко искривившись в районе исчезнувшей талии влево, продолжалась пропорциональными относительно друг друга плечами, руками и головой, от которой вертикально вниз стекала тяжелая огненная грива. Замерев, я быстро вскинула глаза опять на её лицо, вернула на место поехавшие разнонаправленно вверх и вниз глаза и челюсть и старалась больше никогда не опускать взгляд – не видеть её тела.

 «Вера, - протянула руку девушка и тяжело глубоко вдохнула, - ваш, - шумный захлёбывающийся вдох, - бухгалтер». Я стояла, примороженная, не смея ответить на её задыхающийся вслип, стыдясь каждой перебитой ранее фразы и данного ей заочного определения.

Но ведь я не знала. Никто не сказал, что искривленный скелет зажал и повредил её легкие. Ей тяжело дышать, и потому говорить она может только в перерывах между рваными шумными вдохами. Сколько успеет.

Было не по себе. И тогда, и потом. Работалось вместе всё так же тяжело. Я уже не злилась, но внутренне всё равно морщилась и клала трубку на стол. Зачем она так мучается? Наверняка, есть инвалидность и возможность сидеть дома. Общаться с ней – невыносимо. Слышно – плохо. Куда смотреть – не знаешь. Стараешься не разглядывать, но ей же, наверняка, видно, что стараешься. Я пыталась об этом не думать.

А через год была я – стриженая, потому как волосы выпали. И была – лежачая, потому как боль и скованность не давали спустить ноги с кровати, а температура, поднимавшаяся за тридцать девять, ничем не сбивалась. Месяц. И лежала я этот месяц в палате на восьмерых. И был просвет в дне – час, а потом я снова ползала спиной по одеялу от боли и теряла сознание.

«Простите, мы ничем не можем помочь, - лечащая смотрела с сочувствием и любовью. Замечательный доктор, подобравшая мои распухшие ноги в коридоре очередной поликлиники и поместившая в своё непрофильное отделение. Было приятно, что она долго стоит возле.

И тогда пришла Верочка. Я сидела на железном стуле у входа в отделение и дёргалась от озноба. Она стояла рядом, возвышаясь над моей головой венценосной рыжиной и смотрела. На соседнем сидении топорщились принесённые ею пакеты с едой.
- Может пора?
- Что – «пора»? – я вымученно перевела на неё глаза. Подбородок трясся.
- Готовиться, - ответила Вера. И я почему-то сразу её поняла.

На следующий день после выписки в дверь моей квартиры позвонили. За порогом стояла Верочка и коробки и сумки масла, муки и круп.
- Тебе тяжело поднимать, - она протащила один за одним в кухню принесённое и выгрузила на столы. Я не могла ей помочь. Висела на косяке и наблюдала, как вспухают вены на тонких руках, когда она тянет, задерживая дыхание, очередной свёрток.

- Поехали, - она уже снова стояла в коридоре.
Верочка одела меня и обула, застегнув ботинки. Спустила по лестницам на улицу, передвигая, присев на ступеньку, по одной мои забинтованные ступни. Вокруг скрипело и хлюпало – Верочка хлопотала, а я, не в силах опустить голову и посмотреть вниз, плавала в тёплых слезах от счастья человеческого присутствия и прикосновения.

Первой она погрузила в свою маленькую, выделенную для детей-инвалидов, машину, мой крестец, подтолкнув по него одеяло, потом занесла по одной мои ноги, пристегнула к сиденью – и мы поехали. В храм. Чтоб успеть исповедаться. А потом, даст Бог, причаститься.
- Тебя смогут соборовать. И отпеть. Нужно успеть.

Ей помогли переместить меня в собор. А потом она просила меня исповедовать. Во внеурочный день и час. А потом купила мне самую большую в приходском магазине «Библию» и целый год возила в храм. Разрешала лежать на лавке, есть печенье, сидя на скамейке у часовни, ходить вокруг церковного здания во время службы, если сильно болели ноги.

Звонила: «Завтра в шесть». И мы ехали. Я перестала видеть что-то необычное в её теле и манере прихватывать ртом утреннюю свежесть. Перестала замечать пульсоксиметр на пальце и портативный оксигенатор в углу её квартиры. Мы говорили о вышивке, украшении шёлка, о замужестве, о консервировании грибов и грецких орехов.

О вере она не любила. И вообще, говорили мы как-то молча.

А потом она умерла. Устроилась по квоте в хорошо платившую организацию, поехала посмотреть с подружками солнечную Испанию, простыла в дороге из-за перемены климата. И до того дышавшие на тридцать процентов воспалённые легкие перестали раскрываться – и она задохнулась.

Задыхалась долго. Несколько месяцев. И тут я снова увидела, какая она худая, кривая и маленькая. «Это Бог меня наказал. Всё мало было. Знала, что нельзя. Зачем поехала?  Чего не хватало? Деньги появились. Приключений захотелось. В Иерусалим нужно было. Но пляжи -  зачем?». Тонкий лоб рвала ломаная складка. Чёрные глаза глотали пустоту. Бледные губы сжимались.

«Как там красиво. Как тепло. Солнце. Вода прозрачная. Песок сыпучий такой, колется. -  Складка вспархивала к пробору, глаза сужались и растягивались к вискам, губы мягко трогали друг друга. Просеивая между фалангами бивший из люминесцентного потолка свет, она перебирала пальцами воздух. -  А вас здесь всех затопит. Бегите. Я вижу воду. Бегите, бегите, пока не поздно. Я не могу вас спасти. Я виновата. Что с вами будет?!». Лоб ломался, она снова мотала головой, стискивая губы, чтоб не сказать больше.

Что она видела? Что узнала? От чего нас берегла?

Бред сменялся просьбами о еде и чистой одежде. Верочка, ловя исчезающий воздух, смотрела в стену и просила не оставлять. Не бросать один на один с глядящей в глаза неизвестностью.

Я не сидела возле. Не держала за руку. Приносила что-то и оставляла на тумбочке. Я снова видела больное тело, теряющее разум.

Хоронили Верочку зимой. В тёплый солнечный день. Я сдала деньги. Я хотела быть рядом. Хотела узнать, от чего она пыталась нас заслонить. Хотела обнять. Хотела сказать. 

Я была счастлива, что зима. Что с могилы видны купола храма. Что ей удалось выбраться. Удалось пропустить через пальцы зернистый песок испанского пляжа.

Её силами я рисовала на стёклах ангелов. Её силами и отвагой летела сейчас в Лондон.


 - - - -
Ознакомительный фрагмент романа "Системный склероз. Побег в Шотландию"


Рецензии