Незавершенная дуэль

1

Незавершенная дуэль
(литературная компиляция)


   Целый день лил дождь, Машук весь заволокло туманом, так что в десяти шагах ничего не было видно.
  Друзья дома готовили пир. Шампанского накупили, чтобы примирение друзей отпраздновать. Было решено, что Мартынов уж никак не попадет. Ему первому стрелять, как обиженной стороне, а Михаил Юрьевич и совсем целить не станет. Значит, и кончится ничем.
    Когда все сошлись на заранее выбранном месте у Перкальской скалы на тропинке из Карраса и противников поставили, как было условлено: Михаила Юрьевича выше Мартынова и спиной к Машуку,  Глебов отмерил 30 шагов и бросил шапку на то место, где остановился, а князь Васильчиков, тонкий и длинноногий, подошел да и оттолкнул ее ногой, так что шапка на много шагов еще откатилась. (Это уже потом придумали товарищи-секунданты, себя выгораживая. На самом деле условия дуэли были очень тяжелые: десять шагов и от барьеров по пять и до трех выстрелов, считая осечку за выстрел.  Прав был Руфин Дорохов – это было убийство).
    - Тут вам и стоять, где она лежит, - сказал Мартынову.
   Мартынов и стал, без возражений. Больше 30-ти шагов - не шутка! Тут хотя бы и из ружья стрелять, не попасть.   
     Мартынов снял черкеску, а Михаил Юрьевич только сюртук расстегнул, под которым алела канаусовая рубашка. Знаковая вещь, фетиш всей лермонтовской истории последних месяцев.  Глебов просчитал до трех раз.
     - Да стреляйте же!
     И тут окружающий мир замер. Дуэльный пистолет «Кухенройтера» был направлен на Лермонтова, но человек, который должен был убить его, не шевелился. Глебов застыл при счете «Три». Последние слова не были произнесены, все их слышали, но они задержались в воздухе. Туман на горе перестал клубиться, гроза остановилась на подходе. Лермонтов пытался крикнуть: - Я не буду стрелять в этого дурака, - двинуть прижатой рукой с пистолетом. И понял, что парализован. Ни единого звука не доходило из оцепеневшего мира. На щеке застыла капля тумана. Он подумал: "Я мертв, где я, наверное  в аду". Потом: "Я сошел с ума". Потом: "Время остановилось". Затем сообразил, что в таком случае мысль его тоже должна остановиться. Решил проверить: повторил (не шевеля губами) свой стих – В полдневный жар в долине Дагестана. Нет, не то. Слишком сыро. Он был уверен, что охваченный ненавистью Мартышка, как бы плохо он ни стрелял, не промахнется...
      Быть может, с отодвинувшимся куда-то противником происходит то же самое? Захотелось спросить у него. Странно, но усталость прошла, не кружилась голова после долгой неподвижности. Через какое-то время он заснул. «Странная вещь эти сны!» - написал когда-то. Мой «Сон в кубе», потом уже много лет спустя придумал Соловьев, зачем-то притянув сюда Ницше с его сверхчеловеком. Я просто додумал бред раненого Шульца, лежавшего среди убитых под Ахульго. «И снилась ей долина Дагестана…И кровь лилась хладеющей струей». Хорошо получилось. Мой сон, его сон, ее сон. Проснувшись, нашел мир таким же неподвижным и беззвучным. На щеке была та же капля, гроза не начиналась.
    Прошел еще "день", прежде чем Лермонтов понял: он видел Бога и просил у него времени, чтобы успеть понять, кто же я такой на самом деле - всемогущий отпустил ему семнадцать месяцев, после той первой смешной дуэли с бароном Барантом, сыном французского посланника, искателем приключений. «Эти Дантесы и де Баранты заносчивые сукины дети».
    Секундантом был Столыпин (Монго). «Отправился я к Мунге, он взял отточенные рапиры и пару кухенрейтеров, и поехали мы за Черную Речку. Они были на месте. Мунго подал оружие, француз выбрал рапиры, мы стали по колено в мокром снегу и начали; дело не клеилось, француз нападал вяло, я не нападал, но и не поддавался. Мунго продрог и бесился, так продолжалось минут десять. Наконец он оцарапал мне руку ниже локтя, я хотел проколоть ему руку, но попал в самую рукоятку, и моя рапира лопнула. Секунданты подошли и остановили нас; Мунго подал пистолеты, тот выстрелил и дал промах, я выстрелил на воздух, мы помирились и разъехались, вот и все». Кстати стрелялись на двадцати шагах.
     Господь совершил для поэта тайное чудо. Дуэльная пуля убьёт его в назначенный срок, но больше года протечет в его сознании между счетом «Три» и смертельным выстрелом и не так важно, кто его сделал.
     От растерянности Лермонтов перешел к изумлению, от изумления - к смирению, от смирения - к внезапной благодарности. Он вспомнил другие свои божественные строки, вложенные в уста Демона: Что без тебя мне эта вечность? Моих владений бесконечность? Пустые звучные слова, Обширный храм — без божества!  Страсть владеет миром. Нет, божество в храме появилось сразу, как только в него вошел человек. А если войдет Он, убийца, божество тоже сразу появится? Да, если он будет прощен.
     Он мог рассчитывать только на себя, только на несколько подаренных ему месяцев.  В своей гениальности он был одинок, «к бабке не ходи». Явление каждого нового вольного стиха придавало ему счастливое ощущение строгости и свободы, о которой не подозревали те, кто видел со стороны некрасивого ехидного поручика-поэта. Тогда многие из его круга  писали стихи. Чуть лучше, чуть хуже. 
     А что касается насмешки и прямых издевательств, так эта забава была популярна во все времена независимо от ранга и пола шутившего и подвергаемого насмешкам.В те времена особенно. Так, однажды  Сашенька Верещагина и Катенька Сушкова накормили юного и обидчивого Мишеля, претендовавшего на утонченный  гастрономический вкус,  испеченными к чаю булочками с опилками. А император Николай Павлович хвалился императрице: « Бенкендорф ужасно боится кошек, и мы с Орловым мучим его — у нас есть одна на борту. Это наше главное времяпрепровождение на досуге». Боевой офицер Бенкендорф, однако, на дуэль никого не вызывал и даже не чувствовал себя оскорбленным.
     Поразительным скачком он вдруг самого себя превосходит и чувствует это, что эти дивные стихи, эти глубокие мысли как будто уже не принадлежат молодому человеку, пробовавшему свои силы в предшествовавшем году; тут  больше правды и добросовестности в отношении к самому себе; он с собою более ознакомился и себя лучше понимает; маленькое тщеславие исчезает, и если он сожалеет о свете, то только в смысле воспоминаний об оставленных там привязанностях. «Мной овладел демон поэзии, или – стихов. Я заполнил половину книжки, которую мне подарил Одоевский, что, вероятно, принесло мне счастье. Я дошел до того, что стал сочинять французские стихи, – о падение!»- пишет в письме.
    Он трудился не для потомства, не для Бога и даже не для Демона, чьи литературные вкусы, казалось, были ему ведомы. Вырвавшийся на свободу, он в пылу кровавых схваток, светских вечеров и дружеских встреч строил свою незримую совершенную «Державу». Какой тон... Как у Лермонтова - такого тона еще не было ни у кого в русской литературе.  Вышел - и владеет. Сказал - и повинуются. (В.В. Розанов).
  Очевидную способность эту понял и Л.Н.Толстой: «Какие силы были у этого человека… Каждое его слово было словом человека власть имеющего… Вот в ком было это вечное, сильное искание истины. Если бы этот мальчик остался жив, не нужны были бы ни я, ни Достоевский. Вот кого жаль, что рано так умер!». Хотя напрасно Лев Николаевич с такой скромностью с высоты своего величия говорил о себе и Достоевском. Лермонтов не написал бы ни «Войны и мира», хотя в планах было что-то подобное, ни «Братьев Карамазовых». «Суть его не сюда клонилась. Это было "побочное" в нем - то, что он "умел" и "мог", но не что его влекло. Иные струны, иные звуки - суть его» (В.В.Розанов).  Он был «другой еще неведомый избранник…» Может быть и вся русская литература Золотого века пошла бы по другому пути или, по крайней мере, приобрела иные темы и интонации, осветила иные достоинства и недостатки человека. Как знать?
     Было разбирательство. Барант не был привлечен к суду. Лермонтова же по «высочайшей конфирмации» от 13 апреля 1840 года снова перевели на Кавказ, в Тенгинский пехотный полк. «Счастливый путь, господин Лермонтов, пусть он, если это возможно, прочистит себе голову…» заочно пожелал  ему Николай I в в письме Императрице.
     Любимый Кавказ на этот раз в действующей армии Лермонтов ощутил уже не детскими чувствами, не впечатлениями путешественника, а во всей полноте, мужскими страстями. Одно время ему даже казалось, что он не подвластен смерти, и презирал ее как настоящий шотландский аристократ. И раньше часто писал о ней и в письмах и в стихах, зачастую носящих отпечаток мрачности и безнадежности, но это была юношеская гипербола, экзистальный манифест. «-Скажи им, что навылет в грудь Я пулей ранен был» («Завещание»)… И именно сейчас прекратилась эта юношеская игра в потомка испанских грандов Лерма и наследника шотландского мистика, «ведуна и прозорливца» рыцаря Томаса Лермонта. Для привлечения женского внимания она уже была не нужна.  «Я возбуждаю любопытство, меня домогаются, меня всюду приглашают, а я и виду не подаю, что этого желаю; дамы, которые обязательно хотят иметь из ряду выдающийся салон, желают, чтобы я бывал у них, потому что я тоже лев, да, я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы никогда не подозревали гривы», - пишет М.А. Лопухиной.
     На этот раз все было серьезно и он это хорошо понимал, и играл уже по- взрослому. «Я вошел во вкус войны и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными».
     Его начальству была поручена команда Дорохова, состоявшая из «охотников», таких же безбашенных как и «хищники»-горцы. Отбор был суровым, но если кандидат проходил, то ему, в награду за это, брили голову, приказывали отпустить бороду, одевали по-черкесски, чтобы сделать похожим на горца, и вооружали двухстволкой со штыком, у которой один ствол был гладкий, а другой нарезной. Новообращённый становился членом "беззаветной" команды". К тому же все должны были знать татарский язык. Он тоже изучал его, потому что ему открылись новые мысли. «Я многому научился у азиатов, и мне хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов и для нас ещё мало понятны. Поверьте мне, там на Востоке тайник богатых откровений"- говорил он А.А.Краевскому..
     Понятно после этого зло-ироничное отношение Лермонтова к Мартынову, который принимал такой же воинственный вид, не имея на это никакого права.
    Внутренняя работа шла, она не останавливалась ни на секунду, видимая или невидимая. Сколько раз он переделывал Демона. Хотя нет, это было раньше, до первой дуэли. Да какая разница! Времени не стало. Оно остановилось и ожидало терпеливо. Являлся миру гений, с божественного позволения. Можно было гулять вне времени взад и вперед. Все теперь было ясно. И двойное зрение, эта пророческая способность (откуда, боже мой, неужели от шотландских корней) давала его взгляду остроту и силу, чтобы иногда разрывать сеть внешней причинности и проникать в другую, более глубокую связь существующего. Ничто ему не мешало. Он созерцал, проникал, опускал, сокращал, расширял. Иногда останавливался на первоначальном верно схваченном юношеском варианте.
     Печорин был найден не сразу. Загадочный (это обязательно) офицер, красавец, пришедший на смену дурному собой герою из «Княгини Лиговской»,  скучающий и жестокий, одержимый вопросами добра и зла в этом мире. Тема новая. Дамская головная боль и идеал увлечения. Для Лермонтова совсем по Гоголю: "Я, маменька (слова Миши Бальзаминова), в мечтах - высокий блондин в голубом плаще на бархатной подкладке". А тут и того лучше: «Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной жизни, ни бурями душевными» - раз; «пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее привычки порядочного человека»- два; «его запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял одну перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев»- три; «его походка была небрежна и ленива, но я заметил, что он не размахивал руками, — верный признак некоторой скрытности характера… Чтоб докончить портрет, я скажу, что у него был немного вздернутый нос, зубы ослепительной белизны и карие глаза; о глазах я должен сказать еще несколько слов» - это четыре и пять. Тут уже Печорин тянет за собой автора, а тот и рад бы не сопротивляться, да ирония не позволяет сдаться: «Когда он опустился на скамью, то прямой стан его согнулся, как будто у него в спине не было ни одной косточки; положение всего его тела изобразило какую-то нервическую слабость: он сидел, как сидит бальзакова тридцатилетняя кокетка на своих пуховых креслах после утомительного бала… В его улыбке было что-то детское».  Да это был он – Лермонтов, быть может в своих мечтах. И еще, сам он был дьявольски умен и благороден. Но  это уже за пределами романа.
    В каждом времени живет свой герой. Но он обязательно должен быть загадочно красивым, скучающим и жестоким. Иначе  дамы нас просто не поймут. А теперь он еще должен заниматься несвойственным для человека делом - размышлять о совести, о добре и зле в этом мире.
     Все совершившееся было делом случая, но и страстным желанием Лермонтова. Полтинник был брошен, и к ногам упал решеткою вверх. Лермонтов вскочил и радостно закричал: «В Пятигорск, в Пятигорск! позвать людей, нам уже запрягли!» Тут уж господь ничего не мог сделать, даже докрутить ту монетку, которую они со Столыпиным бросали. Не богово это дело. Выпало ехать в Пятигорск.
      «Как это установлено М. Ф. Николевой, Лермонтов и Столыпин прибыли в Пятигорск 13 мая 1841 года». Кто такая, зачем она? Лермонтов и Столыпин просто прибыли в Пятигорск 13 мая 1841 года. По дороге  из Георгиевска Лермонтов говорил почти без умолку и все время был в каком-то возбужденном состоянии. В открытой коляске они промокли до костей. Остановились на бульваре в гостинице, которую содержал армянин Найтаки. Минут через двадцать Столыпин и Лермонтов были уже переодеты, в белом как снег белье и халатах. Лермонтов в шелковом темно-зеленом с узорами халате, опоясанный толстым снурком с золотыми желудями на концах, потирая руки от удовольствия, сказал: «Ведь и Мартышка, Мартышка здесь. Я сказал Найтаки, чтобы послали за ним».
     В Пятигорске летом 1841 года было особенно многолюдно. "Гвардейские офицеры после экспедиции нахлынули в Пятигорск, — вспоминает декабрист Н. И. Лорер, — и общество ещё более оживилось. Молодёжь эта здорова, сильна, весела как подобает молодёжи; вод не пьёт, конечно, и широко пользуется свободой после экспедиции. Они бывают у источников, но без стаканов; их заменяют лорнеты, хлыстики... Везде в виноградных аллеях можно их встретить, увивающихся и любезничающих с дамами". Жизнь была привольная, нравы просты, как в Аркадии.
     Для увеселения жизни все шло в ход: танцевальные вечера, пикники, кавалькады, прогулки в горы. «Лермонтов был душою общества и делал сильное впечатление на женский пол»…
    Звезда его восходила, немного лет оставалось до «коронования». Он был совершенно нов, неожидан, "не предсказан"…

+        +        +

     Ему стали нравиться дождь, туман; лицо Мартынова изменило представление о характере Дантеса и Баранта. Он обнаружил недостатки и слабости слова написанного, а не звучащего... Услышал чьи-то мысли о себе: « Он дал бы канон любви и мудрости. Он дал бы "в русских тонах" что-то вроде "Песни Песней", и мудрого "Экклезиаста", ну и тронул бы "Книгу царств"... И все кончил бы дивным псалмом. По многим, многим "началам" он начал выводить "Священную книгу России". Улыбнулся.
    Он закончил записывать в известной книжке, подаренной Одоевским, стихи: «Спор», «Сон» и «Утёс», а также: подражание Гейне “Они любили друг друга так долго и нежно...”, «Дубовый листок», «Царица Тамара», «Свиданье» (“Уж за горой дремучею Погас вечерний луч...”), “Нет, не тебя так я пылко я люблю...”, балладу «Морская царевна» и, самое последнее, «Пророк». Не хватало лишь одной строфы. Нашел ее.
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел (интересно чей, Катеньки Сушковой или Вареньки Лопухиной),
Надо мной чтоб вечно зеленея
Тёмный дуб склонялся и шумел.
      И уже не так безвозвратно мечталось забыться и заснуть. И так хотелось отдаться литературе, писать большие романы, планы которых уже выстраивались в голове.   Перед самой погибелью в канун отъезда на Кавказ  у Лермонтова появились два душевных друга и, что удивительно, это были женщины, но какие: Наталья Пушкина и Евдокия Ростопчина.  Первая из них говорила: «- Случалось в жизни, что люди поддавались мне, но я знала, что это было из-за красоты. Этот раз была победа сердца, и вот чем была она мне дорога. Даже и теперь мне радостно подумать, что он не дурное мнение обо мне унес с собою в могилу». А вторая: «Именно в это то время (февраль 1841года), я познакомилась лично с Лермонтовым, и двух дней было довольно, чтобы связать нас дружбой. …Что нас окончательно сблизило — это мой рассказ об известных мне его юношеских проказах; мы вместе вдоволь над ними посмеялись, и таким образом вдруг сошлись, как будто были знакомы с самого того времени. Три месяца, проведенные тогда Лермонтовым в столице, были, как я полагаю, самые счастливые и самые блестящие в его жизни. Отлично принятый в свете, любимый и балованный в кругу близких, он утром сочинял какие нибудь прелестные стихи и приводил к нам читать их вечером. Веселое расположение духа проснулось и нем опять в этой дружественной обстановке, он придумывал какую-нибудь шутку или шалость, и мы проводили целые часы в веселом смехе, благодаря его неисчерпаемой веселости».
    Это было совершенно неожиданно, потому что с ранней юности по причине его внешней физической несуразности и насмешливого отношения к себе он по словам Белинского «женщин ругает: одних за то, что <...>, других за то, что не <...>. Пока для него женщины и <...> – одно и то же. Мужчин он также презирает, но любит одних женщин и в жизни только их и видит. Взгляд чисто онегинский».  Взрослел молодой человек.
     Надо было только побыстрее разделаться с этой дурацкой дуэлью. И чего это Мартышка зацепился за эти дурацкие слова «Montagnard au grand poignard» (горец с большим кинжалом). В первый раз что ли. Да он и не особенно думал об этой очередной дуэли, фаталист чертов. Начинался «срединный путь». Между небом и землей, между Западом и Востоком, между раем и адом, между забвением и памятью.
     Капля покатилась по щеке. Мартынов выстрелил. Лермонтов даже не вскрикнул, дернул головой, тяжелая пуля опрокинула его на землю. Глебов первый подбежал к нему и увидел, что как раз в правый бок и, руку задевши, навылет, и услышал последние слова:
— Миша, умираю...
      Началась южная гроза, струи шипели и пенились на шинели Глебова, покрывавшей брошенное тело, как шампанское.
    Михаил Лермонтов не умер нечаянно пятнадцатого июля (по старому стилю) одна тысяча восемьсот сорок первого года в семь часов вечера. Он вышел один на кремнистый путь, где пустыня внимала Богу. Вышел один, отягощенный  «бременем неисполненного призвания». Нет, не под шумящим темным дубом хотел он продолжить. Тут – другое: Но я без страха жду довременный конец: Давно пора мне мир увидеть новый…

    Жизнь продолжилась, но это уже была другая, посмертная  жизнь, где ничего было нельзя предусмотреть заранее.


Рецензии