de omnibus dubitandum 119. 113

ЧАСТЬ СТО ДЕВЯТНАДЦАТАЯ (1918)

Глава 119.113. СТАЛА СТЕПЬ АМЕРИКАНСКОЙ ПРЕРИЕЙ…

    Вся жизнь в этом доме, своими руками построенном.

    Тополя, что стеною окружают загородку сада, он сам выписывал, сам садил, копал для них лунки. И яблони, и груши, и жасмин, и бисерное дерево – все им посажено.

    Тут раньше была степь, голая, безлюдная, с пересыхающим ручьем, тихо текущим по солонцеватому дну. Сколько раз он разорялся и закладывал зимовник, искал ссуды и возрождался снова при урожае, после удачной поставки лошадей.

    Сорок лет в степи, и степь назвала его презрительно-грубой и непонятной кличкой «буржуй»...

    Эта кличка, как ком грязи, пущенный сильной и меткой рукой, пристала к нему, обмазала и загрязнила его.

    Старуха Савельевна и та его этим незаслуженным именем окрестила. Он слышал, как она плакала и причитала за обедом: «И куда-то мы денемся все, старые да убогие, коли они всех «буржуев» переведут. Кто-то нас, сирых и убогих, прокормит, кто пожалеет нас!..».

    Народ!

    Нет, тот народ, который поднялся войной в степи, не пожалеет этих старых, беспомощных людей. Он жесток, как стихия.

    – Батюшка барин, Семен Данилыч, да где же ты, родненький, притаился? Чай-то уже заварен. Иди, родимый, пить, – ласково проговорила старуха, заглядывая в гостиную.

    Семен Данилович стряхнул свои думы и пошел тяжелой поступью к чайному столу.

    Комитетчики недаром пришли на зимовник налегке. Они расположились в нем, как хозяева. Все им подай да положь. Потребовали от Савельевны кровати и постели, потребовали белье, одеяла и кормить себя приказали как господ.

    – Да как же это так, Семен Данилович, – возмущалась Савельевна, – да как же давать-то им, оголтелым? Да по какому такому праву, что они, господа что ли?

    – Да дай им, Савельевна, черт с ними, – вяло говорил Семен Данилович, – теперь они господа над нами.

    Он осунулся и опустился за эти дни.

    Комитетчикам до всего было дело. С раннего утра и до поздней ночи рыскали они, то по двору, то по дому, заглядывали в самые глухие уголки экономии, на конюшни, ездили то в табун, то на пахотные участки, считали быков и овец, записывали машины.

    Седлал ли калмык лошадь, чтобы ехать куда-либо, – они тут как тут. Зачем седлают, для кого седлают, кто и куда поедет, по какому делу?..

    Собирался ли сам Семен Данилович выезжать – опять они здесь. Почему запрягают коляску, а не тарантас или телегу? Кто поедет, куда?..

    Пленному австрийцу запретили прислуживать Семену Даниловичу, чистить ему сапоги и платье. «Сам может. Нынче господ и слуг нет...».

    Стала чистить ему платье и сапоги старая, дряхлая Савельевна.

    Особенно издевался над «буржуем»-коннозаводчиком самый молодой, безбородый и безусый «товарищ Сережа», как его нежно называли комитетчики. Он никогда не был на «фронте», а служил при каком-то тыловом госпитале в большом городе, где и набрался премудрости.

    До службы судился два раза за кражи и сидел в тюрьме, о чем гордо рассказывал, не упоминая, за что сидел. «Пострадал за народ», – говорил он, скромно потупив глаза.

    Дни шли за днями. Медленные, противные, тягучие, под вечным надзором этих людей, как в тюрьме под стражей.

    Они ограничили Савельевну в расходовании припасов, запрещали заколоть курицу или гуся, выдавали яйца счетом, забрали ключи от кладовых и отбирали выдоенное у коров молоко.

    – Это все теперь народное, – говорил товарищ Сережа, – и нам надо снестись с комитетом, чтобы он установил, сколько чего давать буржую.

    Семен Данилович и этого не замечал.

    У него пропал аппетит, и, равнодушный ко всему, он, то сидел в своем кабинете, перелистывая старые журналы, то бродил взад и вперед по занесенной снегом тополевой аллее. Дойдет до тына, остановится, оглянет мутными глазами широкий простор блестящей под снегом степи и идет назад, мрачный, сгорбленный, придавленный тяжкими думами, скорбными мыслями.

    Из степи шли слухи. Говорила степь.

    Страшный и кровавый был ее рассказ.

    Коннозаводчика Барабаева арестовали и отвезли в Царицын, имение Меринова разграбили дочиста, а экономию сожгли, всех лошадей на трех зимовниках братьев Поляковых забрали «хронтовики» казачьего полка.

    В степи находили истерзанные собаками и воронами трупы людей. Это уничтожали «буржуев», «кадетов» и «капиталистов».

    Капиталисты эти были очень бедно одеты, были очень молоды и походили на переодетых офицеров, которые разбежались по степи, спасаясь от своих казаков и солдат, с которыми три года провели в окопах в суровой обстановке мировой войны.

    Кровавый пожар охватил тихую степь и страшным вихрем безумия носился по ней от зимовника к зимовнику.

    Бачка, ты спишь?..

    Калмык Ашака стоит над постелью Семена Даниловича. В комнате тихо. Ставни закрыты вплотную. Темная, непогожая ночь на дворе.

    Семен Данилович проснулся. Он теперь спал чутким, сумеречным сном, без сновидений. Сквозь сон слышал он, как выл и стонал ветер в степи, как шумели сухими сучьями тополя и дребезжали вьюшки в печной трубе. Но приход Ашаки прослушал.

    – Что случилось? – садясь на постели, спросил он.

    – Худо есть, бачка. Очень худо есть. Тебя арестовать, тебя убить хотят. Утром придут из Разгульного люди. Сейчас в комитете много народа есть. Ночью приехали с подводами, все вооруженные. С утра тебя брать, тебя убить, а имение все поделить. Сережа ими всеми руководит...

    – Что же делать? – в каком-то отчаянии от своего бессилия произнес Семен Данилович.

    – Ничего, бачка, велик Бог. Я поседлал тебе Комика, а себе Крылатого, уйдем в степь. К Уланову уйдем... к Сархаладыку Костиновичу Камрадову уйдем. К нему придут – дальше уйдем. Степь не выдаст. Много знакомых есть, хороших калмык есть.

    Бери деньги, бери хорошая одежда, бери немного, чего хочешь в сумки, давай мне.

    Но, увидев, что Семен Данилович хочет зажигать свечу, сказал:

    – Огонь не надо. Увидят. Нехорошо есть. Смотрят, галдят, по двору ходят. Нас увидят. Дождь, ветер, я знаю, как пройти. Спокоен будь...

    Ах, это бегство из своего дома! Из дома, своими руками построенного, где прожито сорок лет жизни и так много передумано!

    Бегство от своих! Бегство шестидесятипятилетнего старика от смерти!
Да уж не проще ли умереть? Все одно недолго жить.

    Но старая бодрость степного волка проснулась в Семене Даниловиче, и быстро, уверенными движениями, несмотря на темноту, оделся он, натянул дорожные сапоги, положил револьвер в карман, запрятал на грудь деньги и сказал Ашаке: «Ну, идем!..».

    Холодный ветер и дождь охватили их. В сумраке ночи, сквозь полосы дождя, желтыми квадратами светились окна хаты для приезжающих, где помещался комитет, и избы, где жили рабочие. При свете этих окон были видны силуэты повозок и лошадей, стоявших на дворе. И сквозь ветер и бурю слышно было горготание толпы у домов – грр... грр... г-рр...

    – Иди, бачка, за мною, – сказал Ашака и пошел впереди Тополькова.

    Как вор крался старый хозяин вдоль сада, укрываясь тыном, потом спустился к пруду и шел за калмыком под ветлами вдоль гребли над самой водой.

    – Осторожно, бачка, не оборвись, – шепнул ему калмык. – На мосту у них сторож был.

    Они прошли мимо моста, взобрались на плотину по топкому и скользкому чернозему и уже смело зашагали по степи к двум темным силуэтам поседланных лошадей.

    Их держала молодая калмычка, дочь Ашаки.

    Тихо, ловким, привычным движением степного наездника поднялся Семен Данилович на стремя и мягко опустился в подушку седла.

    – Готово? – раздался тихий голос Ашаки.

    – Готово, – ответил Семен Данилович.

    – Ну, айда за мной...

    Темная ночь поглотила их в своих холодных и мокрых объятиях и окутала порывами злобного ветра...

    Эти дни скитаний Семен Данилович провел в каком-то отупении. Это не была та свободная жизнь, которую он так ценил и так любил. Оторванный от родного гнезда, он, привыкший иметь все «свое», жил чужим и по чужим людям. И это еще было бы полбеды, его отлично принимали калмыки, как дорогого гостя, холили, угощали, но только он обживется день, два, как ему приходилось уезжать я искать нового пристанища, другого гостеприимного хозяина.

    За то, что он помогал лошадьми и хлебом выборному атаману, его объявили «вне закона». Хуторяне знали, что он увез с собой деньги, и за ним охотились, как за богатой добычей, забрать которую можно совершенно безнаказанно.

    По степи бродили шайки советских дружин и вольных охотников за черепами, избивавших отставших «кадетов», «капиталистов», «помещиков» и просто «буржуев», и тихая задонская степь уподобилась прериям Америки времен ее завоевания.

    Но – тянуло и ах как тянуло, к себе, на зимовник, где осталось с лишком сорок лет упорного труда и где любовью к лошадям билось все эти сорок лет его, не знавшее другой любви сердце.

    Посмотреть – уцелели ли жеребцы, узнать – пощадили ли жеребых маток и годовиков, осталось ли что-либо от его экономии, когда каждый гвоздь, каждая машина, каждый амбар годами обдумывался и создавался при непосредственном его участии.


Рецензии