Моя мама, Сафонова Мария Тихоновна

Маме было четырнадцать лет, когда свершился большевистский переворот*, так что все перипетии и страдания, которые обрушили коммунисты на Россию, прошли через её жизнь.
И все же дожила она до поры, когда начал рассыпаться «лагерь социализма», - когда уже не выходила из дома, а нужно было идти голосовать, то всё волновалась: как бы ей проголосовать за Ельцина*? И пришлось брату вызывать к ней «ходоков» с бюллетенем. В те годы, я уже жила в областном центре (в 40. км от родного города), но когда приезжала в Карачев, то записывала в тетрадь, а иногда и на репортёрский магнитофон короткие рассказики мамы. И делала это для своих детей, но спустя несколько лет подумалось: а не «сшить» ли из них некое «лоскутное одеяло», которое послужит не только моим детям, но и тем, кто захочет узнать, как жилось простому человеку при социализме? И спустя несколько лет появится повесть «Ведьма из Карачева», в которой сохраню местный выговор и в которой – не только жизнь мамы, но и то, что происходило вокруг неё, а в этот текст возьму только те эпизоды, которые наиболее ярко освещают её жизнь.   

Родилася я в тысяча девятьсот третьем году и как говорила моя мать, голова у меня была ясная, так что помнить начала рано. Нябось, годика три мне только было, когда отец привел к нам в хату молодого учителя, и звали его Ваней. Привёл, значить, стал тот у нас жить, и я сразу к нему привязалася. Полюбил и он меня, бывало, залезем с ним на печку, вот и начнёть книжки читать. А во интересно! Слушаю-слушаю, да и засну. А еще помню, у него над кроватью иконочка висела, и горела перед ней негасимая лампадка. Горел лампадик этот, горел, а иногда, как и затухал всеодно. Тогда забиралася я на кровать, палочкой скапывала нагар с фитилька, лампадик опять загорался ярко-ярко, и свет в хате такой радостный становился, такой торжественный!.. Потом учитель этот начал часто уходить куда-то, я очень скучала по нём, а когда возвращался, мамка качала головой и всё-ё так-то говорила:
- Погибнешь ты, Ваня.
Мне за него становилося страшно, и я всё спрашивала:
- А чего ты погибнешь?
- Хожу я, Манечка, поздно по улице, - он-то, - а там темно, вот мамка твоя и боится за меня.
И вот раз пришел этот Ваня домой, да и потушил лампадик, а икону снял. Мамка заплакала:
- Что ж ты сделал! Значить, антихристу предался?
А я так напугалася! Ведь картинки-то для детей тогда какие страшные рисовали: ад кромешный и черти в нем кубуряются. Как посмотришь на картинку на эту, так сразу мурашки по коже и продяруть. Вот и показался мне теперича Ваня таким страшным, что больше к нему не подошла. Зовёть, бывало, а я всё-ё убегаю. Вечерами всё так же он уходил куда-то, а потом и уезжать стал... и на день, и на два, на неделю, а когда приезжал, усаживалися они с отцом за стол и подолгу разговаривали. Я, конечно, не понимала их разговору, а вот только помню, как Ваня так-то и скажить: 
- Мне на вашей станции садиться нельзя, тут жандармерия*. 
Тогда отец запрягал лошадь и вёз его до другой станции, километров за тридцать та от нас была. И вот раз уехал этот Ваня и больше не возвернулся. Но письмо потом прислал: пишить, мол, вам Ванька Крымкин... это они с папашкой так условилися, что если жандармы его схватють, то он так о себе дасть знать. И больше никогда мы его не видели и ничего о нем не слышали.
... Спокон веку наши деды и прадеды жили и работали на земле. Крепостными никогда не были, а поэтому летом дома трудилися, а зимой подряжалися к брянским купцам овёс, пеньку, вино или еще какого товару куда-нибудь отвезти. Что ж, у кого лошади хорошие стоять чтолича будуть? Ведь хлеб, картошка, масло, крупа, мясо свое было, а на расходы-то деньги нужны? Вот в извоз мужики и ездили.
... По мамкиной линии все грамотные были, прадед мой даже писарем в волости служил, поэтому Писаревыми нас и звали, а так фамилия наша была Болдыревы. Уж как потом от службы ушли и осели на земле, не знаю, но грамоту не бросили. Бывало, в праздничный день сходють к обедне, а потом – читать, дедушка - Библию, бабы - Акафист. Они-то к обедне не ходили, надо ж было готовить еду и скоту, и всем, поэтому толкутся так-то на кухне, сестра моя двоюродная Дуняшка Акафист им читаить, а они и подпевають: «Аллилуйя, аллилуйя... Го-осподи помилуй...», вот так обедня на кухне и идёть. И у отца моего сколько ж разных книг было! Помню, лежали на грубке и все - в золотце... И не только грамотными Писаревы были, но старалися что-то новое схватить. Помню, дед первым на деревне лампу семилинейную* купил, так кто не зайдёть к нам, так и ахнить: о-о, свет-то какой яркий! Ча-асто мужики дивиться на неё приходили, и наши уже под лампой под этой, а не под лучиной и пряли, и дела все делали. А потом дед и самовар привез. Бо-ольшой! Ведра на полтора, должно... Потом, когда без папки осталися, мы с Динкой даже похлебку* в нем варили. Мамка-то бывало уйдёть на работу, а мы - картошки в него, воды и если чеснок есть, так это совсем хорошо, а когда подруга селедочную голову принесёть, то и вовси праздник. Сварим, а потом рушники привяжем к ручкам, всташшым на печку и сидим, черпаем и едим. И соседские дети, и мы...
... Хватало мужику работы зимой, и летом, осенью и весной. Как только снег сойдёть, земля чуть прогреется, вот и начнётся пахота. А пахали-то сохой, и сажали под соху. Это только потом плуги пошли, те уже на колесах были, а соху ведь в руках надо было держать, потаскай ее цельный день! Посеить мужик, не перевернулся - сорняки полезли, полотье подошло, а тут уже и картошку окучивать надо, а ее по два раза сохой проходили и во-о какие межи нарывали! Потому и вырастала с лапоть*, чаво ж ей было не расти? На навозце, земля - что пух, ступишь на вспаханное поле, так нога прямо тонить в земле-то! А покосы начнутся, жатва подойдёть? Ох, и трудная ж это работа была - хлеб убирать! Его ж только зорями косили, а если лунные ночи, то и ночами. Днем-то рожь жёсткая становилося, а зорями и ночью влага колосок схватываить и не даёть осыпаться, вот поэтому и жали, когда роса выпадить. Ну а бабы так уж и старалися к утру перевёсел* накрутить из хорошей соломы и вот бывало заткнешь их за пояс, сожнёшь рожь, свернешь сноп граблями, свяжешь перевеслом и ставишь, свяжешь и ставишь... и так часов до трех, пока жара не вспечёть, а спадёть, и опять пошли. Но снопы вязать - это ишшо ничаво, можно было, а вот серпом жать... во когда лихо было!  Жали-то серпами днем, в самую жару, когда роса сойдёть, ведь если утром начнёшь жать, так от росы сразу вся мокрая станешь. Потом, когда мы без отца осталися, мало ржи сеяли, так обобьем ее с мамкой  пральником*, вот и весь урожай, а Писаревы мно-ого сеяли! Бывало, как пойдем им помогать и до того руки исколем, что аж напухнуть. И жили они крепко. Двор у них был просторный... конюшни, закутки, подвал, да не один, а недалеко от дома рига стояла, амбары и когда муку смелють, там и хранять. Да и крупу там же рушили, масло отжимали, так и стоял на кухне бочонок с конопляным маслом. А скотины сколько у них было! Три лошади, две коровы, овцы, свиньи, жеребенок, телята и ну-ка, попробуй накормить-напоить это стадо! Вот и сеяли гречиху. Да в два-три срока, какая лучше уродить, и солому гречишную на корм скоту запасали.
... Жили мы хорошо, пока был жив отец. Две хаты у нас было, одна – где сами жили, готовили скоту корм, воду обогревали, а другая - где гостей встречали, праздники праздновали. Да и подворье было большое: штук десять овец, гуси, свиньи, три лошади, две коровы и нас, детей, не молоком, а только сливками поили, кашу, и то на них варили. Как вспомню сейчас ту манную кашу!.. Ох, и вкусна ж была! А было нас четверо деток у родителей, два мальчика и две девочки. Еще и дедушка с нами был, а вот бабушку не помню, маленькая была, когда та померла. Отец тоже часто ездил в извозы и когда возвращался, то всегда гостинцев нам привозил, а для мамки вынимал из кармана деньги, и как начнёть сыпать на стол золотые пятерки, а они блестять, как живые!..
... Раз вечером играем мы с братцем и Динкой на дороге, ждем отца с извозу... А у него лошадь была с белой залысиной, далеко-о видать было, вот и на этот раз ираем и вдруг показалась она в конце улицы. Встретили мы отца, а он подъехал к хате и сразу в дом пошел. Бывало-то, потормошить нас, посмеется, а тут даже коней отпрягать не стал и только сказал нам:
- Возьмите, дети, гостинца... там, на повозке…
Достали мы гостинцы, заходим в хату, а отец уже на кровати ляжить. Мы - к нему, а он и говорить мамке:
- Дуняша, уведи детей.
Ну, а потом жар с ним приключился, да такой, что весь красный сделался. А у нас в сенцах всегда сквозняк дул… одна-то дверь во двор вела, а другая - на улицу, и вот отец ка-ак всхватится да на этот сквозняк! Там же ветерок, ему видать на нём и лучше, а мать - за ним:
- Тиша, что ж ты делаешь!
Ну а он уже и не помнить... Через день вовсе ему худо стало, метался, бредил. Привезли батюшку, причастили, пособоровали… стала у него и память отходить. Мать позвала нас, пла чить:
- Дети, молитеся... 
Стали мы молиться, пала я на коленки и вот как сейчас помню! Гляжу на Божью Матерь и кажется, что выходить она из кивота и смотрить на меня жа-алосливо так... но ничего не говорить. Как стало мне страшно! И тут мать позвала опять:
- Дети, идите. Отец благословить вас хочить.
Стояла она у изголовья, держала икону в руках... подошли и мы, а папашка посмотрел-посмотрел на нас какими-то глазами мутными, а потом поднял руку да как толкнёть меня! Упала я, испугалася, заплакала... но тут все забегали, засуетилися, мамка обмерла, а я всё-ё никак не могла успокоиться и заливалася слезами... папашка-то так меня любил, а вот теперича и оттолкнул.
Ну, пошили нам серенькие платьица с черными обирочками, купили черные платочки, купили и по новым ботинкам, а в Чистый Четверг, под Пасху, отца хоронили. Было жарко. Гроб забили, и мы всё плакали:
- Зачем закрыли нашего папашку, зачем?
Но приехал батюшка, дьячок певчий, батюшка дал нам по красному яичку, мы и успокоилися. Дети… много ли им надо?
... Прошло с полгода, как осталися мы без папашки. Наше хозяйство разваливалося. Одну лошадь мать продала еще на похороны и другую тут же, вскорости. А лошадь эта горячая была, норовистая, бывало, поведёть её отец к колодцу поить, так кре-епко за узду держить, а то если вырвется, лови тогда! Вот дедушка и не мог с ней ладить, а мать и подавно. Осталася последняя... Как-то поехал дед пасти ее позади нашего огорода, пас, пас, да и заснул. Старенький же был... Ну, лошадь эта возьми да забреди на барский луг, а там караульшык как раз был, и такой свирепый, паразит! Наскочил на дедушку и избил его. Приехал тот домой, да и захаркал кровью. А тут же и по сыну всё скорбел! Вот и зачах, и помер вскорости. А через несколько месяцев помер наш маленький братик, вот и осталася вдова с тремя детьми... и пришлося продать последнюю лошадь. Ну, пока запасцы были, жили мы неплохо, а вот когда закончилися, то пошла мамка работать на пенькотрепальную фабрику. Бывало, уйдёть утром, а мы одни на цельный день и останемся, выскочим с Динкой на улицу и кажется: сейчас вернёмся, только к подруге сбегаем, а та и позовёть куда-нибудь, и подались по заречью, в рошшу. Как завихримся!.. Где-нибудь вспомним: а Коля-то, братец наш... как один дома? Он же совсем ишшо маленький был. Да как пустимся домой! Прибягим, а он или заснул, или сидить на дороге в песке играить, или вовси куда уплёлся, хата-то наша раскрытая и стоить... а сколько нишшых пройдёть за день? Зайдуть, нябось, увидють, что никого нетути, да и сташшуть что-нибудь. Мамка другой раз как схватится: и того нетути, и того. Ругать начнёть:
- Дети, надо ж закрывать хату! Не оставляйте дверь настеж!
Плачем, обешшаем, а уйдёть на фабрику, мы - опять... Вот и стало так, что ни надеть нечего, ни обуть и зимой всё на печке сидели, а как только снежок сойдёть и по-ошли босиком! Бегаем все лето, так потом ноги аж черными стануть и всёодно, как лакированные, цыпки заведутся. Другой раз нагреить мамка воды, начнёть их нам мыть, а мы плачем, кричим! Больно ж... Но потом смажить маслицем конопляным и а во приятно станить! Так до пятнадцати лет и ходила, если мамка сгондобить* что из своего старого платья, то и ладно. И только когда подрастать стала, подарил мне солдат, что стоял у нас на квартире, ботинки свои старые и вот радость-то была! Ботинки-то большие, крепкие, так я что? Стельки туда, портянки одни, другие и как придешь в них на работу, так ноги прямо горять! И вот в таких-то ботинках я и ходила года четыре, пока свататься стали.
... Мне тогда шёл девятый год… ну да, в одиннадцатом году это было, и в ту пору мамка на пенькотрепальную фабрику ходила, и вот раз приходить с работы и говорить: 
- Пора и тебе, Маня, на работу.
И повела меня на бахшу. Подошли к бахшевнику, а он как начал матом садить:
- Тудыт-твою-растудыт-твою! Не успеют выскочить, а им уже работу подавай! Что я, манную кашу ей варить буду, чтолича?
А я стою и думаю: видно и вправду я такая уж никудышная. Но взял. И как же тяжело было на этой бахше работать! Бывало, начнется сбор огурцов, так цельными днями спину не разгибаешь. А надсмотрщик следом ходить и если заметить, что огурец пропустила, сорвёть его да как дасть им в спину! Аж подскочишь. А когда полотье начиналось, садка капусты... Ведь воду для поливки надо было таскать из речки, да по два ведра сразу, и бывало, девчата, что постарше, обгонють нас, маленьких, когда побежим в сарай за ведрами, похватають себе те, что поменьше, а нам и останутся большие, вот и таскаем их потом. Да все ж босиком, босиком. Бяжишь рано утром на эту бахшу, а трава росная по ногам так и хлышшыть, так и хлышшыть! И это еще ладно... летом-то, а в августе, во когда лихо от этой росы было! Она ж хо-олодная, долгая! Только, бывало, и поглядываешь на небо, когда ж это солнышко-то пригреить, чтоб её высушило!.. Но одна радость мне всё ж запомнилася, как первую получку дали. И всю - гривенничками новыми. Завязала я их крепко в косячок, пошла домой и от радости-то не шла, а бежала, да не улицей, а по заречью, там же крепко хорошо было летом ходить! И вот, помню, пройду немного, сяду, развяжу платок и начну считать: нет, не хватает одного гривенника! Стану искать... а трава ж кругом! Ползаю, ползаю по ней: ну где ж я его обронила? Ничего не найду, заплачу, пойду назад, пройду сколько-то, остановлюсь: дай-ка пересчитаю! Сяду, развяжу косячок... Теперь лишний. Обрадуюсь!.. А потом и подумаю: откуда ж лишний-то? Он же не мог обсчитаться, хозяин-то? Снова начну считать: или все, или не хватаить… Так до самого до дома и мучилася. Ну, наконец, пришла, стала мамке рассказывать, а она:
- Господи, какой же разум-то у тебя еще… Да завязала б покрепче в узелок и шла спокойно.
Ну, как же спокойно-то? Эти ж гривеннички новенькие блестящие - труд мой! Как же на них смотрела, как любовалася ими!
... Ходила я и грамоте учиться. Как сейчас помню: стоить учительница, а дети подходють к ней по одному и кланяются. Подошла и я, но не поклонилася, а руку ей протянула. Протянула руку, а она так-то посмотрела на меня да говорить:
- Руку учительнице подавать нельзя.
И не подала. Ка-ак все засмеялися! А мне и стыдно стало. И невзлюбила её сразу. И до самого конца ученья своего так ни разу к ней и не подошла с вопросом каким. А писали мы в школе грифелем на дошшечках, чуть побольше тетради те были и в рамочке деревянной. Зададуть тебе на дом столбик или два, вот и считаешь, а потом сотрешь тряпочкой и опять... Напишешь, закроешь ее и несешь в школу. И выучилася я писать буковки, а к холодам... До холодов-то ходила в школу в ботиночках таких, как шелковые всеодно были, вот и износилися быстро, надо обувку новую покупать, одёжу, а за что? Мамка и говорить:
- Хватить, выучилася. Похлебку сваришь и неучёная, а в церкови поминанье как-нибудь найдешь. Куплю я тебе книжку, вот и учись по ней.
Ну, просидела я зиму дома, а к весне ноги у меня и отнялися, стал всёодно как отсиделые. Всё лето и пролежала. Мать-то на работу ходить, а Динка с братцем укрутятся на улицу, вот я цельный день и одна. Придуть так-то вечером соседи:
- Ну, Дунь... как она?
- Да ляжить, не поднимается.
И еще монах к нам ходил, здо-оровенный такой был, плечистый. Нестором звали. Придёть, станить возле печки и глядить на меня. Гляну и я на него тахто, а у него глаза голубые-голубые! Другой раз и с час простоить возле меня, а мамка и спросить:
- Что ты, Нестор, смотришь-то на нее?
А он:
- Да ничаво, ничаво Ляксевна… - А говорили, что он так лечил: - Манечка твоя хорошая... выдерится она, Ляксевна, выдерится.
И выдралася я. Раз так-то крутилася-крутилася на лавке… слышу ж, там-то, на улице дети кричать, играють, вот и добралася кое-как до ухвата, оперлася на него, поднялася, подвигала к порогу. И только одно помню: какая ж радость в душе  забилася, когда, наконец, улицу увидала! Светло-то как, солнышко светить, травка зеленая! Стою и смеюсь! А дети как бегали, так и бегають себе, никто на меня и внимания не обратил, что сама вышла, будто так и надо... и ладно.
... Шел мне тогда уже одиннадцатый год. Зиму я опять просидела дома, а к весне повела меня мамка на фабрику:
- Будешь со мной работать, здесь хоть и трудно, но хорошо платють.
Привела в сарай, где работали, и вот как сейчас помню: стоять бородильшыцы и пеньку бородють. Перед каждой - шшеть, а на ней - в два ряда зубья острые… и бо-ольшие, с полметра, должно. Бярёть бородильщыца бородку пеньки, кидаить на эту шшеть и-и на себя ташшыть, и на себя... вот костра от нее и отсыпается, а когда отобьёть бородку от костры, так пенька пышная становилася, мягкая, и называлася уже не бородкою, а папушею. Перед каждою бородильшыцей кон ляжить, и как только набъёть она его до верху, так и отнесеть к приемшыку, а тот уже стоить, выворачиваить эти папуши, смотрить: как она сбородила, сколько? Хорошая бородильшыца четыре пуда за день могла набородить, копеек по пятьдесят зарабатывала. Осмотрелася я чуть, а мне и говорять: вон из-под тех-то и тех-то бородильшыц костру вынимать будешь. Должна я была, значить, подойти к каждой, набрать в постилку костры, снести ее на грогот и высыпать в него... Что за грогот?.. Да грогот этот с нашу печку был, метра два над полом, и сейчас как сыпанёшь костру в него, так он и закрутится, костра отсеивается, отсеивается и когда, наконец, останется от нее одна брызга, то должна я ее отнести к той бородильшыце, у которой и выбрала. Ну, проработала первый день на этом гроготе и аж задохнулася!  Всё-ё казалося, что забила пылишша все мои легкие и ни-икак не могу прокашляться, ни-икак не продохну!
- Ма, - говорю вечером, - крепко ж трудно! Лучше я опять на бахшу пойду, там хоть и тяжело, но все ж на воздухе.
- Привыкнешь, - только и ответила.
И осталась я, и привыкла. Кончали работать в шесть часов, а летом в эту пору солнце высоко-о стоить! Тепло, зелень кругом, до деревни километра четыре, и вот идем, бывало, песни кричим. Весело-то так! А ходили мимо бахши, и подруги-ровесницы, что там осталися, всё-ё завидовали: мне-то на фабрике платили двадцать копеек за день, а им только по десять.
... Фабрика, где я работала, была Карачевского купца Собакина Ивана Ивановича, а жена нашего управляющего меня очень любила и, всё бывало так-то и дасть какое поручение легкое. А однажды послала меня за ножницами к этому самому купцу Собакину. Пришла я. Зашла к ним в дом - никого нетути... А кругом чистота, пол блястить, как зеркало! Крадусь я так-то по этому полу... к постелям, похватаюсь за одну, за другую, а они бе-елые стоять, что из снега! Думаю себе: да как же и спать-то на таких?.. должно, что на снег лечь, то на эту постель. А Людмила Васильевна, жена Собакина, где-то сидела да наблюдала за мной, и когда я стала выходить, вдруг вижу: у двери медведь на задних лапах стоить! Обмерла прямо!.. И тут она как расхохочется! Уж так смеялася, так смеялася, что даже сам Иван Иванович на этот смех ее вышел. Рассказала она ему, и опять они смеяться, а я подхватилася, да ла-та-та... уходить скореича... И проработала я на фабрике зиму, а весной... Тепло, зелень кругом! Бывало, бягим на работу с девчатами босичком легко, быстро! А выходили рано, часам к семи, и работали столько, сколько кому нужно, - натрясешь кон-другой, а потом и отдыхаешь. Поесть с собой брали, а иногда еще и булочку какую купим или калач за копейку, а они хоть и не из белой муки были, но до чего ж вкусны! Наешься, завалишься в свой кон на папуши да поспишь... Работать в шесть часов, а летом в эту пору солнце ж высоко-о стоить! Тепло, зелень кругом, до деревни километра четыре, и вот идем, бывало, песни кричим. Весело-то так!.. Ну, а на другую весну пошла я работать на фабрику к Бардюкам, были такие...  молодой и старый. Спросють так-то: «Ты у какого работаешь?» «Я у молодого. А ты?»» «Ну, а я у старого» . И шёл мне уже двенадцатый год. Платили у Бардюка  хорошо, на бородке по сорок копеек в день, на ческе по пятьдесят, а трепачи и вовсе рублей двадцать пять в месяц получалось, корова столько ж стоила. Работала я там на вьюхе и была она всеодно как большая катушка. Быаало крутим мы её, крутим, а спряденная нитка на нее и наматывается, а когда намотается на эту вьюху, сбросють её, стануть другую надевать, тогда и сидим, отдыхаем. Но пряжа-то разная была, вот мы и наматывали то на вьюху, а то на барабан. Сбивался тот из досок и величиной был нябось с нашу хату. Влезешь в него, а там - вал железный, вот и держишься за этот вал, ступаешь по доскам да так и раскручиваешь его. Раз, другой еле-еле повернешь, а потом ка-ак разгонишь!.. О-о, лятить, как молонья какая! Если вдруг упадешь, так все кости тебе переломаить... Но потом стала я работать на чёске и, хотя там хорошо платили, но крепко ж трудно было! Полгода всего я на ней проработала, но и теперь помню, как же лихо приходилося! На бародке-то зубцы в два ряда стояли и пеньку через них легче было протягивать, а через шшеть... Она ж в пять рядов была и высотой - в мой рост. Возьмешь горсть пеньки, накрутишь на руку и протягиваешь, протягиваешь через эту шшеть, а другой раз ка-ак дёрнешь!.. так кажется, что всё у тебя из нутра-то... Силенок маловато оказалося, уж больно харчи плохие были.
... Раз пошли мы с девчатами работать к Тетеричу, жмыхи перебирать. А у него сын был, годов десять должно, так что этот Тетерич устраивал: сунить ему кнут, а он, паразит, как начнёть нас гонять по двору, как врежить-врежить этим кнутом по ногам! Бегаем с девками, прыгаем, как козы, а батя стоить на балконе и хохочить. Весело ему! И вот до тех пор нас этот малый гоняить, пока мужики из маслёнки ни выскочуть да не начнуть ругаться. Ну, а потом повадился этот малый и в палатку к нам приходить, как что, и вотон! А посреди неё горкой семя льняное был насыпан, и как только начнёть он нас гонять, а мы - в это семя прыгать. Но в него-то как сиганёшь, так сразу и завязнешь, а малый этот - кнутом тебя, кнутом!.. Во, видишь, какой паразит был! Терпели мы, терпели, а потом и сообразили: начал он раз так-то нас гонять, а мы возьми да толкни на него кипу жмыхов. Загремели они на него… забился он под ними, закричал, а мы подхватилися да бежать. И что уж с этим малым сталося, потом и не слыхали, но к Тетеричу больше не вернулися, а я опять пшола работать на фабрику.
... Раз прибежали на работу, а там уже суматоха: война, мол, война с немцем! И уже на другой день на лошадях едуть, пушки здоровенные вязуть, по мостовой гремять, по булыжникам, улицы сразу народом набилися, солдатами. Стала с каждым днем таить и наша фабрика, мужиков-то на войну забирали, поташшыли их и из деревень. А ишшо рядом с нашей деревней стали бараки для солдат строить, а мы шшепками запасаться. Бывало, как подъедешь к этим баракам, как навалишь на саки этих шшепок! А если плотник добрый попадется, как отрубить тебе здо-оровенную, а мы ее - на санки да домой. Съездим и раз, и другой, третий… цельный двор этих шшепок натаскали. Во благодать-то! Кинешь ее в печку, а она как вспыхнить, как затрешшыть! Но мы их по чём зря не жгли, больше кылками топилися, из сосонника по-омногу их натаскивали. Как только начнуть елки осыпаться, вот тут и лови момент, граблями их наскребешь, в постилку натаскаешь, завяжешь, ляжешь потом на спину, голову подсунешь под узел, вот и катаешься по земле, чтоб подняться. Наконец, бочком как-нибудь приноровишься, р-раз, встал и-и побежал! Да наперегонки друг с другом, чтоб еще успеть сходить, подруга-то вон сколько постилок принесла, надо и мне. Ну вот... Выстроили тогда эти бараки под Рясником, стали солдат в них пригонять. И сначала они вольные были, в любой конец входи-выходи, вот мы и бегали туда, белье солдатам стирали. Выстираешь, они и заплатють. Хорошо было! Но случалось и так: выстираешь, принесешь, а солдат уже на фронт угнали. И еще ходили мы туда по помои, свинью ими кормили. Тогда же столовых еще не было, и солдаты на кухню с котелками бегали. Поедять, понесуть к ручью мыть, а мы уже с ведрами стоим, ждем. Возьмешь у него котелок, остатки себе выльешь, а котелок помоешь. И еда у солдат вначале хорошая была, даже куски мяса попадалися, но потом стало все хуже, хуже и дело до гороха и чечевицы дошло. Стали мы белье стирать с раненых. Хорошо нам платили, но крепко ж много стирки было! Пойдешь туда и как навяжуть узел! Двадцать штанов, двадцать носков, двадцать простыней... Хорошо мы тогда зарабатывали, да и Динка подросла, кое-как помогала, братец мог печку растопить, воды наносить, а всё равно… Стирать-то ишшо можно было, а вот полоскать! У нас же на Ряснике обшество ключ держало, доски там были положены, загорожен он был шшытами такими и вот ты только подумай: другой раз зимой цельный день в этом ключе полоскаешься! Хорошо, как тепло, солнечно, а то не успеешь бельё это из воды выхватить как на морозе рочагом* становилося. Вот руки у мамки и стали болеть от этого полосканья. И сушить было трудно. Бывало, как навешаешь по всей хате, а потом всю ночь только и топишь печку, и дежуришь возле нее, то мамка, то я, Динка. Насушим, а потом – гладить. О-о, и сейчас этот утюг!.. Грели-то его углями, так сколько раз, бывало, так от него угоришь, что еле-еле от стола отвалишься.
А как-то приходить к нам подруга и говорить:
- Давай-ка, Мань, булками торговать, вон как ребята этим промышляють!
А надо было за ними выезжать с санками часа в три ночи, чтобы успеть купить их в пекарне и в шесть утра подвезти к солдатским баракам. Вот и поехали мы с сестрой. Приехали к пекарне, набрали булок, повезли к проволоке... Выручка была хорошая, да и домой принесли еще тепленьких. Так и начали: подъедем к проволоке, солдат просунить нам деньги через проволоку, а мы ему - булку. Душа веселилася! А раз приезжаем так-то, а проволоки и нетути! Кинулися к нам солдаты да как начали булки расхватывать! Кто сунить деньги, кто - нет!
- Что ж вы это делаете! – кинулися к санкам.
А один и кричить:
- Ривалюция, девки, ривалюция*!
И порасхватали наши булки моментом!
... К зиме принесли нам повестки явиться на фабрику. Пошли мы. Хозяина там уже не было и всем управлял комитет. Открыл нам этот комитет палатки с пенькой, мы и стали ее перерабатывать. Помню, подошел к нам бывший наш ходатель и говорить:
- Работаете? Ну-ну... Когда пенька закончится, что делать будете, кто вам ее снова закупит?
Но его уже никто не слушал. А раз приходим мы так-то на работу, нам и говорить председатель комитета:
- Идите во-он в ту палатку, будете там сундуки перебирать.
Приходим. В палатке на стуле сидить бывшая хозяйка фабрики, перед ней стол стоить. Стали мы сундуки раскрывать, таскать оттудова товары разные, она переписывать, а в сундуках-то этих сколько ниток, платков меха разные, цельные кипы шелка, атлас красный, голубой, малиновый… Душа наша замирала как хорош! Я еще и подумала: будем теперь в мехах да в атласах ходить, раз у буржуев всё поотняли. Ведь тогда ж все агитаторы кричали: грабь награбленное, награбим и поделим! Вот я и попросила председателя:
- Дайте-ка нам по платочку да ниточек по катушечке.
 А он как заорёть:
- Как ты смеешь! Это все наро-одное!
С тех пор всё-ё так-то и поглядывала на этот народ: нет ли на ком меха или атласа? И ни-и на ком не видела, как ходили в драном, так и осталися.
... Тогда народ уже голодать стал. Правда, у нас, в деревне, можно было терпеть, у кого картошка, у кого свекла в подвалах оставалася, да и ржицы понемногу намолотили, а вот в городе совсем голодать стали. И чем голоднее становилося, тем громче большевики кричали. Бывало, только кончим работу – вотони: не уходите, мол, агитаторы пришли. И начнуть... Умели говорить некоторые! Как какой сагитируить, так давай сейчас винтовки в руки, и сразу пойдем гамузом громить-бить буржуев недобитых! А другой как раздразнить, как начнуть кричать!.. Тогда ж ни-ичего на работе не платили, так, иногда или мучички несколько фунтиков, или пшенца какого, а на кухню пойдешь, наварють мерзлой картошки, развядуть жижкой, похлебаешь-похлебаешь этой-то бурды, сунуть в руку хлебушка во-от такой-то кусочек и-и на цельный день. А агитаторы все кричать: разгромим буржуев, уничтожим до одного, тогда рай наступит, будут вам молочные реки и кисельные берега! Поташшыли опять и мужиков на фронт, опять некому стало землю пахать.
... И сорганизовался у нас к весне бедный комбед=========, стал заправлять что и когда сажать, когда картошку окучивать, когда рожь убирать, а ишшо отбирал этот комбед всё лишнее, у кого что оставалося. И начал с Дахнова, в лесу его владения были. А помешшык он был крупный, мно-ого пахотной земли имел, и земли-то какой! И вот тогда направился наш бедный комбед убирать урожай на этих делянках. Пришли, стали жать, а под эту рожь и серпа не подсунешь. Стеной стоить! Колос - по четверти, сотрешь в ладонях, так целая горсть зерна, а сноп свяжешь - не поднимешь. Такой ржи мы даже и в глаза не видели. Наша-то ядрица… как вымахаить во-от такая, а колосок - с палец. У нас же в деревне все пески да пески были, что на них вырастишь? Только самовары им и чистить. И вот теперя жали мы эту помешшычью рожь и там же молотили Дахновской молотилкой, только она одна и досталася нашему бедному комбеду от всего добра, когда его разоряли, солдатам-то она не нужна была, а крестьянину на что? Это ж надо было четырем лошадям возле нее ходить, вот ее никто и не взял, а мы намолотим на ней ржи, наберем себе в фартуки, а когда бяжим домой, то и спрячем в лесу. Начальники-то увезуть потом эту рожь в город, ишшы у кого за работу спрашивать!..  А ишшо помню, что тогда на землях помешшика Плюгина коммуна сошлася. Захватили они хемли, дома помешшычьи, да и поселилися в них. И всё-ё тогда говорили про них, что будуть с одного котла есть и спать под одним одеялом уляжуцца... Бывало думаешь так-то: да как же это самое одеяло и шить, если под него всю коммуну уложить можно? Но под одно одеяло они не укладывалися, а вот черпать… так черпали с одного котла. Но когда коровки, телятки помешшычьи оставалися, так можно было котёл устраивать, а вот когда все поприкончили... Хлобохлыстнику наварють, так не каждый-то и полезить к котлу этому.
... Проработала я на пенькотрепальной фабрике ползимы, а потом ее и закрыли.
Это ж тебе не стройка какая-нибудь, нарыл глины, налепил кирпичей да строй, ведь пеньку сначала вырастить надо, потом кто-то её купить должен, ну а тогда кто ж её вырашшывать и покупать будить? Помешшиков разорили, мужиков на войну угнали, вот к весне и начался голод. Сдиралилюди на хлеб, траву, кору разную. Помню, принесёшь кусок хлеба, а в нем ржи-то... овес один! Режешь, а колючки за ножом так и волокуцца, так и тянуцца. Попробуй-ка, съешь такой! Так мамка так-то и скажить:
- Все кишки нам эти кылки порежуть.
Да посушить этот хлеб на сухарики, потом потолчёть, просеить, кылки отсеются, тогда и едим, что осталося. А вскорости ишшо и эпидемия тифа началася, тифа-возвратника, если заболеешь им и сразу не помрёшь, то отпустить немного и опять… Вот и повезли гробы, а то и просто завернуть покойника в попону* да и на кладбишше. Кто в силах - могилку выроить, а кто нет - в снег зароить, да и ладно. Заболели и мы. Ляжим, бредим, мечемся, каждый своё лопочить! Помню, одумалася я так-то да слышу:
- Не цепляйтеся за меня! Отстаньте! - А это мамка кричить на всю хату: - Не довезу я всех, отцепитеся от меня, отцепитеся!
Я ка-ак захохотала!.. И аж память отошла. Но потом стали соседки к нам заходить, в хате протопють, поесть принесуть, и начали понемногу поправляться. А чем кормиться то? И хранилася у нас редька под полом, вот мы и давай эту редьку... Достанем кой-как, начистим, нарежем и грызем, как мыши. А после болезни этой были как не в своем уме всеодно, мамка как задеревенела, а Динка... Она ж меньше меня была, так и вовси дурочкой стала, соображала плохо и только есть просила. Тут-то и случилося самое страшное, Коля-то наш... А было ему тогда десять лет. Он же, когда выздоравливать стал и понемногу ходить, ушел к дяде на Масловку, а там его и накормили вволю хлебом, да еще теплым, только что выпеченным, и случилося у него воспаление кишок. Лечить было некому, да мы никуда и не обрашшалися, сами после тифа еле-еле на ногах стояли. И стал Коля наш помирать. Помню, как закричить, как завизжить!.. Соскочила я к нему с печки, а он:
- Иди, иди на печку. Думаешь, легко помирать? О-ох, и трудно ж помирать!
Потом застонал, застонал, судороги началися и память отошла. Помер… Ну, надо обмывать, а сил и нетути. Надели мы на него рубашечку чистенькую, штанишки… Динка и я си-идим рядышком, а я еще и прилягу, головой к нему прижмуся. А когда приехал за ним дядя и привёз ведро кислой капусты с коврижкой хлеба, так что ж ты думаешь? Как накинулися мы на эту еду, как облапили! А дядя забрал нашего братца и увёз, мы даже и не попрошшалися с ним, никто и не заплакал… Ну, прошло с неделю. Тепло стало, снег растаял, ручьи побежали. И была у нас еще картошка в поле с осени зарытая, мать всё-ё так-то скажить да скажить:
- Как-нибудь уж, дети, зиму перебьемся, зато весной посадим, а осенью с картошечкой будем.
Но тут уж такое подошло, что если картошку эту не выташшым из земли, то нас самих туда... Ну, сосед и отрыл её нам, привёз. Стали мы с Динкой поправляться от этой картошки, стали с печки слезать, ходить понемногу, и только тут-то опомнилися: а Коля-то... Коля наш где?! Как же мы плакали, как убивалися! Да и мамка ночью раз ка-ак всхватилася:
- Ох... А где ж... А где ж Коля-то наш?
- Помер он, мам.
- Хм... Да я знаю, знаю.
Что ж, не знала, чтолича? Помню, сидить раз так-то у печки, копаить угли, да говорить:
- А что по нём убиваться-то? Неслух стал, самоволь.
А это, когда мы все еще лежали, и он выздоравливать стал, так она и попросить его так-то:
- Коль, водицы... сходи за водицей-то.
А он и не идёть, сил нетути, вот она и неслухом его... А тут, видать, на неё как прозрение какое нашло и как начала метаться! Плакать-то уж и говорить нечего, как плакала, а то как начнеть биться!
- Господи! Помереть бы!
Но не помрешь, коль смерть не пришла. На кладбишше к нему, хоть на могилочку-то на его поглядеть! А сил идти и нетути. Пошла я. Солнышко уже хорошо пригревало, синички цвыркали, на проталинках возле хат травка показалася… Вот и кладбишше. Как огляделася я!.. А кругом и гробы обнажилися не зарытые, и те, кто без гробов… Ходила, смотрела, искала могилку Коли нашего… тут-то должна быть, рядом с отцом. Ну, нашла, наконец, а на ней гроб чей-то торчить, свежим песочком прикрытый… И странное дело, не было во мне ни страха, ни жалости. Одеревенела, чтолича? А что ж ты думаешь? От голода и горя человек становится, как скотина, такое я не раз за собой замечала.
... Пришла весна*. Надо огород пахать, сеять, сажать, а чем? Картошку-то мы всю после болезни съели. А еще мамка по братцу всё убивалася, поэтому и решила уехать на Украину, там посытнеича было. А поехали к солдатику, который жил у нас, когда их по избам ставили, потом его на фронт угнали, но он всё письма нам слал, вот теперя и написали ему про свое житье-бытье а он ответил: приезжайте, мол, хаты у меня две, хлеб есть, картошки тоже много, вот мы и поехали. Д-оолго ехали, дней пять, должно, сгонють на какой станции и сидим, потом опять к поезду прицепимся, поедем. Ну, наконец, говорять: на следующей остановке, мол, сходите. Только стали собираться, а поезд и остановился. Мы скорей-скорей да спрыгивать... думали-то, что наша станция. Скотилися, значить, с этого поезда, а он гукнул, пыхнул и по-ошел себе дальше, вроде как нас специально и ссадил. А уже темнеть стало. Что делать? По-ошли мы… и добралися до хутора, расспросили о деревне, где Ваня тот живёть, потом оставила нас мамка у людей, а сама пошла его искать и нашла. Запряг он лошадей и приехал за нами, привез к себе, накормил, напоил, легли мы спать, а утром проснулися и видим: да, хаты у него две, как и писал, но какие? Одна, как мой курятник, а другая, правда, побольше, сам в ней с матерью живёть, ну а в курятнике - жена брата. И была она с виду не женшына, а призрак какой-то! Ну настолько худа, настолько, что лицо... с куриное яйцо... И прожили мы у этого Ивана дней пять, должно, а потом он и говорить:
- Оставайтеся-ка у меня. Земли много, дело всем найдется. Я женюсь на Мане, годика через два и Дину замуж отдадим, да и вы, мамаша, пригодитеся.
А мне ну совсем ни к души был этот Иван! Но они уже и к свадьбе стали готовиться, выташшыла его мать все свои попоны, половики развесила на заборе, это, мол, всё молодым. Что делать? Сердце мое разрывается! Да завела мамку в садик и в слезы:
- Ты что? Привезла меня сюда замуж выдавать? Да не нужен он мне со всей своей землей и хатами в придачу!
Тут и Динка стала меня подзадоривать: давай-ка, мол, сбежим отсюда ночью! А на другой день Ванькина мать и говорить:
- Как же играть свадьбу-то? Соли ж нет.
Тогда ведь с солью было очень плохо, дороже всего она была и за три пуда можно было корову выменять. Ну, мамка и сообразила:
- Вот что, - говорить Ивану, – съездим-ка мы за солью. И вправду, как же свадьбу играть без соли? А мы пуд привезем и то хорошо.
Обрадовался Иван:
- И ладно, поезжайте. Только Маню оставьте.
- Не-е, - мамка-то, - чаво ж она сидеть будить? Тоже поедить, поможить.
Поспорили они, поспорили, но согласился он, наконец, и отвез нас на вокзал, дал хлеба, ведро картошки, мы и поехали. Куда-куда… Да куда глаза глядять. Но доехали только до станции Лозовой, и выгнали из вагона, забрали в комендатуру. Но у нас документ был, что едем, мол, на Украину работать, от голода спасаемся, и дал нам его мамкин двоюродный брат за печатью от бедного комбеда, а теперя, когда проверили этот документ, один дядя и говорить:
- Да что ж вы, глупые, таскаетесь по товарнякам? С вашим документом можно и в пассажирском поезде ехать.
А кто ж его знаить, кого сажають в пассажирские поезда, разберешь тут разве? Да хотя бы к чему прицепиться, лишь бы только вёз! Взял, значить, этот дяденька у нас деньжат, что были, вышел куда-то. Потом приходить и даёть билеты до Юзовки, только до неё наших денег хватало, и поехали мы в пассажирском вагоне. Едем, а как раз рядом дядечка сидить:
- Куда ж вы путь держите? - спрашиваить.
- Да едем, куда глаза глядять, - мамка-то ему.
- Ну, глаза могут и далеко глядеть, за ними не угнаться. - И расспросил нас: откуда мы, как жили, а потом и говорить: - Оставайтесь-ка у нас, в Константиновке. Заводы, правда, сейчас все разбиты, но, когда восстановятся, найдется и вам работа. А пока идите на хутора, там рабочими руками нуждаются. Заработаете хлеба на зиму, а жить потом у меня будете, хата большая, найдётся и вам уголок.
Ну и слава Богу, нашелся добрый человек! Слезли в Константиновке в этой, и привел он нас к себе домой:
- Луша, - жене говорить, - привети ты этих несчастных.
- Ну, что ж, - она-то, - пусть живуть. Вон кладовка как раз пустуить.
А кладовка эта... как и кладовка, ни окошечка, ни столика, ни скамеечки. Но мы и этому обрадовалися, не на улице всё ж! Дали они нам поесть, отдохнули мы, а на утро и пустилися в промысел, кормить-то они нас не будуть? И пошли сначала побираться…
А вот так… Динка, правда, ни-икак просить не могла! Как откажуть, а она -  в слезы. Да ведь отказывали-то не просто, а обязательно и скажуть: рабить, мол, надо, рабить... работать по-ихнему. Ну а я… Приятного в этом, конечно, мало было, но переморгать можно. Чаво ж не переморгать, не попросить, коль есть у кого? Кто откажить, кто обругаить, а кто и скибку хлеба дасть. Да хлеб-то какой! Белый, вкусный!  Мы такого уже и не помнили. Так-то хорошо было, но только плохо, что на меня парубки стали заглядываться, а один, помню, даже и сказал:
- Я б и жениться не прочь на такой побирушке.
Вот другой раз и стыдновато было... Но побираться всю жизнь не будешь, и через неделю пошли мы верст за пять от Константиновки наниматься на работу. Пришли в один хутор, а нам и посоветовали идти еще дальше, километров за двадцать, там, мол, лучше платють. Прошли километров пятнадцать, сели отдохнуть, прилегла я так-то на траву, да и заснула, и вижу сон: напали на нас пчелы злые, лохматые, ну заели прямо! Проснулася, рассказала мамке, а она и говорить:
- Нехорош сон… Не случилось бы чаво. Надо итить скореича.
Да подхватилися и пошли. Прошли сколько-то и вдруг слышим - топот! Оглянулися, а за нами всадники скачуть! Догнали и спрашивають:
- Вы знаете, кто мы?
Мамка отвечаить:
- Да бог вас знаить кто вы!
Потопталися они возле нас, погоцали, погоцали*… я так-то глянула, а они обтрепанные все, босые, один даже в женский фартук вырядился, штаны-то, видать, прохудилися, вот он и прикрылся им. Ну, погомонили возле нас, гомонили и-и поскакали дальше, а за ними еще и автомобиль поехал, лошади его повязли. Ну, приташшылися мы на хутор, глядь, а там уже трое мужиков на дереве висять!..
И оказалося, ехал обоз с солью, а эта банда, что нас нагоняла, и наскочила на него. И был это, как нам потом сказали, батько Махно* со своей шайкой. Ну, начало смеркаться, а люди засуетилися, полезли по подвалам прятаться… Да боялися, что обязательно бой будить. Но ночь прошла спокойно, только пьяные махновцы все по хутору таскалися, песни орали да отбирали у людей яйца, творог, кур… Говорили, что Махно жениться будить. А он же, как потом рассказывали, на каждом хуторе женился. Как прискочить куда, так сразу и жениться. Пристал и ко мне один махновец: пойдем со мной да пойдём, наш батько, мол… так они его называли, разрешаить нам жен с собой брать. Бросилася мамка к нему:
- Да какая ж она тебе невеста-то? Ты же видишь, что девчонка ишшо, да к тому ж совсем дурочка.
А он – своё. Ну, я возьми, да и ляпни:
- Вот придуть наши, так будешь лететь отседова, что и про жену забудешь!
А он как вскочить, как выхватить саблю! Мамка - в ноги:
- Голубчик, пошшади! Я ж тебе говорила, что она дурочка!
А я сижу, глаза вылупила, как баран... Поматюкался он, поматюкался, но все ж саблю спрятал и говорить:
- Если б сказала такое нашему атаману, он бы всех вас порубал, а мне жалко. Но смотри, следующий раз поумнее будь, - и хлестнул плеткой по сапогу.
... Ездили мы на Украину и в девятнадцатом. Нанялися там работать у одного хохла, договорилися на тридцать пудов пшеницы за лето. Хозяин попался хороший, кормил нас вволю и хлебом, и молоком, но проработали у него только с неделю, и вот почему. Раз так-то к вечеру как наскочила банда на хутор, как завязался бой! Хозяин и кричить нам: скорей, мол, на чердак лезьте, там пули не достануть. Вот и отсиделися мы на этом чердаке, и живы осталися, а у хозяина лошадь убило, да и мать чуть ни шлёпнули. Она ж глухая была, как печка, и когда бой шел, то вышла на улицу, да и бродить себе как ни в чём не бывало. Но, слава Богу, не задело её пулей-то, привели потом в хату… Ну, на другой день пошли мы в Константиновку за своим барахлом, пришли, рассказали все дяде, который нас приютил, а он и говорить:
- Заработать-то пшеницы вы, конечно, заработаете, а вот вывезти её вам не удастся, всё у вас банды отнимут. Нанимайтесь-ка лучше поближе, чтобы заработанное можно было на себе перенести.
Подумали мы, подумали... И правда, сколько ж банд-то шатается! Вот и нанялися километра за три от Константиновки свеклу полоть. Но мамка недолго проработала… Тогда ж жарко было, как раз засуха начиналася и все горело без дождя, а мамка крепко жары боялася. Помню, как вспячёть солнце, а с ней и плохо. Да и Динка еще мала была, пришлося мне одной... И заработала я за лето пять мешков пшеницы, а осенью взяли пуда три на плечи, по-оехали домой, да и опять повстречалися с махновцами. И дело было так… Ехали мы на поезде, ехали и вдруг взрыв... как бомба всеодно разорвалася. Остановился поезд, началась стрельба, а через какое-то время приходить начальник поезда и говорить:
- Мы будем стоять здесь долго, пути разобраны. До следующей станции пять верст. Кто не хочет попасть под махновские пули, может уйти пешком.
И просить записку снести начальнику станции… помню еще, станция та называлася Панутино. А уже вечерело, но некоторые всё ж собралися идти к этому Панутино, да и мамка всхватилася:
- Девки, пойдемте!
А я - против:
- Никуда я ночью не пойду!
Динка – тоже... Ну, поругалася она, покричала, да и всё, осталися мы. Всю ночь стреляли, но к поезду махновцы так и не подобралися, а на утро... А на утро привезли на дрезине тех, кто пошел к станции. Всех порубал проклятый Махно!.. Ну, а когда дорогу справили, поехали мы дальше, но проехали станции три, а на четвертой нас и ссадили с поезда. А ночь как раз. Что делать? Вот и легли прямо на землю, подложили свои сумки под головы, да и заснули, как поросята, а утром проснулися... Ну крепко ж есть хоцца! Только одно в голове и крутится, что б такое проглотить? Ну, мамка с Динкой и пошли опять по домам, но на этот раз мамка не просто просила, а гадать стала. И столько нагадала! Даже сала принесла, яиц. Поели мы хорошо, а к ночи прицепилися к товарняку и на пятый день добралися до Орла, а там уже и до Карачева. Побыли дома с недельку и снова поехали на Украину за нашим заработанным хлебом. Приехали, а там и хозяин воить, и хозяйка… Хлеб, двух коров, поросенка, кур… всё повымели отряды какие-то! Но все ж дал он нам немного кукурузы, вот с тем-то и наладилися домой. Доехали до Константиновки и попросились переночевать к одним. А рядом с ними евреи жили, и стали эти евреи нас просить:
- Оставайтесь у нас. Ничего с вас брать не будем! - Принесли нам подушки, одеяла, простыни: - Только, когда будут стучаться, открывайте дверь и говорите: мы тут живем, мы одни.
И потому так говорить, что когда банда какая налятить, так сразу убивали коммунистов и евреев, а раз мы русские… Ну, уговорили они нас, согласилися мы. Чего ж не пожить-то даром? Вот только топлива совсем не было, но все ходили к терриконам*, в них же мелкие кусочки угля попадалися. Сидять, бывало, люди вокруг этого террикона и разрывають его, как куры. Кто ведро нароить, кто – два. А на базаре шшепочки продавалися, да и в терриконах их можно было найти. В шахтах-то, когда уголь роють, то ставють подставки деревянные, а когда они ломаются, их с породой выкидывають и когда так-то копаешься в этом терриконе, то глядь, чурбак и найдешь. И слава тебе, Господи! Потом откулупнешь от него шшепочку, положишь в печку и сидишь, раздуваешь, раздуваешь, пока уголь не загорится... И прожили мы у евреев должно недели три. Но крепко ж и на Украине с едой плохо становилося! Пойдем на базар, а там как завидють, что хохол подвозить что-то на хурбе, как накинутся на него!.. Ни хохла не видать, ни телеги, пи-ишшыть где-то там… вот и расташшуть всё, размятуть за минуту. Но раз и мы кинулися к одной хурбе, но куда там!.. мамку чуть не задавили. Да и в деревнях так плохо стало, что ни-ичего не купишь. Тогда ж банд разных ну столько развелося, что высунуться никому не давали. Вот и собралися мы домой. Приехали на Масловку к дяде, а там как раз картошку рыли и год урожайный был. Нанялися к одним, и столько картошки заработали! Потом наносили кылок из сосонника, привели коровку с Масловки... Это, когда стояли солдаты в нашей деревне, то у нас хохол один жил по фамилии Грицайка. Пожилой уже был и нас очень любил, а когда уезжал, то и сказал мамке:
- Уж очень детей твоих жалко. Есть у меня деньжата, пойдем-ка с тобой на ярмарку, - а как раз ярмарка была на Неутолимую, - и купим телушечку. Выходишь ее, и будет вам молочко, а так зачахнуть твои детки. Мне-то на что деньги? Будем гоняться за бандами, убьють… А вы и помянете меня добрым словом.
И пошли они на ярмарку, и привели тёлушечку. Ну, а когда тифом мы заболели и за ней некому было ухаживать, забрал ее к себе дядя наш, и теперя-то, когда вернулися с Украины, у нас коровка с молочком. Так рады были! Привели её домой, заготовили сенца, да и дядя цельный воз дал за то, что теленок у них остался. Вот зимой и пошло: нальёть мамка молока в бутылки, понесёть к военным, продасть, купить хлебца, а иной раз и булочек, мы и сыты. Так что зиму хорошо-о прожили… только всё по братцу скучали, и мамка часто плакала.
... В восемнадцатом ли, в двадцатом?.. Нет, не помню, но ездили мы на Украину еще и вот с чем. Динка ж тогда уже работала на военной базе и к ним привозили шинели, гимнастерки с убитых, простыни старые, а девчонки пороли всё это и, кто помастеровитее был, чинили. Бабка-то какая если и положить заплатку на штаны, так сразу та видна, а эти мастера вырежуть ее, бывало, каким-нибудь манером, настрочуть машинкой, потом смотришь, вроде, как и заплатка, а по-другому. И вот поехали мы на Украину снова с нашим товаром и с нами увязалася сестра двоюродная Дуняшка. Ну, подходить товарняк военный, а мамка:
- Девки, цепляйтеся!   
Всцарапалися мы кое-как, закрылися двери, тронулся поезд. Осмотрелися… а вагон-то солдат полный! Вот и полезли к нам. Как начали шшыпать, как начали! Мы кричать, мы реветь! Ни-ичего не помогаить! Так спасибо командир один... как выхватил наган да как гаркнить:
- Если еще кто-нибудь их тронет!.. Застрелю!
А сам побледнел, трясётся весь! Солдаты чуть и поутихли, а поезд, как назло мчить себе да мчить! Ну, наконец, остановился. Только дверь отворилася, ка-ак мы сыпанули оттудова кубарем! А ночь уже, темно. Куда деваться? И тут опять командир тот выпрыгнул из вагона да к мамке:   
- Куда ж ты их везешь, есть у тебя толк-то? Ну, ладно. Пошли в вокзал.
По-отоптали мы за ним. А в вокзале этом народу разного!.. в покат, ступить некуда. Но все ж приткнул нас в уголочек, где посветлее, там-то и отсиделися до утра. А как-то поехали по соль до станции Бахмут. Приехали с вечера, ночь кой-как пересидели, а как только зорька занялася, вотон, идёть поезд, остановился. И тут же подбежали к нему солдаты в моряцких формах с винтовками, вскочили в вагоны, да как начали сумки у баб и мужиков хватать! Плач поднялся, крики, выстрелы! Дети ревуть, бягуть куда зря, одну бабу ка-ак шматанули, так она со своими узлами и вылетела из вагона, растянулася на них, ляжить... Жива ли осталася? Ну, а соседка наша и киваить: пойдемте, мол, пора. Видать, самый момент настал. Забежали мы с другой стороны, а она хвать себе мешок из тех, что матросы отобрали! В суматохе-то кому ж до неё дело? Хватай, видать, кто можить! А мамка наша и с места не стронется… как же хватать-то после того, что увидела? Да и говорить:
- Дети, поехали назад. Не хочу. Пускай хватають те, кто можить, а нам соль такая и в глотку не полезить.
А тут как раз товарняк приостановился в нашу сторону. Попрыгали в него, да и поехали назад ни с чем.
... Тогда же всё воевали да воеывали*,=======вот и стали к нам на Рясники опять прибывать солдаты, Поставили их и к нам, а у них лошади были, вот и вспахали они наш огород, и картошку посадили. Да и вообще, легче нам стало жить с ними, и дров привезуть, напилють, накалють. Тепло в хате! Да и еда от них перепадала, то гороха какого, то овсяца, а мы сейчас овес этот в ступе истолкём, шелуху сдуем и кашу сварим. Жить можно было, но только сидеть дома уже никому не давали и гнали на работу. Пришли и за мной, за подругами моими, отвели на фабрику, где раньше работали. Бывало поедуть хозяева новые по мелким фабрикам, порышшуть там, найдуть какую-нибудь пеньку заваляшшую, вот и бородим ее. Ведь конопли-то  совсем не стало, зазря мужики сеять-то её не стануть. А рядом с фабрикой нашей квартировали солдаты-латыши. Высокие, стройные ребяты были, в мундирчиках всё ходили. И как-то раз познакомился с нами их повар, Станиславом звали, и начал: как что останется у него на кухне, так и несёть нам. Помню, очень вкусный кулеш пшенный готовил с мясными галушками, только крепко ж много перцу туда сыпал! Сначала очень рот жгло, а потом - ничаво, привыкли, и так-то хорошо нам стало с этим поваром! Нальёть нам ведро кулеша и крикнить через забор:
- Девочки, возьмите!
Мы и панствуем потом весь день. Похлебаем, похлебаем и опять за работу, если находилося что делать. А тогда Деникин до Орла дошёл и наши начальники сразу куда-то попровалилися. Они ж большевиками были, а тогда говорили, что Деникин их первым делом вешал. И вот, когда они куда-то скрылися, нам и говорять: уезжайте, мол, и вы, а то и вас повесють. Но одна женшына добрая, что с нами работала, растолковала: никуда, мол, уезжать вам не надо, вы же еще девчонки, расходитесь по домам, да и всё. Но мы с подругами все ж решили дождаться нашего начальника: а вдруг объявится и за работу нам что дасть? Разложили свои папуши, легли на них и заснули. Долго ли спали, коротко ли, но сильно озябли, а когда подхватилися, начальников так и не нашли. Пошли домой, и за всю дорогу я так и не согрелася, а на другой день и заболела. И пролежала цельных три недели. На работу в эту зиму уже не пошла, так, бывало, заберемся с девчонками на печку, да и спим себе, сколько захочется. Хорошо было, тут я и прочитала кое-что, хоть и по слогам, но подучилася. Но все ж чувствовала себя неважно, нашла на меня маята какая-то. Соберутся подруги вечером, ребяты с гармошкой придуть, все танцують, а мне и не хочется. Мамка раз и спохватилася:
- Да что с тобой? То с печки-то соскочишь, щеки ро-озовые, а сейчас? Во, бледная, как смерть. 
А тут еще похоронили недавно подругу мою, с которой мы тогда на папушах уснули. Она-то как пришла тогда домой, так и слегла сразу, и умерла месяца через три. Что ж, она круглой сиротой была, и позаботиться о ней было некому, а моя мамка всполошилася: пойдем-ка, мол, скореича к доктору! Вот и пошли. Поглядел он меня, послушал, да и говорить:
- У нее легкие больные.
Мамка - в слезы:
- Что ж мне теперича делать с ней? Чем же лечить-то ее буду?
- А как вы живете? - спрашиваить.
Рассказала мамка, а он всёодно: но вы, мол, всё ж наблюдайте за ней.
- А чем же я наблюдать ее буду? Ну, есть у меня три курицы, порежу их, а дальше-то что?
- Вы хоть парочку яичек ей в день давайте. А еще я могу ей уколы делать.
И стала я ходить на уколы. Но как ходить-то? Нельзя ж было, чтоб об этом в деревне узнали, тогда и замуж никто не возьмёть девку такую. И пришлось бегать к доктору через луг, по заречью, чтоб не узнали. А тут еще соседка наша такая смутьянка была, обязательно ей надо было знать всё про всех! Ушла я так-то раз, а она и начала у мамки выпытывать:
- А куда это Манька твоя каждый день ходить?
- Да работу себе ишшыть, - мамка, ей. - Там-то пообешшають, там-то, а все никак не возьмуть, только за нос водють.
А доктор тогда еще сказал, что на пеньку мне ходить больше нельзя, она ж пыльная была, от неё еще и хуже легкие могли разболеться. А шёл мне тогда уже шестнадцатый год и к лету пошла я на другую работу. Неподалеку от Рясников, к Мальтино, за железной дорогой торф рыть начали. Мужики этот торф лопатками разрывали и рубили, а мы должны были сносить его, и как только нароють, девки - на носилки его и по-обежали. Принесем, сложим кучичками, что б воздух между гаргылками*  проходил, и опять... Лето в тот год выдалося солнечное, жаркое, а там, где этот торф рыли, такие просторные луга были! И вот, бывало, прибягишь на работу, а кругом птицы поють, из леса соснами несёть и так-то хорошо дышалося! Но вот что плохо: вода в болотах всё лето хо-олодная стояла, а мы ж всё босиком бегали, обувки-то никакой. Ну, летом еще ничаво-о, можно было бегать, а когда осень подошла… во когда лихо стало. Прибягим туда, а вода уже ледочком подернулася, как наступишь на лужу, а лед тра-та-та! И ломается. Не дождешься, когда и солнышко взогреить, лёд этот растопить. Бывало, ноги ну так замерзнуть, так замерзнуть!.. Аж посинеють. Присядешь так-то на кочичку, как курица, отогреешь чуток и опять побежал. Но к зиме торф этот рыть перестали и стала я работать на военной базе. Паёк там давали хороший, но работа была тяжелая. яшшыки со снарядами носить. Сейчас, как придёть вагон, так сразу и надо выгружать. Набросють на тебя лямку, положуть на нее яшшык и неси. И сначала управлялася я, только пуда по три, по четыре яшшыки были, а потом как пришли пудов по семь! Положили такой на лямку, а я и села… и с места не стронуся. Сижу, реву. И как он меня не задавил только?.. Вот и прогнали, иди, мол, ишшо подрасти и послали на чистку снарядов. А должны были мы, девчонки, разбивать яшшыки и проверять: если на каком снаряде пятно ржавое, то  счишшать его керосином. А все ж прямо под открытым небом, без навеса даже. Если и мороз ударить, всеодно бяри снаряд этот голыми руками и тряпкой счишшай. Раз так-то стою, плачу, а тут командир как раз проходить:
- Какого чёрта ревешь? – ко мне-то. - Ящики носить ты не можешь, снаряды чистить тоже...
Молчу я. А тут прораб-еврейчик мимо пробегал, набирал себе девчонок дорогу строить, и говорить мне: пойдем, мол, ко мне. Ну, я и пошла за ним, стали мы с девками снег расчишшать для укладки шпал. А раз пришли так-то на воскресник… выходны-тох тогда почти не было, то субботник, то воскресник затеють и как нагонють народу разного из города и деревень на эти субботники!.. Так вот, пришли, повел нас прораб в лес. Шли мы за ним, шли… Пришли. Начали расчишшать снег и деревья обделывать, чтоб видно было, какое рубить, работали-работали, а тут вдруг метель закружила, снег повалил, потом и вовси такая вьюга закрутила! На ногах не устоишь. А тут еще прораб куда-то провалился, одни в лесу осталися. Что делать? Да подхватилися и бежать. Но куда? Дороги-то не знаем. И заблудилися, и никак не выйдем. Блудили-блудили... из сил выбилися. Сбилися в кучу, присели. Совсем замерзаем! А одна девчонка, что повзрослее была, и начала нас тормошить:
- Девки, идти надо. Нельзя сидеть. Замерзнем! – А мы посвернулися в комочки прямо в снегу и си-идим себе. Тогда она и сообразила: - Что ж сидите-то? А если волки нападуть?
А там-то, в лесу этом, и вправду волков мно-ого водилося, как раз перед этим сторожа съели. Как взял нас страх!.. Снова мы бежать. Лезли-лезли по сугробам, и хорошо, что поезд услышали! Бросилися к железной дороге и выбралися, наконец. Пришли к проходным, зашли в будку, а там как раз печка топилася. Отогрелися возле неё чуть, отдышалися и пошли домой. А надо было ещё километра четыре до дому дойтить, так что пришли уже поздно вечером. Рассказала мамке, что с нами приключилося, а она и запричитала:
- Да провалися она пропадом эта работа! Да как же вас только волки-то не съели, как Азара нашего!
Но волков тогда я не видела, а девчонка, которая нас ташшыла, говорила потом, что волчьи глаза светилися, но она не сказала нам, чтоб вовсе не перепугалися… И опять я после этого простудилася. Ведь у нас тогда даже штанов не было, и хоть платья длинные носили, но ка-ак сиганешь в сугроб, так сейчас и почувствуешь, что на лодыжках снег таить. Вот и слегла опять, но перехворала сколько-то и поднялася. Видать, молодость своё взяла.
... Когда сватать меня стали... Да в пятнадцать. И приехали как раз на Мясоед, тогда на деревне женются, - надо к весне работницу в дом взять. А девчонка я была работящая, достатком бедная… самая подходящая, вот и начали сватать.
А в то время с нами в карагоде гулял Сергей Кадикин. Умный был, красивый, грамотный, мастер на все руки и очень мне нравился, да и я ему... но мать его не хотела в дом меня брать, все говорила:
- Бедная она, разута-раздета. Обувай ее тогда, одевай, только и будить на себя работать. - А жениться Сергею надо было, мать-то чахоткой болела. - Бери Ольгу, - все твердила. - Она и работящая, и с приданым.
Но он всё не хотел её сватать... А еще тогда за мной Семен ухаживал, но я не любила его, а мамке он нравился и всё-ё турчала про него:
- Во парень-то хороший! Чистюля, работящий, и велосипед у него... 
Да, был у Семена велосипед, первый на всю деревню, но, помню, как только приедить на нём ко мне, так сразу и садится ремонтировать, домой уедить - и там... А, поди ж ты, велосипед! Но мамка всё:
- Ни за кого тебя не отдам, за него только. Да слава Богу, что такой человек в тебе нуждается! Кто мы? Бедные, неграмотные, да и чего в тебе хорошего? Одна мордочка, и то черная, как у цыганки.
А как-то приходить к нам сосед наш Егор Тимофеевич Козлов и говорить:
- Нынче, Ляксевна, будить сходка обшества. Приходи обязательно, землю будем делить поровну, на каждую душу по наделу, и мужикам, и бабам.
Раньше-то один мужицкий надел был, а теперь, значить, и бабам.
В каком году было…  А было это уже в двадцать третьем, это я уже хорошо помню. И луга тогда делили, и покосы, и землю… Пошла мамка на эту сходку, а вечером приходить оттудова и говорить:
- Я твой надел Листафоровым отдала.
- Зачем? – обмерла я.
- А затем, что отдам тебя замуж. Семен хочить на тебе жениться, так мне отец его сказал, вот ты и пойдешь к ним со своим наделом, не будуть потом упрекать, что безземельную взяли.
Я - в слезы:
- Зачем же ты это сделала! Ведь я не люблю его!
А она и запричитала:
- За такого и не пойти? Семья хорошая, только в ихнюю кузницу и ведуть лошадей ковать, колёса обтягивать. Какого еще тебе мужа надо? Что я с вами двумя делать буду? Выросли, надо кормить, обувать-одевать, а тут и чулок купить не на что.
Причитала-причитала, а мы с Динкой своё: других ребят, мол, чтолича нету?
Ну, к вечеру пришли подруги, стали на улицу звать. Пошла я в карагод, танцевала-танцевала, а сердце всё неспокойно! Вдруг Динка прибегаить:
- Иди, мамка зовёть. Семен пришел.
И правда, сидить мой суженый, меня дожидается:
- Ты знаешь, что наши родители сделали? - кинулся ко мне.
- Да, знаю.
- Так вот завтра мать и Тихон придуть обо всём договариваться.
- О чем договариваться?
- Как о чем? О нашей свадьбе.
Ну, я и взвилася:
- А ты спросил меня: согласна я или нет?
Сенька и глаза вылупил... Но тут мамка вмешалася:
- Пусть приходють, можить и сговоримси.
И пришли. И сговорилися. Проплакала я тогда весь день, а что делать - не знала. Сергей-то, хоть и знал, что меня просватали, а так и не показался!.. А к вечеру пошла мать за картошкой на задний огород, роить и слышить: кто-то подошел к ней сзади. Оглянулася... Сергей стоить:
- Ну, что, - спрашиваить, - просватали Маню?
- Просватали, - мамка-то. - Что ж, в девках ей сидеть, чтолича?
А он:
- Как же так?.. Да вы знаете, что мы любим друг друга!
- Ну, Сережа... Надо было раньше об этом думать, - мать-то ему. - Кто ж вам мешал?
- Мешали... Разве вы не знаете? - Мать промолчала, а он опять: - Вот что я вам скажу. Если Маня согласна выйти за меня, то пусть напишить мне только одно слово: «Согласна», а я завтра буду ждать на своём крыльце... буду ждать часов до одиннадцати.
Пришла мамка домой, рассказала. И началися мои страдания. Всю-то ночь я плакала, всю-то ночь металася! И сколько раз решалась написать, и сколько откладывала? И все никак не могла простить ему: почему ж сам-то не пришел, почему не прибежал, не утешил? А на утро... Схватила карандаш и все ж написала: «Согласна», потом разбудила Динку, сунула ей записку:
- Иди, снеси.
Только она за порог, а я - к окну, и вижу: стоить мой Сережа на крыльце и папиросу курить… Ждёть, значить. Посмотрела на него, посмотрела и вот тут-то как вспыхнула обида, как заполыхала! Ну что ж не пришел-то? Что ж не схватил, не увел от Сеньки? Да вернула сестру и порвала записку. И сразу решила: всё, кончено! Но слез больше не было, только голова горела и губы сохли... Ну, а к вечеру приехал Семен. Веселый был, всё смехом заливался. Подошел ко мне:
- Что с тобой?
А я-то... Я даже улыбнуться ему не могла. А мать и говорить:
- Да волнуется она. Венчаться ей даже не в чем, обувки и то никакой. Вот, сшила ей туфельки из холстинки, а чулки весь вечер штопала.
Ну, Семен и обрадовался:
- Так только из-за этого ты? А я-то думал... - И заулыбался, повеселел: - Брось, Мария, не расстраивайся. Заработаю я деньги и всё у нас будить. Сейчас, правда, заказов немного, зима скоро, а к весне начнутся заработки и справим мы тебе и платье, и туфли новые, и всё, что нужно.
Молчала я. Приятно было слышать это, как малому ребенку, но в голове все крутилося: да не люблю я тебя, не люблю!.. А потом всё пошло бы-ыстро, скоро. Не успела и одуматься, как проскочили дни и подошел день свадьбы. Прискакали лошади, посадили нас, повезли... Стояла под венцом, точно мертвая, ничего не видела, ничего не слышала, а когда привезли в чужой дом, то свекровь и встретила:
- Манечка, да что с тобой? Бледная такая... И на ногах чуть держишься!
Тут я и заплакала. А она прижала меня к себе и говорить:
- Переживала, нябось, что приданого нет. Да не плач ты, не волнуйся, вы молодые, здоровые, всё еще наживете!
Вот так и началася моя семейная жизнь.
... Жили Листафоровы крепко, две хаты у них было, одна большая, а сенцы перейдешь, поменьше. Да и хозяйство крепкое держали: две лошади, жеребенок, теленок, овцы, свиньи, две коровы. И время тогда  было сытное, вольное, политика новая* как раз началася и власти разрешали заниматься всем, чем захочешь, лишь бы выгодно тебе было. А у нас кузня была, Сенька за главного кузнеца в ней работал, и помогали ему братья Васька, Митька, Колька и Шурик...Раньше-то Листафоровы бочки делали, и специалисты бо-ольшие по этому делу были, ну, а когда начали колёса железом отягивать, завели кузню. Приедить мужик, а ему и колеса отянуть, и ось железную сделають, и всю снасть починють. Да и с мелочью разной всё-ё к ним шли: крюк какой согнуть, кастрюлю залатать, а баба другая и ухват или кочергу* выковать попросить. И место для кузни было бойкое, бывало, как заставють всю горку повозками! А еще рядом мельница стояла, вот мужики и смелють, и починють что надо, лошадь подкують. Целыми днями наши из кузни не выходили, так что все вместе к столу и не сходилися, как же кузню с огнем-то бросишь? И если кто вырвется, прибягить домой, тогда мать и ташшыть чугунок из печки, цельный день и двигаить его туды-сюды. Ну-ка, прокорми эту ораву!  Бывалао, хлеба начнем печь, так пуда полтора-два муки сразу и замесим, и это уже наша работа была, кто помоложе.
 ... К зиме работы в кузне становилося меньше, и начал Сенька в этот год ездить в Брянск учиться на шофера. Крепко ж хотел им стать! Друзья-то его уже выучилися, уехали в Москву и работали там на частных такси, а потом приезжали и все хвалилися, что помногу зарабатывають, вот, значить, и он… Проездил в Брянск зиму, к весне права ему дали, даже второй класс сразу присвоили, и уехал он в Москву. Пробыл там сколько-то и пишить: давай, мол, перебираться сюда жить. Он же Москву эту очень любил! И поехала я как-то к нему. Приехала, как глянула!.. А комнатушка, где живёть, без окон даже! Нары одни, другие, третьи, отопления вовсе нетути, примусом отапливаются. Семья здесь же живёть, еще какие-то двое, а Сенька-то меня встретил грязный, помятый какой-то.
- Что ты, Сень, - спрашиваю, - как головешка то?
- Да это я нонча в кочегарке ночевал, - смеется. Еще и шоколад мне принес: - Во, посмотри, тут шоколад дешевый.
- Да не хочу я твоего шоколаду! И сохрани меня Господь в этой-то комнатушке оставаться и спать по очереди на полу, на нарах!
- Это все временно, - он-то.
- И не думай, и не мысли, - отрезала ему сразу.
День только и пробыла в этой Москве, уехала, а авскорости и он вернулся и ничего не заработал. А к зиме заехал к нам из Брянска его начальник, где Сенька на шофера учился, и говорить:
- Приезжай-ка ты к нам. У нас сейчас работы столько!.. Машины старые на ремонт из Москвы привозють, хорошо зарабатываем.
Ну, Сенька и уехал в Брянск, а я осталася пока жить у мамки, у нее-то картошка, молоко, яйца… всё это свое было, а я денег расходовала мало, так, на мелочь разную, вот и собралися у меня деньжата. Раз Сенька приезжаить и говорить:
- Мария, крепко ж трудно в Брянске с квартирами! Ишшу, ишшу и ни-икак не найду, как скажу, что с ребенком, так сразу и отказывають.
А перебираться туда жить мы еще не решили, так, разговоры одни вели. Ведь время-то какое было неустойчивое! Кто ж его знаить, куда дальше всё повернёть? Поговаривали: раз буржуев, помешшыков разорили, то могуть и до нас таких-то добраться. Поэтому Сенька и выучился на шофера... так, на всякий случай. Но профессия хорошо, а жить-то в Брянске где? Подумала я, подумала и говорю:
- Останемся-ка мы на Ряснике, построим дом, да и корова есть.
А тогда всё для этого было, и лес продавали, и всё, что нужно, вот и срубили нам сруб, тут же кровельшыки пришли, накрыли, ну, а отделывать... Свёкор и посоветовал:
- Что ты сейчас будешь отделывать? Уже холода наступають. Да и постоять хате годика два надо бы, только тогда и достраивать.
На том и порешили.
... Ну, а потом время смутное подошло. Стали этот нэп разорять*. И начали с Полчка. Росточку он был ма-аленького и всёодно как больной какой, рыхлый, белый. И была у него лавочка, а мы, девчонки, всё-ё за покупками к нему бегали, как копейку какую разживёмся, так и бягим. Дяденька он был хороший, добрый, не то, что Козел, тот торговал на другом конце Рясника и если придём к нему, то он сразу:
- Да идите вы со своими копейками! Как же, покупатели важные пришли!
Ведь это ж надо было идти, лавку открывать, вот он и гнал нас. Да мы и сами не любили к нему ходить, а все к этому Полчку прибягим так-то, а он:
- Здравствуйте, здравствуйте деточки! Каких вам конфеток или сахарку?
И купишь у него или сахарку кусочка три, или конфетку. Вку-усные такие конфетки с маком у него были!.. Так вот этого-то Полчка и назначили в двадцать восьмом к ликвидации, хоть у него в хозяйстве и было-то всего корова да лошадь. Ну, назначили, а народ за него и вступился: да какой же он буржуй, у него всего и товару-то, что на десятку! Так не сослали его тогда… Самого-то не сослали, а вот когда сын подрос, после тридцатых, его-то и забрали, в Сибири пропал...  А в двадцать девятом и на мастерские, как наша, тоже стали налоги присылать. Пришел к нам как-то знакомый один из правления и сказал: скоро и до вашей семьи доберутся, расходитеся, молодые пусть уезжають, а стариков не тронуть. И потому не тронуть, что с дедом оставалися четверо детей от старшего брата. Его-то самого на войне убило, да и мать их вскорости померла, дед и растил сирот, его могли не тронуть, а нас таких-то... Отберуть кузню, чем тогда жить? Ведь у Тихона уже двое детей было, и у нас двое. И разъехалися мы. Тихон с семьей ушел жить на квартиру в Карачев, а мы с Сенькой - в Брянск. А с кузней и нашим домом вот что стало. Когда нас председатель предупредил, что, мол, дом ваш под контору присмотрели, мы и решили его продать. Нашли покупателя, приехал он с сыном, разобрали они наш дом и увезли куда-то. И корову продали. Оставил свёкор себе только телочку и поросеночка, а кузню ликвидировал... А так ликвидировал. Инструменты - в яшшык, кузню - на замок, вот и все дела.
И налог не успели прислать.               
... Переехали мы в Брянск и сняли комнату в одном доме. Сенька шофером работал, а тогда шоферы были… как космонавты всеодно, и как раз первые автобусы двенадцатиместные в Брянске появилися, под брезентами. Платили ему сорок восемь рублей в месяц, да еще кожаную тужурку выдавали и краги. Продуктов в магазинах было сколько хочешь и мясо дешевое, на рубль купишь - за неделю не поешь. Ведь как раз нэп взялися ликвидировать, так люди, нябось, и думали: придуть, отнимуть корову, так лучше мы самим её… Обзавелася я тогда коровкой, а она такой хорошей оказалася! Молоко было жирное, желтое, мамка как понесёть его на базар, а там ее и ждуть, встречають. Потом и поросят завела, ведь без коровы трудно с ними, а с коровкой-то... Плеснешь им молочка в корыто, а они и сожруть все, что ни намесишь. Вырастишь, продашь... как ты думаешь, легче прожить было?
... И прожили мы в Брянске до тридцать пятого, а потом... Сенька ж партийный был, вот его как-то вызывають в военкомат и говорять: надо ехать в Белоруссию, в Боровку, там строительство какое-то начинается. А раз партийный, то не откажешься, вот он и поехал. С год, должно, прожил там один, а потом и мы к нему поехали.  И сначала строили там гаражи, а когда настроили, как понаехали танки! Сразу военные тревоги завыли и танки как попруть, как заревуть! Ночь-две спишь спокойно и-и опять…  А тут же недалеко еще и Польская граница проходила, вот и пугаешься каждый раз: война! А потом еще и аресты началися*, то одного арестують, то другова! Раз Сенька приходить и говорить:
- Знаешь, главного бухгалтера арестовали.
Ну, поговорили мы, поговорили, а тут хлоп!.. и начальника строительства Багдатьева взяли, - вредительство за ним! А Багдатьев этот пожилой был, лысый и такой душа-человек! Я хорошо жену его знала, моло-оденькая была. Через день - комбрига... И каждый день хватать стали. Знакомый наш, начальник электростанции, такой высокий, красивый был, и вот как-то встречаю его, а он и рассказываить:
- Купаюсь я вечером в озере, и вдруг как погналась за мной змея! Так гналась, так гналась, что еле-еле на берег от нее выскочил! Если б плохо плавал, не уйти.
А разговор об этих змеях всё время был, там же вокруг всё болота да болота, лес дремучий и деревья такие, что только вдвоем и можно обхватить. И столько змей и гадюк в лесу водилося! Повесила я раз гамак во дворе, выхожу утром, глядь: что ж это мой гамак такой серый? А на нем – ужи. Обвили его весь и висять. Господи, умерла я прямо! А раз за бойцом одна гадюка погналася, да такая здоровенная! Ну, как удав всёодно. Так что ж, как догонять станить, а он прыг за дерево! А этот змей ка-ак налятить на это дерево да как ударится об него! Пока опомнится, солдат убегать. И ушел. Вот теперь и начальник электростанции рассказал про змею, а потом ещё и прибавил:
- Ох, плохой это признак, когда за человеком змея погонится.
Сказал так и как в воду глянул: через день его арестовали. И охватил всех страх: сиди теперь и жди своей очереди! Как пойдеть Сенька на работу, так и думаешь: вернется ли! А тут еще эти танки... Почти каждую ночь тревоги началися! Ну до того нервы мои расшаталися, до того разошлися, что невмочь стало.
- Знаешь, - говорю, наконец, Сеньке, - не могу я больше здесь оставаться.  Отпустють тебя, не отпустють, а я всёодно уеду.
Ведь там базара даже не было, а у меня ты была маленькая, надо молоком поить, вот мне и приходилося за ним ходить в деревню километров за семь, и все лесом, лесом... Раз иду так-то, а навстречу комендант общежития на машине едить:
- Куда ты? - остановился. - Тут же столько бандитов разных шатается!
И начал рассказывать: там-то раздели одного, там-то двоих убили. Как взял меня страх! Опостылел мне этот лес сразу, прямо задыхаться в нём стала! Лезуть, лезуть сосны и ёлки на меня, давють! Думаю, Господи, хоть бы как-нибудь вверх подняться, подышать! Ну, стал тут Сенька говорить начальникам своим, что жена, мол... а его и перевели в другую часть.
... Переехали мы в Энгельгардтовскую. Дали нам там сначала одну комнату, а потом еще две и хорошо так отделаны были, видать, для какого-то начальника готовили. В магазинах и тут тоже всё было, но в тридцать девятом... как раз за два года до войны, строительство там закончилося и Сеньке предложили: хочешь, опять по Белоруссии пошлем, а хочешь - в Карачев, там тоже строительство военное начинается. Вот и поехали мы на родину. Приехали, а тут сахару нет, хлеба не достать, да и стройку эту остановили, и теперь, значить, езжай, куда хошь. А как раз Динкиного мужа Андрея в Хотынец перевели, мы и стали жить в их квартире, Сенька устроился коммерческим директором картонной фабрики и решили мы строиться. Подали заявление, дали нам поместье, на котором эта хата стоить, купили сруб. Достал Сенька машину, чтоб перевезти его, поехал, да и застрял ночью в лесу и к утру не успел на работу. А как раз перед этим указ вышел, что за пять минут опоздания партийных из партии вон, а остальным полгода платить алименты по двадцать пять процентов. Ну, алименты, это еще ничаво, а что из партии вон... Если из партии-то выгонють, то и с директорства тоже. Очень он переживал из-за этого!
- Брось ты, не волнуйся, - успокаивала. - Ну какой ты коммерческий директор! Это ж надо университеты кончать, а ты какую коммерцию проходил? Иди-ка лучше по своей специальности, шофером.
Ведь совсем измотался на этой работе! Все лезуть к нему, всё тянуть, что можно. Да и Андрей ему твердил: отстань ты, мол, от этого дела, тебя обведуть вокруг пальца, посадють, дом твой отнимуть и останется Мария с детьми на улице. Ну, пока рассуждали, а тут как раз и получаем вызов, Сеньке в Орел надо явиться. Поехал, а там как устроили ему суд! Они ж умеють это делать, партийцы-то, отобрали билет, с работы выгнали и до того довели, что приехал оттудова и рыдаить. Крепко ж ему обидно: из-за каких-то пять минут и... Прямо сумасшедшим сделался.  Вначале все уговаривала его, уговаривала, а потом и плюнула:
- Да хватить тебе плакать-то! Проживем и без билета партийного. - Я же корову из Белоруссии привезла, и она мне двадцать пять литров молока в день давала. - С одного молока проживем.
А еще и деньжонок там подсобирала, и вешшычки кой-какие оттудова привезла. Выбросють, бывало, в магазин мануфактуру или вешшы какие, а я сейчас и возьму. Мно-ого кой-чего накупила, а вешшы тогда дорогие были, да и Сенька потом шофером стал работать, начальников по колхозам возить, а они как едуть туда, так и бяруть, что им нужно. Ну, ясное дело, и Сеньке кое-что перепадало, достанить так-то и сенца подешевле, и отрубей, вот и строилися на всё это, и достроили как раз перед войной*.
... Спрашиваешь, как война началася?.. Ну, слушай. Собралися мы как-то в воскресенье поросенка покупать. Пришли на базар, подошли к одному, а он ляжить и ве-есь красный. Думаю себе: чтой-то с ним не так… больной, должно. А тут знакомый ветеринар как раз подходить:
- Не покупайте этого, он больной. Эпидемия сейчас.
Женшына рядом стоить:
- Идемте-ка ко мне, - говорить. - У меня есть два поросенка. Увидите, как они едять, больные или нет, вот и выберите подхожяшшего.
Пошли мы. Понравилися нам поросята, большие, жирные, чистые. Сговорилися. Вернулися на базар подводу нанять, а тут уже шумять: война, мол, немец напал! Ну, и началося... Из магазинов и последние продукты куда-то попровалилися, повестки понесли, бабы идуть, ревуть, этого уже мобилизовали, того провожають... И всю-то ночь мы уже не спали, уличкомы ходили, дежурства назначали и как раз первой я и попала, надо было делать вот что: как налятить самолет, так сразу бежать и всех будить. Зачем? А кто ж их знаить! Ведь ни бомбоубежишш, ни ямок не было, куда ж прятаться-то?.. Да нет, вначале, не бомбили, только через неделю как-то налетели самолеты на Трыковку и по-ошло! Бомбы рвутся, дома горять! Вскорости немцы и к Карачеву подкатился. А Сенька уже в пожарке работал и когда бомбежки началися, дома почти не ночевал, всё дежурил там, но вдруг приехал:
- Собирайтеся! Немец Севским большаком идёть, скоро у нас будить.
Выглянула я в окно, а его пожарную машину люди облепили, как мухи! Что ж мне оставалося делать? Всё оставить, схватить тебя на руки, Витьку, Кольку, кое-как прилепиться на эту машину пожарную и ехать неизвестно куда?
- Не-ет! - кричу: - Куда я поеду? Без денег, без припасов. С голоду помирать?
- Будешь ты рассуждать! – и он кричить: - Динка уехала, а ты не хочешь?
- Да у Динки муж секретарь партийный, его сразу немцы хлопнуть! Как им было не уехать? А я не поеду. Тут мы хоть в своем углу, а там что, впереди? - А с машины уже кричать ему, зовуть. -  А-а, что всем, то и нам, - решила, наконец.
Только вот Коля мой... По радио-то всё шумели, что немцы комсомольцев вешають, а он комсомолец. Что делать? Да обмотала ему шею шарфом... как раз ангина у него была, навязала узел с одежонкой, денег, какие были, сунула, перекрестила и по-обежал он за Сенькой, вспрыгнул на машину эту пожарную, кое-как прилепился... По-оехал! Уж как я потом страдала по нём! Да как же, бледный, худой, тут бы его горяченьким молочком поддержать, а я... Можить, и не надо было отправлять-то? Ведь он же маленький, ху-уденький был, хоть и семнадцатый шел… надеть бы на него штанишки коротенькие, так немец и не узнал бы, что он комсомолец. Но что ж делать-то? Поплакала, поплакала, да и всё. Не вернешь ведь теперь?.. Вот так и осталися мы в Карачеве. Вырыли с Витькой ямку в огороде, спряталисья в ней, сидим. А тут еще соседи своих детей приташшыли, сами-то разбежалися ухватить чего поесть, а я и осталася с оравой цельной: своих двое, Собакиных двое, Кутеповых двое, Бариновых трое... Сбилися все в этой ямке, сидим, ждем. Вотани! Стреляють, шумять, нясуцца на танках по болоту прямо, да к нам уже… с луга-то! Ну, - думаю, -  сейчас со слепу наедуть танками своими на нашу ямку и прямо тут-то и передушуть всех как котят слепых! Да выскочила и ка-ак начала вышвыривать детей оттудова! Подъехали, вылезли из танков, окружили... Стоять и по-своему что-то гормочуть, а потом ка-ак стали хохотать! Вижу: детей считають. Во, мол, крольчиха-то вылезла! Потом воды попросили, попили... а после завернули танки и по-оехали дальше. Пронесло!.. Тут-то и от сердца отлегло. Думали-то, что начнуть всех стрелять, а они смеялися даже.
... Вскорости стали немцы пленных наших гнать по Карачеву, так мы с Динкой всё бегали смотреть: не гнали б наших… Сеньку, Колю, Андрея! Наварим с ней ведро свеклы, картошки, капусты, приправим чем-нибудь и, как утром встанем, так Динка с детьми управляться, а я туда, к дороге. Ох, и тяжко ж было видеть всё это! Плятутся наши пленные, друг друга ташшуть! Поднесу ведро, а они как набросются на него! Кому горстью варева этого в руку сунешь, кому в карман. А немцы ж кричать, стреляють! О-о, сколько ж их тогда гнали! Сплошной колонной. Потом и холода началися, а пленные-то почти раздеты-разуты!.. или в тряпки какие завернуты. И уже к ведру моему не бросалися, сил не было, а следом немцы на лошадях ехали… подбяруть какого, швырнуть в сани. Ля-яжить мертвый, зубы оскалимши... а какой и помираить только. Ох, Господи!
... Лето сорок первого жаркое было, сухое, поэтому немцы быстро продвигалися. Ведь пяхоты у них я и не видела, а машинами своими страху нагнали! Бывало, как лятить мотоцикл, как рычить! У нас и человек по этому болоту не пройдёть, а он, как чёрт, нясёцца себе и хоть бы что! Вот и начали потом на этих машинах грабить по деревням, всё оттудова ташшыли: одеяла, подушки, половики, лук связками... холстина какая - и её в сумку, лампа – давай и лампу, один даже мочалку не постеснялся. А уж скот как губили! Бывало, как только привязуть овец, телят, коров, гусей связками, так сбрасывають их с машины и головы рубють, рубють. Свинью зарежуть, а потом чего ж только с ней не мудрять!
...  На вторую зиму начали немцев наши партизаны шшыпать, наскочуть так-то ночью на одиночную хату и всех перебьють, поэтому стали они скучиваться по большим хатам. А наша-то на краю города стояла, возле оврага, вот они и боялися у нас жить, а вдруг партизаны из оврага выскочуть? Но все ж иногда придуть да придуть и сразу показывають на овраг:
- Матка, там партизан?
Мы и приладилися говорить, чтоб меньше таскалися: да, да, пан, партизан!.. вот и начнуть по двору шастать. Шастают, и всё турчать: партизан, партизан! Ходишь за ним и думаешь: пралич вас побей, ну что ж, партизаны-то… воробьи, чтолича, клюнул да в кусты? Прямо парализовали их партизаны. Раньше-то какие вольники были, ходили, насвистывали, а теперя потихонечку стали, чтоб незаметно как...
А Витьке моему Шура-подпольщица штамп дала «Смерть немецким оккупантам!» и вот как вечер, нарядится он в батькин пиджак, в валенки его большие и по-ошёл. Повесють немцы листовку какие они хорошие да милосердные, какое счастье всем несуть, а Витька хлоп сверху: «Смерть немецким оккупантам!» Руки у него и в чернилах. Что если поймають? Сразу ж доказательства видны. И вот как пойдёть штамповать, а я стану возле окна и задеревенею вся, гляжу в конец улицы и не могу с места сдвинуться: никогда больше не увижу моего Витю! А уж как покажется, да еще ровным шагом идёть, то и начнёть сердце отходить, отходить… Он же такой безоглядный был! Когда наши бомбить стали, так что устраивал с Володькой Дальским: как самолеты начнуть заходить на бомбежку, а они - на крышу дома, где немцы живуть, да и опустють в трубу лампу. Ну, самолеты и лупють по этим хатам.
... На треть зиму и наши бомбить стали. И днем еще не так, а как ночь, и-и полетели! Один бомбардировшик улетаить, другой прилетаить, один уходить, другой заходить. Крепко ж лихо стало! Так немцы что удумали: как только самолеты загудять, попрыгають в машины и разъедутся по ближним деревням. Лови их! И получалося, что наши своих и бомбили. А раз и мы, как и немцы, подхватилися да на Подсосонки наладилися, они ж рядом с Карачевов. Прибежали, а там ещё больше бомб рвется! Да снег повалил, метель разыгралася. Ну, мы выскочили из этих Подсосонок да назад, и я-то с Динкой и детьми по дороге пошла, а Витька левее взял, через луг. Схватилася через сколько-то: а где ж мой Витька? И ну кричать, звать!.. После этого и сказала себе: никуда больше не побегу, не знаешь, где убьёть. Там-то, на Подсосонках, тогда бомба прямо в хату угодила и всех побило... А рядом с нами немцы выкопали себе дот и пряталися в него, но нас туда не пускали. И что ж мы? Взяли да передали партизанам про это дот, а через какое-то время как начали наши самолёты его луданить, как начали! Немцы-то ночь в нем пересидели и уехали по деревням, а к вечеру опять бомбежка началася. Ну, раз немцев нетути, мы – туда, а бомбы как посыпалися, как начали рваться! Сидим, молимся: Господи, спаси нас, дураков, на свою же голову беду накликали! И все-то поджилочки наши от страха перетрусилися, и губы-то попересмякли. Но все ж ни одна бомба тогда не попала… а, можить, и попала, но потолок не пробила. Вылезли утром оттудова на свет божий и аж все чёрные от земли… она ж сыпалася из-под брёвен-то. Села я возле и глаза мои не смотрють, и руки не подымаются, а тут как раз Энс…
Ну тот, который нас тогда из ареста вызволил. И как глянул:
- Мария! Ты как... – и на землю показываить. – Не гут война.
- Ох, - головой качаю, - не гут.
- Это, - и на небо показываить, ваши, мол, бомбять, русские.
- Ну, что ж, - протерла глаза, -  надо и нашим.
... В ту, третью зиму под немцем, вначале они всё еще весёлые ходили, пели-распевали. Бывало, приду к ним в хату убирать, а они свистять, как соловьи! И что за манера такая... свистеть? Оглушуть прямо. А как-то начали мне объяснять: скоро, мол, помешшыки в Россию приедуть и управлять вами стануть. Ну, а я возьми да скажи:
- Еще курочка яичко не снесла, а вы уже яишницу жарите?
Рассмеялися:
- Вот, Мария, - Звали меня Мария-политик, - скоро мы Волгу перейдем и выкупаемся в ней. – Да еще и покажуть, спинки, мол, полотенчиком утрём. - И дальше, дальше пойдём, на Баку.
Погляжу-погляжу на них так-то да подумаю: ишь разбрехалися! Подождите-ка, бываить так наши спинки вам потруть, что и до дому не добягите! А вслух и пробурчу:
- Россия мно-ого войн пережила. Еще неизвестно, будете ли купаться в Волге.
- Ну что ты, Мария! – опять засмеются: -  Русским капут!
Но, видать, рано смеялися. Через какое-то время ка-ак начали им наши спинки тереть, как начали! Тут-то они и смеяться, и свистеть перестали. Одно утро подхожу к своей хате и тихо что-то, не слышно говору ихнего. Что это с моими немцами, ай, померли? Открываю так-то дверь... Не-ет, живые сидять, но никто не свистить, никто не поёть. Да что ж такое? А тут выходить один... хорошо-о к вам относился, всё, бывало, по конфетке какой сунить, такие конфетки у них были цыбиками. Так вот как раз он и выходить:
- Матка, капут нашей армии. Аллес немцев окружили русские, - объясняить, - и капут*.
- Ах, - качаю головой, - жалко-то как.
А сама думаю: пралич вас всех побей, так вам и надо!
... А освободили Карачев в августе сорок третьего, нас тогда опять немцы из хаты выгнали и мы пряталися в противотанковом рву... его как раз рыть нас гоняли перед войной. Раз глядим так-то: вроде наши солдатики по краю оврага идуть? Господи, не верим глазам своим!.. А потом и слышим: по-русски говорять! Бросилися к ним, обнимаем, плачем, детей к ним тянем! Да какие ж они все молоденькие, да какие ж замученные! В гимнастёрочках выцветших, в плащ-палатках пыльных, и губочки-то у них попересмякли! Ох, замерло моё сердце: а ведь и Колька мой так же, Сенька… Ну, встретили мы наших солдатиков в поле, потом пришли к нашей хате, а вместо неё только печка стоить да грушня обгорелая рядом и груши на ней печёные качаются. Но грушами сыт не будешь, надо есть соображать, картошку варить, нарыли её, когда по полю домой бежали. А на чём варить-то? Печка хоть и стоить, как скала какая, и даже труба не завалилася, но пол вокруг сгорел и высо-окая стала, до загнетки не достать. И пошел мой Витька, набрал кой-каких чурок, чтоб помост сгородить, нагромоздил… теперь и варить можно. Но в чем? Да насбирали банок консервных, что от солдат осталися, поотбивал им Витька краешки, отчистил… Вот и посуда. Наварили картошки, наелися, а потом… Куда теперя деваться, где прятаться? Немец-то всё еще стреляить, по дороге бойцы идуть, он по ним и лупить.
- Пойдем-ка на Орел*! - Динка говорить. – Его раньше осводили, можить, там и пристроимся.
Выбежали из Карачева, а немец и там стреляить, да и ночь уже, куда ж итить-то? Сошли с обочины, остановилися. Смотрим, хата разваленая стоить и ворота от неё рядом ляжать. Улеглися на эти ворота, обосновалися, а тут и подходить военный да как начал кричать:
- Что ж вы, дуры, привели детей сюда? Здесь же армия идет, машины едут, вот по ним-то немцы и стреляют. Идите-ка в поле.
А куда ж в поле-то? Подхватилися, да опять домой, к хате своей сгоревшей.  Прибежали, а тут рядом бомбоубежище немецкое ишшо целым оставалося, накатники в нем были в три бревна и столбы то-олстые стояли.... Ну да, от такой благодати и бежали чёрт знаить куда, совсем, видать, от горя очумели. Да забралися в этот дот, устроилися, уложили детей и хорошо-то как! Взрывы почти не слышны, вы и заснули. Ну, а наутро побежала в те домики, что целыми осталися… сказали-то, что там милиция поместилася, прихожу... и  правда, Захаров сидить. Кинулася к нему:
- Можить, знаешь что о моих-то?
А он:
- Живы твои. Муж в пожарных войсках, Коля на фронте и еще живой.
Я как стояла!.. И ты поверишь? Когда услышала это, то большей радости в жизни и не было... Да нет, была, конечно, была, но что б такая!.. Колька живой, Сенька! А что всё погорело... на-пле-вать! Ещё наживем, если мои домой вернутся.
... И начали мы рыть землянку возле дома нашего сгоревшего, и уж не помню через сколько, но Сенька вдруг приехал. Оказывается, он после ранения и контузий уже в Орле с пожарной частью находился.
- А Коля-то как? - спрашиваю.
- На фронте Коля. Пока живой. - И рассказываить: - Прослужил на подготовке два месяца, приехал ко мне на побывку, а я как глянул!.. Идеть мой сын навстречу, а автомат у него чуть по земле ни ташшытся. Так сердце мое и замерло. Как же я плакал!
- А что ж плакать-то? – говорю: - Теперя надо только ждать да надеяться.
Ну, помыкалися мы, помыкалися с этой землянкой, а Сенька и говорить:
- Поедемте-ка в Орёл жить, его меньше разрушили.
И правда, как в землянке на зиму оставаться? Да собралися и поехали. Наняли там комнатушку, устроилися кое-как, и всё бы ничего, но как только Сенька вернулся, так сразу я и поняла, что он больной. Уж очень нервный стал, не подладишь, что и сказать. Ты ему - одно, он - другое. Да и слаб стал, раньше-то если пойдёть куда, так все бягом, бягом, прямо не поспеешь за ним, а теперя еле-еле ташшытся, И ложиться стал часто. Скажу так-то:
- Ты ж не залеживайся! Не поддавайся болезни, можить, и расходишься.
А он раз пошел куда-то, потом идёть назад и весь в слезах. Что такое? И оказалося, шел он, шел, да и завалился в канаву… и ни-икак из неё не вылезить! Хорошо, знакомый как раз проходил да узнал его: «Сень, да что с тобой?» И помог ему до хаты добраться. Потом и живот у него болеть начал. Как хватить! Умираить прямо. Молока выпьить - успокоится. А молоко семьдесят рублей пол-литра стоила, вам-то и не попадало этого молочка, только ему... А раз соседка говорить: тут, мол, недалеко врач хороший живёть, сходите-ка к нему. Пошли... так этот врач с час, должно, с Сенькой говорил. Ну, проводила я его домой, а сама спрашиваю: что, мол, с ним такое?
- У него нервная система не в порядке, - врач-то. – Вся расстроена.
Понятное дело. лёгкое ль это дело под бомбёжкой дома тушить? Тут и без бомбежки попробуй-ка, затуши! Да и контузии, ранение... Дал доктор капель, и ты знаешь, как выпил их, так живот больше и не болел, но сразу слабость какая-то на него навалилася, да и с головой что-то не так стало. Другой раз и заплачу: Боже мой, куда ж Сенька мой делся? Раньше-то чуткий был, отзывчивый, а теперя... Не угодишь ни-и в чём! Или всё раздражается, или молчить неделями.
- Что ж ты молчишь? - спрошу так-то.
Заплачить... Жа-алко его станить. Я-то хоть и не любила Семена… Бывало, придёть вовремя с работы - хорошо, а задержится - и того лучше. Это еще характер у меня был не скоглый*, только себя и винила, что за него вышла. Бедность, родные советами сбили: да хоть сыта будешь, да хоть о куске хлеба заботиться не надо будить! А-а, и на что она, сытость эта, когда не любишь! И чем дальше, тем больше… Но жалела его, заботилася, детей вместе поднимали, отец-то он был хороший, заботливый, а вот теперя… Ну, думаю, останутся наши детки без отца, и что буду с ними делать на чужой-то квартире? А в Карачеве хоть халупу какую слеплю, да все ж - свой угол. Сказала ему, а он:
- Нам и здесь квартиру дадуть.
- Дадуть, - говорю, - жди! Когда ж это будить?
Ведь всё было поразрушено, поразбито, а в Карачеве огород есть, земля, картошку с капустой или овошш какой всегда вырастить можно, как-нибудь, да сыты будем. А здеся что? Виктор как-то кролика купил, посадил его в клетку, хлебом, зернышком кормил, а ему ж трава нужна! Где ж её взять? Выйду на улицу, так даже былинки сорвать негде. Правда. Речка километра за четыре была, но и там трава не росла, так, колючки одни. Вот и сдох этот кролик. А в Карачеве-то такое раздолье! Речка рядом, колодец, и белье тебе пополоскать, и огород полить.
- Да не хочу я ждать квартиры! И не остануся тут ни за что!
Да и стала ездить в Карачев дом стоить. Помню, когда за лесом для хаты ходила, так по двадцать километров в день отхаживала! Выпишуть его на базе, и пойду смотреть. А раз пришла так-то, лесник и говорить:
- Идем, покажу какой дорогой возить его будешь.
Да как повел! А там мины в поле, что поросята на солнышке. Раньше-то под кочками были спрятаны, а когда солнце припекло, кочки поскрючилися, вот они и повылезли. Боже мой, да как же и возить-то по ним?.. Но наконец, пошла как-то на Желтоводье, сунула леснику четыре тысячи, а он и показал мне лес... брёвна – что кряжи! Посмотрела на них, посмотрела, да и говорю:
- Это сколько ж машин-то нанять мне нужно, что б эти бревна перевезти!
А он:
- Но, если перевезешь, так хата твоя сто лет стоять будить. Это ж камель, смола одна, её никакой червяк не возьмёть.
- Да-а, - отвечаю, - можить, камель твою червяк и не возьмёть, а вот меня скореича… пока перевезу.
Но все ж согласилася. Пошла на другой день на Мылинку машину искать, а шоферы и говорять: бензин, мол, давай. Купила бензину, заправили они машины, но вечер уже, куда ж ехать-то? Наутро прихожу, а они и уехали куда-то. Но, наконец, начала возить. И вот другой раз как завязнить машина в грязи, как забуксуить! Да рублю сучья, таскаю-таскаю их под колеса, а тут еще комарьё, оводня! Так подойду к машине, автолом намажусь и опять... А когда крышу железом накрывала? Тогда же один горелый продавали. Накрыть-то можно было, но долго ль продержится? Года три, не больше, а потом опять мне горе? Ведь хуже всего, когда крыша течёть, ишшо и с детства мне это впечатлилося. Раньше ж крыши соломенные были и, бывало, летом солома как взъерошится!.. только воробьям гнезда и вить. А если дождь... как потечёть! Ну, а если сильный, то и вовсе нигде места в хате не найдешь. И еще лихо было, когда хату только-только построили, а она и похилилася, поэтому-то, когда строилася... а строилася в жизни три раза, то и хлопотала больше всего, чтоб фундамент был крепкий да крыша... И вот говорить мне как-то знакомая: приходи, мол, есть у меня железа новый. А идти к ней надо было километров за десять, но пошла я. Подхожу к деревне... все землянки, землянки и вижу: народ собрался возле одной. Суматоха, крик, бабы рявуть! Что такое? И оказалося, в воронке от бомбы дети купалися, и наскочили на них овчарки, да и унесли мальчика годов трех.
Откуда овчарки? Немцы-то во время войны их мясом человечьим кормили, а когда побросали, те и приладилися на людей нападать. Рассказывали, как женшыну одну растерзали, а другая в лес за дровами пошла, так и её… Страх-то какой! А я сколько ж исходила, когда лес для дома искала! Но видно, Бог меня миловал... Ну, наконец, наняла лошадь, привезла это железо, накрыла крышу. А в хате-то ни окон, ни дверей, ни пола... так, сруб один под крышей, но мы и этому были рады, да и свекровь все меня просила:
«Манечка, да забери ты меня скореича отселя в Карачев, хоть картошечки там наемси».
А у меня как раз огород поспел, вот я и собралася переезжать, говорю Сеньке: попроси, мол, машину на работе, а он всё тянить да тянить. Ну, тогда пошла к его начальнику, тот и дал. Стали собираться. Грузилися, Семен ни слова не сказал... и всю дорогу молчал, и сгружал в Карачеве - тоже ни слова. Так, покидал всё с машины и уехал в Брянск. Вот и стала одна достраиваться. Достала досок, наняла плотников, сделали они мне пол, потолок, рамы. А к рамам-то петли нужны? Вот и ходила цельную неделю, чтоб только их достать,тут уж ни помыться, ни причесаться некогда было... Была ж сила! А теперя и вспоминать страшно, что с нами за эти годы было. Маруська, подруга моя, пишить: ночами, мол, не сплю, все вспоминаю, плачу. А чаво плакать-то, что ж вспоминать-то, если нам в такое время жить привелося.
... Ну, перебралася я с вами в еще недостроенный дом, Сенька в Брянске остался и как пойдёть к врачам, а те всё-ё никак не признають, что он больной, да еще и симулянтом называли. Тогда поехала я к нему, пошла к одной старой женщине-врачу и говорю:
- Да какой же он симулянт! Он даже ложку в руке не держить как надо!
Взялася она, обследовала его и сразу дала направление в Москву...как раз май месяц начинался, а я и говорю ему.
- Не ездий, Сень, туда...Ничем они тебе там не помогуть. Оставайся, будешь корову пасти, на горочке сидеть. Воздух чистый, молочко парное, можить, и поправишься.
- Не-е, поеду. Москва все ж…
Уж очень любил эту Москву. Распрошшалися мы, по-ошел с Витькой на вокзал. Поглядела вослед, а он ноги-то завола-акиваить, заволакиваить! И сразу для себя определила: пошел в могилу своими ногами... больше никогда сюда не вернется.  Да и сон как-раз видела: приезжаю, будто, к нему в Брянск, а мне знакомый шофер и говорить:
- Во-он общежитие, там он живеть.
Иду... вхожу в барак, а в нем дли-инный коридор, и по бокам все комнатушки, комнатушки. Захожу в одну. Сенька сидить, а рядом с ним – женшына стра-ашная, тошшая, чёрная! Я и говорю:
- Так ты, значить, не один? - Молчить. Я опять: - Ну, тогда пойду я...
- Иди, - говорить и выходить за дверь проводить меня… сверток протягиваить: - Это тебе.
Разворачиваю, а там бо-ольшая чёрная шаль. И кладёть мне на плечи... и иду я с этой шалью, и чувствую, как волокётся она сзади аж по полу, а спереди косяки её до самых колен висять. Вот так и пошла по длинному коридору с этой шалью черной, а Сеньку оставила с той женщиной страшной... Ну, а потом сон этот растолковал мне кто-то: считай, что ты теперя вдова, и шаль - печаль твоя, и пойдешь с нею по всей жизни твоей. Так и случилося.  В Москве Семену ещё хуже стало… лето, томно, да и с семьей разлучили, нервы его и вовсе разошлися, а потом и ноги отнялися. Ползучая парализация... Ну, осенью управилася я с огородом и поехала в Москву товарняком... Почему товарняком? А тогда билеты туда только командировочным отпускали, а все остальные, кому что надо было достать… соли там или хлеба, всё по товарнякам моталися. Ну, приехала, а у Сеньки уже не только ноги, но и руки отнялися, да и с речью чтой-то не так стало, сейчас говорить-говорить и вдруг, как подавится всеодно. Посидить немного… вроде и отойдёть. А еще по сторонам всё стал озираться.
- Что ты всё оглядываешься-то? – спросила.
- А вдруг кто услышить, о чём говорим? – отвечаить, а сам дрожить весь.
Боялся, видать, кого-то. Потом и просить меня стал:
- Возьми меня домой! Возьми, пожалуйста!
А я говорю:
- Сень, хата наша недостроенная, холодная, дров нетути, да и ухаживать за тобой кто будить? Мне-то и достраиваться надо, и поесть достать.
- Ничего, я и в холодной полежу, - он-то. - А еды мне теперь мало надо.
- Ладно, - говорю. - Подумаю.
И посоветовалася с врачами, а старая врачиха и говорить:
- У него болезнь прогрессирует, он скоро даже глотать не сможет, и что вы тогда делать будете? Конечно, здесь его вам до поезда отвезут, а дома? Няню наймете?
- Ка-акую няню? – я-то. -  У меня и денег-то всех, что детям на буханку хлеба да на билет обратный.
А тут ещё учебника какого-то тебе не хватало, он как раз и попадись, теперя, значить, и на буханку хлеба не осталося. На другой день пришла к Сеньке и говорю:
- Ладно, Сень, приеду домой и начну соображать, как тебя привезти. - Ляжить, плачить. - К весне возьму, а сейчас холода скоро начнутся, а тут тепло, чисто, ухаживають за тобой, кормють, поють, а у меня что? Ни дров, ни хлеба, ни денег…
Уговорила кое-как, распрошшалися.  И ни-икто меня не надоумил справку у врача попросить, чтоб потом билет назад продали, вот и пришлося снова к товарнякам идти, и хорошо, что с детства привычка осталася по ним прыгать. А со мной ишшо Танька с Рясника увязалася, возила в Москву продавать кой-что, вот и говорить уже на вокзале:
- Тот-то поезд в нашу сторону пойдёть, я узнавала.
Только мы уселися на него, только обосновалися, а он гукнул и тронулся. По-оехали... А порожняком оказался. Думаю, чтой-то тут не то, какой-то порожняк этот разбитый весь, и что в нём только возють? Но едем. Гляжу, притормозил чуть и вскакиваить дяденька:
- Здра-асьте, барышни! - на нас-то.
- Здравствуй, - отвечаем.
- Куда это вы наладилися?
- Да в Брянск едем.
- Дуры! В какой Брянск? – уставился на нас. – Поезд на разработки идет, в лес! А там - одни заключенные, они ж растерзают вас сразу! Тётушки, голубушки, ну есть у вас головы на плечах?
Хо-ороший такой дядечка попался... Как мы завыли:
- Что ж нам делать теперича?
- Чёрт вас знает, что с вами делать.
А мы си-идим, ревём!  Потом начала я рассказывать ему о муже, о детях: ожидають, мол, а я им и куска хлеба не везу…
- Ладно, не плачьте, - говорить, - Что-нибудь придумаю.
И, правда. Остановил поезд на какой-то станции и спрашиваить нас:
- Есть у вас деньги? Хоть сколько-то.
- Да вот, - говорю, - на билет только и берегла.
- Давай сюда. Пассажирский проходить будет, попробую посадить вас.
А Танька как испугалася! У нее ж деньжата имелися, вот и подумала, нябось, что ограбить, и ка-ак маханёть от нас!
- Во-о, гляди! - он-то, - я добра ей хочу, а она...
Ну, дождалися мы с ним пассажирского, уткнул меня в дверь, а кондукторше наказал:
- На, возьми билет ей на эти деньги.
И поехала я. Сижу, прижалася в темном углу, думаю: сейчас выкинуть, сейчас сгонють… Господи, хоть бы крысой какой стать. Потом гляжу, проходить один контролер, другой, а меня и не замечають вроде, и не трогають. Тогда и высунулася из углушка, и даже потом на полке кое-как прикорнула.
За всю зиму так я и не собралася к Сеньке съездить, но сначала он писал, всё хоть что-нибудь, да нацарапаить, а к весне... Я одно письмо туда, другое, - нет ответа. Но потом всё ж получаю, но от медсестры: ваш муж, мол, писать уже не можить, говорить - тоже, да и кормють его машинкой специальной… Посажають, нябось, как утёнку какому. Ну, что ж теперича делать? Ни-ичего не поделаешь, моя милая, и никуда от горя не денешься.
Ну а весной поехал мой Коля в Москву документы в институт отвозить, остановился у родственников да задержался что-то, нет и нет его. Но приезжаить, наконец.
- Ну, как отец? – спрашиваю.
Ничего не ответил. А мне в голову и толкнуло: помер, должно... И тут слышу:
- Мама, я тебе не написал, прости... Отец умер. Я знаю, что ехать тебе не на что, вот мы с дядей его и похоронили.
И было это как раз в воскресенье, а во вторник Николай должен был в Москву опять ехать, экзамены сдавать. А денег-то у меня ни-и копейки, и продать нечего. Остался, правда, пинжак Сенькин суконный на овчинном меху, зимой им только и спасалася, надо его… а Коля:
- Мам, ну продашь ты, а дальше-то что? Я же всё равно не смогу учиться на одну стипендию.
- Поезжай, сынок, - говорю. – Поезжай! Лишь бы только в институт прицепился, а там дело видно будить.
И пошла на базар с пинжаком этим. Пошла, а у самой комок в горле и никому не сказала, что Сенька мой помер, а то, думаю, начну рассказывать, да и разревуся, и всё мое дело пропало, не продам пинжак. Но все ж продала... последнюю свою одёжу и его память, пришла домой и тут-то только наревелася, что осталася вдовою с тремя детьми, как и мамка моя. А что поделаешь, милая? Надо опять крутиться, вас кормить, обувать-одевать, надо дальше жить.
... Уехал тогда Николай учиться в институте и осталася я с Виктором и с тобой, вот и думай: как самим пропитаться, обуться, одеться, да еще и Николая снабдить. Бывало, не успеешь оглянуться… вотон, приехал, и кальсоны у него сносилися, и рубашка порвалася. А ведь туда-то в кой чём не проводишь, это тебе не дома сидеть… завернулся в тряпки какие, да и ладно, там же город, значить, соображать что-то надо, и если собьешь какую копейку, то себе откажешь, а ему отправишь, Хорошо, что огород выручал. Летом с него кой-как, но сыты были, и то вырастишь, продашь, и другое... Но если б не мешали! А то раз набили с Динкой мешки овошшами и поехали в Брянск, бабы-то наговорили, что там всё дороже... а нас и сняли уже на въезде в город с попутной машины... А потому с попутной, что автобусы тогда ишшо ходиили и если кому надо было ехать, так только поездом. А ходил он раз в день, да ра-ано, часов в пять утра, вот все и прыгали по попуткам, как и мы такие-то... Сняли, значить, нас с попутки и поташшыли в милицию.  Привели и обыскивать сразу. А что искать-то? Свекла с морковкой и были в мешке, да одеялка кой из чего сшитая.
- Ну что ж вы ищите? – я-то, к милиционеру. - От хорошей жизни чтолича мы сюда поехали?
А он:
- Вот выясним кто вы такие, тогда...
И стал звонить в Карачев. Вотон, приезжаить милиционер рыжий. А взяточник был!.. несусветный. Бывало, сошьем с Динкой по одеялке, выйдем на базар продавать, а он и тут как тут... Ну, как «что ему было надо?» Одеялки ж тоже продавать не разрешали, не раз с ними в милицию забирали, так дашь ему хоть тарелку какую... у Динки посуда еще оставалася... так и отстанить. Вот он-то как раз и приехал за нами:
- Собирайтеся, змеи! Места вам что ли на базаре в Карачеве не хватило?
Да покидали мы свои овошшы в мешки, по-овез он нас назад попуткой. Отъехали чуть, а она и сломалася. Другую ждать. Сели, наконец, а она тоже километров пять до Карачева не дотянула.
- Так вас, растак вас! – стоить, ругается. – И что с вами теперь делать буду? – А потом: - Ну и прите свои мешки сами, недалеко осталося.
Вот и пёрли... Так должно семь потов сошло, пока доташшылися до милиции. Как раз Липатников сидить…
Да он уже не раз забирал меня за одеялки мои стёганые, вот и теперя… Ну а я сейчас ра-аз, и вывалила перед ним весь свой продукт:
- Нате! Жрите!
И как разревуся!.. Кончаюсь прямо от слез-то!
- И что ты, Сафонова, так убиваешься? - сидить, развалился на стуле.
- Да как же не убиваться-то? Дети домой с хлебом ждуть, а вы цельный день меня зазря промурыжили, что ж я им теперича принесу, чем кормить буду?
Ругаться начал:
- А зачем вас в Брянск понесло?
- Да кто ж ее здесь берёть-то, морковку эту?  У каждого – своя, вот и думали...
- Ну ладно, чёрт с вами, идите отсюда. Забирайте свою морковку.
- Щас! Опять переть?
Да завернулася, мешок под мышку и пошла. И морковку эту прямо у них на полу оставила.
... Ну, когда забяруть, когда продашь, но летом все ж легче было с огорода прожить, а зимой... Раз так-то приехал Колька на каникулы, а у меня стены в хате инеем заросли и денег, что б дров купить, совсем нетути. Что делать, как посогнать иней со стен? Да развела лампу паяльную, хожу, палю ею по стенам, а вода с них прямо ручьём бягить. Но ладно, иней то посогнала, но всё равно ж холодно. А мои ребяты как-то ветряк во дворе соорудили вы-ысокий, из девятки сделали. Бывало, как только сильный ветер задуить, как начнуть от него аккумуляторы раздуваться, а мы с тобой за печку прятаться. А раз ка-ак рванул один!.. В углу все шипить, тряшшыть, вонь по хате полезла… Но все ж крепко хорошо с ним было, с ветряком этим, зарядются аккумуляторы, вот тогда уже не под керосиновой лампой вечер сидим, а электричеством освешшаемся, такая ма-аленькая лампочка над столом у нас висела. И теперь-то, когда совсем топиться стало нечем, мои ребяты и спилили этот ветряк, накололи дров, натопили мы хату. А во тепло, а во хорошо-то стало! И была у меня еще свекла сахарная, так что, начишшу её, напарю, квасу наделаю, а Колька мой заберется на печку, поставить его возле себя, проведёть шланг и-и ляжить, сосёть. Этим-то квасом тогда я и отпоила, а то худюшшый на каникулы приехал, заморенный. Хлеба ж совсем не было, да и картошка за лакомство была. Осенью нароешь ее мешков пять, вот и канадиш* всю зиму, сваришь чугунок, поделишь всем: тебе - две, тебе - две, тебе... И все равно до весны не хватало, а на базаре она по двадцать пять рублей за пуд продавалася, накупишься, чтолича? Если какую копейку и выручишь, то и Николаю надо послать, и ссуду платить...
Какую ссуду? Да ту, что никогда бы не взяла, если б не Сенька. Еще дед нам всё-ё так-то завешшал: никогда, мол, с государством дел не имейте! Неурожай как-то был, а он и взял ссуду хлебом. Подошло время расплачиваться. Выплатился…  а квитанцию, видать, ему не дали. И что ж ты думаешь? Опять прислали! И платить надо в два раза больше. Что делать? Да посходил с ума, посходил, а куда денешься? И пришлося...  Поэтому и нам давал зарок: «Умирать будете, а у государства не просите. Лучше пойдите и в ножки тому поклонитеся, кто вам в долг дасть. Во, глядите, они ж все в атласах да в мехах ходють, в калясках катаюцца, а мы за это платим.» Вот и запомнила его слова. И как же билася, когда строилая, но ссуду не брала. И уже, когда почти построилася, одни перегородки оставалися, пошел Сенька к приятелю, а тот и насоветовал: бери, мол, простять, война все спишить. А он и послушал его, и принес узел денег.
- Господи, что ж ты наделал! – так и ахнула! - Неси назад!
Нет, ни в какую. Спишуть, мол, не понесу. Вот потом и списали… всю-то спину и еще ниже. Что ж эти денежки? Сделала я перегородки, еще что-то, они и разошлися. А тут Сенька и помираить. Помираить, а мне и присылають платить.
- Он же помер! – говорю.
Не тут-то было, пришли имушшество описывать. А какое у меня имушшество?
- Ну, тогда вот что сделаем, - инспектор говорить. - Оценим твою хату и продадим.
Вот и п пришлося платить. А с чего? Тебе ж помош от государства была пятнадцать рублей, на эту помош как раз только буханку хлеба на базаре и можно было купить. Плати с чего хошь! А он идёть, сборшик-то этот. И вот что приладилася я делать: как увижу его, так дверь - на замок, а сама и выскочу через окно. Но видать, он узнал о моей хитрости и раз то-олько я с окна прыгнуть приладилася, а он и стоить под ними:
- Ну что, раба божья? В дверь больше не ходишь, в окно летаешь?
- Паразит ты, - говорю, - паразит!
- Ну, ругайся, как хочешь…а меня тоже посылают.
А тут еще и реформа как раз*, и деньги-то в десять раз снизили, а ссуда та же осталася. Ну надо ж государству!.. и креста не иметь! До реформы-то насбираешь каких помидорчиков, огурчиков, пойдешь, продашь и отдашь сколько-то, а теперича я должна была уже в десять раз больше платить. Во как, милая... Да уж тут-то и пришлося так лихо, что и не приведи, Господи. Помню, после войны дрова на базаре санками продавали, так пойдешь, купишь этих дров возочек, вечером и протопишь печку. А потом властям это помешало, запретили продавать... А кто ж их знаить, почему? Нам же не скажуть. Запретили, значить, продавать дрова, а я пошла да выписала торфу, начала возить. А до болот этих, где его рыли, двенадцать километров. И вот придешь туда, набярёшь гаргылок торфяных, уложишь на санки, привязёшь, а потом ишшо и мучаешься с ними. Торф же совсем сырой был! Лядышки одни. Затопишь печку, а он тлеить-тлеить... хата дыму полная, а тепла и нетути, даже чернила ваши и на грубке* замерзали. А раз так-то собралася за ним… а метель уже начиналася. Ну, пока дошла, пока в мешки его набила, а калоша возьми да порвись. И вот как ты думаешь? Метель, мороз за двадцать, а я - в одном бурке* без калоши. А уже темнеть стало, зимой-то ра-ано темнеить. Тяну я эти санки, гляжу так-то... лошадь догоняить и пар от неё столбом. Догоняить лошадь, приостанавливается. Смотрю... Богдатьев! А он знал меня немного. Приостановил лошадей и кричить:
- Чего ты здесь стоишь?
- Да вот, торф вязу, а тут калоша и порвись, - отвечаю.
А он как хвать мои санки на воз! Да по лошади кнутом, кнутом!
- Там же волки! – ко мне-то. - Они ж за мной гонятся.
И как начал погонять! А лошадь сильная была, крепкая, вот и ушли от волков этих, не догнали нас. Да и метель видать помогла, уже во всю разыгралася.
... В тот год мой Витька кончил десятый класс и уехал работать в деревню учителем физкультуры. Осталися мы с тобой одни, а как раз в тот год запретили дрова на базаре санками продавать, вот и увязалася я за торфом ездить…
Ну да, когда и волки меня чуть ни съели, и в речке чуть ни утонула. Одурела, чтолича? Прямо в пропасть какую-то лезла. А что ж ты думаешь, от бедности и забот человек дуреить... Но была у нас коровка, мы-то её после Орла купили и хоть она старая была, но молоко давала и сено ела самое последнее, оборыши одни, и в ту зиму я её всё бардой* отпаивала, раз в неделю, километров за десять, к спиртзаводу водила. Как напьется она там этой барды, так еле назад идёть. Да и сама несу вёдра на коромысле, а в поле еще и жневнику* мешок надеру, приташшу, отдышуся, а на ночь резь ей сделаю, бардой перелью, она и сыта. А еще ходила в поле траву из-под снега откапывать или соломы какой старой, сена. Бережанские колхозники как-то подобрали стог, а подонки и осталися, так пойду вечерком, наберу... А раз мужик какой-то застал меня у этих оборышей да кричить:
- Ты чего сюда ходишь?
Но ничего, мешок не отнял, попугал только. Через какое-то время опять пошла… и как раз под Велик день. А половодье уже начиналося, воду несёть и мосточек через речку еле-еле дышыть! Но крыг* еще не было... нет, не было крыг, а то б я подумала: если свалюсь с мосточка, то ухвачусь за крыгу и выплыву. И вот иду я по мостку, а ветер!.. и доски-то подо мною прямо ходуном ходють. Но всё ж перебралася через него, а он... а он р-раз и сорвись в воду. Я как пала со своей ношей на коленки!.. и ну молиться: Господи, слава тебе, что сохранил меня! А то юркнула бы в воду, да там-то меня и нашли б прямо с ношей. Опомнилася чуть, глядь: мужик какой-то идёть. Куда деваться?.. Ну как же, а вдруг увидить? Ведь сразу подумаить: а-а, значить, и вправду она ведьма! Кто ж еще под Велик день ночью пойдёть сюда? Да спряталася за куст, отлежалася чуть на своей ноше, а потом уже и пошла домой... И в другой раз... там-то, где сейчас дачи, жневник хороший оставался. Пошла я, деру его из-под снега-то и вдруг фью-ють мимо меня! Я так-то подхватилася, гляжу... мужик ко мне идёть:
- Ну что ж ты лазишь по снегу-то? – А сам аж трясется весь: - Ведь чуть ни застрелил тебя! Думал, что волк.
- Чаво ж плохо целился? - говорю. - Да и ишшо раз можно было пульнуть.
А он:
- Не решился. Чувствовал вроде... Дети-то у тебя есть? – спрашиваить и всё никак не успоится.
- А то нету… Тройка цельная!
- Ну что ж ты этот жневник дерёшь? - А там неподалеку копнушка* стояла, так он сейчас раз-раз, раскидал ее: - Бери, бери вот отсюда, снизу.
- Боюся, - отвечаю, - ишшо схватють.
- Да кто ночью схватить-то? Кому это гнильё нужно, кто его караулить?
И набрал мне мешок цельный, еще помог и на плечи поднять. Во, как бываить, милая. Так-то с коровкой моей мы и жили, так-то зиму и протянули, а в апреле вышла она на огород, да и пала на ноги. Старая ж была... Да и близкое ль это дело по двадцать километров отмахивать за бардой! Вот и не выдержала. Лежала прямо на огороде, и даже водички ей, бедной, нечем было согреть. С месяц, должно, там пролежала и даже отелилася, но так и не поднялася. Осталися мы без коровки, а молоко носить и прислали... А вот так и прислали. Ну скажи, есть совесть у государства? Вот и пойду на базар, куплю маслица топленого бутылочку... маслом ишшо принимали за молоко-то, принесу домой, отогрею, хоть немножечко отолью похлебку вам помаслить и понесу им:
- Нате, подавитеся! У меня ж нет коровы, что ж вы с меня тянете?
А приемшик вешаить это масло, считаить да ставить:
- Была-а у тебя корова в этом году, была...
- Была, да нетути с весны, кого ж я подою теперича?
- Иди в райком, там и жалуйся.
Пойду, а там - тоже:
- У вас записана корова с начала года.
А-а, что б вам!.. Ругаюся-ругаюся, кляну-кляну, а что толку-то? Вот и носила до конца году. Так-то и жили... настрадалися, хлебнули всякого.
... В тот год* мне полегче стало еще и оттого, что Коля начал кое-что себе подрабатывать в Ленинграде. А учился в институте хорошо. До войны-то успел только восемь классов кончить, а когда вернулся и Германии, сразу в десятый пошёл, потом в институт поступать поехал и все на отлично сдал. Когда я раз приезжала к нему, так преподаватель всё-ё хвалил его: у Николая, мол, голова хорошая. Поэтому и тянула его, как бы лихо не приходилося. Помню, отрыли мы как-то весной ямку с картошкой да на радостях, что Николай заехал, сварила цельный чугунок, а ребята мои ка-ак сели возле него, так и не отошли, лупять эту картошку и едять даже без соли. А тут как раз Танька с Ряснинов пришла, да стоить так-то и всё-ё поглядываить на них, всё поглядываить, потом вышли мы с ней во двор, а она и говорить:
- Мару-усечка! Как же ты с ними будешь? - головой качаить. - Ребята-то твои почти цельный чугунок картошки сейчас улупили!
- А как хочешь, милая, так и будь.
Но ранней весной гопики выручали. Пойдёте вы с Витькой на огороды, что возле речки, вскопаить он сотки две чтоб мерзлой картошки с котелок насбирать, а как оттаить, и начнем её чистить. Шкурочка на ней то-оненькая была, так сразу вся и послезить, потом перекручу через мясорубку, поджарю... Ну да, масла не было, на сале поджаривала. Был у нас один на всех соседей такой кусок сала, и подмазать сковородку он подмазывал, а таять - не таял. Придёть так-то Мария Васильевна ко мне: дай, мол, сало это, вот и подмажить свою сковородку, а после я возьму. Так и ходили друг к другу, то соли пойдешь попросишь, то еще чего. Как ты думаешь, легче было вместе-то? Ну, а потом... А вот что потом… Вожуся я так-то раз во дворе, глядь, - цыганка идёть:
- Давай погадаю! – сразу приставать сатла.
- Отстань, - отвечаю, - сроду не гадала и не буду, всё-то вы врете.
А Бариниха, что напротив жила, очень верила в гадания эти, вот и говорю этой цыганке, чтоб отстала:
- Иди-ка ты во-он к той-то соседке, она с мужем живёть, есть у нее, чем тебе заплатить.
- А что ей сказать?
- Да нагадай, что детей трое, муж непьющшый, а от меня отстань.
Она подхватилася да к ней. И слышу, уже сидить там и турчить. Ну, видать и отгадала всё правильно, да еще и своё приплела, паразитка... потом Мария Васильевна мне передала: берегись, мол, одной женщины черной, она тебе подделаить. Ну, ушла цыганка и я-то думала, что на этом конец, скажу потом Баринихе: дура, мол, ты дура, это ж я подослала цыганку-то. Посмеемся с ней, да и всё, ан не тут-то было. На другой день побежала к ней за мясорубкой, а она и смотреть на меня не хочить, да положила эту мясорубку на порог и говорить:
- На, бери. – И прибавила: - Ты, Мария, к нам больше не ходи.
- Чаво? – опешила.
- Говорять, что ты - ведьма.
Ну да, и рядом жили, и всё вроде бы хорошо было, а теперя такое и брякнула. А как раз перед этим вызывали соседей в энкавэдэ и пытали про Баринова: что он при немцах делал, чем жил? Вызывали и меня, а я еще и сказала:
- Ну, что вы меня вызываете? Кто ж его знаить, как он жил, мне не до него было. Мне детей надо было кормить, а не за ним следить. И не тревожьте вы меня больше, и не вызывайте, ничего я про него не знаю, и говорить не стану.
А могла бы рассказать! Ведь при немцах в их доме комендатура стояла, а Баринов, видать, чем-то угодил немцам и когда другим нельзя было и носа высунуть, ему документ дали вольно ходить. Вот потом и говаривали, что он по домам шастал да брал вешшы разные, золотишко, а после войны за всё это такой дом себе отгрохал! И вот теперь этот Баринов еще и прибавил:
- Есть люди, которым голову отрубят, а они поднимаются и идут.
Во как!.. А ведь учителем был.
- Да-а, - говорю, - что-то я не видела таких безголовых... кроме тебя.
И больше говорить с ними не стала, завернулася да пошла. Думала-то, что этим всё кончится, попсихують они, попсихують и конец, а дело по-другому обернулося. Помню, умер Николай Васильевич Ермольев... добрый, умный мужик был, царство ему небесное! Пошла я попрошшаться, наклонилася так-то над ним по долгу-то христианскому… И ты знаешь, сколько народу было, так все и повытрашшылися на меня, да еще потом и судачили, будто в губы его поцеловала. Да кто ж мертвеца в губы-то целуить, я только и наклонилася… А как-то привезли соседи картошки, а ссыпать с машины не успели, ночь как раз. И вот Нинка рассказывала после всем, будто сидить она на картошке на этой, сторожить и вдруг видить: я иду... и вся - в белом!.. да подхожу к машине и лезу на нее. Вскочила она, закричала, да кубарем в хату! Во, видишь... узнала меня, значить. И ишшо. Пошла я как-то в овраг травы накосить, а навстречу ребятишки идуть, галдять, прошли мимо и вдруг что-то затихли. Обернулася, а они стоять, и шиши мне в спину показывають.
- Дети, - спрашиваю, - зачем вы это делаете?
- Да про вас, тетя, говорять, что вы ведьма и ночью коров чужих доите. 
И вот, значить, надо мне в спину шиши показать, и если оглянуся, то и вправду ведьма.
- Дурачки… - засмеялася. – Ведь я услышала, что вы вдруг затихли, вот и подумала: значить, замышляють что-то. И как же мне было не оглянуться?
Стала им говорить, что все это выдумки, что все это злые люди сочиняють, но послушали они разве? А как-то навстречу и сын Баринова Колька попался, ему лет восемь было, да увидал меня и так испугался! Аж белым стал, а я и говорю:
- Что ты, бедненький? Это потому так испугался, что твоя матка про меня наговорила? Голубчик мой, иди, не бойся.
Так проскочил возле, да скореича на горку! А я и спродивилася, стою и не знаю, что делать? Вот с тех пор и хватит к соседям ходить, и уже не пойдешь, не попросишь в долг соли, да и того сала, которым сковородки всем миром подмазывали. А потом и вовсе перестала отказываться, ведьма так ведьма. А раз так-то гляжу, идёть ко мне Вера с Рясника:
- Знаешь, Марусь, прямо и не знаю, как тебе сказать...
- Давай, говори, не обижуся ни за правду, ни за кривду.
Помялася, помялася, а потом и говорить:
- Слышала я, будто ты знаешь что-то.
- А что я знаю?
- Подворожить, вроде, можешь.
- Подворожить? - улыбаюся. -  Какая ж у тебя беда?
- Да с мужем у нас, с Тихоном… Всё-ё мы ругаемси.
- Да-а, - говорю, - дело у тебя плохое… Вот что, возьми-ка ты водички из святого колодца, прочитай над ней «Отче наш...», а как только твой мужик начнёть к тебе скопляться, то скорей - к этой водичке и-и - в рот ее. И держи. Когда замолчить, выплюнь. Ну а если у самой сердце взыграется, опять то же проделай, сердце и обойдется.
- Мару-усечка, неужто правда?
Ну, что мне ей надо было ответить? Сказать: дура, мол, ты дура, прожила век и этой-то байки не знаешь? Да пусть уж лучше так и останется. И сходила моя Вера к святому колодцу, и набрала водички, и пользовалася ею... Потом встретила её как-то и спрашиваю:
- Ну, как у тебя с Тихоном?
- Ой, ты знаешь... Лучше!
- Вот и хорошо, так и продолжай.
Посмеялися мы потом с Виктором над этой Верой: будить теперя всем рассказывать, как я ее вылечила.
... Тогда всё решала: чем бы таким заняться, чтоб детей вытянуть, выучить? Пойти работать, где хорошо платють и где украсть можно... в торговлю? Так знала, что трудно там честным оставаться, не захочешь сам воровать, так заставють, вот и угодишь в тюрьму. А я воровства боялася всю жизнь, как огня! Сенька-то, когда заведуюшшым гаражом работал, мог покрышки десятками на сторону сплавлять, но как заикнется об этом, так я сразу:
- Ты мне и копейки ворованной в дом не приноси! Учти, если тебя посадють, так я и куска хлеба в тюрьму не передам, понимаешь ты это? Тружуся я, молочко продаю, сыты мы, обуты-одеты, вот и слава тебе, Господи!
А говорила так потому, что сама всю жизнь старалася жить честно даже в самые страшные годы. Помню, как-то вскорости после войны накормила вас с утра, а вечером и нечем. Легли вы спать голодные, а ты никак не заснешь! Ляжишь и плачешь.
- Чего ты? - спрашиваю.
- Есть хочу...
- Галечка, доченька, потерпи! Засни как-нибудь.
Ну, заснула ты, наконец, а у меня и полезли в голову мысли: надо идти воровать, нет другого выхода! Волчица ж воруить, медведица тоже своим детям таскаить, почему бы и мне?   
Да это я днем ходила на речку белье полоскать, а сосед как раз ямку с картошкой открыл, и я как заглянула туда!.. аж сердце мое захолонуло. Вот и решила теперь: пойду, хоть ведро наберу. А как раз ночь была тё-ёмная... Взяла мешок, пошла. Дошла до горки и тут-то... как в голову меня кто толкнул: что ж я завтра ребятам своим скажу? Спросють утром: где ты, мам, картошки столько взяла? Ведь обязательно спросють! И что отвечу? Обменяла? А где ж ночью обменяешь-то? Догадаются, сообразять: давай-ка мы пойдем, мы молодые, если что, выскочим да уйдем, а тебя, если поймають, то там-то, в ямке этой и убьють. Обдул меня ветерок свежий, одумалася: о-ох, нет... разве ж это выход из положения? Ну украду я, ну поедять дети мои, покормются, а дальше что, опять красть? До чего ж ты опустилася, Мария Тихоновна! Ведь сроду за тобой такого не водилося, и разуты-раздеты были, и голодные-холодные сидели, а что б крошки чужой!.. И в мыслях не заводилося, а теперь… Господи, да что Бог дасть. И вернулася. Перекрестилася, легла, а на утро... Платье у меня кружевное американское было… А вот такое. тогда ж Америка нам вешшы разные присылала… Да нет, поношенные, конечно, собирали их там, пароходами к нам пересылали, а потом уж райкомы распределяли кому что. Правда, мне ничего не досталося, это ж надо было ходить, просить, заявления писать, а как я напишу-то... неграмотная? Но от сестры привезла как-то цельный узел вешшей… Ну да, тогда ж Андрей секретарём райкома в Жуковке был, Динке и доставалося кой-что… вот и платье это черное кружевное. Всё-ё я берегла его на всякий случай, кто ж его знаить, таскаисся везде, стукнить кто по голове, помрёшь, так в чем положуть то? И вот встала я тогда раненько, взяла платье это, да и пошла к Таньке на Масловку:
- Тань, - говорю, - совсем детей кормить нечем, голодные легли. Дай ты мне ведро картошки, пожалуйста, возьми себе платье это.
- Марусь, - она-то, - у меня ж у самой...
- Да знаю я! Но есть у тебя картошка, хватить и до новины, а у меня нонча есть нечего.
- Ладно, давай твое платье.
И полезла в погреб, достала ведро картошки. Принесла ее домой, отварила в шулупайках... разве ж ее тогда чистили?.. накормила вас и еще осталося сколько-то. Почистила, потолкла, мучички туда чуть сыпанула, намесила оладушек, понесла на базар, а их моментом расхватали. На вырученные деньги купила еще картошки и опять… Оладушки и себе, и на базар. Так и прожили сколько-то, базар выручил. Так что, не верю я, когда так-то слышу: выхода, мол, никакого не было, детей надо было кормить-обувать, вот и… Всё это от слабости, а выход всегда можно найти, чтоб совесть не потерять. Ведь обязательно придёть к нечестным расплата! Стануть силы уходить, и догонить их тот момент, когда начнёть он мучиться, когда лихо ему станить, и тогда ни заесть, ни запить и деньгами ни засыпать ту подлость, что накопил. И не искупить ни-ичем, из души не вытравить.
Вот и решила тогда к базару прибиваться, но чем?.. И начала опять с оладушек. Пойду, куплю муки, картошки, напеку их... хоть раз вволю накормлю вас, а остальные продам. А раз попробовала еще и петушками заняться.
Да вот какими… Наплавил Витька из свинца формочек, а я потом… Купишь сахарку, сваришь сироп, подкрасишь свёклой, зальешь в эти формочки, палочку туда воткнешь, что б держать-то за что было, застынить он… вот тебе и петушок красненький на палочке. Красивые получалися. Пойду с ними на базар, продам, опять потом сварим, да ещё и себе на чай останется… А как-то не получилися они, застыли плохо, и ты знаешь, ка-ак сели мы, так и пососали этих петушков за вечер, и никаких сил не было остановиться...
Чем еще занималися?А  после петушков ломала-ломала голову и надумала: займусь-ка одеялками. Еще мать всё-ё так-то говорила: «Учись одеялки шить. Сошьешь, а тебе за работу и принесуть. Конечно, богатства с них не наживешь, но сыта всегда будешь». И начала... Конечно, трудно было, помочь-то некому. Тебя так-то дождуся из школы:
- Доченька, помоги! Постегай со мной, а то к базару не управляюся.
Сядешь... а потом гляну так-то, а ты уткнешься носом в эту одеялку и спишь. Но выстегаю, продам... На хлеб хватало! А потом стали забирать с этими одеялками.
Ну да, по-ихнему и этого нельзя было делать. И сколько раз, бывало, схватють, приведуть в милицию и сразу:
- Где сатин взяла, где вату достала?
- Да на базаре купила! Я-то продаю, вот и мне продали.
- Может, тот человек украл.
- Ну и ловите его, я-то тут при чем?
Мучають-мучають, терзають-терзають!.. А один инспектор так привязался, что на дом стал ходить и проверять. Что делать? Так, бывало, под полом устроюся шить. Но крепко ж темно! На потолок... И стегаешь там одеялку-то эту, иглой колешь сатин, а она идёть через него и посвистываить. Ну кто ж его услышить, свист-то этот? А тебе кажется, что как раз сейчас придёть этот проверяюшшый и услышить. Как-то выборы были, а у нас в доме ну совсем есть нечего. Состегала одеялку, побежала с ней на базар, еще и не развернула ее, а меня и схватил один... Рыжий такой, противный милиционер был! Схватил, и в милицию, а там - другой сидить:
- Что, Сафонова, опять тебя привели?
Как стало мне обидно, как разрыдалася! А тот, что за столом, и спрашиваить:
- И что ты так рыдаешь? Нет ли у тебя запрещенного чего?
- Есть! - кричу. - Листовки у меня спрятаны!
И что ж ты думаешь, как стали раздевать!.. А у меня-то одёжи теплой не было, так натяну летник, под него еще каких-нибудь тряпок, и вот этот рыжий как начал их расстёгивать! Плачу, рыдаю:
- Вы с женами под ручку голосовать идёте, а меня, вдову с детьми голодными и защитить некому!
Но что поделаешь? С властью не поспоришь. Так-то и сбылися материнские слова: «Сошьешь одеяльце, а тебе и принесуть за работу. Богата не будешь, так хоть сыта». А теперь, значить, и этот кусок хлеба изо рта вырывають... А потом и еще хуже стало, ну так оголтело гонять стали, так оголтело*, что ни под полом не спрячешься, ни на потолке не усидишь. Вот и подумала: сколько ни будить это продолжаться, а десятку мне определенно влупють, один милиционер так прямо и сказал:
- Это тебя мы пока милуем, а по закону таких, как ты, судить надо. И вот если осудят... А теперь ниже десятки не дают, то отсидишь ты своё, приедешь к своим ученым сыновьям в Москву жить, а тебя к ним и не пропишут. Ты же судимая!
- Да я в Москве жить не собираюся! - говорю. - Только б детей вытянуть-выучить.
- Тогда патент бери.
- Да иди ты… какой патент? Если что и выручаю, так хватаить только на новую одеялку да детям на хлеб.
- Понимаю я... Но тебе больше нельзя так.
Что делать? Грузчиком идти работать? Так сила уже не та. Уборщицей, на сто рублей? Так столько ж буханка хлеба на базаре стоила. Идти просить помощи у государства? Нет, не так нас воспитали, уж на что лихо было… и голод, и холод терпели, а все не сдавалися. Это, видать, надо иметь натуру другую, чтоб идти да просить, а мне, бывало, как скажуть в учреждении слово обидное, так слезы и навернулися. А-а, подачки эти! Что, проживешь на них, чтолича? Это - не выход в жизни, надо искать что попрочней.
... И надумала опять к земле прирастать, ведь все предки мои на ней жили-трудилися, вот и я... Вернусь-ка к ней, родимой, опыт крестьянский есть, на бахше работала, да и с матерью на огороде толклася. Земля... хоть всего и восемь соток, у меня есть, да еще с Витькой две сотки новины у речки вскопали, посеяли просо, так сколько уродило! Пудов пять, должно, а на другой год кукурузы там насажали, зимой кашу варили. Как ты думаешь, поддержка? На земельке - не на голой кочке, прочней жизнь на ней получается. И начала с парников. Сколотил мне Витька три рамы, да еще хоть и холодновато было, но вторые оконные пришлося выдрать... А мне их Сергей Кадикин сделал. Встретилися мы с ним раз случайно, обрадовался он, много расспрашивал обо всем, а потом и говорить:
- Я нонча в городском саду сцену достраивал, артисты приедут. Приходи-ка на концерт.
А я ему:
- Сергей, у меня ж и платья-то подходяшшего нету.
- Ну что ж, приходи в этом.
- Стыдно. Люди разодетыми придуть, а я... - И еще сказала тогда: - Ты же знаешь, между нами моря.
- Нет, Мария, - улыбнулся… и грустно так! - Уродуем мы жизнь свою сами, а потом и расплачиваемся за это.
Вот так-то и поговорили с ним тогда... ну, а потом и спрашиваить:
- Как хата твоя, теплая зимой?
- Ужасно холодная, Сергей, ни-икак в морозы не натопишь!
А он и говорить:
- Это потому, что рамы у тебя одни, надо вторые вставлять. И я тебе их сделаю, вот только приду, обмеряю…
И приходить раз в костюмчике, в сапожках, в белой рубахе... Хоть и сколько лет прошло, а красивый, как и был. Ну, обмерил окна, да и присел записать у стола, а там как раз чернила с краю были прилеплены. И опрокинься пузырёк этот!.. и пролейся чернила, залей ему костюм! Я как глянула, так и обмерла, а он:
- Ничего, не волнуйся…
Да как же не волноваться-то? Ну ты подумай только, весь бок ему эти чернила залили!
- Что ж теперь делать? - бегаю возле.
А он смеётся:
- Успокойся, не огорчайся! Что костюм… Костюм - дело наживное.
Веселый был. А помер раньше меня... от рака. В последний раз встретила его как-то, а он бле-едный, осунувшийся стоить.
-  Да что с тобой, Сергей? - спрашиваю.
- Занездоровилося мне чтой-то. И на работу еле хожу.
Посмотрела на него… и молоньёй пронеслося в голове-то, как сосватали меня тогда за Сеньку, а Сергей и узнал об этом, но не прибежал, не увёл к себе, как проплакала всю ночь, как утром подошла к окну, посмотрела, что он на крыльце своем стоить, ждёть... И опять, как ножом по сердцу: ну чего ж не прибежал тогда, не схватил, не увёл!.. Ну, вот, встретила тогда его уже больного, а спустя сколько-то окликаить меня на улице Настя, сестра его двоюродная да говорить:
- Марусь, ты знаешь... Сергей помер.
Сердце мое так и оборвалося:
- Ну, что ж... Царство ему небесное, - только и сказала.
А она:
- Очень тебя перед смертью повидать хотел... сестра говорила, но побоялася за тобой сходить, жена-то как примить?
Жалко, конечно. Поговорили бы с ним в последний раз,но... На том-то всё и кончилося...
А тогда сделал он мне вторые рамы, привез, сам их подогнал. Напоила его чаем... как раз Витька из деревни медку привез, наговорилися мы с ним вволю, набеседовалися, и так-то на душе у меня радостно было.
... Выдрали мы тогда вторые рамы и посеяли под них помидоры для рассады. Начала и литературу почитывать по этому делу, то Витька из библиотеки принесёть, то сама куплю. Стала и в сортах разбираться, посею семь-восемь, а потом и выберу какой подходяшшый. Потом и капусту сажать мы начали, но в Карачеве ее плохо брали, овошшы-то у всех свои. И тогда стали с Витькой в Брянск её возить, мешка четыре набьем и-и туда. Но автобусы еще не ходили, так мы на попутках добиралися. И сколько раз, бывало, голосуешь-голосуешь, сядешь, наконец, а она проедить сколько-то, а потом или сворачиваить куда, или сломается. На другую... Пока до Брянска дотянешь, так и духу твоего не станить. Ну, а когда автобусы пошли, то стала я и одна возить, чаво ж двоим мотаться? Привезешь эту капусту, дашь рубль какому-нибудь дядьке, он и перенесёть мешки на базар. Или сама... заметишь знакомую из Карачева, попросишь, присмотри, мол, а потом и перетаскаешь по мешку. А продавали ее ранней весной и в ту пору или дождь со снегом, или холод. Другой раз начнешь её из мешка на прилавок выкладывать, а она и примерзла. Что делать? Да засунешь кочан за пазуху, чуть отойдёть, тогда и выставишь. И хорошо, если покупають, а то стоишь-стоишь с этой капустой... Но уж как продашь, да еще в автобусе место захватишь, когда домой едешь и везешь вам что-нибудь поесть!.. Во когда радость, во, когда счастье! Сидишь и только мечтаешь.
Ну да, трудное это дело, огородничество, вот и с капустой этой столько возни было! Бывало, как морозы сильные пройдуть, поднимаешь ее из подвала, обрезаешь гниль, под опилки прячешь, сверху слой снега насыпаешь, а как в Брянск ехать, отрываешь, обчишшаешь и в мешок. Так с февраля с ней и возишься... Конечно, и с другими ранними овошшами не легче, в заморозки укрывать надо было, в засуху поливать, а если дожди затяжные начнутся, то того и гляди: не загнили б! Да и когда вырастишь, понесёшь на базар… вроде бы и покупають, а всё-ё косо смотрють... А потому… Хрущев же всё-ё на частников нажимал, чтоб ни коров не держали, ни свиней. Да ишшо и газета вышла, где огородников клеймил, а раз Хрущев, то и люди. Приехала раз в Брянск с капустой, взяла весы, разложила ее, а тут и подходить мужик, камсой* торговать собирается:
- А-а, частница! Гнать вас надо!
И как начал все расшвыривать! Кочаны мои покатилися, весы столкнул, гирьки разлетелися. Стою, гляжу... заплакала аж: что делать-то теперича? Но тут и бабы на него закричали: сукин сын, мол, такой-рассякой... и вдруг подходють двое:
- Что такое? - спрашивають.
- Да вот, - говорю, - подъехал, смахнул весы, капусту мою разбросал.
А мужик этот и начинаить им объяснять: товарищ Хрущев, мол, сказал, что всех частников... но они - к нему:
- Ну-ка, подбери. Подбери! - Хоро-ошие такие мужчины оказалися! - Ишь какой… порядок приехал наводить.
И собрал тот всё, весы на место поставил, капусту… Во, видишь, что агитация делаить! От нее-то, агитации этой, народ потом и смотрел на огородников косо. Но вроде и без них не обойтиться, а ушшыпнуть обязательно надо и как что: а-а, дерёте, мол, деньги за траву разную! А сами чего траву эту не вырастите? Трудно? Конечно, брехать всегда легче.
... Ну, наконец, капуста надоела и стали опять рассаду помидорную вырашшывать. А рассаду в Брянск в корзинках возили, это тебе не мешки тягать. И продавали ее в Бежице. Приедешь в Брянск, а там - пересадка, надо на электричку поспеть, и слава тебе, Господи, если рядом стоить, а то через поезд, через два к ней под вагоны ныряешь, корзинки за собой тягаешь, и уж как сядешь в неё, так сердце чуть ни выскочить!.. Раз так-то вынырнула с корзинками из-под вагона, глядь, знакомый стоить, Сенька с ним в пожарке работал. Помог мне их в электричку заташшыть, расспросил: как дети, как одна мыкаюсь? Потом еще раз с ним встретилися, а на третий он и говорить:
- Знаешь, давай-ка с тобой сходиться жить.
Хороший такой мужик был, хозяйственный, а жена у него некрасивая была, прямо чувилда какая-то. Но недавно развелся он с нею, квартира в Брянске за ним осталася и теперя жениться хочить.
- На каких же условиях сходиться будем? - спрашиваю.
- Ну, что... Старший сын твой пусть учится, среднего тоже куда-нибудь проводим, так что ребята твои, можно считать, уже отошли, ну а девочка… Девочка у тебя смазливенькая, так мы ее годов семнадцати замуж отдадим.
- Здо-орово ты рассудил, - говорю. - Ребята, значить, отошли… А как ты думаешь, сможить Николай без помошшы моей учиться? Ему ж и белье нужно, и обувка, и прокормиться, когда на каникулы приедить. А Виктор… Куда ж я его провожу? Малый здоровый, съестной, как же без меня? Да и дочка… Значить, ребят я выучу, а её и ладно? Коне-ечно, найдется сейчас женишок, глядишь, годам к двадцати двое детей, вот и завязнить в семье, зачичкается.
- Ну-у, ты рассуждаешь, - отвечаеть, - правильно, по-матерински.
- А ты по-отцовски рассудил? Не-ет, ничего-то у нас с тобой не получится.
На том-то и разошлися... Да нет, сама посуди, ну на что он мне, замуж этот? Тут в парниках ишачишь, корзинки на базар ташшыш и задыхаешься прямо, а домой придешь, детей накормить надо, а тут еще и муж? Да ведь ему и сготовить поесть надо, и позаботиться, и одеться получше, ночью угодить, а у меня одно платье только и было, а под ним - ничаво! А еще и забота о детях великая, за ними ж каждый момент глаз да глаз нужен. Помню, когда в Боровке жили, в нашей воинской части давали судака, белугу, севрюгу, и головы от этих рыб мы выбрасывали, а деревенские ребятишки проберутся под проволоку, наберуть этих голов в мешок и-и домой. Они ж головам этим рады были, как… не знаю чему! И что ж мои ребятки? Обызрели* этих ребятишек и отлупили. Приходить мой Витечка домой и хвалится:
- Мы нонче ребят колхозных побили.
- Ах, бессовестные твои глаза! - говорю. - И этим-то ты хвалишься! Голодный ребенок лез под проволоку, рисковал, набрал, наконец, голов этих... Там –то, в деревне, матка отварить их, они с картошечкой поедять, а ты отнял? Бесстыжие твои глаза!
Гляжу, надулся мой Витька, убежал. Вот и до сих пор ему стыдно, как вспомнить… Во, видишь? Ну а если б я тогда по-другому как сказала: а, мол, вечно этим колхозным мало, всё-ё они голодные, так им и надо, лупите их, да почашше! Если б так сказала, каким бы мой Витечка вырос, как ты думаешь?
... Бабы так-то и спросють: и чего ты, мол, к детям жить не едешь? А у меня сердце замираить с землей расстаться! Она ж меня и теперь кормить, и в те годы лихие спасла...Трудно, говоришь? А как же, трудно. Другой раз за день так наморишься, что к вечеру от усталости не охаешь, а стонешь. Ляжешь, заснешь, а тут вставать надо, идти печку в теплице топить, не могу ж я растеньица в холоде бросить? Они ж страдать будуть, они ж живые! Это всеодно, что ребенка на улице оставить. Вот и оденуся, выберуся кое-еле на улицу, присяду на порожек, свежим ветерком меня обдуить и по-ошла. Приду к ним, поздравствуюся: ну, как вы тут, живы, здоровы? Смотрю, а они листочки свои поскрючили, сожмалися, как-будто им теплеича так. Ан нет, знаю, холодно им. Затоплю печку, глядь, и распустють свои крылышки, и зарадуются сразу. Живые! Только не говорять. Вот и не смогла бы прожить без огорода, без растеньиц этих, скука была б несусветная. Да что скука, а вот тоска… Как скуёть тебя тоска сердечная неисходная, не найдешь куда себя деть, так вот когда тебе лихо станить! И не спасешься от тоски этой, и съесть она тебя сразу, за неделю одну. А на огороде я развлекаюся и мысли мои все заняты: как бы ни случилося чаво, как бы не поморозить, как бы что... Опять же, кровь крестьянская, в какой среде человек родился, так к этому делу и прирос.
Помню, в детстве-то как приду к Писаренковым, так и думаю: да как же и жить-то в такой каторге? И маленький, и большой - все трудятся, все работають. Бабка-то моя ху-удая была, маленькая, а хозяйство какое вела! Гуси, свиньи, коровы, лошади, овцы... и всю скотинку эту накормить надо, напоить, в закутки загнать. Все ж в поле уйдуть, на неё хозяйство и останется. Только одного свекольнику сколько нош за день наломаить, наносить! Да еще и поесть всем надо приготовить, печку вытопить, хлеба испечь, и вот, бедная, мотается-мотается весь день, а к ночи - бараны эти... Как пустются, паразиты, бегать, как начнуть носиться по двору! Станить их загонять да к нам:
- Дети, помогите!
А разве ж сладим мы с ними? Вот и ташшыть барана этого в сарай за рога.
А в нэп? Это ж надо было такому сотвориться! После двух-то войн* и разрухи за два года полное изобилие сделать! Всё как из-под земли лезло. Пойдем, бывало, на базар, а там крупа гречневая мешками стоить, да и пшено… и пшено-то, как конопля. Мясо любое, куры, индейки, гуси. Помню, висить через плечо у мужика связка поросят маленьких резаных, вот и подойди, выбери поросеночка и зажарь.  А теперь что? Ни маслица нетути, ни колбаски... И всё потому, что при нонешнем мужицком бесправии, когда всю его инициативу задушили, ничего хорошего ждать не приходится*.
... Пришли раз налогом меня облагать, а я перед этим болела и губы-то у меня пообмётаны были. И ташшу навоз в корыте, волоку его по грязи-то... Подошли, спрашивають:
- Чего ж это вы в корыте-то тащите?
- А что ж, - говорю - трактор у меня, чтолича?
Ну, прошли они, сели тут-то на лавочку, смотрють:
- Почему у вас еще ничего не взошло?
- Да вот, - говорю, - запоздала. Болела ведь.
Походили по огороду, посмотрели и говорять:
- Налогом мы вас пришли облагать.
- Ну, давайте, облагайте, - села на лавочку, посмотрела так-то на них, да говорю: - Только вот что я вам скажу. Если обложите, то один раз только и попользуетеся, а потом – всё, буду на травке, на муражку сидеть, как и соседки мои. Выйду, посижу... приспособлюся как-нибудь. – Присели рядом, слушають. - Я вам про корову про мою расскажу. Как же я билася с ней, как мучилася! И бардой поить в Юрасово водила, и с дочкой туда за этой бардой ездила. Бывало, разбужу ее: Галичка, доченька, пойдем... а она до половины дороги идёть и спить, а ведь ей потом еще и в школу бежать. Жневник зимой для этой коровы из-под снега раскапывала, траву мерзлую, и всё ж не спасла свою Зорьку, не дотянула она до травки зеленой, ну, а теперя... А сейчас давайте вы мне корову даром, и то не возьму. Стоить только раз у человека инициативу убить и всё, не воскреснить он больше. А что они… Ничего не сказали, встали, повернулися и ушли.
... Когда землю разоряли-то... разоряли и кричали: «Сохи эти? Закиньте их, сожгите! Мы трактора пригоним, машины и всё будете машинами делать, и жать, и косить». Ну и правда. И жнуть, и косють машинами, а за хлебом в Америку да Канаду ездють… Это ж смехотория прямо! Это ж смех один, чтоб Россия!.. по хлеб чёрт-те куда ездила! Да если б предки мои узнали об этом, разве б поверили? «Ты что, – дед сказал бы, - с ума сошла? Такое-то у нас раздолье, а за моря, за леса ездить хлеб покупать?» Нет, не поверил бы. Ни за что не поверил! А приходится. И дело к тому подошло, что дальше некуда. И мужикам лихо с этим государством, и государству с такими работничками. Они ж в колхозах вроде бы и работають, а в голове одно держуть: да пропади всё пропадом!.. раз государство к нам так, то и мы… сгори всё, подохни, посохни…
Ну, можить у кого и поболить душа, но… Но что поделаешь? Ничего, моя милая, не поделаешь. Так что ж ты хочешь, что б изобилие у нас было?
... Иной раз и задумаешься: как создана она мудро, природа-то! Вот сейчас сею я, к примеру, огурцы, прикрою это крошечное семечко земелькою и уже вскорости по-ошло!.. начинаить это семечко прорастать. И вот ты представь себе, начинаить прорастать, и свой первый ростик все равно как в разведку выпускаить, а на семядольку ишшо шапочка надета. И хорошо семечко прорастёть, и уже большой этот ростик станить, а шапочку с семядольки не торопится сымать. Почему это так, как ты думаешь?.. Да потому, что если ты этот ростик повредишь или станешь на него, то семечко запасной выпустить. Во-о как разумно природа устроена. Вот я и рассуждаю: значить, есть тот, кто все это рассчитал, и есть такая сила его над нами. И если предки твои верили, так зачем тебе задумываться: есть ли Бог, нету ль Бога? Вон какие головы ученые над этим думали, а так ничего и не сдумали. Вот и ты верь. А верить не будешь, значить, всё тебе дозволено, и хорошее, и плохое. И грех тебя мучить не будить, и душа у тебя болеть не станить за то, что сделаешь... Например? А вот тебе пример: как после революции детей-то настраивали? Если знаешь что-то за батькою, так иди и донеси на него, никакого греха в этом нетути. Вот и шли, и доносили... А раньше? Это ж каким грехом считалося против отца родного пойти! В аду жарком за это кипеть будешь и грешников так рисовали: стоить в аду сковородка на огне… красная аж вся от огня-то!.. и эту сковородку ябедник языком лижить. И язык-то у него во-от такой-то уже вытянулся, а он всёодно сидить и лижить... А воровство? Каким же грехом считалося украсть! Обмануть, обсчитать… Вот и не воровали так, как сейчас. Ишшо дед мой, помню, рассказывал: едить по деревне возчик и кричить: «Солони-ины! Солонины* кому?» И выходють, и покупають солонину у кого деньги есть, ну, а у кого нет, так возчик этот: «Да бярите, я на вереи запишу». И запишить над воротами мелом: столько-то должны, а в другой раз едить, глянить: ага, мол, у того-то долг есть, да зайдёть, и отдадуть. А как же? Не отдать всеодно что украсть. И вора-то в деревне, бывало, так опозорють, что за всю жизнь не отмоется. Раз Гришка-сосед пятак украл, так урядник с казаком как повели его по деревне!.. Да сами-то на лошадях, да лошади-то здо-оровенные приздоровенные и у казака в руках плётка длинню-юшшая, а Гришка этот прямо у них под ногами и плятёцца. Во как было. Религия-то во многом людей сдерживала, а после революции громить её стали, и начали с Казанской церкви, с той самой, которую
купец Кочергин осветил и которого потом расстреляли. Пыль от неё – столбом!  А кирпичи на строительство военной базы отвозили, в лесу её как раз строили, и через год от этой Казанской и места не осталося. А потом за Тихоны вринялись... и по-ошли, и пошли! Тут уже громили беспошшадно, только и слышишь, бывало: там-то церковь рушуть, там-то ломають. Да, и с Евсеевской, её уже при тебе снесли, стерли с лица земли. Теперича, Кладбишшанская церковь... Да мало ли в Карачеве церквей было! Церквей двенадцать, должно: Казанская, Знаменье, Никола, Евсеевская, Афонасьевская, Преображение... А Собор, что с нами рядом, разве он такой был? Он же сиял весь, и колокольня какая при нём стояла!.. Потом в нём табачный склад устроили, и только когда немцы пришли, так управа разрешила открыть, а верующие все из него повынесли, повычистили и стали служить. И после войны прослужил он годов пять должно, батюшка в него хороший пришел, Федором звали, ремонт сделал, иконы написал. Собор прямо преобразился и народу столько сюда шло! А при Хрущёве* батюшку посадили на десять лет, а сколько-то спустя и Собор закрыли. У них же лозунг: ну, что, мол, это!.. это всё барахло, мы старое разрушим!.. мы лучше построим... мы не то создадим! Вот и весь сказ. Будто если создавать, то прежде обязательно разрушить надо. Да пускай бы стояло то, что деды и прадеды построили, места, чтолича, на Руси мало? Выстроили б лучше, люди и пришли к вам со всем своим почтением, а то...  Всё-ё так-то на молодежь пиняють, что стариков, мол, не уважаить. А сами-то нешто уважали? Ведь все поразломали, поуничтожили, что их деды построили, вот и религию...И не стало слышно звона колокольного над Карачевом, колокола все посняли и увезли.
... Вот скажи мне: ну почему каждый по своему горю убивается больше, чем по чужому? Вот я, к примеру. Как Витька где задержался на час, так и бегаю, квохтаю: ах, где ж это он, не случилось ли чаво? А намедни смотрю так-то в окошко... соседка стоить возле нас и всё-ё смотрить, смотрить в улицу. Выхожу, спрашиваю:
- Мусь, чаво стоишь-то?
- Да как же, Мария Тихоновна, Иван мой на рыбалку поехал, а ночь уже… его и нетути.
- Да брось ты, - отвечаю. - Приедить! Ну сломается его мотоцикл, подцепить шофер какой-нибудь да привезёть.
А она и начала: а вдруг то, а вдруг другое? И темно уже, а она… нет, стоить, бедная, на дороге и смотрить, смотрить. А вот у меня-то и нет такого чувства к ее Ивану: приедить, мол, куда денется? Да завернулася и пошла. И утешать больше не стала. Видишь, какой человек эгоист! Ну, а вера в Бога приучаить к тому, чтобы каждый не только о себе думал, но и не делал зла другому. И с малых лет надо это в души чистые закладывать, вот она, душа-то человеческая, и привыкнить к добру, пока ни зачерствела. Видишь, как дети меня встречають, когда подойду к ним перед сном? «Бабушка, перекрести нас!» Значить, чувствують что-то. Значить, ребенку приятное есть в том, что говорю: Господи, да дай же ты им здоровьица, да дай же ты им ума-разума, помилуй и сохрани ото всяких бед и напастей! Спите с Богом. Перекрешшу, и заснуть. И с таким-то настроением хорошим.
... Сама-то я неграмотная была, и вот как же трудно в жизни приходилося, на каких только работах не работала! И пеньку трясла, и снег чистила, и торф рыла. Бывало, сгружаем так-то дрова на железной дороге, а к нам подойдёть начальник да как начнёть матом крыть: быстрее, мол, так вашу, перетак вашу, топчитесь, как мокрые курицы! Вот и кидаем брёвна, аж пар от нас столбом валить, а рядом стоять военные да хихикають над нами. Мы, неграмотные, яшшыки таскаем да на морозе снаряды чистим, а какая-нибудь хоть и три класса кончила, а смотришь, сидить себе в чистенькой канцелярии в тёпленьком да в сухоньком и улыбается, как кукла какая. На нас никто и внимания не обрашшаить, а она и страшная, и черт ведаить какая, а поди ж ты, с офицером гуляить. Поэтому-то и хотела детей выучить, всё-таки в тепле да в чистоте сидеть будете.
... Скажуть так-то: во сколько годов ты прожила! А ты думаешь это много, восемьдесят годов? А все равно, что миг один! Другой раз и дивишься: Господи, да когда ж она пролетела, жизнь-то? Все трудилася, бежала, спешила, не замечала ни голода, ни усталости. Ни отдыха себе не устраивала, ни нарядов не собирала, только одна цель в жизни и была: поставить детей на ноги, выучить, чтоб хоть они в достатке да тепле жили. А когда выросли, определилися, тут-то и оглянулася на себя: мать честная, да мне-то восьмой десяток уже! А я всё нет-нет да обижаться стала: ноги что-то болять, спина плохо сгибается-разгибается. Вот тут-то и подвела черту. И на нонешний день другого не желаю и не жду. Все дети мои труженики, не пьяницы какие-нибудь, все живуть честно, сыты, обуты-одеты, у всех крыша над головой. Да и сама не жду, чтобы мне кто пятерочку или десяточку сунул, а только на свои руки и надеюся, как и предки мои, - покуда руки кой-как скорябають да ноги мало-мальски передвигаются. И дай-то Бог, чтобы в этом гнезде прожить до конца дней своих, дождаться своей очереди, а когда придёть черёд и понесуть на погост, то люди чтоб вослед не сказали: вот, мол, подлеца-то понесли! А наоборот, хорошего человека, хорошего.


*Большевистский переворот в ноябре 1917 года.
*«Борис Ельцин (1931-2007) - Первый Президент Российской Федерации, в ноябре 1991 - июне 1992 года одновременно возглавлял «правительство реформаторов».
*По-видимому, находился в розыске. 
*Извоз – Перевозке на лошадях грузов или седоков.
*Динка (Евдокия) – мамина сестра. 
*Похлёбка – суп из картошки.
*ЛАпоть - крестьянская обувь, сплетённая из содранной с молодой липы коры.
*ПеревЁсло - жгуты из соломы.
*ПрАльник - изделие из дерева для выколачивания воды из белья
*СгондобИть – сделать, собрать из чего-то.
*Жмых – отходы при отжиме масла из семечек.
*Первая империалистическая война, началась в 1914 году.
*РОчагом – мокрое бельё, замёрзщее при морозе. 
*Отречение царя Николая второго от власти в феврале 1917, а в ноябре –
                большевистский переворот.
*Принесли повестки – 1921 год. 
*ПопОна – Покрывало. Накидывали на круп лошади для её защиты от мороза, насекомых.
*Весна 1919 года.
*ГОцать – прыгать, скакать.
*Гомонить – громко говорить, шуметь.
*Нестор Махно - предводитель казацких банд, сражавшихся против белых и красных.
*Гражданская война 1917-1922 года между красными (большевиками) и белыми (старорежимниками).
*ТеррикОны – горы шлака около угольных шахт.
*Антон Деникин (1872-1947) - генерал-лейтенант, мемуарист, военный документалист.
*Гаргылки – большиекомки.
*НЭП - Новая экономическая политика с 1921 года.
*Кочерга – приспособления для работы у русской печки.
*Свёртывание НЭПа со второй половины 1920-х годов и до 1929.
*Репрессии 1936-37 годов.
*Великая Отечественная война 1941-45 годов.
*Капут – нем., «конец», «гибель».
*Скоглый – ворчливый, скандальный.
*КанадИть – усиленно экономить.
*Денежная реформа СССР с 16 декабря по 29 декабря 1947 года.
*БАрда - отходы от выгонки спирта.
*Жневник – остатки стеблей злаковых культур.
*Крыга – глыба льда.
*Копнушка – небольшая копна сена.
*БУрки – что-то вроде валенок, но сшитых из ткани и ваты.
*Оголтелый – Напористый, нахальный. 
*«Двух-то войн» – Гражданской 1918-1922 и Великой отечественной 1941-1945. 
*Рассказывает мама в 1982 году.
*СолонИна – солёное мясо.
*Никита Хрущев (1894-1971) – руководил СССР в качестве председатель Совета министров (или премьера) с 1958 по 1964 год.
*Освобождение Карачева от немецкой оккупации в сентябре 1943-го.


Рецензии
Галина, светлые, душевные воспоминания Ваши о маме!
Трогательные!
С уважением, С.Т.!

Может к Вам притронется моя песня "Письмо маме"(с фото пожилой женщины)
pismo mame 1 - You Tube

Тёплый Сергей   27.02.2023 17:35     Заявить о нарушении
Сергей, спасибо на тёплом слове! Спасибо и за такую душевную песню!

Галина Сафонова-Пирус   01.03.2023 11:24   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.