Страшная сказка для взрослых

Роман «Гарри-бес и его подопечные» (часть I)
Опубликовано: Журнал "PS" 1996, BELMAX 2000, "Молодая гвардия" 2004



1. История любви царевны Ах

Это было что-то!
Брови выщипывала, румян не признавала, одевалась от Хичкока. Сама огромная, а головки-от почти нет. Вместо головки-от – звезда горит.
Вся такая сюрная и плотоядная как университет на Ленинских горах...
Что-то в ней было от той эпохи.
Ноги длиннющие, от самой груди, и пышное бедро сбоку.
В общем, ах! Не идёт, а надвигается. И только вперёд. Не пятится, вбок не прыгает, никаких завихрений и кульбитов не признавала. Только вперёд. Хичкок таких любит – поэтому и одевает. А маленьких кто одевать будет?
Я вас спрашиваю, кто мелкой тётке пальто пошьёт? Чтобы она вот так вырядилась, брови повыщипала и пошла, как умеет, в пальто от Хичкока, страх наводить да делами ворочать.
Впрочем, нет... не смотрится... Кому они нужны эти мелкие тетки? Но это так, досужее рассуждение... Для нас сейчас главное – она.

Надвигается, значит, неотвратимая, как эпоха. Вся в перьях, бусах, перстнях. Злато-серебро искрится и переливается как водопад, звезда путь освещает. Ещё лиса на пальто пристёгнута, с глазками.

Это ж надо представить, каких она дел в том пальто наворочала! Пальто колыхается как мантия, разрез для крутого бедра от рукава. Из рукава пальцы толстые в перстнях вьются, воздух на ощупь исследуют – нужную ауру подыскивают (не то... совсем не то... этот вообще – хам, никуда не годится).
Вдруг – хвать! – мужика престижного теми чуткими пальцами и прихватила. Он и обмяк. Звали мужика Корней.

А шёл тот Корней тоже прямо, но просто, воздух не щупал, ни в какой ауре посторонней не нуждался. Глупости всё это, и ему ни к чему. Шёл и шёл. Мог налево свернуть, мог направо, а мог вообще развернуться и встать. И стоять так целый час спиной к событию (которое как раз бы и не произошло!), пока шествует она напролом, пропуская через пальцы биотоки проходящей публики. Мог, да не сделал, и кто теперь разберёт, чья в том заслуга.
Шёл и шёл Корней по проспекту на восток среди прочего люда. Вдруг видит – звезда горит. Он и обмяк.

Так началась их крутая лавстори.

Прибрала его сразу, со всем содержимым. Жаром дышит – ах! – руками чуткими гладит – ах-ах! – и кровь сосёт. Всё подъела, ничего другим не оставила. Ни жене, ни детям, ни дальним родственникам. И товарищам от него никакой утехи. В общем, диссонанс и аллергию навела на всех повсеместную.
«Эдак и мы так могли б, – говорили мелкие тётки, щурясь – кабы совести не было б». «Половцы пришли, – качали головами старики – кровь большая будет».
Народ чуток до этих дел…

Корней, правда, так не считал. Он на звезду смотрел – царевну видел. Поэтому в средствах не считался. А средства были. Из родовитых он, таких больше нет. Этот – последний.

Пальто ей купил обычное, от Зайцева, на меху, чтобы бедро прикрыть. Виолончель Страдивари подарил, чтоб не скучала, музицировала в его отсутствии. Ложки серебряные носил. Все ложки по одной из семьи вытащил (она поесть очень любила) –  вот он и носил. Потом половник фамильный принёс и остался с ней жить.



А местность в том краю была примечательная. Центральный проспект, бульвар роскошный (весь в цвету), троллейбус есть, за номером 9, публика по бульвару бродит престижная: предприниматели, киллеры, хасиды, ОМОН.
Памятник Надежде Крупской стоит (муж её, Крупский, был большой человек, но жену любил страстно – памятник ей воздвиг).
А от Центрального проспекта зигзагами и напрямую разбегается множество переулков, закоулков, заулков, загогулин и тупиков. И в каждом таком заулке или тупике, если тщательно поискать среди различных ненужных предметов, можно найти ход в подземелье, приваленный камнем. Сколько туда ни кричи, никого не докричишься.

Однако не сомневайтесь, жители там есть. Если туда ненароком свалиться, лететь будешь долго: день, два, а то и неделю. И выбраться оттуда совсем непросто. Бывает, попадёт туда пришлый человек, и всё – нет человека, сгинул. Судьба, значит, такая, решает он.
Жена в трауре, дети сиротами растут, а он жив-здоров, только знать никого не знает, ни жены, ни детей, и вся прошлая жизнь, говорит, мне просто померещилась. И принимается в том подземелье дворец возводить. Кто оловянный, кто медный, а кто и золотой.

В такое подземелье и угодил Корней со своей царевной и принялся дворец возводить золотой. Царевна, правда, недолго в подземелье томилась. Я, говорит, голубых кровей – бледнею и чахну от такой бестолковой жизни. Дом себе неподалеку купила с парадным крыльцом и обстановкой. Салон открыла, экипажем обзавелась. В том экипаже к Корнею наведывалась. И, надо сказать, регулярно.

А Корнею и так хорошо. Трудится, башни золотые выводит. Царевна подкатит – нарадоваться не может: Ах, царевна! – и грудь полнится пеной морской. Огромное море, величиной с океан, ласкает душу, повергает в истому. Страшное дело, сладость какая!
А она, чтоб усладу продлить, знай, хвостом лисьим крутит. То звезду на Корнея направит, то в другом направлении – в резко противоположном.
Чаю попьёт, хвостом махнёт и пропадает.

У Корнея море взыграет, забурлит, разольётся, весь белый свет заполонит. И погружается он как водолаз, в бездну морскую на самое дно. А там гадость всякая плавает: инфузории, туфельки, планктон – муть и тоска, одним словом. Сядет у камня замшелого и дрожит. Кругом темно, никакой перспективы не видится.
Я морж – стонет – я морж...
Но не будь он Корней, в самом деле, родовитый боярин, чтобы в том омуте сгинуть. Род у него древний – корни глубокие, крона, что атомный гриб – предки ни одну царевну на место ставили. Будет он из-за всякой, хоть и крутой, жизнь свою гробить. Выныривает тогда на поверхность и принимает спасительное решение: а не сходить ли нам в поход, дней эдак на пять-шесть, чтобы дым пошёл, и гарь над проспектом зависла, и пепел на дом её пал. А там посмотрим.

С походом проблем никаких: одна получка пропивается, он другую из кармана достаёт. А получек у него много. В каждом кармане, считай, по две. Деньги к нему сами шли почему-то. Миллионщиком был. А одевался просто.

Только Корней к кабаку, в закоулках происходит подвижка. Камни сами собой сдвигаются, выходы открываются и из чрева земного на свет божий выползают художники. Слышат зов сердца: пора, брат, пора на войну!
На свет щурятся, погожему дню радуются: в такую благодать и помереть не грех.
Стоят, доспехи не спеша чистят. Кто пыль с пиджаков сдувает, кто мох из ушей выдирает, кто бородой трясёт, моль выгоняет. У всех душа ликует. Чуют великую битву.

... и потянулся неспешно местный житель к источнику...

А Корней уже в кабаке. В кармане порылся и – раз! – лимон на прилавок. Тараканы врассыпную. Мухи проснулись, с места снялись – кружат. Шелудивая пьяница голову из-под стола выудил, моргает, обстановку оценить силится. Не может. Видит – лимон, знает – не его, а как к нему ноги приделать, в толк не возьмёт.
А Корней уже распоряжается:
-Галлон водки, дюжину шампанского и для сугрева чего-нибудь. На остальное десерту всякого.
Шелудивая пьяница тут как тут.
-Хошь развеселю?
-Не-а.
А Шелудивый уж стакан подхватил, разжевал и проглотил, не сморгнув.
-Xyх – говорит – гадость. Запить бы...
-И юмор твой убог, и сам ты чёрте что – морщится Корней, однако стакан наливает. – Больше так не шути. Я этих дел не перевариваю.

Хорошо же, – думает Шелудивый – так, значитца, пабрезгал моим сообчеством, мироед.

Вдруг грохот слышится, земля дрожит, посуда на столах подпрыгивает. Ох, да эх раздаётся у входа. То два одиночества приют тоске своей ищут.
Один был Мичурин, другой Циолковский. Друзья – не разлей вода – друг без друга жить не могли.

Шелудивая пьяница под стол хоронится. Пугает его проявление сильных чувств.

-Ох, – говорит Мичурин – знатно.
-Эх, – говорит Циолковский – космогонично.
-Что это, – спрашивают – невесел ты нынче? Водку пьёшь, шампанским запиваешь...
-Да, – отвечает Корней – водку пью, шампанским запиваю, оттого что холод чую великий. Озноб необычайный душу студит. Звезда сияет, да холодна
-Циолковский, это по твоей части.
-Ну, тык... это мы понимаем. Солнце светит, но не греет. К зиме это. Эх-х-эх...
-К ядерной. – Радуется Мичурин. – Шучу так. М-да... Берёшь в компанию? Выпить мы здоровы.

А Шелудивая пьяница, не попрощавшись, разом по-английски слинял, опрометью и стремглав Центральный проспект пересёк, через Последний переулок, крадучись и, озираясь, просквозил, семь положенных метров отсчитал, три метра отмерил, мусор разгрёб, камень отвалил да и сгинул.

А Корней наливает и пьёт, наливает и пьёт. Уж полно товарищей к столу его приблудило, да не видит, не слышит он никого. Небывалая тяжесть придавила грудь. Видение странное встаёт перед ним. Лежит будто он в пустой зале. Вода сочится со стен, вода на полу. Водоросли к телу липнут, вяжут его. А в глазах синева разливается, да такая, что дух захватывает и сердце щемит.
И видит он царевну внутри той синевы. Сидит она голая, играет на виолончели. Божественный и целомудренный инструмент в её руках. Страстный оскал застыл на лице. Пальцы сжимают гриф, смычок елозит по струнам, но мерзкий скрип вместо звука вытягивается из нутра инструмента.
Силится Корней встать, да не может. Опутали тело водоросли. И слушать невмоготу.

-Что ты делаешь! – кричит. А она вся в истоме. Водит смычком – увлечена. Безобразный скрип разрушает сияние. И пышное бедро дрожит в напряжении. – Что ты делаешь, змея!
-Да люблю я тебя, дурачок, – воркует царевна.
-Коли любишь – не истязай.
-А как умею, так и люблю...

Тьфу! – думает Корней, выключая кошмарное видео, – это Кафка какой-то с Тарковским, Бунюэль и Дали. И этот, как его... Хармс – беззастенчивый и постылый. Но бедро, как на грех, впечатляет. Надо ребёнка ей сделать, семью организовать. Материнство, кстати, вечно. Всё остальное разврат.

-Что? – говорит Циолковский.
-Что ЧТО? – говорит Мичурин.
-Что остановился, говорю, наливай.
-Эх, Циолковский, бессмысленный ты человек...
-Эт почему?
-Вон Корней тих, а сколько в нем потаённого смысла…

На край стола ложатся две чёрные лапы. Следом появляется морда в гриве и бороде. Следом косматая грудь. В гриве тлеет бычок, на груди крест мерцает.

-Кто?! – два жёлтых глаза обвели застолье и встали на Корнее – такие?!
-Корней – представился Корней и протянул руку для знакомства, – а вас как?
-Я Лёва Зверь – всем зверям зверя! Мой учитель Леонардо да Винчи. Но я его превзошёл.
-Не надо тут ля-ля! – говорит Илюшка-пьянчужка (урожденный Илья Айзенштадт) и прикуривает от Лёвиной гривы.
-Что?!! – глаза побелели, потом стали синими, потом снова жёлтыми – ты сказал?! Повтори!
-Не надо тут ля-ля, – повторил Илюшка.
-Давай! карандаш! – докажу! – сказал Лёва и посмотрел фиолетовым глазом. Второй остался зелёным.
-Во, даёт! Не смеши компанию, родной... Ну откуда у художников карандаш?
-Понято. Давай «Агдаму» – «Агдамом» рисовать буду.

К слову сказать, рисунок, сделанный Лёвой пятернёй на скатерти, был вырезан Ильей Айзенштадтом и продан в годовщину смерти Зверя на аукционе Сотбис за 5 000 фунтов стерлингов. В настоящее время рисунок находится в галерее Гуггенхайма.

В дальнейшем вечер был скомкан. У каждого прорвалось свое Я и обнаружилась жизненная позиция. Все принялись высказываться, напрягая ауру над проспектом. И каждый о своём, о наболевшем.

-Вчера кино показывали – говорил некто Туз, – про Шарикова. Так я чё подумал... ага, все мы, блин, шариковы!
А злой и саркастический Хромая Ерахта сказал буквально следующее:
-Не-е, ты не Шариков, ты натурально – Тузиков! пффф...
Но Туз на это не среагировал. В смысле, на рожон не полез. В том плане, что не вырубил обидчика, как тот просил.
Драка случилась позднее. Затеял её Птица. И это было естественно: Птица всегда затевал драку. Птица не признавал прелюдий на манер: «Что ты сказал, повтори». Он игнорировал завязку, переходя непосредственно к финальной части. Не вставая с места, бил сидящее перед ним действующее лицо.
А пока орал Циолковский. Или пел. Как на то посмотреть. И песнь его была печальна. В ней угадывалась тоска по промелькнувшей жизни, слышалось тотальное разочарование и едва уловимый проблеск надежды.

-Извела меня кручина!.. Где труба?! Подколодная змея!.. С Егором говорить буду! Брат он кровный... Скушно мне, эх, как скушно! Знать, судьба...

А Егор сидел в подземелье, приваленный камнем, и на звонки не отвечал. Он любил одиночество, поэтому пил один. В Егоре сидел бес. Звали его Гарри-бес. Гарри был неистов в желаниях и абсолютно равнодушен к жизни. Он говорил: «Всё это было, было...» — и жёг при этом Егора изнутри. Страшное дело.

Дальше запел Мичурин. Или заорал. Как на то посмотреть. Сначала он спал, но разбудила его печальная песнь Циолковского. Песня Мичурина, напротив, была полна веры. Звучала она примерно так:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить.
У ней особенная стать.
В Россию можно только верить!

Как выяснилось позднее, зря он проснулся. И голос подал тоже зря.
Потому что Птица как раз дошёл. Как раз последний стакан «Агдама» дошёл до Птицыной сути. До стакана Птицын мозг колебался между светом и тьмой. После стакана тьма возобладала над светом.
Последняя фраза Мичурина пришлась на начало погружения во тьму. И Птица, как бдительный часовой, шарахнул на звук.
-Быть добру! – сказал Птица.
Песня угасла. Угас и Мичурин.

Зато восстал Хромая Ерахта. Он давно наблюдал за Птицей. И чем больше наблюдал, тем меньше тот ему нравился. А песня Мичурина пришлась ему по душе. Отбросив костыль, Ерахта взлетел над застольем и повис на ассирийской бороде Птицы.
Птица хоть и звался Птицей, но похож был на ассирийца. Такая ассирийская птица. Птица Асс.
Так вот, эту Птицу Асс и прихватил Ерахта своими пальцами, своими могутными лапками. Двумя разъярёнными бультерьерами вцепился инвалид в курчавую поросль Птицы.

-Нормальные дела, – сказал Нормальные Дела, выпил водки и повис на Хромой Ерахте.
А Коля Талала ничего не сказал, никуда не прыгнул и водки пить не стал.
А экзальтированный ученик Леонардо да Винчи разволновался до крайности, крикнул «асса!» и, схватив стакан водки, опрокинул себе на голову.
И тогда упал Ерахта, присвоив себе большую часть Птицыной бороды. На мгновение сознание вернулось к Птице – вспышка света озарила его безумное чело. И он не упустил свой шанс: подхватив стакан, он обрушил его на невинную голову Туза: – быть добру!

Пролилась кровь.

И тогда взъярился Циолковский.
Страшен был гнев Циолковского в лунную ночь ноября, 6 дня, года 1992, в кафe «Пицца» на Рождественском бульваре, в канун Великого праздника Торжества Всех Угнетенных.

Циолковский в одно мгновение уложил всех, кто не успел лечь сам.
Птица был бит особо. Ассирийские перья долго ещё кружили над затихшим застольем легко и мирно словно снег.
Циолковский подсел к Корнею и сказал в оправдание:
-Извела меня кручина...
-Ничего – сказал Корней и запел:

В поле, поле чистом
Стояло тут деревцо
Тонко, высоко.
Под этим деревцем
Траванька росла,
Траванька-мураванька
Листом широка,
На этой на траваньке
Цветы расцвели,
На тех на цветах
Расставлен шатер,
Во этом во шатёрике
Разостлан ковер,
На этом на коврике
Столики стоят
На этих на столиках
Скатерти лежат,
На этих на скатертях
Поилище стоит,
У этого у столика
Два стула стоят,
На этих на стуликах
Два братца сидят.



А в это время глубоко под землёй, чуть ниже станции метро «Сухаревская», Шелудивая пьяница тормошил своего корешка:
-Да проснись же Пьеро, проснись, грязный ты грызун, вставай!!
-Молкни глот, – хрипит сквозь сон Пьеро, – в отрыве я, зашлямал тока...
-Фарт зашлямаешь, хай! Там чудачок пухлый на кане жирует, лимон раскатал – над самым ухом Пьеро надрывается Шелудивый
-Не трезвонь, сутолока...
-Гадом буду, вся халява с прошпекту бусает в чёрную!
-Лимон, говоришь? – Кое-как приподнялся Пьеро. Плохо ему, знобко. – Травака дай, гасну в натуре. Оторвался влёт... Так, говоришь, чудачек на кане жирует? Что за фраер?
-Чудачек с форсом, лох с виду. Я его на прошпекте в екипаже видел со шмарой одной. Чёвая бороха – гагара. В теле. На пальцах голышей не счесть. С куражом катили. У таких мохнатая цифра водится.
-Смажа?
-Затемним, ошманаем втихую. Ну, а ежели вскинется, тады приткнём.
-Лады, – улыбается Пьеро – я его сделаю. Чё там в миру – день, ночь... Дён пять тут кукую.
-Водичка... да, как на грех, плешивый светит...



Идёт Корней по проспекту на запад, печален и тих. Не согрело его душу дружеское застолье. Чёрная ночь на душе у него. Холод и муть как в подземелье. Лишь одинокая звезда светит во мраке, но далёк и призрачен её свет.
Ах, царевна… – шепчет Корней, – что ж ты со мной делаешь...

По бульвару гуляет разнородный люд. Тёмен тот люд, позабыт, позаброшен (с молодых, юных лет), тяжела его сирая жизнь, но в канун Великого праздника Всех Угнетенных не сидится в квартире. Ходит туда-сюда, ждёт чего-то...
Некоторые сидят на скамейках, тянут пиво из баллонов, водкой запивают. Не торопятся. Знают, гулять им ещё три дня и три ночи.

Непредсказуем и странен тот люд. Великую тайну хранит его сердце. Многие учёные положили жизни свои, пытаясь разгадать эту тайну. Так и не докопался никто. И записали тогда учёные в своих толстых справочниках, в графе «Великоросс» – народ непонятный.

Однако и среди них попадались прилично и просто одетые люди. Подобранность и строгость осанки отличала их. И стакан держали просто, не таясь, и закусывали лимоном (варёной колбасы не ели вовсе), и в правовом отношении были лояльны, то есть с ментом держались демократично, но без панибратства. Их было явное меньшинство, но они выделялись.
Корнея тут знали многие. И тёмный люд его уважал, и прилично одетые были с ним по-свойски.

-Корней! – кричат те, что попроще, – иди к нам, пивка вмажешь, водочкой зашлифуешь.
-Корней, – говорят приличные – вот стакан, а вот лимон, хлопни с праздничком, будь он неладен трижды и в мать его, и в душу! и чтоб вас в аду черти хавали, и тебя, Крупский, и бабу твою Крупскую, за такой милый праздничек.

А Корней идёт, молчалив и глух, в глазах темно, лишь лучик одинокой звезды ему путь освещает. Так ни с кем и не поздоровался.
Пожимают плечами и те и другие. Странно как. Припух наш Коpней, совсем забурел.

А Корней Сретенский бульвар пересёк, мимо дома России дворами в Кривоколенный переулок путь держит. Там, там её гнездышко с парадным крыльцом, там окно с занавесками, там царевна Ах сидит, чай кушает, вишнёвым вареньем заедает, ждёт его дожидается. Приголубит, отогреет, разгонит муть и холод. Ах, царевна...

-Эй, товарищ! – окликает Корнея кто-то. – Пофаныжить не богат?
-Что? не понял… – останавливается Корней. – Как вы сказали?
А тут второй из подворотни идёт прямо на него. Мелкий и дохлый, в пальто с длинным рукавом.
-Дяденька, что же ты такой непонятливый, засмолить травака люди просят. Может, ты скес? В смысле жлоб.
-Ничего-то я в вашем тарабарском языке не пойму, – говорит Корней. – Идите ребята своей дорогой. А мне туда.

Понял Корней, что за люди к нему пристали. Знает, бежать надо, да противно ему. Своя земля под ногами. Здесь он отца с войны встречал, дед жил. Негоже ему от всякой шантрапы зайцем бегать.

-Базар завёл дядя, – улыбается дохлый в пальто. – Ну держи тогда шабер – достаёт из рукава прут железный и бьёт Корнея по голове, что есть силы: – На! клифт ветошный...

Осел Корней в темноту. Кровушка в землю струёй пролилась. Отволокли его разбойники в закоулок потемней, стащили пальто, карманы вывернули. Шипят радостно: – богатый улов!
-Знатная барахлина, – говорит Шелудивый, залезая в пальто, – и рогожка с варом. Не всё проюндожил фраерок.
-Фарт! – блестят глаза у Пьеро, разглядывая золотые часы. – Крупный подсолнух, отродясь таких котлов в руках не держал.
-Слышь, – говорит Шелудивый, – шлюцы на кармане звенят.
-Ну...
-Стеганем хату, пока чудачёк запятнан.
-Так где её сыщешь?
-Где, где... Во дворе дома России шмарин екипаж видел. Где-то там его нора. Точно. Мохнатый навар чую.


Лежит Корней в пустом переулке, безмятежен и кроток как спящий ребёнок. Лишь луна глядит на него, да ветер кудри перебирает. Запеклась кровушка на высоком челе, застыла чёрной лужицей на асфальте. В голове темно и пусто. Изредка пробивается слабый лучик сознания, но нет сил шевельнуться, нет голоса на помощь позвать. Сковал его холод осенний.
Ходит смертушка кругами, шепчет сладкую муть на ухо. Спи, мол, дитя божье, всё суета... Что тебе в жизни этой – поганой да маетной... Пустой, грязной и подлой. А там... небо просторное, поляна в цветах, радости много. Лежишь как в детстве, руки раскинув, травинку жуешь, взор от бездонной синевы оторвать не смеешь...

Забылся Корней, слушает старую лгунью. Вдруг слышит знакомый грохот. Экипаж царевны по проспекту катит. Господи, – думает – неужто она – спасительница!

Действительно – она. Гневом дышит, пальто на ветру клубится грозной мантией. Сама на облучок взобралась, экипажем правит, кнутом пощёлкивает да посвистывает. «Па-а-берегись!».
Дошли до царевны слухи: пьёт ее голубь. А она, понятно, терпеть не могла этих дел. Просто до страсти, до потери выдержки и приличия.
Ха! – лупит лошадей, что есть силы – у-лю-лю-лю-лю... Опять все деньги просквозил с шантрапой этой. Х-художники! Голь безлошадная. Одни убытки от них. На какие шиши в Хосту ехать...

Крута царевна. Вскипает в груди её ярость благородная. Священная война давно объявлена всем, кто покусился. Многие члены Союза художников, а также члены Союза архитекторов и дизайнеров испытали на себе мощь её хватких пальцев. Многие вылетали из подземелья стремглав, позабыв свои шапки и не попрощавшись. Даже Циолковский был бит однажды зонтом. А сколько она спиртного в туалет вылила... Страх Господень! С содроганием вспоминают те мгновения свидетели её чёрных дел.

Не услышала она слабый стон своего дружка, пролетела мимо. Чудес не бывает.
И заметался дух Корнеев в бренном теле. Невмоготу – боль какая раздирает душу. Что там прут железный в сравнении с этой болью. Всё-то врёт смерть-старуха, нет никакой поляны – там холод и пустота.
И вновь погрузился Корней в тёмную липкую муть. Бредовый видеоклип закрутился в сознании. Через проломленный череп посылают незримые силы свою потустороннюю информацию.

 
В море-океане будто плывет Корней. Сбилась с пути его дряхлая посудина. Мотает судёнышко в грозной стихии. Команда, неспособная к сопротивлению, забилась в трюм и молится. Корней один стоит, вцепившись в штурвал мёртвой хваткой, и смотрит в разъярённый океан. И не просит у Бога ничего.
Горд Корней, смотрит в страшную неизвестность просто, будто знает что-то такое, что сильнее её. Неожиданный удар о подводный риф распарывает брюхо его судну. Летит Корней в бездну морскую. Корабль кренится и тонет, унося в чреве своём всю команду.
И успокаивается тогда океан, и отлетают чёрные тучи, и видит он звёзды над головой.
И подхватывает его быстрое течение, и несёт вперёд, мимо скал, и волна бережно укладывает на берег песчаный.
Смотрит Корней вокруг – дивится. Рассвело уж, и солнце освещает дворец золотой, красоты невозможной. Вокруг дворца сады расцвели, фонтаны бьют, павлины гуляют чинно. И ни души кругом.

Пошёл Корней по дорожке песчаной ко дворцу, птички над головой вьются, чирикают радостно. Цветы головками кивают. Благодать! Не иначе в рай попал, – думает Корней. Ворота сами собой отворяются, и заходит он в комнаты. А там царевна за столом сидит, чай кушает.

-Ах, царевна!
-Каки те ветры сюды занесли, голубь мой? – спрашивает царевна.
-Уж и не знаю, правo... Только корабль мой разбился о риф, команда погибла, а меня течение к тебе занесло.
-То не течение, то я тебя призвала. Скушно мне одной во дворце маяться. Садись за стол, откушаем вместе, что бог послал. Милости просим!

Понаелись, понапились, и тогда царевна говорит:
-Давай в пешки, Корней, поиграем. А играть не за так: если три раза я тебя обыграю, я тебя пожру, а если ты меня три раза обыграешь – ты меня жри!
Заскучал Корней от слов таких, да делать нечего – садится играть. Первый раз поставили пешки, обыграла его царевна. Второй раз поставили, опять обыграла. Поставили третий раз. Видит Корней, опять царевна напирает, того гляди выиграет. Тогда взял Корней, да и столкнул две пешки с её края под стол.
-Ах, – говорит царевна, – тут две пешки с краю стояли, а ты их покрал!
-Ничего тут не стояло, – упирается Корней. Не хочет, чтоб царевна пожрала его.
-Ладно, – говорит тогда царевна, – всё одно, сыта я нонче. Будешь мне ночью заместо мужа. Полюбишься – оставлю с собой жить, нет – так утром и пожру.



А натуральная царевна тем временем во двор дома России с грохотом вкатила. Возбуждена безмерно. Как есть – горгона. Смотрит исподлобья: всё так – не обманули люди добрые – камень в стороне валяется, дверь нараспашку, чёрная дыра зияет – заходи, пей, кому не лень. Заскрежетала зубами, огнём полыхнула, тормознула лошадей у самого входа да с облучка прямиком в андеграунд и впрыгнула. Как есть – фурия.

А Шелудивая пьяница с подельником своим к тому времени все углы ошманали, стены простукали, половицы вскрыли – ничего не нашли. Сидят в тоске и печали, Корнееву заначку из горлышка пьют, рукавом занюхивают.

-У меня на хавире – ноет Пьеро – и то обстановка... Стакан есть. То, сё... Хозяйство! Хавка в консервах. Как так люди живут?
-Асмодей, в натуре асмодей! – злится Шелудивый. – Под иерусалимца косит, а сам, падла, в Колумбии делами ворочает, да в Бомбей нашу русскую ласточку за гроши продаёт.
Знаем мы этих жлобов... Родину за баксы брицу заложили.
-Так, где баксы-то? Где-е-е?! – таращит глаза Пьеро.
-Ясно где. У них общак есть, я знаю... В море Средиземном на потаённом острове. Мазохер с Мордехаем, псы цепные, его сторожат. Крутая накипь.
-Да не пужай, не пужай... я сам кого хошь запужаю. У нас руки дли-и-инные.
-Твои руки длинные – зашипел зло Шелудивый – обстригут тебе по самый корень. И ими же удавят. Чую, ох чую, не того клифта затемнили. Пропали мы! Эти где хошь найдут. Им что поссать, что человека силипнуть.
-Ладно, не трезвонь – машет Пьеро. – Коридорами, в натуре, водишь... Динама. То ж художник – грызун. Вон мазни понамазал, сикось-накось... Красота!
-Это у грызуна подсолнух на кармане? – кипятится Шелудивый. – Да такие котлы пол-лимона год назад стоили. А щас! И не мазня это, а артбизнес. Понимай. Вчера такие бугры в кабак ввалились, страх на всех навели. А перед этим гнутся. Он у них основной. Цифру крутит, а цифра круче, чем у типошника. Там за одну такую абстракцию тебя так расцветят, что и правнукам ещё на керосин хватит.
-Так на кого ты навёл, зоя малохольная! – заголосил вдруг Пьеро, поняв чего-то. – Ты ж меня, гад, подставил!
-Да я... не базлань тока... я, как лимон увидел, понимаш, весь затрепетал. Как он его, падла, из кармана выудил да по прилавку раскатал, так у меня всё нутро в протест. Не серчай, Пьеро, выкрутимся. Линять надо. Нитку рвать... в Монголию.

Не успел договорить Шелудивая пьяница, как раздался треск и грохот беспощадный – то царевна приземлилась в андеграунд и двинула как возмездие, на двух онемевших корешков, плотоядно и жутко при этом пламенея. Как есть – геенна огненная.

-Амба! – молвил Шелудивый, стаскивая с себя Корнеево пальто и отползая в дальний угол.
-Пи-пиждарики, — прошелестел Пьеро, забыв об оружии.

-А-а-а-а-а!!! – заголосила царевна. – Чую, чую, духом пахнет, голуби линялые, пьёте! Не напились ещё?! Не насосались?! Не всё ещё просквозили, изверги! По миру с сумой меня пустить захотели?! Ну, я вас… – хвать одного, хвать другого за шкирку, пристукнула друг о дружку да к выходу потащила.
-Чёвая бороха – хрипит Шелудивый.
-Клёва и халява вороха – стонет Пьеро.
-Лабуда! Голь безлошадная – кричит царевна. – Кон-цеп-ту-а-лис-ты! Чтоб духу вашего здесь не пахло! – Вытолкала взашей обоих, осыпая страшными проклятьями.

-Ктой-то был? – спрашивал Пьеро Шелудивого, спрятавшись чуть ниже станции метро «Сухаревская» и выйдя из коматозного состояния. – Мордехай иль Мазохер?
-Xyжe. Боруля ero.

А боруля тем временем заметалась в подземелье. Комнат много, да ни в одной нет Корнея. Пальто валяется, под ним никого, а на нём кровушка запеклась. Почернела царевна лицом, грудь свою всколыхнула, закричала страшным криком:
-У-у-у-би-и-и-и-и-ли-и-и-и !!!



Не пожрала царевна Корнея. Полюбился он ей, оставила жить заместо мужа. Раз гуляют они по саду, милуются, соловьёв слушают да на павлинов глазеют. Царевна и говорит ни с того ни с сего:
-Дынная я, голубь мой залётный.
-Чего? не понял… – удивился Корней.
-Дынная – значит беременная. У нас так выражаться принято.
-А, понимаю. Дитё значит носишь. Хорошо. Втроём веселей будет.

Родила царевна в срок. Мальчика. Назвала Францелем.

-Что это за имя ты придумала? – спрашивает Корней. – Заморское. К чему бы это?
-А ни к чему. Красивше так.
И объявляет Корнею строго:
-Всё, кончились наши медовые денёчки, милованья да гулянья. Будем дитё ростить. Что он мне родный, то и тебе. Я за добычей полетела, а ты за ним ходи, да смотри, чтоб не орал. Пелёнки меняй. А я вам пожрать принесу.
И улетела.

Смотрит Корней на сына – дивится. И красив, и кудряв, и кричит по-богатырски, и зубов уж полон рот. Да вот беда – тяжёл больно. Никак не поднять его Корнею. И так и эдак, с боку на бок переваливает – насилу спеленал. А тот всё одно орёт – есть просит.
Дай – думает Корней – соску ему дам, чтоб не орал. Только подносит соску ко рту, он – хвать папу за палец, откусил да съел. И успокоился.
Испугался Корней, задрожал. Вот же – думает – крокодил – весь в мать, резкий какой. Эдакий вырастет, всего меня и пожрёт. Бежать надо, пока царевны нет.
Пошёл Корней к морю, стал себе плот мастерить.
Только смастерил, царевна летит с добычей. Видит, голубь в бега собрался. Камнем с небес упала, подступилась, спрашивает:
-К чему же ты этот плотик справил? Неужто хочешь от меня отдаляться?
-Эка ты неразумная – говорит Корней. – Францель наш обкакался, а как пелёнки помыть? С плотика-то удобнее.
-Что ж – говорит – ладно. А я думала, решил отдаляться.

В следующий раз полетела царевна за добычей, наказала Корнею: «Смотри, от ребенка никуды не ходи!». Только проводил её Корней, отправился скорей к морю. На плотик сел и отчалил восвояси. Гребёт что есть силы, не оглядывается.
Тут Францель заревел – лес затрещал. Услыхала царевна – поворотила домой. Смотрит – нет Корнея... Подхватила Францеля и к берегу бегом. Видит, далеко уж Корней на плотике отдаляется. Зарыдала царевна, на ногу Францелю наступила – разорвала напополам. Бросила половину в плотик, а вторую половину съела.
Упала половина Францеля на плотик, разбила его вдребезги. Упал Корней в море и погрузился в бездну.

А в бездне морской хлад, муть и давление страшное. Опустился Корней на самое дно без сопротивления и лёг. Сколько пролежал там – неведомо. Спутали водоросли его, много всякой нечисти к телу присосалось, много тварей на нём прижилось. Лежит на дне как камбала, приплюснут и хладен. Без чувств, без памяти, без вдохновенья. И жизнь к нему безразлична, и смерть его не берёт. И лежать бы так тысячу лет, но превозмог себя, рассудил по-мужски: не камбала он – человек!
А значит, преодоление свершить требуется. Так в лихую годину народ православный, великомученик всегда поступал. Призвал он тогда силу неведомую, что дремала до времени, дух свой томящийся обуздал, напрягся нутром богатырским – и свершил невозможное! Всю нечисть с себя отряхнул, приживалок распугал, водоросли преломил-разорвал и поплыл ввысь, к свету божьему!



Открыл глаза свету, не поймёт, где это он? Всё вокруг бело. Стены белые, потолок белый, простыней укрыт белой-белой. Видит, царевна у изголовья сидит вся в белом, дремлет.
-Ах, царевна...
Встрепенулась царевна – ах! – руки вскинула – ах! – заголосила:
-И как же ты напугал-то меня, истоми-ил... Да всю-то душеньку мою исстуди-ил... Всю-то меня, белолицую, истерза-ал... Всю меня, молодую-свежую, замори-и-ил! Ах-ах-ах! И глазоньки-то мои плакали-плакали, и рученьки-то мои опустилися, и ноженьки-то мои подкосилися...

Лежит Корней, глаза закрыл, слушает царевнину музыку. Мочи нет – сладость какая!

-Дынная я – говорит вдруг царевна.
-Дынная – значит беременная, – отвечает Корней.
-А ты почём знаешь?
-А я всё теперь знаю...
-Так я тебе вот что скажу: коли родится что, будем вдвоём дитё ростить. Он что мне родный, то и тебе. Не вздумай смыться.
-А назовёшь как – Францель?

Было у Корнея четверо детей: Дарья, Елизавета, Татьяна да Иван. А ему всё мало. Хочет ещё столько же, и ещё полстолька.
Род его крепкий, корнями уходил в глубокую древность. И крона знатная, развесистая. Не согнуть было могучее дерево, не сломать.
Но однажды случилось в Отечестве его Великое Противостояние. Брат на брата пошёл, схватив топоры. И невидимые бактерии возникли во множестве и стали пожирать человеческое вещество. Тогда Великая Смута пала на государство. И человек, не ведая сраму, пожелал убивать. Разразилась битва невиданная. И не было в ней победителей, только разор да беспамятство. Да разруха на долгие годы воцарилась на земле его предков.
За время тех потрясений засохли корни славного дерева, поредела крона, осыпались листья. Лишь одна его ветвь чудом сохранилась. И завещал тогда отец: «Кидай своё семя в обилии, прорастай корнями, возрождай в побегах древо наше».
Так завещал отец. И Корней всё исполнил в точности. Женился по любви на девушке Анастасии, рода небогатого, но с традициями. И от любви их страстной и нежной дети пошли один за другим: Дарья, Елизавета, Татьяна да Иванушка. Очень радовался Корней сыну меньшему. Дождался-таки наследника. Будет, кому славный род продолжать. Но понимает Корней – на дворе глухая година, смута в сердцах, да разруха в умах. Жизнь человечья шатка и ненадёжна. Надо корни пускать основательно.

Лежит Корней, глаз от царевны отвести не смеет. Господи – думает – до чего ж пригожа... Да в таком множестве та пригожесть. И нога устремлена в бесконечность, и бедро сбоку как облак, и звезда сияет во мраке. И во всём этом мощь непомерная ощущается.
Вот, вот кто мне детишек нарожает! Богатырка ты моя белотелая. А царевна, будто мысли его читает.

-Пойдут у нас детки во множестве. А что? Я женщина молодая, в соку, да без претензий. Нарожаю подряд двенадцать молодцев, а ты их знай, воспитывай в законе и строгости, чтоб было кому хозяйство передать. Хозяйства-то, поди, много? А? Много, говорю, хозяйства-то?
-Осталось кой-чего.
-Во-от. За ним присмотр нужен. Учёт да прибавка. А то пустишь по ветру родовое гнездо со своими единоверцами. И деткам от тебя проку не будет.
-Были бы детки, а хозяйство приложится.
-Ишь ты какой, разлюбезный мой друг! Ты меня не серди! Грудь мою не волнуй понапрасну. Вредно мне такие речи выслушивать. Я женщина в положении и от речей твоих бестолковых и подлых могу впасть в депрессию. Да выкинуть плод раньше срока! – зарделась царевна, принялась рыдать. – И... и... и потом...
-Что? Что? – Не рад, уж Корней, что в разговор встрял.
-И потом... неужто сам не прозрел? Экий ты-ы-ы... Дитям отец нужен.
-Так вот он я...
Прекратились враз царевнены рыдания. Смотрит на Корнея удивлённо.
-Экий ты у меня, прости господи, простой. Дитям не портрет твой нужен, а имя-отчество. Да пристанище. Да чтоб церква отношения наши освятила и благословила на дальнейшее жизненное проживание. А то начнешь от меня отдаляться…




2. Гарри-бес

Гарри был пег, лыс и грузен. Хотя бывал, изящен как франт. А иногда даже вычурен и помпезен. Он был как бы чрезмерен. Витиеват и чрезмерен. Хотя мог быть comm il faut.

Иногда он впадал в меланхолию и говорил так: «Всё это было, было...». И при этом взрывался и горел. И рыжие кудри струились по плечам золотым огнём. И подрагивали, и вспыхивали. И золотом светились зрачки. И золото кипело во рту. И золото на каждом пальце. И пальцы вились гладкими змейками, оглаживая сюртук. Добротный сюртук болотного цвета с бриллиантовыми блестками.

Чрезмерен был Гарри, но не пошл.

Он всё время как бы таился. Как бы прятался сам в себе. И в то же время выглядывал и улыбался. Как бы намекал на что-то. Словно он что-то имел, но прятал. Но хотел показать. Но как бы, ни решался.
Он оглаживал сюртук гладкими пальцами и теребил бусинки бриллиантов. И крутил пуговку на сюртуке. И не решался её расстегнуть. И смотрел золотыми глазами на носок своего сапога. И томился. Или делал вид, что томится. Он был игрок и плут. Но что-то в нём было стоящее. Вкус, наверное. И то, что сокрыто от глаз.
И когда, наконец, он решался расстегнуть пуговку сюртука, в нём самом что-то менялось, как бы гасло. Золото меркло, и бриллианты не бросались в глаза. И сам он становился тускл и грузен. И движение рук резки и без изящества. И глаза смотрели без плутовства, просто и отрешённо. И некое болезненное усилие стыло на лице.
Торжественен и странен был Гарри в те минуты.
А когда он всё-таки расстегивал пуговку (неловко, с усилием) и распахивал сюртук, то немногие из его подопечных выдерживали это зрелище. Совсем, совсем немногие смотрели туда неотрывно.
ПОД СЮРТУКОМ У ГАРРИ БЫЛА ДЫРА.
Дыра была ПУСТА. То есть пуста АБСОЛЮТНО.
Но что-то в ней было такое, что притягивало. И это что-то не поддаётся описанию!

Гарри остался один...

В этот раз он одолел его очень быстро. Но Гарри не чувствовал удовлетворения от столь скорой победы. Такой оборот не входил в его расчёт.
Его подопечный был поэт. И Гарри пришёл к нему ночью. Весь в золотом дыму и блеске бриллиантов. И принялся расшаркиваться и как бы таиться.

-А это ты, пёс, – сказал поэт, – пришёл-таки...
-Всё это было, было… – сказал Гарри и стал ворожить над сюртуком, пламенея и подрагивая…

Он жеманничал и теребил гладкими пальцами бусинки бриллиантов. И смотрел на носок своего сапога. Поэт же смотрел прямо перед собой и ждал. Ждал, когда Гарри закончит свой бесполезный ритуал. Он знал, что у того припрятано, и не было ему дела ни до самого Гарри, ни до его ужимок.
И когда Гарри, наконец, распахнул сюртук и обнаружил свою страшную тайну, поэт долго и неотрывно смотрел в это пустое пекло.
Потом встал, распахнул окно и шагнул с подоконника вниз.

И Гарри остался один. Он стал пег, лыс и грузен. И бриллианты погасли, и дым золотой отлетел. И стало ему тошно и страшно...
Поэт не пустил его к себе. Не дал испить живой крови, не дал тепла, так необходимого ему. Он всё унёс с собой, этот глупый и гордый мальчишка. Он даже не спросил, чем Гарри платит за службу.

Гарри-бес был золотой крови.
Он был древний как сама жизнь. И высший Знак ада, что скрывался у него под сюртуком, был пожалован ему Верховной Властью не за истребление младенцев и не за поджоги и мор. Эти дела творила безмозглая оловянная каста растленных авантюристов, презираемая им.
Гарри был бес элиты. Он обслуживал королей и философов, композиторов и поэтов. Только истинные творцы были его клиентурой.
От сотворения Мира до конца Света был диапазон Гарри.
Его отточенная мысль входила в мягкое тело Бога просто, без усилий, как гвоздь вошёл когда-то в ладонь Его Сыну. Гарри был равен Создателю, потому что сумел проникнуть в организм системы, Им созданной, и расщепить на составные части то, что было Единым Целым.

Поэтому он был так скрупулезен в выборе, так дотошен в расчётах. Только борьба с избранниками, приносила истинное удовлетворение.
Гарри подбирал себе нового подопечного много раньше, чем прикончит предыдущего. Это была сложная работа, в которой нельзя ошибиться. Гарри выискивал истинное дарование. Божий Дар был нужен Гарри.
И вот он ошибся. Этот безумец осмелился нарушить порядок вещей, разорвать цепь преемственности и оставить Гарри с его страшным Знаком наедине. Это означало конец. Гарри не мог быть долго один. Дыра съедала своего носителя.

И Гарри пошёл прочь. Маленький, сгорбленный, лысый Гарри двинулся в путь. Видит бог, это было жалкое зрелище…

Гарри шёл долго наугад. Вперёд и вперёд...
Через поля да овраги, города и селения. Ему бы взлететь, как бывало, да не может. Тащится через лес дремучий по волчьей тропе. Куда – сам не знает. Не осталось у Гарри ни надежды, ни сроку.
Много он за то время людей перебрал, многим души повывернул. Никого вербовать не стал. Пустое это занятие – искать бриллиант в человечьем навозе. Да разве так сыщешь...

Раньше он годами подопечного подбирал. Из многих лучших – выбирал единственного. Ночами летал охотиться.
Наметит себе претендента и ворожит над ним. В душу к нему змеёю вползает, слух наполняет звуками неземными, образами неведомыми волнует воображение. Даёт испить яду познания, вскрывает плоть земную, толкая в небытие. Даёт увидеть то, что сокрыто от глаз. В золотом чаду устраивал пир страстей. А утром, в блёклой мгле наступающего рассвета он торчком возникал перед ним и просто без ужимок, просто и страшно распахивал свой сюртук. И смотрел, как тот корчится в муках, какая убийственная тоска стынет в его глазах.
Совсем немногие выдерживали те испытания. Только сильные духом принимали вызов.

Ах, какие сражения устраивал Гарри тем избранникам! Какой огнь страстей разжигал в их душах, в какие ледяные склепы опускал их пылающие сердца. Какую пустыню одиночества им готовил. Теперь и сам он попался. Дыра неумолимо втягивает в себя последние силы. И скоро прикончит его. Ей безразлично, какая жертва попадаёт в её жадное чрево. Она прожорлива и всеядна...

Гарри умрёт в страшных муках и корчах, чтобы возродиться потом в самой низшей оловянной касте бездумных исполнителей чужой воли. Он будет жить под землёй как упырь, пуская пузыри и выполняя самую чёрную работу. И оттуда наверх дороги нет. Верховная Власть не прощает неудачников.

Таков закон касты.

В том дремучем лесу под землёю находился секретный военный объект. Огромную бомбу прятали командиры. А чтобы пришлый лазутчик или какой залётный парашютист не дознался, построили над бомбой сараюшку, да наполнили её всяким хламом для отвода глаз. И солдата в охранение поставили.
Стоит солдат с автоматом – службу несёт. Про бомбу ему знать не положено. Приказано стоять – стоит. Дело нехитрое. Только надоело ему караулить. И то, – думает, – кому это барахло на фиг нужно? Сел в сторонке на травку, к дереву прислонился да и уснул ненароком.

А тут Гарри-бес на поляну выползает. Еле ноги волочит. Нету мочи дальше идти. Всё нутро адским пламенем полыхает, последние силы Дыра сожрала.
Вдруг видит – солдат под деревом спит. Подполз к нему Гарри, склонился. Была, не была, – думает – какой ни наесть, а все человек тёплый. Чем под землёй упырём жить, лучше его изведу да кончину свою на время отсрочу. Взял да и забрался в солдата.

Звали солдата Егор.

Проснулся Егор в тоске и тревоге. Душу саднит, сердце холод сковал, волком на луну выть хочется. Что за наваждение!..
Помутился у Егора разум, встал нетвёрдо, огляделся вокруг. И предстала пред ним картина мира, страшная и величественная.
Будто оболочка живой жизни спала с лица земли и открылась ему тайна Подспудного. Неведомые доселе механизмы, приводящие в движение жизни ход, обнажились и стали зримы. И всё тайное стало явным. Подземные течения как кровеносные сосуды, опоясали землю. Виднелись чёрные омуты и тектонические наросты. И мир подземный просматривался до пупка.
И не было в нём волшебства жизни, но был лишь всепожирающий огнь и холодная ясность кристалла. И твари подземные бились за жизнь, пожирая друг друга.
И Небо разбухло и прорвалось. И там, за ясным куполом, носились сонмы взъяренных частиц, сталкиваясь и взрываясь, клубились грязные пылевые массы, и души умерших, сбиваясь в лёгкие стайки, мерцали в бескрайней пустоте.

Стоял солдат заворожённый распахнутым чревом незримого.
Целомудрие противилось наготе и бесстыдству явного. И бедное сердце солдата трепетало, как пойманная птица...
Но Гарри уже пустил в мозг струйки золотого яда и клеймо своего Знака приложил к его душе.



3. Гарри-бес и его подопечный

Гарри хорошо жилось в Егоре.
Первое время он только спал и питался. Восстанавливал утраченные силы. Спал подолгу, свернувшись калачиком, а питался, разумеется, Егором. Гарри повезло – Егор был крепким малым. Организм – кровь с молоком, и душевная конституция устойчивая, без аномалий и отклонений от нормы.
Хлебнув лиха и чуть не угодив в преисподнюю, Гарри стал осторожным и скромным. Не наглел. Ел по чуть-чуть, из Егора не высовывался. О всяких там фокусах не помышлял, сюртучок без надобности в стороне валялся, а золотые дымы, бриллианты и прочие ужимки оставил до лучших времён: чем проще, тем лучше, решил Гарри.

Так и жил. Поест, кровушки хлебанёт и на боковую.
И солдат успокоился. Всё это мне привиделось – думает – во сне кошмарном. Да и что там уж было ТАКОКО, собственно говоря, а? Он и забыл обо всём. А тут службы срок кончается. Пора домой возвращаться.

Собрал солдат чемодан, награды, какие были, на грудь прикрутил, с товарищами попрощался и пошёл себе с богом на вокзал.
А идти далеко. Лесом, полем, через овраг, потом на трамвае. Утомился солдат от такого пути. Видит – к трамвайным путям кабачок притулился.
И Гарри-бес весь извелся. Растрясло его в солдате, тошнит. Он рожу из Егора высунул, пальцем в кабак тычет.

-Видишь, – говорит – служивый – кабак! Не выпить ли нам чего с возвращением.

И то, – думает солдат, – чего ж не выпить, когда дело такое! Два года меня мудохали да изводили, кирзовой кашей да тухлыми щами кормили, ночью по тревоге почём зря поднимали, зимой морозили, летом парили, строем водили да всякую муть петь учили, в караул к сараюге своей дырявой ставили, ползать в грязи да бегать в пыли заставляли. Как же после разлуки такой забубённой да и не выпить? Неестественно это будет и ненатурально.

Заходят они в кабак, а там уж ихнего брата служивого полным-полно. Пиво пьют, водкой запивают, нарадоваться не могут свободе слова и фактическому освобождению.

-Здорово, братва! – орёт Егор. – Как она, водочка, сладка ли?
-А какой же ей быть – отвечают. – Иди к нам, братан, уж мы тебя приветим!

Взыграла кровь в Егоре, потеплело внутри от угощения. Эх, думает, хорошо-то как!

-Ты в каком лесу служил, – спрашивают Егора – в дремучем али так себе, в близлежащем?
-Ха, в близлежащем... скажете тоже! А в дремучем не хотите? Да на болоте, да климат паскудный, да комары убийцы, да прапорщик собака.

Вот и ладушки, – думает Гарри, надевая сюртучок и застегиваясь на все пуговки, – вот и славненько. Полетаем сегодня, косточки разомнём. И шепчет Егору: А ты возьми полный стакан, да и выпей. Вот уж веселья, вот радости будет!

А что? Не мы ль жертвою пали в борьбе роковой?
Хватил стакан Егор... и понесла его нелёгкая во тьму окольным путём.
Подхватил его Гарри, поволок кривыми дорожками да тёмными закоулками к цели заветной вглубь страны.
Долго ли, коротко бродили они по местам непонятным, поездом ехали, автостопом передвигались, водки море в себя опрокинули, пока не попали в местность примечательную и нам небезызвестную.



Идёт Егор по Сретенскому бульвару, помят и понур. Сапоги до дыр истоптал, шинель лохмотьями висит, в глазах скорбь и неприятие жизни. Как есть – пьяница шелудивый.
Мотает его со стороны на сторону. Куда попал – сам не знает. Да уж теперь всё одно.
А Гарри вокруг вьётся, то в спину толкнёт, то в бок – в нужном направлении выводит. Задумал негодяй погубить солдата...

Сретенку пересекли, он его опять в бок – в переулок потемней поворачивает да во двор заводит. Остановился солдат у камня серого, смотрит, а камень чудесным образом сам собой сдвигается. За ним чёрный провал. Испугался солдат, бежать хочет, да ноги не служат, в землю вросли.
И говорит тогда Гарри: «Всё, пришли, солдат. Здесь твой дом». И толкает Егора в спину. Полетел солдат в провалище. Сколько летел, одному богу известно. Может, сутки, а может и трое. А может, и целый месяц…



Очнулся Егор в том тёмном омуте – испугался. Засосала его страшная трясина в чрево своё, ах засосала! Приоткрыл глаза, огляделся кругом – зала просторная. Сам он на диване лежит пледом укрытый. У изголовья светильник с абажуром. Кругом пыль многолетняя, паутина свисает да плесень по углам. А напротив, на стуле Гарри. Ручки сложил, ликом кроток, выражение на лике угодливое. Выражение такое, что будто Егор в забытьи, а Гарри как бы в испуге и переживаниях.

-Как самочувствие, а? – спрашивает Гарри как бы участливо.
-И ты ещё спрашиваешь, пёсий сын, – хрипит Егор.
-Если водицы испить, так я вон поставил в ковшике. Холодненькая. Здесь родник из-под земли бьёт. Так что с водицей проблем нет.
-А с водкой?
-Что с водкой?
-Проблемы есть?
-Проблем нет. Водка есть.
Встрепенулся Егор: где? где?
-Так вот же она....

Смотрит Егор, глазам не верит: бутылка непочатая на столе стоит завода «Кристалл». Рядом стакан.

-Ну, ты фокусник... а закусить?
-Чего изволите-с?
-Лимон изволим.

Испарился Гарри, через минуту-другую проявляется с лимоном в руке и пачкой пельменей.

-Экий ты шустрый. А это зачем?
-Питаться тебе надо. Вон худой какой. Я сейчас отварю порцию, а ты лежи пока, опохмеляйся.
-Чёрт с тобой, валяй. Только интересно знать, с чего такие милости?
-Ты мой последний шанс. Я тебя оберегать намерен.
-Это так-то ты меня оберегаешь? Да? Кинул в омут заплесневелый, водкой накачал... К свету хочу! На чердаке лучше жить, чем в дыре твоей подлой.
-Нельзя нам на чердак. Оттуда упасть можно. А здесь хорошо, тихо... Работать начнёшь – совсем просветлеешь.
-Работать? Уж не на тебя ли?
-Дворец золотой возводить будем, во благо Отчизны. На вот, ешь пельмени... горяченькие.
-А горчица?
-Нет горчицы.
-А ты слетай на тот свет, пошустри. И сигарет прихвати. И шампанского. И закуски всякой. Новоселье справлять будем. А я соседей пока обзвоню. Не с твоей же угодливой мордой праздновать.

А соседям и звонить нечего. Люди творческие – интуиция как у волков. Нюхом праздник чуют. Не успел Гарри закуску разложить, в дверь скребутся. Корпус быстрого реагирования десант высадил. Ох, да эх раздаётся у входа.

-Иди, открывай – говорит Гарри – первая партия. А я в тебе пока посижу. Инкогнито.

Открывает Егор дверь – стоят двое. Бороды с проседью. Из всех карманов портвейн торчит. Бутылок пятнадцать.
-Циолковский – сказал Циолковский.
-Мичурин – сказал Мичурин. – На огонёк зашли.
-Где это вы огонёк увидели? – спрашивает Егор.
-Мы не увидели. Мы предопределили.
-По какому поводу гуляем? – интересуется Мичурин.
-Русская болезнь кривизны – запой, – говорит Егор.
-Эт мы понимаем, – говорит Мичурин.
-Аналогично – говорит Циолковский. – Нам здесь нравится. Мы у тебя поживём недельку.

А вы нам не очень – ворчит Гарри в Егоре – с вами не только дворца – сараюги кособокой не построишь.

Только бутылки откупорили – стук в дверь. Открывает Егор – на пороге мужик весёлый. Кучерявая борода, как у ассирийца.

-Ты кто?
-Птица – говорит Птица – большого полёта. Хошь, стихотворение прочитаю? Сегодня написал. С живой природы скопировал. Вo:

Выходят из пивной три гена:
Гена Михейчев
Гена Сидаков
и Толя Чащинский

-Ха-ха-ха-ха! По-моему, гениально!
-Ты поэт?
-Не, певец. Горя народного. Помузицируем? – И достаёт из кармана початую бутылку «Рояля».

Только по стаканам разлили – стук в дверь: «Открывай, полковник!».
Открывает Егор – мужик веселее прежнего. Босой, в цветастых шортах, с хризантемой в руках.

-Туз – представился Туз – узник Матросской тишины. В недавнем прошлом. Ныне – вольный садовник.
-А почему бос?
-А-а, мелочи жизни... Я ей сказал: давай 45-й. Я хоть и низкий, а нога у меня – во! Нет, засранка, 44-й подсунула. Я ходил, ходил – ноги огнём полыхают – вышвырнул к чёртовой матери. Теперь хорошо, стакан нальешь?

Только чокнулись за процветание государства Великорусского – стучат. Открывает Егор – мужик тихий. Без бороды, одет скромно, в карманах ничего.

-Коля – представился он – Талала. Я не опоздал? Очень кушать хочется...
-В самый раз, – отвечает Егор. – А кушать что будешь? Портвейн, «Рояль», водку или шампанское?
-Портвейн буду, если можно...

Только выпили за народ богоносец, великомученик – треск и грохот раздаётся у двери. Вся компания с лица спала. Птица бутылки под стол прячет. Открывает Егор – мать честна! – баба шикарная. В бусах, перьях, пальто с разрезом. Из разреза бедро, как облак, смотрит вызывающе.

-Ой, мужик какой, – заворковала баба – хорошенькай, тощенькай... Откуда залетел к нам, сокол ясный?
-Из леса дремучего. Егором звать.
-Ах – представилась баба – царевна я. В смысле голубых кровей и тонких восприятий. По соседству живу. Маюсь с одним шалопутом. Хоть и боярин, а пьёт как троглодит – вёдрами. Он не у тебя?
-Не знаю. Тут много разных.

Влетела царевна в залу:

-А-а-а-а-а, ненаглядные, с утра пораньше... Где он?
-Эх.
-Ох.
-М-м-м-м-м...
-Ещё не приходил, – сказал Коля Талала и вздрогнул.
-Обманул, змей! Трое суток по следу шла, а сейчас как сквозь землю провалился. А след, между прочим, сюда вёл.
-Не гневись, государыня, – сказал Циолковский, – выпей лучше шампанского, расслабься...
-Нельзя мне расслабляться. Родовое гнездо стеречь надо от разбойных поползновений.
-А мы чё? – обиделся Коля – Ничё... У нас всё своё.
-У вас своё только глотка.
-За присутствующих здесь дам! – высунулся Мичурин со стаканом. – Дай я тебя расцелую, царевна грёз моих и сладость сновидений...
-Ты «Агдам» свой целуй, здесь присутствующий. У меня свой целовальник есть. – Повела глазами царевна – ах! – полыхнула звездой в Егора. – Только прячется... Ладно, кореша, скукотища у вас, аж в ушах звенит. Никаких восприятий. Погнала я. К Итальянцу заеду, может там залёг мой антихрист. А с тобой мы подружимся, – курлыкнула царевна Егору. – Я, знаешь ли, змея по гороскопу.

Только выпили за ожидаемое процветание угнетённых – стук в дверь. Открывает Егор – мужчина тонкой наружности в кожаном пальто. Печален и тих.

-Корней – представился он. – Зайти можно?
-Сколько угодно – сказал Егор – тут, очевидно, все ваши друзья, новоселье празднуем.
-Прекрасно, – сказал Корней. – Только друзей у меня нет. И не было никогда.

Но друзья так не считали.
-О, – кричат – кто к нам пожаловал! Какие люди!
Циолковский стакан наливает, а Коля Талала слезу пустил.

-Тут – говорят ему – царевна накатила волной бурлящей, тебя, голубя, искала. Серьёзная у тебя тётка. Не тётка – Голгофа. Завлечь тебя жаждет в пенаты родные, воспрепятствовать торжеству и величию нашего застолья.
-Я знаю, – говорит Корней – но никогда... никогда, никогда англичанин не будет рабом!
-Да ты кто такой, чтобы мной командовать! – вскинулся вдруг Коля и выпил. – Я выпил за писателя Антуана Экзюпери, – пояснил он. – Во мне, может, тоже Моцарт течёт... И мы ещё полетаем!
-В тебе Моцарт сидит, мух давит и ест. А летать буду я – Птица Асс!
-Пива хочешь, лётчик? – сказал вновь примкнувший гость, пробравшийся к застолью незаметно, мелкий и востроглазый. – Без пива, какие полеты?
-Я выпью шестьсот бутылок водки и сохраню чистоту отношений. Я так сказал – Птица. А ты выше табуретки не прыгнешь. Сиди под ней, мух лови, трусы штопай.
-Кто не прыгнет? – сказал востроглазый и прыгнул.

Да так хорошо прыгнул, что перелетел через Птицу, приклеив по пути громовержцу под глаз аккуратный синячок с кровоподтёком.
-Прыгучий, падла – сказал Циолковский.
-Каскадёр в натуре – сказал Мичурин.

-А-а-а-а-а!! – из распахнутых зарослей Птицыной бороды обрушилось нечто ошеломляющее. Исторгнутый звук был непомерно грозен. Он зародился в сердцевине безумца и, вырвавшись на волю, наполнил всю залу: – Ах ты, спирохета ползучая, я ж тебя испепелю своей личностью, – и пошёл напролом, вращая зрачками.

-Господа! – сказал вдруг Гарри из Егора, громко и леденяще. – Хочу заметить, что наш дом имеет добропорядочную репутацию. И я не позволю всякому фраеру делать из гостеприимной гостиной полигон для дешёвых страстей и прочих амбициозных прикидов. Смею заверить, я найду способ защитить своё доброе имя от всевозможных поползновений и тому подобных инсинуаций. А вас, господин певец горя народного, я отдельно обличаю как фанфарона и мудазвона, и предупреждаю, что ваш неуравновешенный пафос действует на меня угнетающе. И если вы, милостивый государь, не угомонитесь, то извольте стреляться тотчас с десяти шагов. И не сомневайтесь – я продырявлю вас, как того парня Вову Ленского с первого же выстрела.

-Логично – сказал Мичурин.
-Малыш, ты мне нравишься – сказал Циолковский – всё сильней и безнадёжней...

-И ещё – сказал Гарри уже миролюбиво, – если у кого-то возникнет желание попрыгать, полетать иль, с бухты-барахты, взбелениться – милости просим, по соседству мертвецкая, постоянная температура – ноль.

Все посмотрели на Колю Талала. А Коля в это время как бы незаметно для самого себя, как бы безотчётно, как бы в задумчивости доедал последнюю пельменину из общего котла. Народ возмутился, естественно.

-Он сожрал общественные пельмени!
-В мертвецкую антихриста!
-В мертвецкую его, в мертвецкую!
-Позвольте, – сказал тогда Егор – минуту внимания. У нас провинившихся двое: Птица Асс и Коля Талала. Сегодня праздник, и одного мы можем простить. Вопрос – кого?
Но, не дослушав сказанного, народ возопил, указывая на Колю:
-Его, его в мертвецкую!
-Но вина Птицы несоизмеримо больше – возвысил голос Егор. – Он нарушил покой дома и достоинство его обитателей, тогда как Коля всего лишь голодный. Так кого мы должны простить?
-Пти-и-и-цу!
-Одумайтесь, безумцы! Мучительное раскаяние посетит вас уже завтра, но будет поздно. Я последний раз спрашиваю, кого мы должны простить?
Как раскаты грома прокатилось по зале:
-Пти-и-и-и-и-цу-у-у-у!!

Егор отвернулся и подсел к Корнею.
-Не печалься – сказал Корней. – Испанцы говорят в таких случаях: момент истины.

Колю поволокли в мертвецкую. Он сопротивлялся и кричал: «Иуды! Продали Колю за пельменную похлебку».
Птица сказал: «Бал закончен», – и удалился, прихватив с собой остатки «Рояля».



…На четвёртые сутки Егор очнулся.
-Гарри – прохрипел Егор.

В ответ что-то пробудилось в кресле напротив, мелкое и востроглазое. Егор долго смотрел на ЭТО через смотровую щель своих глаз и сомневался, что оно Гарри.

-Гарик, сукин сын, ты ли это? Пить дай.
-Я не Гарик, я Калигула – отозвалось визави (ещё не легче!). Собственно зовут меня Димон. Дмитрий Сапогов. Прозван – Калигулой.
-За что?
-За то, что Сапогов.
-Ты его замещаешь – догадался Егор.
-Кого?
-Гарика.
-Вообще-то я на новоселье пришел... Живу тут четвёртые сутки. Дрались мы с тобой вчера...
-Зачем?
-Затем, что я всегда дерусь, когда выпью.
-И кто победил?
-Циолковский.

М-да, – подумал Егор – странное место. Однако выпить было необходимо.

-Куда же он пропал? – подумал Егор вслух.
-Кто?
-Гарри. Благодетель с постоянным запасом водки. Хотя, между нами, сволочь исключительная.

В жизни всегда так – подумал Калигула. – Как сволочь, то водка обязательно есть, как человек хороший – то халявщик и голодранец.

-А ты, из каких будешь? – прочитал его мысли Егор.
-Я из тех, кто помнит о завтрашнем дне. Я из тех, кто знает, что пробуждение наступит непременно.
-А проще можно…
-Куда уж проще. У тебя давно нолито.

Нет, меня не обманешь, – подумал Егор – это определенно Гарри.



4. Грушенька

Грушенька была язычница, но авангардного толка. Выражаясь яснее, вперёдсмотрящая позабытого прошлого. То есть любила животных и птиц, цветочки собирала и всякую живность разглядывала, а к Богу-человеку относилась настороженно. В том плане, что бедных жалела, слабым помогала, но как бы сама по себе – без концептуального руководителя. Как-то это у неё само собой получалось случайно и необдуманно.
Из тихих была. Из тех, кто знает, что им делать и как жить дальше. Наперёд ничего не задумывала, но и от событий не пряталась. Иногда, правда, могла взять и уйти не оглядываясь. Но это скорее от чувств, чем от целеустремлённости.

Впрочем, она знала свои сильные стороны. Но, обладая вкусом незаурядным, их не выпячивала, и разрезы в одежде если и не отвергала вовсе, то, скорее, от эстетической целесообразности, нежели от желания обескуражить.

Но главное, о чём не упомянуть невозможно, это запах. Пахла Грушенька необыкновенно. Не просто необыкновенно, а головокружительно. Это невозможно описать, можно только вдохнуть и остолбенеть на всю оставшуюся жизнь.
Что, впрочем, со многими так и случалось...

На запах тот слетались женихи со всей округи и даже из-за бугра и стояли столбом, карауля Грушеньку.
Разные, надо сказать, были индивидуумы. Диапазон широчайший. Была и местная шпана из Марьиной Рощи, и шпана из прилегающих областей. Был, например, замдиректора Торговой палаты, на пятой модели «Жигулей». Был и красавец-спортсмен, аквалангист, чемпион Союза по баскетболу среди юниоров и художник-эмальер, аналитического склада ума. Был и чешский диссидент, и рижский предприниматель из ГИТИСа, и финский радиожурналист.
Короче, съехались варяги со всех концов, чтобы вдохнуть тот бесподобный, ни с чем несравнимый аромат.

Но сколько бы они, ни таились, сети, ни расставляли, руки не вскидывали – поймать её не удавалось никому.
Любовь – думала Грушенька – это так просто: взглянул, понюхал и всё. Это – моё. Но среди них ЕГО не было. Хотя финский журналист ей определенно нравился.
Звали журналиста Юркяя.

Но в тот достопамятный день потянула её сила неведомая из дому и направила путаной дорожкой, мимо расставленных сетей хитроумных женихов в наши края погулять. Идёт Грушенька как в тумане, ног под собой не чует, куда – сама не ведает.

То Гарри туману золотого напустил и ноженьки её в наш окоём направил. Испугался злодей, что солдат раньше сроку в омуте сгинет и оставит его со Знаком пустым и прожорливым наедине. Не вынести Гарри разлуки ещё раз. Не тот уж он стал...

И решил тогда бес женить солдата. Трое суток по планете носился, невесту искал. Ничего путного не высмотрел. К свахе знакомой завернул. Проблема у меня – говорит – выручай! А сваха попалась тёртая, авторитетная. Из бывших француженок. Ныне космополитка и ведьма. Выслушала историю его жалостную, головой качает:

-Экий ты дурень, суетной, бестолковый... Одним словам – проныра. Кто ж товар такой за морем ищет? Да тебе любой француз убогий скажет, лучше расейской лапушки для этих дел не сыскать. А в столице ихней – так самый мёд. Только они, прости господи, со всяким кишколдоном безлошадным нянькаться станут. Но учти: от сердца отрываю. Не невеста – клад. А уж пахнет – сущее наваждение. Для прынца заморского берегла. Да ведь ты, разбойник, кого хошь, растревожишь-разжалобишь. – И записку с адресом ему выдаёт. – А теперь исчезни, пока не передумала.

Подхватил записку Гарри – ахнул. Вот же, думает, парадоксы Природы. Ищешь, ищешь Судьбу свою за семью морями, а она тут, за соседним забором живет.

Выманил злодей Грушеньку из дому, тусовщицу Василису прихватил на всякий случай для Калигулы, направил их в нужном направлении, а сам опрометью в омут порядок наводить. Просквозил напрямик сквозь все преграды, проявился пред туманны очи спарринг партнёров.

-Как вы тут без меня, безобразники, соскучились?
-Ох! – вздрогнул Калигула. – Я, кажется, приехал... мультик вижу... препротивный.
-Да это ж Гарик, пёс пропащий, лучший друг солдат и творческой интеллигенции. Где гулял?
-Я смотрю, вы тут устроились: коньяк, пиво...
-Да уж нашлись добрые люди. Не дали сгинуть. Где пропадал, тебя спрашивают?
-Дела твои устраивал.
-Могу представить... Кстати, Димон, знакомься: Гарри-бес, мой персональный опекун. Хотя, между нами, ни на что путное не годится. Разве что за водкой сгонять. Тут равных нет. Профессионал. Чем нынче угощать будешь?

Я тебя угощу, балагур – думает Гарри – дай срок. Ты у меня увидишь видюшник кошмарный... все 666 серий.

-Сейчас, между прочим, девушки придут, а у вас, извиняюсь, бычки в стаканах.
-Димон, ты кого-нибудь звал?
-Вполне возможно. Я когда выпью, всегда их выписываю.

Первой пришла Василиса-тусовщица. Гарри ретировался и залез в Егора. Он был взволнован и ждал Грушеньку.

-Василиса – сказала Василиса.
-Маркиз де Сад – сказал Калигула, – а это так... солдат один деморализованный… проездом...
-Ой, – сказала Василиса, посмотрев на Егора, – какой прикид! Вы художники-авангардисты? Вы здесь тусуетесь? Ну, в натуре, мальчики...
-Мы здесь работаем – сказал Калигула строго. – Духовной жаждою томимы... тяжести поднимаем... в пустыне мрачной... Кто сколько выдержит. У меня лично четвёртые сутки пошли.
-Ну, в натуре...
-Ты раздевайся, в натуре, Василиска, и покажи нам диво. – У тебя есть там, воще, что-нибудь интересное? И не возражать мне, не то вспылю! Я, когда выпью, взрывной и невоздержанный.
-Снимать всё?
-Туфли можешь оставить.

И тут вошла Грушенька...



5. Грушенька и Егор

...и тут вошла Грушенька.
И все, кто был в наличии в зале: и Калигула, и Василиса тусовщица, и Гарри-бес, сидящий в Егоре, и сам Егор – все без исключения отметили про себя её появление. Потому что Грушенька умела притягивать к себе со страшной силой, даже таких ушлых господ, каким был Гарри-бес. Все посмотрели на Грушеньку, а Грушенька посмотрела на Егора и зарделась. В смысле потонула в волне чувств. Ну вот, – подумала Грушенька – я так и знала, это – ОН.

А Егор подумал: Какая у неё классная задница. И вообще....
А Дима Сапогов подумал так: я тут влачусь и дохну, как последний чечен, а бабы почему-то западают на этого орла....
А Василиса-тусовщица прониклась догадкой: По-моему, они уже трахаются... На медитационном уровне.
А Гарри-бес ничего не подумал. Он всё знал наперед. Хотя, если честно, такого и он не ожидал.

Так началась эта любовная история.

Грушенька и Егор знать ничего не желали, и видеть никого не хотели. Вход в подземелье был заблокирован, телефон отключён, Гарри изгнан. Хотя бес, он и есть бес – существо без чести и совести, от него разве избавишься?
Нет-нет, да проявится его вкрадчивый норов. То зашуршит в темноте, то предмет какой-нибудь подвигает, а то, вообще, день с ночью поменяет и луну украдет.
Но это мало занимало Грушеньку, а Егора постольку поскольку. То есть, тоже почти не занимало. Пошёл он – думал Егор – в болото. Никчёмная личность, к тому же – праздношатающаяся. Никакой от него красоты, одна пьянка.
Прямо скажем, погорячился Егор, недооценил хитреца...

Короче, всё позабыли любовники: и день, и ночь, и луну. И предавались страсти и нежности с утра и до утра. До полного изнеможения.
И дни у них летели как сумасшедшие. Будто не дни это, а коротенькие минутки.
А страсть всё не утихала. Напротив, становилась всё сильней и безнадёжней. То есть, в определенном смысле, то был любовный огнь и угар. И, конечно же, всё в золотом дыму и блеске бриллиантов.

Но Грушенька была девушкой рассудительной, поняла, не кончится это добром. Пора на свет выбираться, не то погорим мы здесь вместе с суженым. И когда Егор уснул, отрезала косу и стала из волос своих шёлковых сеть плести. Всю ночь проработала, а утром шепчет Егору: как злодей-искуситель из тебя выйдет, ты на него сеть набрось. Может, удастся – убежим от него.

А злодей-искуситель всё, конечно же, слышал, улыбается... «Все это было, было...» Ну, до чего же род человеческий однообразен. Сбежать захотели? Сеточек каких-то понавязали... э-э-э, святая простота! Да разве такое возможно?
Однако из Егора выбирается, на диван лёг, и ножки под себя подогнул – бегите, красавцы, коли желание есть.

Накинул Егор сеть на злодея, Грушеньку подхватил и к выходу. Выбрались из провалища и вход завалили большим серым камнем.

-Всё, – говорит Егор – пусть отдыхает бродяга...
-А мы куда?
-Вперёд – счастье искать.

И пошли они, куда глаза глядят.
Долго шли. По долинам да по взгорьям, по-над пропастью, по самому по краю, да лесом дремучим, пока не наткнулись на селение у озера Сенеж. Глянулось им место. Просторно, чисто, родник из-под земли бьёт.

-Здесь будем жить – говорит Егор. – Пора делом заняться, хозяйством обзавестись. Строиться вон на том холме станем.

И принялись они за работу. Егор камни ворочает под фундамент да лес валит для избы. Грушенька огород развела. Трудятся в поте лица.
Вот оно счастье – думает Егор – и смысл, между прочим...
Хороший мне мужик попался – думает Грушенька – работящий.
Не заметили, как лето прошло.

Егор дом поставил. Ладный пятистенок с печью и высоким крыльцом. Грушенька урожай собрала. Варенья да соленья, наливочки сладкие да яблочки мочёные к зиме припасает.
Егор говорит: Байну буду строить. Без байны – что за жизнь. Уныние тела и смятение духа. А радости никакой.
Ещё хотел Егор пруд в саду выкопать, да мостик через него перекинуть, да беседку для сударушки своей смастерить, плющом увитую, да уж ладно, думает, к зиме не поспеть. Для начала и так сгодится.

А уж Грушенька дом убрала-отмыла, дорожки на полу выстелила, на окнах занавески оранжевые и абажур над столом. Стол покрыт белой скатертью, на нём разносолы да десерты разные... Пора новоселье справлять.

Истопил Егор байну, заварил трав душистых и давай суженую свою по бокам веником охаживать, да отваром травяным поливать. Ну, есть ли – думал он – блаженнее минуты!
 
Сели они рядышком. Попили, поели, и тогда Егор говорит: Желаю тебя взамужество за себя! И Грушенька сделалась согласна...

Вышли на крылечко... Целуются. А над ними полночь глухая, белые луни да частые звезды...
Свадьбу решили сыграть по весне. Егор говорит: Надо зиму перекантоваться. Зима – время суровое.
Стали жить.
Вокруг пустыня, круговерть да холод лютый, а в доме покой и согласие. Грушенька улыбнётся, у Егора душа расправится парусом белым и летит, бог весть куда, за горизонт в синие выси... Днём по хозяйству кое-как управляются, а ночью кидаются в объятья друг друга, словно в первый раз, словно сроку им отпущено до рассвета.

Так и жили, не ведая времени... Будто они одни на земле.

Раз пошёл Егор в лес за дровами. Наломал целую кучу. Сел на дерево отдохнуть. Покуривает, мысли разные по хозяйству прикидывает. Что да как. Лошадью бы надо обзавестись... так ведь ей сена сколько... Опять же, где косить? Поле всё – камень на камне. Ну и прочие фантазии.
Вдруг чувствует, не один он. Голову повернул – господин странный сидит сбоку, ножками по снегу елозит.

-Что? – спрашивает Егор.
-Ничего – улыбается господин. – Гулял тут по околице. Места у вас дивные... Дай, думаю, загляну, проведаю. Аль, не узнал? Чай, не чужие...
-Иди ты… – разозлился Егор – родственничек. – Дрова на спину взвалил и пошёл не оглядываясь. – Тьфу, пропасть!
-Да я ж просто так – слышалось вслед – без всяких поползновений... чисто по-человечески.
Вот же, – думает Егор – морда фанфаронья! Где таких Франкенштейнов выращивают? Пегий, лысый, ручонки какие-то... судорожные.

В избу заходит мрачнее тучи. Грушенька к нему: что с тобой?
Молчит Егор. Долго молчал. Потом:
-Пироги – говорит – горят.
-Что?
-Пироги горят! Вечно у тебя всё подгорает!

И начались с того дня у них разногласия.
Егор, ни с того ни с сего, начинает вскидываться и кипеть. То чай тёплый, то рубаху найти не может. У Грушеньки своё грозное оружие: возьмёт и замолчит на целую неделю. У Егора к концу недели руки трястись начинают, и по телу разливается яростный протест. Чтобы в себя прийти, дрова рубит. Исколошматит всё, что есть в наличии, кое-как в себя приходит. Грушеньку увидит – она молчит – он снова в протест. Всем существом своим, со всей вдохновенной яростью.

Ну, – думает – Аграфена, я те сделаю. И делает. Идет в сельмаг, выпивает полтора литра «Лучистого» крепкого, и молча ложится спать на отдельном диване.

Наутро перемирие до следующей ссоры. Так и стали жить: то огнь любовный и нежность без границ, то провал ледяной и отчуждение.

Раз повздорили они за завтраком ни про что. Егор вначале убедить хотел логикой рассуждений. Мол, не твоё это, женщина, дело, в таком вопросе мнение иметь. А Грушенька в логике проку не видела и мнение имела определённое, что ничего Егор вокруг не видит, не слышит и одного себя слушать желает. Тогда Егор разволновался и высказался. Тогда и Грушенька заговорила жёстко, но вкрадчиво. И лицо её сделалось мелким, а губы растянулись в тонкую нитку. А уж этого Егор снести не мог. Не мог он на такое лицо любимой спокойно взирать. Поэтому слова отяжелели каменьями, и принялся он разбрасывать их в беспорядке. С грохотом падали камни и катились по углам их жилища. Тогда Грушенька замолчала и вся как бы стала отсутствовать.
Две недели звука не проронила.
Хлад и тоска поселились в их доме.
Зазнобило Егора.

Вышел он из дому, чёрен как мавр. Тащится прочь путём кремнистым и желает только одного: забыться и уснуть...

Заходит в знакомое заведение, покупает портвейн «Лучистый» крепкий. А потом, ясное дело, в чисто поле, подальше от крова родного и очага. Блукает Егор по полю, как сирота.... Уж ночь опустилась, звёзды зажглись, а он всё тянет портвейн из бутылки. Да не греет лучистый напиток – муть и хмарь в голове от него. И Бога не видно среди небесных светил. Вдруг господин странный из ночи выдвигается. Весь как есть в сиянье золотом. В руках держит плеть хорошую.

-Я тебе так скажу, – говорит задушевно и ласково – поди, жену свою пробузуй хорошенько, изломай ей руки-ноги, чтобы она тебе покорилась. – Ухмыляется: Дарю тебе эту маленькую истину.

Берёт Егор плеть от него. Домой повернул. Грушенька дома сидит, но как бы отсутствует.

-Молчишь? – говорит Егор. Молчит Грушенька и на Егора не смотрит. – Ладно, молчи... царица вавилонская.

Достаёт плеть, взмахнул и ну бить Грушеньку! Бил, бил... Уж бил, бил... а потом глянул, забоялся – кровушка алая по плечам её белым струится – бросил он плеть, кинулся в ноги: Прости, – кричит – прости меня, Грушенька! Бес, бес проклятый разум замутил, плётку бес подсунул... Прости меня, прости... Век собакой у ног твоих жить стану, коли прощенья не дашь!

Посмотрела Грушенька на Егора, на слёзы его хмельные – отвернулась... Потом встала, собрала кой-какие вещички, в узелок завязала, оделась, идти собралась.

-Ты куда?
-Ухожу я от тебя Егор, прощай.
-Постой! – кричит Егор. – Дай срок, прошу, я всё исправлю!
-Долог же тот срок будет, – сказала Грушенька и ушла.

Выбежал Егор вслед, мечется по двору, зовёт, плачет... Ни шороха, ни звука не слыхать. Ночь глухая пред ним стеной встала, заслонила Грушеньку от него навсегда.

А Грушенька вышла на дорогу прямую и пошла не оглядываясь. Кругом лес чернеет, в нём волки бегают, добычу рыщут, а она идёт, не таясь, и луна ей путь освещает.
Шла, шла – никуда сворачивать не стала – и вышла прямиком в Марьину Рощу.
К дому подходит, только светать начало. Огляделась кругом, загрустила, больше года не было её в пенатах родных. Вспомнила, сколько же тут женихов топталось-караулило... Сети хитроумные расставляли, зазывали-заманивали, сладкие речи на ушко нашёптывали... Эх, денёчки золотые беззаботные... Кто подарки нёс, кто в ресторан приглашал, кто песни пел, приятные слуху. А этот... ни гостинцев, ни цветочка. Какой ресторан, в кафетерий ни разу не сводил. Чучело подвальное!

Подходит она к крыльцу своему, смотрит – аж вздрогнула, бедная – мужчина стоит весь как есть заиндевелый и озябший. На голове вместо шапки сугроб вырос. Кто бы это мог быть? – думает Грушенька. Отряхнула сугроб, подышала на мужчину тёплым дыханием – он глаза и открыл.
-Ох, – удивилась Грушенька – вот те на! Юркяя – журналист международный. – Что ты здесь делаешь?
-Тебя жду, любовь моя.



6. Гарри в Егоре

Долго метался Егор в поисках Грушеньки. Все дворы, считай, обошёл, в чистом поле кричал, звал её, лес близлежащий исходил, за все бугры заглянул, все овраги облазил, а дорогу прямую, что вела к её дому, так и не нашёл.
Вернулся в дом. А в доме мысли чёрные, пустота на сердце да холод по углам. И Гарри-бес уж сидит на Грушенькином месте. Швырнул в него Егор кочергой, да что толку. Этого хоть прицельным огнём в упор расстреливай – всё одно промахнешься. Потому как существо неплотное и зыбкое. Плюнул Егор в его сторону и пошёл вон из дому. Решил, во что бы то ни стало Грушеньку отыскать. Как же теперь без неё? Без неё только одно: опять в провалище пасть.

Пошёл наобум. По прямой не смог, так вышло синусоидой.
До весны бродил по местам непонятным и жутким. В болотину топучую забрёл, огряз до пупа, насилу выплелся. На кочке зыбкой всю ночь просидел, и всякая нечисть лесная шипела вокруг и ухала. Как уж выбрался оттуда да на дорогу вышел – одному богу известно.

Вновь плетётся Егор по Сретенскому бульвару. На кого похож – представить невозможно.
Сел у памятника Надежде Крупской и застыл в скорби. Думать уж он не мог, поскольку мысли иссякли, отлетели пташками в неизвестном направлении. Чувства же, наоборот, обвисли проводами облезлыми и куда-то в почву ушли. Короче, сидит как мумия, без чувств, без мыслей, без намерений.

А тут по случаю царевна Ах в экипаже мимо проезжала. Тормознула полюбопытствовать, что за колоритный мужчина в их краях образовался. Красивый, дьявол, и такой притягательный.
Идёт враскачку, звездой Егора высвечивает, и обильный аромат клубится шлейфом.
Встала над Егором, вся в розовом с золотой отделкой, ну вылитая Меньшикова башня в ясную погоду. Где уж там Надежде Крупской тягаться с этакой силищей! Хоть и муж большой человек, только наша-то гагара им обоим фору даст.
Подступилась к Егору, обомлела...

-Ты ли это солдат из леса дремучего? Каков стал. Видный мужчина...

Посмотрел Егор на царевну – обрадовался. Он бы сейчас любому бомжу распоследнему душу открыл. А тут такая... развесистая и знойная, словно пальма. У этакой фигуры можно отдохнуть озябшей душе. Пригласила царевна Егора в гости зайти без церемоний.

-Я ведь одна сейчас живу – говорит. – Дом здесь, недалече.
Сели в экипаж, поехали.
-А где же Корней? – спрашивает Егор.
-Известно где. В походе. Он как зимой снялся, так до сих пор не встречались. Только донесения от вестовых получаю о его продвижении. В основном кругами ходит в двухкилометровой зоне.
-Ясно…
-Я хоть и змея по гороскопу – заговорила вдруг царевна с жаром, – а уж этот змей натуральный. О трёх головах. И все три в штанах прячет. Ему, вишь, размножаться приспичило! Пристал ко мне как волк к агнцу – детей ему подавай, числом не менее шесть. Это к тем четырём, чтоб ровно червонец получился. А мне и число один кажется дикая цифра. Я как представила эту цифирь живьём, так и завалилась в обморок. Плод из меня и вышел. Видно, тоже не захотел со мной дело иметь...
С тех пор Корней о детях не заикался. Хватит с него и четырёх за глаза...
Настька, стервь, ему в пику всех к церкви пристроила. Знает подруга верная с тонким жалом, как он всю эту пыльную лабуду привечает. Тонко сработала. Сама в монашки подалась, девок на попах переженила, а младшенький сам попом стал. Теперь всем святым семейством папин грех замаливают.
Как-то сидит он, значит, в своем подземелье, картину сочиняет. Киряет, естественно. Вдруг как снег на голову десант с поднебесья. Родственников человек восемь со всеми причиндалами: кадило, ладан, святая вода... Сначала картину освятили, потом папу, а дальше прочие ритуалы произвели по всем щелям. Чтобы духу моего нигде не осталось. Только зря старались: я мамзель незаурядная. Имею свойство проникать основательно.
-Давай выпьем – сказал на это Егор и потупился.
-Ах, мы уж приехали... Видишь домишко сирый, фундаментальной эпохи? Это – моё.
-Давай выпьем так, чтобы мир содрогнулся и разлезся по швам.
-Кстати, о стервах, – продолжила царевна интересную мысль. – Это только сейчас Настька про Бога вспомнила, а до этого всё как у людей: изменила Корнею самым тривиальным манером – с другом семьи.
-У меня на болотине душу до костей просквозило. Всё продрогло внутри и оцепенело...
-Магазин за углом, значит. Только больше килограмма не бери, я на диете.

Взял Егор столько, потом полстолька и ещё четвертьстолька. Хотел ещё взять чуть-чуть, но догадался, сколько ни возьми, всё равно не хватит. Возвращается к царевне, а она уж стол накрыла, закуску сгоношила, индейку жарит с яблоками.
А стол агромадный, словно айсберг в океане, только богатырке за ним и восседать да на холопов покрикивать. Так не обзавелась царевна холопами, вот сама и кухарит. Стаканы на стол выставляет и говорит невзначай:

-Экий, Егор, ты стал огненный... прям, как живописец Феофан Грек какой, духом от тебя неземным сквозит, уж не бес ли в тебя вселился?
-Может быть, и вселился... Не моё дело знать.
-Очень ты на Корнея сейчас похож... Тот тоже, когда водку вблизи ощущает, всё выпендривается. Ты не томи себя – выпей. У меня можно запросто.

Выпил Егор столько, потом полстолька, потом четвертьстолька и говорит:

-А ты случаем Грушеньку не знала?
-С этого бы и начинал, сокол ясный... А то сидит, глазами стреляет почём зря. Знаю. Всё знаю. На то и царевна я, чтобы всё про всех знать.
-Ну, так что с ней, где она? Говори!
-Ах, – встрепенулась царевна – чую, стряпня моя подгорает! – И опрометью на кухню.

Через минуту-другую выплывает с индейкой на подносе. Идёт, как пишет, в розовых одеждах с золотой отделкой; индейка же возлежит в натуральном виде...

-Вот, стало быть, закуска подоспела знатная – улыбнулась игриво, звездой полыхнула. – Под такую красавицу, можно и загудеть ненароком...

-Так что же Грушенька?
-Грунька-то? А что? Грунька нам не помеха. Далеко она...
-В смысле?
-Да безо всякого смыслу. Замуж вышла и укатила в Финляндию. Ей к свадьбе жених машину подарил. Тойота, королла экс Л, серебрянкой крашенную. На ней и укатили.

Ничего не сказал на это Егор, только налил стакан полнёхонько.

-Ты чего это, солдат, ликом сник. Брось. Такой мужчина таинственный... Да за тобой тётки в стада сбиваться будут и ходить по пятам. А ты знай кнутом пощёлкивай да выбирай себе самую гладкую.
-Кнутом, говоришь?
-Кнутом, кнутом... Женщина, она что природа, ей строгий хозяин нужен.
-А зачем природе хозяин?
-Да ты не перечь мне! Нужен – и всё. Уж я-то знаю.
-Избил я её плетью в кровь.
-Неужто?
-Избил, а потом в ноги пал, прощение вымаливал. Ушла, не простила...
-М-да...
-Пьяный был.
-…естественно.
-Искал её месяца три. В болотину топучую забрёл, насилу выплелся. Такие, Ах, дела...
-Дела, конечно, житейские. Но, по моему мнению, весьма бестолковые. Я тебе так скажу, грубо и зримо: дурак ты, Егор. Где это видано, чтобы мужик у бабы в ногах валялся, прощенье вымаливал. Да тебя после этого ни одна марьяна из порядочных не востребует.

Вспыхнул Егор от таких речей, выпил стакан разом, ещё налил.

-Благодарю за урок – говорит.
-Не стоит благодарности... ВОЗЬМИ НА ПАМЯТЬ ЭТУ МАЛЕНЬКУЮ ИСТИНУ.

Затуманилось в голове у Егора от этих слов. Заплелись мозги, потемнело в глазах. Видит – господин странный из тьмы выдвигается, на нём пиджак в бриллиантовых звёздах и золота полон рот. Подступился к Егору, шепчет на ухо: Если ты мужчина, возьми её –           САМУЮ ОПАСНУЮ ИЗ ВСЕХ ИГРУШЕК.

Схватил Егор бутылку со стола да как жахнул – расшиб его на мелкие дребезги. Только искры золотые брызнули. Замотал тогда головой, прогоняя напасть. На царевну глянул – обомлел. Возлежит царевна на столе, среди закусок и вин в натуральном виде, аки индейка. А розовое с золотым по полу раскидано.

-Что, солдат, оробел – угощайся. Али не желанна я?

Выпил Егор ещё. Сорвал одежды в нетерпении, и принялись они ночным бытом блуд творить.



Идёт Егор дорогой длинною, да ночью лунною, да все окольным путем. Идти ему некуда, а в провалище пасть всегда успеется. Вот и бродит по кругу. Загубил он жизнь свою молодую и душеньку свою загубил. Сбежал от царевны тайком как вор, теперь не знает, куда голову свою непутёвую приткнуть. Уж рассвело, а он все колобродит переулками. Ищет пристанище тоске своей щемящей. Но тщетно. Серьёзная подруга, насмерть приросла.

-Егор! – окликает его кто-то.
Оглянулся – стоит Корней, шикарный как драматический певец Шаляпин. В шубе нараспашку и шапке пирожком. Обрадовался Егор встрече, хотя подумал, лучше бы нам сегодня не встречаться.

-Что это ты при полном при параде?
-Понимаешь, дело какое, – удивляется Корней, – из дому выходил – мороз трещит, вьюга мглою небо кроет... А сегодня, смотри-ка, звенит капель! Что-то странное творится в государстве Датском.
-В государстве Датском все подданные с утра были датые – рассудил Егор.
-Шутишь? А зря, я юмора совсем не понимаю.
-Это не юмор. Жизненное наблюдение.
-А ты откуда и куда? – интересуется Корней.

Смутился Егор, отвёл глаза в сторону.

-Да так... брожу вокруг да около.
-Я тоже. Сейчас заведение откроют, кстати. Надо пива попить, пока другого ничего не предлагают.

Взяли приятели пива баллон, расположились на бульваре, под сенью Надежды К.

-Странно как – говорит Егор.
-Чего тебе странно?
-Всё возвращается на круги своя.
-В смысле пиво с утра пораньше?
-Да нет. Я про своё возвращение.
-Ты что, отсутствовал?
-Отсутствовал. Корни хотел пустить в краю далёком. Да, видно, прав был один проницательный малый, судьбу не обманешь – здесь мой дом.
-А что так мрачно? По-моему, местность достойная. Лично меня вдохновляет.
-Я вижу…
-Да что ты там видишь! – возмутился Корней – Что ты можешь увидеть?! Печаль моя светла. Знаешь, я здесь отца с войны встречал. Пять лет мне тогда было. Мать мне гимнастерку сшила как у красноармейца, а я из консервной банки ордена вырезал. Иду по Сретенке – а навстречу отец. Представляешь?
-А в подземелье как оказался?
-Не моё дело знать. Оказался, значит, хотел очень сильно. Каждый судьбу выбирает сам.
-Бывает и наоборот – вспомнил Егор о себе. – Судьба выбирает клиента.
-Не вижу разницы. Главное итог. То бишь, конечный выдох. Дворец золотой построить сумел – молодец, нет – так пеняй на себя. Вопрос стоит жёстко, и третьего не дано.
-Да уж, – сказал на это Егор. – Всякому охота узнать, кто чего стоит. Вот и роют ребята землю – кто я? да что я? Тварь дрожащая иль супермен?
-Именно так и никак иначе.
-А мне плевать на ваши расклады – сказал Егор зло. – Всё туфта и томление духа... как заметил один заскучавший царь.
-Не печалься, – сказал Корней – всё образуется... Время пришло выпить что-нибудь стоящее. Не то от пива размягченье мозгов с философским уклоном. А это уже симптом.
-Что ж, время пришло, так тому и быть. А чему быть, то непременно случается.

Пошли в магазин друзья-соратники, и набрали необходимого с излишком. Да ещё лимон в придачу. Сели скромно в месте пустынном в тени, подальше от взглядов блуждающих граждан, выпили порцию и ещё по чуть-чуть, и тогда Егор говорит: ВСЁ.

-Что значит всё? – уточняет Корней.
-Сейчас допью всё это излишество и пойду напрямик. Кругами, естественно. Потому что ТУДА кратчайший путь искривлён и запутан. И буду лететь ещё трое суток в гулком мраке и тяжких предчувствиях. А когда долечу, то расшибусь о твердь подземную. И буду лежать много дней в душном и пыльном небытие. И ядовитая влага будет сочиться из пор моих, и сон мой, бесстыдный и драный, будет витать надо мною. И мир реальный сожмётся Чёрной Дырой, и всё полетит в неё без возврата. И страх подступит и примется жевать мои кости. И мысли паутиной зыбкой заколыхаются в пустой голове...
-Суровая музыка – жестокий расклад.
-Мне пора. Прощай.
-Что ж, прощай. Будь спокоен в смертельном бою.

Выпил тогда Егор много и пошёл напрямик путём предначертанным.

И привёл его путь к камню серому. Отвалил Егор камень и шагнул в пустоту. Трое суток летел в затхлом мраке и расшибся о твердь подземную как сказал. И лежал потом много дней в душном и пыльном склепе, и наглый сон, похожий на явь, озарял его вспышками. И ядовитый сок сочился из пор. И твари подземные обступили кольцом и дышали дыханием смрадным.

И оболочка живой жизни треснула как скорлупа, обнажая тайну Подспудного.
И Гарри-бес возник ниоткуда, педантичен и строг как хирург. И как палач был торжественен и безгласен.
Он встал над Егором и распахнул свой сюртук.
И леденящее пекло Дыры обратил на свою жертву.


Май 1995 г.


Рецензии