de omnibus dubitandum 119. 109

ЧАСТЬ СТО ДЕВЯТНАДЦАТАЯ (1918)

Глава 119.109. У НАС, БАЧКА, БУНТ БУДЕТ…

    В гостиной стоит софа с кавказскими вышивками, круглый стол со старомодной керосиновой лампой, другой стол с книгами и журналами и несколько кресел.

    Журналы специальные – «Журнал коннозаводства и коневодства», «Русский спорт», «Сельскохозяйственный вестник», аккуратно за многие годы получается «Нива» и «Русское слово», пожелтевшие, покрытые пылью, положенные высокой стопкой.

    Читать и следить за жизнью и политикой некогда. То оторвет поездка в станицу на несколько дней, то работы в степи, то весь день прошел в табуне, а когда не читаешь газеты изо дня в день – она и не тянет.

    Да и почта приходит неправильно. Больше с «оказией». То неделю нет ничего, то сразу завалит газетами.

    Живут слухами. Живут тем, что «говорят», и как ни нема и безлюдна на первый взгляд степь, в ней так много «говорят»...

    Семен Данилович с Ахметом Ивановичем медленно прошли через грязный двор к высокой и светлой недавно построенной конюшне для заводских жеребцов.

    Когда они открыли большие ворота, на них пахнуло теплом, запахом полыни и тем особым запахом степной травы, соломы, навоза и лошади, который только и бывает в степных конюшнях. Запахом приятным, свежим и бодрящим.

    Со всех денников раздалось ржание.

    Первым отозвался старик Абрек, за ним Каллиостро и Гомер, и пошло по всем восьми денникам радостное гоготание.

    Красивые конские головы с большими темными, как сливы, блестящими глазами уставились в железные решетки денников, ожидая ласки человеческой руки и подачки.

    К хозяевам со двора пришел старый калмык-нарядчик.

    – Ну, что же, Ашаки, выводку, – сказал Семен Данилович.

    Это любимое развлечение Тополькова. Смотреть дорогих, выхоленных, раскормленных на овсе жеребцов, вспоминать их победы на скачках, любоваться их формами, еще и еще раз запечатлевать эти формы в своем мозгу, чтобы потом легче было весной под каждого подобрать соответствующих кобыл.

    Кричать властным голосом: «А ну, проведи! Поставь, возьми на длинный повод, не давай играть», бранить конюхов и хозяйским взглядом примечать каждую пылинку на шерсти, незамытое копыто, какую-нибудь царапину или помятость.

    Там сотни лошадей ходили в степи, грязные, с длинной шерстью, облипшей черноземом и глиной, тощие и худые, питаясь старой травой, которую копытом приходилось выбивать из-под ледяной коры, здесь эти восемь красавцев, отборных жеребцов холились и береглись, как картинки.

    – Нельзя выводку, – печально сказал калмык.

    – Почему нельзя? – спросил Семен Данилович.

    – Там, бачка, такое дело, такое дело! Лошадей и не чистили сегодня совсем, я напоил, корма задал, вот и все.

    – Почему же не чистили? Что они пьяны, что ли?

    – Хуже, чем пьяны. У нас, бачка, бунт будет.

    – А, вот оно что! Позови Парамоныча.

    Давно ходили по степи слухи, что коннозаводчикам конец.

    «Довольно землей владели казачьей, наша теперь земля» – говорили казаки и крестьяне и жадно приглядывались к необъятному степному простору...

    Но это были давнишние разговоры. Коннозаводчики и военное министерство аккуратно платили Войску арендную плату и «справедливое вознаграждение», приезжали и уезжали «ремонтные» комиссии, брали лошадей «на войну», и степь жила прежней, медленной, размеренной жизнью. Мало ли что говорили, на все есть закон и право.

    Парамоныч пришел не один. С ним была старуха Савельевна, экономка и домоправительница. Она плакала, и старик Парамоныч был невесел.

    – Что случилось? Почему ребята не были на чистке? Где они? – спросил Семен Данилович.

    – У себя в избе. Заперлись еще с вечера, не выходят. Не хотим, говорят, буржуям служить. Сами все возьмем.

    – Ой, батюшки, – заголосила Савельевна, – да что замышляют-то. Бить, говорят, будем буржуев да коннозаводчиков. А мы, родной, как же будем-то? Нас-то ведь с калмыками, почитай, сорок душ возле завода кормится, мы-то куда денемся? Старые мы люди, куда мы пойдем?

    – Ну, успокойся, Савельевна, – сказал Семен Данилович, – все это вздор.

    – Какой же это, батюшка, вздор, когда ко мне приходили... Три дня, говорят, тебе, старуха, сроку жить в твоей хате, а потом чтоб и духу твоего здесь не было, комитет какой-то здесь станет, – голосила Савельевна.

    – Комитет? Что за комитет? – спросил у Парамоныча Топольков.

    – Да, видите, Семен Данилович, дела какие. Пришли вчера ночью с хутора двое. Казак да солдат и всех замутили. Вышел, мол, приказ делить землю и все от коннозаводчиков забирать. И лошадей, и скот, и овец – все поделить.

    – У Полякова, бачка, – вмешался калмык, – вчера казаки лошадей разобрали.

    – Каких лошадей, кто говорил?

    – Калмык их нашему калмыку говорил. Большевики какие-то с фронта пришли, первое – жеребцов забрали и «ремонтную» молодежь угнали. Поляков поехал в Черкасск жаловаться.

    – Но по какому праву! – вырвалось у Тополькова.

    – Права, Семен Данилович, они никакого не признают, – заговорил Парамоныч. – Довольно, говорят они нашим ребятам, буржуи кровушку нашу пили. Пошабашим с ними, и все ихнее нам достанется.

    – Что за слово такое – буржуй? Никогда у нас такого и слова в степи не было, – сказал Семен Данилович.

    – Да и не было, истинная правда, батюшка, – воскликнула Савельевна. – Все от него, от антихриста этого самого.

    – Ну, вот что. Неча пустое брехать, не собаки. Пойдем, Иванович, сдурел, видать, народ.

    – Ох, не ходили бы, Семен Данилович, – посоветовал Парамоныч, – волками большевики смотрят.

    Но Топольков пошел по натоптанной в грязи тропинке к большой избе, где помещались конюхи и пленные австрийцы-рабочие.

    Когда он властным хозяйским движением распахнул дверь, австрийцы выскочили один за другим через заднюю комнату, трое наемных парней, живших с малых лет при экономии, встали и, взявшись за шапки, попятились к дверям, а на лавке за столом остались сидеть два молодых человека, незнакомых Тополькову.

    Оба они были в солдатских шинелях, смахивавших на арестантские халаты, без погон и петлиц.

    Один с круглым тупым лицом, с узким лбом, на который выпушена была длинная челка тщательно расчесанных и подвитых, как у девушки, волос, сидел, опершись обоими локтями на стол, и, положив голову на ладони, улыбаясь, смотрел на Тополькова.

    Другой, такой же безусый и безбородый, с черными дугообразными бровями над длинным и тонким носом, как у хищной птицы, сидел, откинувшись спиной к стене хаты. Какая-то тупая мысль копошилась в его мозгу и отражалась на лице, носившем печать совсем не идущей к нему важности.

    – Что за люди? – строго спросил Топольков.

    Сидевший, опершись на локти, поднял глаза на Тополькова, улыбнулся циничной улыбкой, скосил глаза на конюхов и сказал:

    – Этот, что ль, и есть буржуй-то самый?

    – Этот, – ответил Прошка Минаев, самый молодой из топольковских людей, любимец Семена Даниловича, не раз ездивший с ним в Москву за жеребцами.

    Наглый ответ взорвал Семена Даниловича и ободрил конюхов, которые придвинулись ближе к сидевшим, а Прошка, будто играя, взял лежавшее на лавке ружье с примкнутым штыком.

    – Ну вот что, товарищ, – заговорил примирительно черный, с глазами хищной птицы и с таким же хохлом, пущенным на лоб, как у первого, но Топольков прервал его.

    – Я вам не товарищ, – резко сказал Семен Данилович, – и я вас спрашиваю, на каком основании...

    Но сидевший за столом человек перебил его:

    – И вы нам не начальник, чтобы кричать на нас. Потому как теперь все равны, всеобщая революция провозгласила равенство демократии всего мира, и социалистические проблемы решены властью советов, выявленных народом, земля и капитал стали всеобщим достоянием, не вы правомочны спрашивать у нас, на каком основании, а это мы, трудовое казачество и крестьянство, явились спросить, и не спросить даже, а указать вам ваше место и отобрать от вас те земли, которыми вы не по праву владеете, и тот капитал, который вы нажили кровью крестьян и казаков.

    Голос его звучал резко и звонко. Речь лилась длинными периодами, чаруя конюхов и вызывая какую-то мучительную сосущую боль в сердце Тополькова.

    Если бы перед ним остановился баран и, не давая дороги, стал бы упорно блеять ему в лицо, вероятно, так же заныло бы у него сердце от сознания невозможности и бесполезности возражений, диспута, от бессилия человеческой речи и человеческого разума перед этим упорным бараньим блеянием.

    – Гм, – восторженно гмыкнул Прошка, – довольно кровушки нашей попили!

    Топольков оглянулся. Он был один в комнате конюхов.

    Ахмет Иванович, Парамоныч, Савельевна как-то незаметно исчезли, и на всем дворе, видном в открытую дверь, не было ни души.

    Мертвая тишина была на нем, в саду и у дома. Даже гуси притихли и курица перестала кудахтать.


Рецензии