Невероятное приключение мистического старика

Невероятное приключение мистического старика.

   Эта история многим покажется фантастической и неправдоподобной, но таковой она покажется в связи с тем, что практически неизвестно, когда она началась. Может быть с революционных времён, а. возможно, и с дореволюционных, но что точно известно протекала она по всей жизни музея.

   Тревожит автора и то, что пройдут читатели мимо неё, но попробуем. Это вековая история. В ней, как бы много скуки, мало современности, но уверяю вас, что для свежего и любознательного ума, любителя и почитателя слова в ней с избытком грусти и скрытой современности, которая по сравнению с нынешней открытой современностью, украшенной и расцветающей буйными веселящимися красками, напоминает невидимое внешнему взгляду глубинное течение реки.

   До выхода на пенсию старик работал сторожем  в музее. После выхода на пенсию он работал в той же должности, в том же месте, с тем же самым выражением в лице, глядя на которое невольно подумаешь: "И с чего бы это?", а подумав, тотчас вспомнишь, что с годами явится оно и в тебе, и точно так же, как и старик, задумаешься о том, о чем думают все, выходя на пенсию и с должности сторожа, и с должности повыше, и даже с той должности, у которой нет никакой пенсии.

   Как и когда старик появился в музее - неизвестно. Известно лишь то, что, оказавшись в музее, он тотчас обратил на себя внимание.

   Карманы старика, забитые всякой всячиной, всегда кусались, звенели и гремели. В руках что-нибудь да находилось: палка, доска, прут, верёвка... Разобрать, что таскал с собой старик, было совершенно немыслимо, но всему, что звенело, гремело, оттягивало карманы, пряталось за пазухой, он находил применение.

   Шуруп ввинчивался в болтающуюся дверную ручку, и уже рука не выискивала щель, а хваталась за упор. Гвоздь шёл в оторванную от забора доску, и голова, привыкшая лазить в дыру, натыкалась носом в заколоченный шит. Камень укладывался в ямке на рытвиной дорожке, и никто не оступался, как и не замечал, что это дело рук старика, железки ... Всё, способное принимать нужную форму, принимало её.

   Этот своеобразный мир создавался стариком неслышно и незаметно. Всяк попадавший в этот мир не замечал его таинственного механика, но так привыкал к его удобствам, что пальто, брошенное куда попало, не падало на пол, а цеплялось на крючок, которого там никогда и не было, и он словно сам вылез из стены; шляпа, слетавшая с головы, усаживалась туда же, окурки, недовольно шипя, влетали в урну, хотя их целили в пол, под каблук или носок.

   Как-то, выкапывая сухое дерево за глухой стеной музея, старик копнул раз, другой, а через некоторое время заметил, что стоит не в ямке, а в настоящем погребе. Ступеньки были выложены белым камнем, свежевыструганные и покрашенные двери плотно прикрывали вход, возле выбеленных стен стояли бочки, бочонки..., обтянутые крепкими железными обручами, над ними полочки, полки...

   Старик не успел даже выйти из него, как на пороге музея показались две уборщицы с банками огурцов, и они, словно ничего и не произошло, словно так и было изо дня в день, пошли по дорожке, выложенной фигурной плиткой, спустились в погреб, поставили банки на полки, заглянули в кадушки, сказав, что на зиму нужно засолить грибов, осмотрели ведра и вышли, закрыв дверь на увесистый замок и повесив отполированный ключ на гвоздик, так и не заметив старика, который уже обсаживал дорожку яблоневыми саженцами.

   Никто в музее, где старик наделал бесчисленное множество вешалок, столов, тумбочек... всего того, куда прячут ключи, печати, канцелярские принадлежности, на что вешают пальто, плащи, шубы... не называл его ни по фамилии, ни по имени, ни тем более по отчеству, а просто кричали "эй, сторож!", "эй, старик", слыша в ответ такое усердное щёлканье, которое производит рота провинившихся солдат на плацу во время строевого смотра, когда появляется генерал - инспектор, готовя должное распекание. После щёлканья тотчас появлялся старик, словно вырастал из-под земли, хотя до этого находился в конце совершенно противоположном тому, где его искали.

   Старик настолько привык к подобному обращению без имени и отчества, что уже и сам позабыл и имя своё, и отчество и только щелкал, вкладывая в это усердие человека, от которого отвернулись, и он пытается напомнить о себе вот такого рода послушанием.

   И даже тогда, когда старик совершенно неожиданно для него и других достиг огромной славы, даже тогда он не мог вспомнить ни имени своего, ни отчества. Так и остался он человеком без имени и отчества.

   О переменах своей жизни ни старик, ни никто другой пока ещё не догадывались. Проходя мимо окна или зеркала, старик останавливался и долго смотрел на человека с огромной всклоченной седой бородой и загустевшими, свисающими   бровями. Старик разгребал бороду руками, бормотал: «Надо же".

   Что он хотел этим сказать - непонятно. И что он думал о старике, смотревшем на него - тоже непонятно. В его взгляде не было ни удивления, ни тоски, ни равнодушия ... ,ничего того, что испытывает неустойчивый человек, глядя на себя в том возрасте, который уже с трудом поддаётся точному определению. И когда старика после долгих лет славы и власти лишили могущества, он тоже только пробормотал: "Надо же".

   Кто знает, что хотел он этим сказать, и что виделось ему в этом мире. Улыбка ли, ирония? Или мучительное раздумье? Кто знает? А может, виделся ему мир, в котором всё необходимо и все равноценно...

   Случалось, его спрашивали, а есть ли у него родственники? Старик оглядывался, словно вопрос относился не к нему. Ему говорили: "тебя спрашивают", а он все так же беспокойно вертел кудлатой головой, как бы выискивая кого-то. Спрашивающий разводил руками, произносил "странный человек", а "странный человек", казалось даже, не пытался вспомнить, а были у него жена, сын, дочь. Или их никогда и не было. И не только их, но и отца, и матери, и он появился на свет неизвестно откуда и неизвестно каким образом.   Впрочем, происхождение старика было пересмотрено самым что ни на есть тщательным образом и притом дважды после некоторых обстоятельств.

   В первом случае старику показывали фотографию с оборванными и пожелтевшими, словно крылья засохшей бабочки краями. Фотографию выставили на позолоченный стол в огромном гербовом зале со сверкающими люстрами, которые, как зонты, плавали над строгими фигурами, затянутыми в черные костюмы и сверкающие мундиры. В этом огромном зале что-то сильно щелкало, шипело и вспыхивало, слепя глаза старику. Щёлканье и вспыхивание превратилось в отличный снимок, который в тот же день пропутешествовал от огромного зала с позолоченным столом до циновки на глиняном полу. На фотографии, которую показывали старику, красовался тоже старик, но огромного роста в заношенной, залатанной холщёвой до колен рубахи, якобы его отец. Возле отца притулилась просторядёвая женщина, якобы его мать, на руках которой находился младенец, завёрнутый то ли в портянку, то ли в парусину, якобы сам старик только в младенческом возрасте.

   С пожелтевшей реликвией, вынырнувшей из тех времён, которые ещё только порождали фотоаппараты с их свойствами утверждать призрачное бессмертие человека на бумаге, вышла оказия. Старик вырезал с фотографии якобы его отца и мать, из оставшихся кусочков склеил домик, вместо трубы воткнул ручку с вечным пером. В ход пошли и листы календаря с позолоченными буквами, из которых старик наделал множество лодочек и кубиков. Черные, застёгнутые по горло костюмы, опасаясь остаться голыми, отодвинулись от старика, так как тот начал их общипывать, собираясь распустить для какой-то своей надобности. Сверкающие мундиры тоже пятились, лишаясь погон, планок и прочих регалий, которые вместе с объективами фотоаппаратов, колёсиками, винтиками превращались в паровозики, кораблики, автомобили... Весь этот игрушечный мир заполнял зал с удивительной быстротой, трещал и звенел, а его механик, не обращая внимания на сдержанное негодование, колдовал над ним.

   В другом случае старику показывали иные фотографии и в ином месте. На фотографиях красовались фигуры в заграничных чёрных фраках, высоких цилиндрах, с толстыми сигарами, бабочками, золотыми зубами, среди которых едва проглядывался младенец в пышных рюшках и воздушных бантах. Человек, показывавший фотографии, смотрел на стенной портрет усатого человека с трубкой, тыкал в младенца и утверждал что это сам старик, но в младенческом возрасте. И когда человек несколько дольше задержал признательный взгляд на жёстких усах, чем обычно, то подняв его, увидел, что находится в мастерской с верстаками, тисками... Старик уже разложил свой привычный пасьянс. Прутья решётки превратились в отвёртки, стамески, молотки, а «усатый» портрет в стельку для сапог и хлопушку для мух.   

   После работы старик всегда возвращался в свою комнатку. На работу он уходил из той же комнатки, где стоял шкаф старинной работы с завитушками и зеркалом, доставшийся ему по наследству, и диван, тоже наследственный, на котором сиживал ещё дед старика: человек крутого характера, носивший в одно время лихо завитые усы, кожаные скрипящие ремни и казачью шашку.

   Чем был знаменит дед старика и как проведали о его знаменитой шашке - неизвестно. Известно лишь то, что в один вечер, когда старик, стоя перед зеркалом, рассматривал свои бороду и брови и как всегда бормотал: "Надо же", к нему явился хранитель музея с многочисленным окружением, одетым в строгие черные костюмы. Многочисленное окружение не могло все вместиться в комнатке, так что некоторые... те, которые замыкают подобные шествия, вынуждены были стоять у входа возле похоронной таблички со знаменитой надписью о знаменитом человеке, мечтая о такой табличке для себя, а те, которые уже успели заказать подобные таблички при жизни, перед стариком. Следовало бы сказать несколько слов о музее, но дело в том, наследственные приживалы музея часто менялись, и каждое их новое поколение перестраивало музей на свой вкус, так что, как выглядел музей изначально невозможно установить, также невозможно установить и последующие его виды, поскольку они менялись с невероятной быстротой.

   Знаменитую шашку извлекли из-под дивана со старыми поржавевшими пружинами, под скрип которых засыпал старик. Хранитель музея был немногословен. Он только бросил упрёк старику в отношении его равнодушия к славе отечества, показав пыль на шашке, торжественно поцеловал шашку, потрогал на ноготь, взмахнул, возможно, что шашка просвистела бы мимо бороды старика, но старик был угрюм, и хранитель музея прекратил все торжественные жесты. Шашку упаковали в футляр из-под скрипки, а старика одели в бостоновый костюм, сильно изъеденный молью, который вынули из шкафа с завитушками.

   Раньше костюм был на загляденье. Прочный, хорошо облегавший фигуру старика. Сам портной говорил, что лучшего костюма и не шил.

- Генеральский, - цокал портной. - Хочешь, даже лампасы пришью?

   Портной лез в дубовый сундук, вытаскивал лампасы, примерял, подводил старика к зеркалу. Генерал! Но от генерала и лампас пришлось отказаться, потому что дальний родственник старика в чине генерала во времена деда попал под его шашку и его вдове остались одни красные лампасы, которые она прятала в потайном дне берёзовой шкатулки вместе со значками генерала.

   Портной был честный человек. Он говорил старику, что предложи ему сменить портняжество на генеральство или адмиральство - он откажется, так как на генералов и адмиралов существует мода, а вот портной... Он строго смотрел на старика и веско замечал:

- Шью всем.

   В бостоновый костюм и обрядили старика, хотя он и сопротивлялся, помня слова портного.

   В музее шашку водрузили возле Давида, голой и величественной скульптуры, a чтобы посетители не подумали, что это шашка Давида, хранитель музея, слегка пошатываясь, прибил под шашкой биографические данные... старика. Почему это произошло - неизвестно Известно, что в обладателя шашки вписали и хранителя музея, который показал несколько шашечных приёмов, не проявив искусства владения шашкой, но сделав довольно лихой вид.

   Старика перевели в гербовую комнату с блестящим паркетом, хрустальными люстрами, красными коврами, столиками с позолоченными ножками, зеркалами..., в которой он пугался тишины.

   Старик не принимал обрушившейся на него славы. Она являлась ему в виде почитателей знаменитой шашки, которая часто красовалась на боку старика в стальных ножнах, так как хранитель музея опасался, как бы старик не превратил шашку в нечто неподобающее славе; сподвижников, которые писали о нем воспоминания, хотя старик помнил, что никакого участия ни в каких временах сподвижничества он не принимал и никаких сподвижников у него не может быть. Разве что портной, предлагавший сшить генеральский мундир, но и он стоял в стороне от всех великих событий и имел к ним отношение в том роде, что шил всяческие мундиры и папахи, но так зашился, что какая-то могущественная папаха и той же силы мундир выпороли его шашкой за швейную машинку, не отечественного происхождения. Портной забросил своё хлебное ремесло и стал сапожником, но и от сапожничества пришлось отказаться, сапоги тоже пришлись кому-то не по вкусу, и ремесленник, поняв недостатки ремесла, забросил его, как бы решив оставить человеческий род босым и голым, и исчез, как и родственник старика в чине генерала.

   Оказалось, что старик знал грамоту и писал мемуары с дарственной надписью, которую сподвижники оценивали во стократ дороже самих мемуаров, заполнивших все отечественные и зарубежные прилавки. Слава являлась старику и в словах хранителя музея, который отзывался о нём как о великом земном провидении. И даже такое слово вылетало из уст хранителя музея. Старик пытался ускользнуть от славы, но его жизнь принимала совершенно загадочный для него характер.

   Для старика устраивали праздничные вечера по случаю дня его ангела с пушечной стрельбой и народными гуляниями, портретами на бумажных змеях, торжественные вечера с читками лекций о его детстве, юности, шалостях, играх, но это были не детские шалости и игры, а проявление каких-то справедливых и бунтующих помыслов, хотя старик знал, что не только в детстве, но за всю свою жизнь он никогда не бунтовал, но крепко был порот шашкой деда за то, что однажды зашёл в церковь вместе с прадедом, которого тоже достала шашка деда за пасху и крашеные яйца. Не обошла старика и могущественная театральная слава, и многие даже знаменитые артисты резко высказались друг против друга за право представлять старика на сцене. Скульпторы никак не могли прийти к соглашению из-за бронзовой скульптуры старика, которая должна была стать венцом всех скульптур. Композиторы... композиторы тоже служили старику и искусству. На свет вытаскивались нянечки и кормилицы старика, родственники и прародственники из таких глубин, заглянуть в которые было просто немыслимо, однако некоторые заглядывали, находя живительные источники, питавшие старика. Оказались у старика и дети. Они приходили с внуками и правнуками. Пришлось ввести специальные родственные часы приёма, секретарей в белых костюмах. Дети старика устраивали скандалы, если тот не признавал их, интриговали против секретарей и, в конце концов, изжили их, оставив старика на попечение родственных чувств. К этому времени старик стал чем-то похожим на мужа всех жён, отца всех детей, дедушку и прадедушку всех внуков и правнуков. Он перерос человека заграничного рода Давида, отнял у него славу, на что посрамлённый Давид, если б умел говорить, высказал бы ему много разных слов. Величественная тень старика достигла самых отдалённых окраин планеты. Его звание, как профессора, оригинала... выражалось во всех ученых степенях и научных областях. За его именем находились в очереди. Он становился похожим на пророка, перст которого с удивительной быстротой ввергался во все стороны человеческой жизни.

   Впрочем, находились и такие, что распространили слухи о вздорном характере старика, который якобы требовал, чтобы его называли «Ваше превосходительство", "Ваше высочество", "Ваше сиятельство", который хотел стать императором, фельдмаршалом и посягал даже на фараона Рамсеса Великого. Находились и другие, которые удивлялись странным попыткам старика, становившегося сущим дьяволом в своём сопротивлении славе, так что его подготовка к отечественному и иностранному показам занимала недели, а то и месяцы, в течение которых старика приходилось увещевать, уговаривать, брызгать святой водой и прибегать даже к новейшим средствам гипноза и знаменитым заграничным специалистам. Странности старика хранитель музея называл великими странностями величайшего человека, ставшего в такой ряд... Хранитель музея давал понять, что нет ещё такого слова, которое смогло бы выразить все величие старика.

   Чтобы как-то успокоить и усмирить старика, хранитель музея пускался во всякого рода изобретательства. Он вернул старику его любимого кота Степана и мышей, живших с ним в сторожке, но сбежавших на самый конец города, напуганных небывалыми происшествиями. Но Степан, мыши и старик яростно набрасывались на сподвижников, кусали их, и хранитель музея прибегал к успокаивающим действиям. Степан, мыши и старик засыпали, и величественная спина земного провидения во всем белом вновь открывалась посетителям музея, вдоволь перед этим налюбовавшимися знаменитой шашкой и даже насмеявшимися над Давидом, поза которого, как утверждали, становилась все более невзрачной и не величественной, а лицо угрюмым, словно он собирался бежать из музея.

   Во время снов старику тоже не было покоя. К нему являлся Давид, грозил, советовал вести себя поприличней и не быть выскочкой, а лучше всего убираться из музея, а не то... Давид потрясал железной кольчугой какого-то древнего рыцаря и обещал заковать в неё старика. За Давидом появлялся дед... тоже грозный и суровый, с шашкой, обвинял внука в жульничествах, похищении незаслуженной славы и обещал проучить зарвавшегося внука. Дед и Давид называли старика самозванцем и каждый раз во сне подвергали его участи всех самозванцев, так что он просыпался в холодном поту.

   Возможно, что со временем старик смирился бы с бременем славы, переплавил бы Давида, запретил бы деду являться ему во сне, вытащил на свет ещё небывалые реформы по перестройке музея, возможно, что Степана и мышей после жизни великого человека пустили бы под скальпель, набив тряпками, соломой, превратив в чучела, если б старика не ждали новые перемены, объяснимые разве что теми желаниями, которые появляются у великих, когда их выталкивают в шею, не считаясь с тем, что на шее великого некогда покоилась величественная голова, дослужившаяся до простого тычка в затылок.

   Старика готовили к очередному иностранному показу, ожидая приезда высоких дружественных заграничных гостей. Мыли, стригли, красили, ворочали со стороны в сторону, наводя отечественный блеск и лоск. Парикмахер трудился возле бороды старика ножницами не хуже, чем дед шашкой в своё время и удивлялся тонкости и эластичности волос великого человека, хотя они жгли его руки, как крапива, он даже вскрикивал, но так вскрикивал, что человек, стоявший рядом и внимательно наблюдавший за ножницами парикмахера, ничего предосудительного в его голосе не находил. Массажист при каждом прикосновении к коже великого человека, которую без труда можно было собрать в гармошку, восклицал "О!", тем самым выказывая своё восхищение и не оставляя никаких сомнений в чистоте своих мыслей, портной..., впрочем врачевателям и снабженцам, занимавшимся декорацией старика ничего нельзя поставить в упрёк. Они трудились не покладая рук, понимая всю значимость предстоящего высокого визита, ложившегося бременем не только на старика, но и Степана в парике седого цвета, и мышей, подстриженных под бобрик. Хранитель музея и сподвижники сидели со словарями и, заглядывая в них, бормотали: "по-ихнему так, а по-нашему вот как?". Подсунули такую книгу и старику, но тот выразился известными русскими словами, которые производят сильное впечатление на иностранцев, и они запасаются ими, как запасаются матрёшками и прочими нашими сувенирами. Вначале все одобрительно покивали, а потом побледнели. В то время, когда хранитель музея лихорадочно совещался со сподвижниками, как бы старик не прошёлся подобным словом по высокому визиту - в музей явился человек.

   Был он с большой сумкой и с недовольным выражением в лице. И без всякого окружения. Хранитель музея махнул рукой, и сподвижники, открыв рты, уже хотели поприветствовать человека по - заграничному, как человек открыл сумку, выбросил из неё шашку и достал старика ногой. Поступок человека привёл вех присутствующих в изумление. Парикмахер от злости отхватил полбороды старика, несмотря на то, что раньше немел от одного прикосновения к ней, добрался бы и до его носа, если б не массажист, так хвативший старика по спине, что тот даже вскрикнул "ой!".

   Через два часа возле музея собралась огромная толпа. Никто не мог толком объяснить, в чем дело. Даже дежурный страж уличного порядка, отслеживавший очереди в винном магазине и бывший в курсе всех дворовых известий, растерялся и по давней привычке начал срывать погоны и стягивать мундир. Такая поспешность вызвала другую поспешность, и по толпе прошёл слух о чужеземном нашествии, который вызвал у толпы совсем не те чувства, на которые рассчитывал народный лектор, читавший лекции о народности, известный в учёном мире как тонкий психолог и знаток отечественного патриотизма.

   Чужеземное нашествие взбудоражило толпу. Послышались голоса. Среди них выделялся хорошо поставленный голос ранее знаменитого артиста, который мастерски исполнял все чужеземные роли, вызывая тем самым симпатии публики и зависть артиста, игравшего отечественные роли, который и написал вдохновенную статью, где доказывал: тот артист вовсе не артист, а истый чужеземец, все его родственники тоже чужеземцы, и пробрался он тайком на народную сцену, чтобы позорить отечественное искусство. Артиста - чужеземца выгнали, чуть было не выслали за границу, но потом решили, что талант за границей - вещь вредная. Изгнанный артист долго мыкался, а после устроился истопником при клубе народной самодеятельности, топил печь дубовыми поленьями, пел частушки под баян, так притопывая ногой, что баянист ругался и сбивался с песенных частушек на военные марши.

   Чужеземное нашествие оказалось неожиданным и для известного общественника, отставного генерала - пехотинца, который, выйдя на пенсию, записался в клуб юных моряков с надеждой оставить свой след не только на суше, но и на воде. Генерал - пехотинец, прибрав юных моряков к рукам, уже числился в юных лётчиках и юных космонавтах, подумывая о своих отпечатках в атмосфере и выше.

   Появился какой-то старый обдёрганный солдат, сделал под дробь, на плечо, коли, к ноге, прошёлся даже по-пластунски, чем вызвал особое восхищение разносторонностью военных навыков, одолел каменный забор, а, увидев генерала - пехотинца, промаршировал и так щёлкнул, став навытяжку перед отставником, что тот беспокойно спросил: "Ты что?". Солдат молчал, в душе ожидая приказа. В его ушах стоял непрерывный бой барабанов, слышался зов трубы, молодцеватые выкрики, которые искусно воспроизводил его сосед, за что чужеземцы лишили его руки и ноги, а полководец - мемуарист чуть не головы за не доблестные слова, сказанные солдатом полководцу после прочтения мемуаров. Перед глазами солдата мелькали исконные лица врагов в шлемах, касках, со щитами, мечами и даже стрелами, о которых солдат читал в истории, написанной победителями с тем блеском, который они проявляют не на полях сражений, а в летописях.

   Сумятица всё больше увеличивалась, началась давка, когда к музею стали подтягиваться колонны юных пехотинцев, моряков, лётчиков во главе с генералом - пехотинцем, рядом с которым вышагивал заслуженный деятель. В чём он был заслужен - никто не знал. Поговаривали, что он очень хорошо читает со сцены сказки всех народов, а в перерыве между сказками ещё лучше исполняет танцы народностей и даже поёт вокалом. Генерал - пехотинец молодцеватым голосом выкрикивал команды сразу для трёх родов войск, отчего солдаты суши давили на солдат воздуха, а солдаты воздуха на солдат моря. Возникла такая неразбериха, что заслуженный деятель, уже подобравший танец победителей и вспомнивший сказку о грозных завоевателях и даже поставивший свой вокал в самое похвальное положение, был сбит марширующими колоннами, от топота которых проснулся дворник, которого считали мёртвым, так как он недвижимо лежал ужо третьи сутки, и все, проходя мимо, спорили, когда же его будут хоронить. Оживший мертвец, увидев пожарников, которые лихорадочно выискивали отблески огня, и, почувствовав сухоту в горле закричал "Воды!". Истомившиеся пожарники направили воду на голос, тотчас последовал другой крик, возвещавший о "потопе". Вода, обрушившаяся на толпу, и гул, поднявшийся над ней, вывел из оцепенения признанного учёного недр, заведовавшего вулканической кафедрой в одном институте.

   Вулканолог, обладавший зычной глоткой, возмужавшей в научных спорах о грозных явлениях природы, незамедлительно подал свой голос в защиту землетрясения. Землетрясение вызвало ещё большую панику, начали кричать о каких-то невиданных грозных явлениях природы... конце света, страшном суде... Появились служители культа в черных сутанах, грешники и кающиеся, в числе последних атеист, ранее разносивший в пух и прах архангелов, трубный зов, мистические числа и восхвалявший силу атома. Научная кафедра тоже не осталась в стороне, и поклонники теории пришельцев уже довольно потирали руки, готовясь к встрече с отдалёнными братьями по разуму, а их противники с реалистическими взглядами, которыми они выслужили и должности, и пенсии, готовили контраргументы, когда из музея вышел дворник и, крякнув от досады, попытался переломить шашку о колено. Все утихли, а атеист, уже успевший осенить себя крестом и натянувший чёрную сутану, пробормотал: "Так вот оно что". Тотчас вспомнили старика и тотчас забыли. Дружественным иностранным гостям сообщили о его болезни, одна отечественная газета даже напечатала некролог о смерти старика, о котором скептически отозвался иностранный голос.

   Перемены сначала с удивительной быстротой охватили музей. Шла такая кутерьма и путаница, что даже иностранный голос, вещавший зло и язвительно, сбился с толка и понёс небывалую околёсицу, его поклонники махнули на него рукой, усомнившись во здравии ума его. Ничего вразумительного не мог сказать даже самый известный наблюдатель - исследователь. Он по школьной привычке грыз ручку и после каждого дружного выкрика толпы, означавшего появление личности, которая возвещала порядок, благоденствие и процветание, торопливо записывал личность в тетрадь в клеточку, а его сподвижники лихорадочно разыскивали её следы и отпечатки в великих знамениях прошлого. Следов личности, как правило, в знамениях не находилось и их приходилось создавать научным воображением. Новая личность, ещё не успев как следует очернить своего предшественника, который в свою очередь чернил другого предшественника, так что трудно было разобраться в великодержавных красках, сменялась ещё более новейшей, возвещавшей ещё больший порядок, благоденствие, процветание... Все улицы были запружены шествиями. Всё было похоже на карнавал. Появились какие-то светлости, высочества, величества, мессии, авантюристы... другие вершители человеческих судеб с великими откровениями, прорицаниями и пророчествами.

   Во время этих событий старик сидел в комнатке с клетчатыми окнами, где уже находился и хранитель музея, который и признался, что всё произошло по благородному вдохновению и душевной путанности. Хранитель музея после этого куда-то бесследно исчез. Долго не знали, как поступить со стариком и с шашкой деда, но потом махнули и на старика, и на шашку, решив лишний раз не тревожить общественное спокойствие, так как слишком много было претендентов на шашку, среди них весьма влиятельных. Шашку упаковали в футляр из-под скрипки, в Давиде высверлили гипсовую начинку и поместили в неё старика.

   Оказавшись вновь в сторожке, старик попытался вернуть своё прошлое мастерство. Мастерство ушло незаметно. Старик поймёт, что оно не вечно, как не вечен и он сам.

   Ему будет жаль своих рук, которые болтались, словно из них вынули кости. Старик почувствует неуверенность, глядя на полочки, ниши, забитые инструментами, на верстак, крючки, на которых висели молотки, отвёртки, словом, его бывшая сила, которая была силой, когда сам старик имел силу. И ещё долго сторожка будет иметь прежний вид, но пройдёт время и прежний вид приобретёт вид разрушения. Все потускнеет, запылится, заржавеет... даже верстак, сколоченный из шпал, осядет, сгорбится и потрескается, как и лицо старика. Оставшись один, без своего привычного занятия старик задумается о своих руках, способных разве что болеть и мёрзнуть от холода. Он почувствует, что человек не сможет никогда сохранить в себе то, что дала ему природа, и что он создал сам. Эти мысли были и раньше. Старик не откроет новых мыслей. Он просто почувствует старые. Старик будет слышать голоса во дворе музея, шарканье метлы дворника. Та жизнь станет для него одним шумом. Постепенно у старика обострится слух и по слуху он определит, что в музее новый сторож, что у сторожа протез, на пятачке протеза прибита подковка, которая звенит, когда старик упирается протезом в асфальт. Старик даже догадается, что кабинет хранителя музея спустят со второго этажа на первый, сделают лифт, надстроят ещё несколько этажей... Старик научится думать вслух. И странным, незнакомым покажется ему собственный голос, который вначале даже будет пугать его. Он избавится от бормотанья, сиплых и глухих звуков и как-то окликнет нового сторожа. Вместо ответа в заброшенную сторожку влетит камень, ударит старика по ноге, новый сторож ругнётся, пожалуется на крыс сотрудникам музея, а сотрудники посоветуют ему то, что советуют в таких случаях: крысоловку и кошку. Через некоторое время двери в заброшенной сторожке забьют. Глядя на заколоченную дверь, старик испугается и попытается выдрать гвозди, но их вбили прочно. И старик отчается. Что-то сильно похожее на злобу, зависть и обиду к тому миру почувствует он. Какие мысли были у старика! И не дай Бог, если б он смог их осуществить. Отчаяние придаст ему силы, и он выберется из сторожки. Словно приведение старик будет ночью бродить возле музея, заглядывать в окна, красться по этажам... Беспокойные слухи поползут по музею и наговорят всего о нечистой силе, ворах, которых видели собственными глазами, хотя эти глаза на ту пору дремали или выискивали подходящее место, куда бы спрятать приглянувшуюся вещь и под шумок этой нечистой силы нагадят и нашкодят друг другу. Старик станет отвинчивать вешалки. И пальто, плащи, шапки будут валяться на полу до тех пор, пока старик вновь не водрузит вешалки на место. Но злоба и обида пройдут. И должно же что-то прийти на смену ушедшему. Не может не прийти! И на смену ушедшему старику придёт мудрость его собственной жизни.

   Сколько раз старику казалось, что тот мир умер. Не он, а именно тот мир. Его не страшила собственная смерть. "Человек боится болезней. Они отнимают силу, здоровье, и ты становишься другим и пугается этот другой, потому что знает: жить нужно, но уже не так, как жил. Ведь болезнь что-то отняла у меня. Человек страшится чужой смерти. Она напоминает о существовании собственной. Нельзя пережить собственную смерть. Можно пережить только её приближение... ". Чувства старик напоминали чувства человека, который видит, как умирает его близкий, только близким для старика становился тот мир. Оставшись один, он поймёт, что служил только себе и лишь потому мог служить другим. "А если б я жил для других, я бы и жил, как другие. И на моем месте был бы иной человек; как на месте моей молодости - моя старость. Но и старость служит мне. Она не помеха. Что приходит неизбежно, не может быть помехой". Так думал старик. У него ломило в висках, потому что никогда он так много и именно так не думал. Раньше было проще, и старик это почувствует. Он видел свои руки и видел силу своих рук. "Разве я сомневался тогда, как сейчас? Вещи выходили из моих рук и попадали в другие. Если вещь не брали, я знал: она плохая. А сейчас? Как я могу узнать: правильны мои мысли или нет? Нужны они или нет? У меня нет ни единомышленников, ни друзей. Никто не говорит: ты прав, старик, как никто не скажет: ты не прав, старик. Я должен просто верить, что мои мысли правильные. Неужели моя голова и руки жили отдельно? И так же отдельно трудились? Не знаю. Но знаю, что мои руки умерли, а голова ещё нет. Я прожил свою особую жизнь. И в моей жизни должна быть моя истина. Я не мог жить чужой истиной. Да и любой другой человек не может. Каждый человек живёт по своей истине. Её нужно только понять. Может я не хотел трудиться, но я трудился, потому что иначе жить не мог. И природа тоже трудится, потому что иначе тоже жить не может. У природы нет: хочу или не хочу. Моим трудом пользовались другие. Он был им нужен. И если кто-то сверх меры брал мой труд, другому оставалось меньше. Я никогда не задумывался: правильно ли поступал тот... кто-то...? А если бы задумался? Я бы понял, что тот... кто-то... не прав, и стал бы доказывать его неправоту и занялся бы не своим делом. И другому оставалось бы ещё меньше от моего труда. Я многих вещей не понимал. И это хорошо. Понимание пришло, когда я стал совсем стар. И если б я захотел сейчас что-то разрушить, я бы не смог это сделать. Может быть, этим и хороша моя старость...". Старик знал, что его мысли можно понять, но жить ими - это поступать так, как поступал он. "Но поступать так, как я - это нужно стать мной, именно мной. Природа всю жизнь трудилась надо мной. И ей столько же лет, сколько и мне. А повторить мой путь - это повторить его в природе... там, где я и сам не знаю...".


Рецензии