Приказ

             Утром наскоро умылись, пошли завтракать. Для кухни заняли соседний домик: стёкла местами выбиты, но крыша целая и стены сухие. А казарму поставили рядом, в доме получше — чтобы ночью не простыть. Пройти надо было всего двести метров, но всё равно шли как-то быстро, спешно, пригнув шеи. Боялись. Но не врагов.
             На крыльце уже ждал командир Реж. И солдаты остановились перед ним: полевые порядки это одно, а воля командира — другое. Вытянулись, встали ровно, готовясь выслушать в очередной раз утреннюю выволочку.
             — Кажин! Ты как выглядишь? Почему дырка на штанине?
             Веслав Кажин, как говорили, по жизни был немножко «тормоз». Боевые задачи выполнял хорошо — адреналин его будил, что ли. Но только всё успокаивалось и можно было спокойно присесть — всё. Окружающий мир становился враждебен. Углы мебели — меньшее, что причиняло вред.
             — Не могу знать!
             — Ты позоришь свою форму! И меня с тобой вместе! У тебя нитки есть?
             — Не могу знать!
             — То есть, куда ты подевал то, что тебе дали на прошлой неделе, сказать тоже не можешь? Ты нитки что, жрёшь по ночам? Или у местных вымениваешь?
             — Никак нет!
             Командир отвесил Веславу затрещину — впрочем, уже не в первый раз. Тот научился не реагировать, не пускать в сердце, даже не меняться в лице. Просто стоял навытяжку, как обычно, и тупо смотрел перед собой. Закрылся.
             — Ладно, потом с тобой разберусь. Валите уже. Дурни.
             Никто не знал точно, откуда Реж взялся и почему был сослан в эту чёртову приграничную окраину. Почему был закреплён за мелким отделением, зачем поставлен патрулировать эту мелкую деревушку. И на утренних выволочках относились к нему с каким-то плохо скрываемым страхом. Глаза у него будто мертвели, и увидь такие кто из гражданских — пронёс бы в какой-нибудь судорожный сон. За словом в карман Реж не лез и уважал только тех, кто того заслужил.
             Вот, например, Ганьку. Реж сел за стол рядом с ним — и как будто бы даже расслабился. Ведь месяц назад, в дозоре ночью Ганька увидел, как издалека к казарме крались местные мальчишки. Без оружия, хотя кто их знает? Но кричать, как по уставу положено, не стал. Быстро дошёл до командира, кратко доложил. Реж послал Ганьку в казарму сказать солдатам, что пугаться нечего, а сам выстрелил в воздух. Тоже молча. Мальчишки просто сбежали — и никакого конфликта на пустом месте. Всё-таки опасно: в отделении всего шесть человек.
             На следующее утро командир взял с собой Ганьку. Отправились на площадь у бывшего магазина. Из соседнего дома вышел дед Исаак — единственный из оставшихся мужчин, кто говорил на двух языках.
             — Ну что, тяжко вам живётся сейчас ведь? — начал Реж.
             — Как мне ответить тебе? — переспросил дед.
             — А как хочешь. Да я сам знаю. Работы нет, денег нет. Еды тоже нет. А у нас есть.
             — Далеко говоришь, мало слышно.
             — Ты бы ещё чуток подучил язык. А то сам ничего не понимаешь. И я тебя тоже. Значит, так. Еда у нас есть, а готовить некому. Был один, кто хорошо умел — погиб. Теперь маемся. А у вас тут девки без дела сидят. Перевести тебе или так поймёшь?
             — Нет, я понял.
             — Я знаю, может, ты за девок боишься. Но мы к ним не пристаём. Ни одну ещё не обидели. Так что выберите какую из ваших, чтоб готовила хорошо, и пускай к нам ходит. А мы за это едой поделимся. И вот ещё. Проследите, чтобы ваши мальчишки к нам больше не бегали.
             Ганька сам не понял, как выпалил:
             — Так нельзя же!
             — Молчать! Не могу больше вашу хероту жрать. А им хоть полегче будет.
             — Я подумаю, — ответил дед, — и скажу.
             На обратном пути Реж бросил Ганьке:
             — Кончал бы ты при посторонних берега путать. Я тебе командир или кто? Что себе позволяешь?
             — Виноват! — ответил тот и пообещал тихо: — Больше не повторится…
             — Отставить панику. Просто заруби на носу. Да и вообще ты парень хороший, умный. Верно всё подмечаешь, но перечить-то не смей. Захочешь что мне сказать — наедине подойди, не при всех. Можешь даже по-нормальному меня тогда звать. Я ж всего на семь лет тебя старше.
             — Хорошо, Вавел Самбирович.
             С тех пор они изредка разговаривали по вечерам — когда находился повод. Да и к чему слишком часто командиру солдата в душу пускать. Так, разве что когда тоска нахлынет. И ели они теперь всегда вместе, но молча. Девушка из местных, пришедшая-таки помогать с кухней — её звали Миля — тоже садилась за стол к командиру.
             Солдаты слушались Режа беспрекословно. Вымуштровал, выстроил, научил, как подобает себя вести. Но всё же они были совсем молодыми мужчинами — и скромная Миля, встречаясь с кем-нибудь глазами, отводила взгляд. А вот с командиром ей было спокойнее.
             Она, смотря на него, вспоминала отца, ушедшего на войну два года назад. Такой же статный был, строгий. С такой же щёткой чёрных усов. И так же глядел на весь мир свысока, только на Милю одну — с какой-то нежностью. Будто бы любя за то, что в ней единственной из всего его выводка — и из всех деревенских девочек — запечатлелся иной разрез глаз, другой, северный, и иной цвет волос, иссиня-смоляной.
             На этой бесполезной войне обычным людям делить было нечего. Не они друг другу были врагами, а их генералы, не договорившиеся когда-то о чём-то. Оставалось только тихо скрывать раздражение к захватчикам — но терпеть их присутствие. Теперь неделю за неделей вместе с продовольствием приходили только приказы держать территорию. Патрулировать и отбиваться от засевших в горах мужиков — если такие находились. Следить за местными стариками, чтобы не наводили смуту. О чём разведано — докладывать еженедельно, если что срочное — звонить. И всё.
             После завтрака трое отправились в патруль, а трое остались. Один отсыпался после ночного дежурства, а двое кололи дрова, таскали воду, от нечего делать упражнялись. Иногда забавы ради мастерили силки — Реж научил.
             Вечером, после ужина, командир пару минут разговаривал с Милей:
             — Всё хорошо у вас?
             — Всё в порядке. Спасибо.
             — Завтра тоже приходи, как обычно.
             — Приду, Вавел Самбирович. Приду.
             — Мешок муки вам отдаю — за сегодня и за завтра сразу. Ганьку с собой возьми.
             — Да мне Веслав помочь вызывался…
             Командир не догадывался, что тот нравится Миле и что это взаимно. Что вот к такому вот лежит её душа: к нелепому, неаккуратному, но спокойному и незлобивому. И что только с Милей он может наконец перестать «тормозить»: балагурит, целует её в лоб, рвёт ей с обочин тысячелистник и пижму…
             — Ну его к чёрту! — прервал эти воспоминания Реж. — Он же нахрен по дороге или мешок утопит, или себя!
             — Хорошо, пускай поможет Ганька. Да и я сама бы справилась.
             — Отставить! — отдал было приказ Реж, но смягчился перед девушкой. — Давай без этой вот вежливости. Ты ж совсем девчонка ещё.
             Кажется, Миле было лет пятнадцать или даже меньше — она только голову покрывала шейлой. Значит, для химара было рано. И школу ещё не окончила — да и нечего теперь было оканчивать. От кабинетов остались только засыпанные осколками и щепками пустые стены. Старики и бабы растащили парты на дрова. И сколько было парт-то этих — всего в четыре кабинета вся школа.
             Из мужиков здесь остались только старики и молодняк — а все, кто старше четырнадцати, разбрелись по горам. Иногда они спускались, пытались подгадить, но партизанить у них выходило плохо. Ни оружия не было, ни патронов. Только и могли, что отвязывать доски на мосту и резать линию полевой связи. Бывало, рассыпали заточенные деревяшки на дороге к деревне — да и то в последнее время бросили. Ушли, видать, все на север, поближе к отцам.
             Ушли туда, за горы, на которых блестело солнце, где была когда-то богатая большая страна. Теперь она валялась в руинах, теперь можно было встать на холме — и, казалось, заметить дымок погребальных костров. К северу ещё шла борьба с повстанцами, а здесь, на нищем, выжженном юге, все как будто смирились. У них и так было нечего брать. Не за что биться: какая разница — ходить под своими, забирающими табак и рапс, или под чужими, делающими то же самое. Всех они презирали одинаково.
             И то солдаты в отделении нечасто наведывались в дома к местным. И были какие-то человечные, простые все как на подбор. Не отбирали добро, а менялись: мы вам дрова порубим, воду потаскаем, вы нам — курево.
             Реж сперва был против — материл солдат на чём свет. Дескать, с врагами водитесь, вас в патруль посылают — а вы там маетесь за табак. Считай, Родину задаром продаёте! А потом рукой махнул. Какая там Родина — у неё-то и солдаты, и оружие. А у этих за душой — шиш с маслом. И то рапсовым.
             Потому решил тоже смириться, стать хоть немного добрей, предложить тоже помощь. Отправлял вечером кой-какой еды с Милей — привозили-то раз в неделю продовольствия на восемь человек, на полное отделение. Видимо, забыли, что осталось их шестеро. По глупости причём своих растеряли — один в капкан попал, другой с обрыва свалился. Как будто собрали здесь самых хилых и дурных. Не заслужили они на нормальном фронте воевать. А Миля утром тоже кой-чего приносила — чаще всего масло и яйца. И пыталась еду поделить на всех, а не как бывало порой на севере: лучшее — командованию, что останется — солдатам. Тут всё было иначе. Один Реж ещё пытался походить на бравого командира, орать и строить солдат. Или правда был таким — кто его знает.
             Не сказать, что остальные здешние были кротки, как Миля. Деды и мальчишки смотрели недобро. Может, связь со своими, ушедшими в горы, как-то держали. Может, просто не могли себе позволить быть добрее к захватчикам. Но женщины — народ нежный, спокойный. За мужьями привыкли повторять — а теперь стали солдатками: не с кого пример брать, не с кого учиться ненавидеть, разве что с дедов. Только старухи со стариками жили, как «положено», и плевались сквозь сомкнутые зубы, проговаривая какие-то ругательства на незнакомом языке. А бабам пришлось несладко: выводок мелюзги, всех накормить, дом отопить и всё в одиночку. Так что от помощи не отказывались — и порой глазки солдатам строили. Не догадываясь, что ходят уже вдовые…
             Больше всего бабы радовались Ганьке и Юзефу. Те часто вместе в патруль ходили. Ганька просто незлобивый был, а Юзеф ещё и красивый, как с картинки. Он помогал воду таскать, чинил утварь, а потом просил, бывало, подшить вещи или остричь его отросшие кудри. Так-то и сами солдаты друг другу помочь могли: вот на днях Юзеф подстриг мелово-белые Ганькины волосы. Но ведь женская рука приятнее. Хоть они и выбивались из сил: какого там чужого обшивать, когда свои дети бегают в дранье… А всё равно помогали. Даже договаривались по очереди, кто следующий солдат зайти попросит. Мужские руки в доме — своих приятнее.
             Но действительно, как Реж и говорил, никто ни к кому не приставал. Всё было прилично и спокойно на этой богом забытой окраине. Даже спокойнее, чем прежде. Никто не приезжал больше с севера отбирать собранный хлопок, и бабы могли наконец-то нашить себе новой одежды. Хотя собрали в этом году мало: некому собирать-то. Ненужное предложили забрать солдатам: мол, только с нами вместе уберите, хотя деды и противились. Хлопок солдаты отправили на родину с уходящим подвозом. Дескать, что смогли, то и добыли, а там разбирайтесь, надо оно вам или нет.
             Родина Веслава, Ганьки, Юзефа, Лислава, Яна, Тома и Вавела Самбировича была ещё больше и богаче этой земли. Хлопка и своего довольно было. Так что, думал Реж, выкинут просто все эти мешки или даром по сёлам раздадут. Но желанию местных противиться не стал. Они хотят быть полезными и мирными. Хотя бы бабы.
             Вот кто мешал — так это подростки-мальчишки. То попытаются чего стащить, то солдат задирать начнут. Помнится, месяц назад они встретили патруль на улице. Прокричали на ломаном языке: «Ловите, дядьки!» — и стали бросаться яблоками. Вроде как поделиться решили — но бросались-то прицельно, чтобы прямо в голову. Некрасиво вышло.
             Или вот ещё что было: проходил Ян мимо забора к колодцам. Вдруг дверь открылась — и оттуда выскочила свинья, взбешённая мальчишками. Сбила Яна с ног, и тот упал прямо в лужу, весь измазался, стал ругаться, угрожать. Мальчишки разбежались — и были таковы.
             Реж орал потом, что бабы своих пацанят распустили, что старики должны бы всех получше воспитывать, раз больше некому. Понимал это только дед Исаак и те из баб, что приехали когда-то с севера и знали язык. Они возвращались в избы, таскали своих сыновей за уши, стыдили их, даже плакали. На пару дней такой науки хватало, а потом начиналось всё опять. Ну, оно и понятно: невзлюбили мальчишки тех, из-за кого росли теперь без отцов.
             Ганька немного понимал «по-ихнему» и пытался кое-что переводить своим. На следующий день, в патруле, он расслышал — или ему показалось — как трое мальчишек переговаривались за забором:
             — Завтра давай.
             — Точно?
             — Точно. А то такой позор. Надо показать этим курицам, что мы против.
             Это пробасил самый старший, тринадцатилетний Тош. Он был выше других и сильнее. Уже выглядел, как шестнадцатилетний.
             — О чём они? — спросил Юзеф.
             — Да так. Играют. С девчонками что-то не поделили вроде.
             — Вон, смотри, дед Исаак. Поздороваемся, — предложил Лислав, тоже пошедший сегодня в патруль.
             Спустились по улице. Дед Исаак сидел всё время на стуле возле своего дома — самого большого, уже ветхого. Когда-то он был тут за старшего, собирал совет мужчин. Теперь собирать было некого — и он со скуки пыхтел трубкой целый день, пока его жена и невестка возились за забором. Раньше им помогал сын Исаака, но тот давно уже сгинул где-то на севере. А молодой внук сбежал в горы — чтоб не просиживать тут штаны без дела, а стать героем, как отец.
             — Доброго дня вам, — начал Ганька.
             — И вам. Насколько возможного доброго дня.
             — Вам нужна помощь? — без надежды на согласие спросил Лислав.
             — Нет, нет. Мы сами.
             Из дома напротив вышел другой старик — брат Исаака, грозный, гневливый, косматый. И Ганька перевёл:
             — Кончал бы ты якшаться с ними. Самому не противно?
             — Ты горячен, Мирзо, как всегда. Оставь мальчишек в покое. Как будто они самовольно сюда ходят.
             — Да ты что! У них что-то к ногам привязано?
             — У них, для начала, есть командир. А у командира — свой командир. А у того — ещё один за душой. И вот с него уже спрашивать надо.
             Ганька решил не выдавать, что понимает чужую речь. Он сказал только:
             — Дед Исаак, спросите, нужна ли вашему брату какая помощь, пока мы здесь.
             — Чего он там от тебя хочет? О чём тебе с этими тварями разговаривать? — на своём языке вмешался тот.
             — Ничего такого, — отвечал ему Исаак, а потом, как умел, перевёл Ганьке: — Нет, мой брат даёт слово, что тоже он может сам. Идите к Лоле и к Нур.
             — Ты уже и других девок ему выдать хочешь? — не унимался Мирзо. — Милю свою разменял, так и остальных надо?
             — Пусть воды поносят и дрова порубят. Или ты хочешь это делать?
             — Я им ещё покажу, сучатам, —сплюнул тот и ушёл за забор, ругаясь под нос.
             Вечером, после ужина, когда Миля ушла и Ян встал в караул, Ганька отправился к командиру. Остальные солдаты отдыхали в большой комнате, а Реж занял маленькую — чей-то бывший кабинет. Выслушав пересказ разговора, протянул:
             — Вот как они, значит. Я к ним по-доброму, как могу. Надо бы показать им, взять автомат…
             — Вавел Самбирович, не надо…
             — Не надо — что? — он начинал свирепеть: глаза мертвели, и только руки дрожали. — Не быть такими, какими нас считают? Не надо взять и…
             — Не надо никого убивать, пока можно! — ужаснувшись, перебил Ганька.
             — Ты мне ещё будешь указывать! — и командир схватил со стола алюминиевую кружку, метнул в стену — намокли серые пятна, глухо звякнуло по пыльному полу. В соседней комнате притихли.
             — Не надо…
             — Я не это имел в виду, — Реж осёкся и понял, что вспылил зря. Слукавил: — Я про корову.
             Ганька не стал показывать, что не поверил в эту скорую ложь. Потому ответил дежурно:
             — Виноват. Не понял. Я подумал…
             — Я что, по-твоему, совсем дурак?
             — Никак нет, конечно… просто…
             — Что — просто?.. Да говори уже.
             — Вы резковаты бываете.
             — Есть такое, — командир вытащил самокрутку, раскурил и продолжил. — Я вообще хотел сказать, что мог бы их не щадить: отбирал бы все яйца, корову бы на мясо пустил. Ты вот давно мясо ел нормальное?
             — Давно.
             — Ну вот. И они давно. А мы всё бы отобрали. Как и положено делать «сучатам». Но мы хорошие, понимаешь? Больше нужного не просим. Или ты думаешь, я не вижу, чем вы там занимаетесь вместо патрулирования?
             — Теперь я понял.
             Они замолчали — Ганька был некурящий, так что сидел рядом без дела, глядя в окно. Потом решился и спросил то, что так давно его волновало:
             — А почему вас отправили сюда? Вместе с нами? Ну, я понимаю, что надо было кого-то послать вместо предыдущего командира, когда его ранило осколком. Но почему именно вас?
             Реж нахмурился, напрягся, выпустил два колечка дыма и посмотрел прямо Ганьке в глаза. У того всё в груди как-то съёжилось: тяжело командир смотрел, словно с потаённой скорбью. Наконец, он прикрыл веки, откинулся на спинку стула и начал:
             — Раньше я служил на севере. Распускал руки. Как с Веславом. Один из солдат мне перечил — вот я ему и ответил. А он оказался сыном майора. Договорились меня с глаз долой и понизить в звании. Но я не раскаиваюсь. Этому сосунку хоть кто-то должен был встретиться, чтоб он понял, как зарвался. И вот — встретился я. Не знаю, пошло ли ему впрок. Не знаю, что сказал ему потом отец. И уже никогда не узнаю. Сгнию здесь. Наше отделение тут ещё надолго останется как пограничное. Может, пришлют ещё солдат — доберём до отряда. Но, видно, на серьёзном фронте мне не место. Когда смертью пахнет — кровь кипит. Ничего с собой поделать не могу.
             Ганька смолчал: стало как-то пусто на душе. Потом он сказал вместо ответа:
             — Разрешите идти? Отбой скоро, а я ещё не умыт.
             — Иди, отдыхай, Гань. И это… Я не на тебя вспылил. На них. Надо снова к ним сходить, поговорить. Пойдём завтра.
             — При вас они не станут возмущаться. Они знают, что вы понимаете по-ихнему. А про меня не знают.
             — Значит, возьми с собой Тома: пусть говорит от меня — он умеет. Расскажи ему, чтоб передал. Что нас не надо бояться. Что мы тут просто службу держим. Что лично нам эти деды ничего не сделали, да и горцы давненько нас уже не трогали. Том всё это складнее скажет.
             — Хорошо, Вавел Самбирович.
             Ганька вышел, а Реж ещё долго сидел за столом. Самокрутка в руках командира совсем потухла и вся осыпалась.
             Ночью спалось ему плохо. Снилось, что он идёт по залитой солнцем опушке — тихо вокруг, спокойно, ни души. Выходит к обрыву и видит: у него под ногами расстилается пастораль. Зелёные поля, маленькие домики вдалеке. Блеют козы, и будто наяву пахнет сыром. На окраине стоит избушка — ещё меньше других домиков. Резная, красивая.
             А потом темнеет: налетают тучи, собирается дождик. Поднимается ветер — и Реж тянется придержать фуражку. Он смотрит вдаль: деревья за плетнями начинают грузно покачиваться, с яблонь ссыпаются алые плоды. Он смотрит под ноги — и видит у себя подле ботинка яблоко, берёт его, надкусывает. Скулы сводит от горечи: порченое. Потом снова смотрит вдаль: у той избушки, самой маленькой и красивой, ветер срывает крышу, обнажая убранство. И внутри там всё драное, мятое, битое. А сама крыша, пролетая через другие дома, задевает их: сыплется штукатурка во все стороны, падают щепки, выламываются кирпичи. Ветер разворачивается в сторону капитана — и обломки досок летят на него, грозя сшибить с ног…
             Утром он вставал первее всех, за час до подъёма — а сегодня, от кошмара, проснулся и того раньше. Умылся застывшей за ночь водой из бочки — наступала осень, и на поверхности даже намёрзла ледяная корка. Умылся с головой — попытался остудить мысли, хотя помогло плохо. Потом пошёл на кухню встречать Милю, отпирать кладовую. Но сегодня Миля почему-то не шла. Почесав обритый затылок, Реж вернулся в казарму. Тихонько, чтоб не разбудить остальных, поднял Лислава и послал на кухню:
             — Пошли. Сготовишь что-нибудь. У тебя лучше всех получается.
             — А где Миля?
             — Чёрт её разбери.
             Потом Реж задумался: будить ли кого ещё, чтоб сходили в деревню, узнали, что с девушкой. Прежде она никогда не опаздывала, даже в те редкие дни, когда Реж не просыпался отпереть склад. Тогда с ней ходил дежурный, покидая караульный пост. Да, нельзя, да, рисковал — мало ли на что могли подговорить Милю, пусть и была она самой спокойной из девушек. Но всё обходилось мирно.
             Потом командир решил: пусть все спят. Может, с ней что по-женски приключилось. Вот уж и правда: чёрт их разбери, этих баб. Пусть потом солдаты сходят, узнают.
             Когда они пришли на завтрак, первым спросил Веслав:
             — Разрешите обратиться!
             — Разрешаю.
             — А Миля где?
             — Мне почём знать, — ответил Реж. — Сегодня в патруль идут снова Ганька и Юзеф. И Том. Вот они и узнают.
             — Но сегодня моя очередь, не Тома… — начал было Веслав, но Реж его перебил:
             — Ма-а-лчать! Ты с каких это пор командиру перечить стал? — и снова хотел отвесить затрещину, да не решился: вспомнил ночной разговор, вспомнил, что надо бы держать себя в руках. Только сказал: — Жуйте давайте. День ещё впереди.
             Веслав завтракал нервно: ложка дрожала у него в руках, каша соскальзывала с неё обратно. Есть ему не хотелось — да и вышла еда сегодня почти без масла, не лезла в горло. Масло обычно Миля приносила.
             — Ты никак голодать удумал? — возмутился Реж. — Я тебе что приказал?
             — Жевать…
             — Ну так жуй давай! Как же ты меня раздражаешь!
             Эта неприязнь была между ними взаимной с самой их первой встречи. Сначала другие солдаты хотели было вступиться за Веслава, но он сказал: не стоит. Сказал, что не в обиде, что сам понимает, чем не нравится командиру. И что если надоест это терпеть — сам по морде ему надаёт. Если пересилит взгляд Режа. Веславу, конечно, не поверили: чтобы он — и «по морде»?.. Не поверили и в то, что обиды не было. Но перечить не стали: сам так сам — уже взрослый.
             Позавтракав, разделились: трое, как обычно, отправились в патруль. Когда они шли по улицам, было как-то непривычно тихо. Мальчишки подглядывали из-за заборов с какой-то тревогой, бабы не выходили зазывать к себе солдат — даже Юзефа. Дойдя до дома Исаака, Ганька разобрал чужую речь:
             — О, припёрлись уже. Когда только прознали.
             — Что он говорит? — спросил Том.
             — Я не понимаю, о чём он. Давайте дождёмся Исаака.
             Но дед Исаак не выходил, и Ганька решил постучаться. Из-за забора послышалось женское визгливое:
             — Скажи им, пусть уходят! Это всё из-за них! Это всё они виноваты!
             Ганька, решив не выдавать, что знает язык, позвал на своём родном:
             — Исаак! Выйдите! Мы поговорить пришли!
             Тот приоткрыл дверь и остался в проходе, заслонив собой двор. Глядел исподлобья, с налитыми злобой глазами.
             — Что вам надо?
             — Мы пришли сказать вам слово от командира.
             — Не нужно мне его слова. Ни мне, ни жене моей, ни невестке, ни Миле. Никому.
             — Но почему?
             — Ты ещё вопрос задаёшь? Ты?
             — Дед, отойди, — послышался Милин голос.
             — Ты с ними разговаривать не будешь!
             — Я только пару слов скажу… пожалуйста… позволь…
             — Как знаешь.
             Исаак отошёл, и в проёме встала Миля: босые ноги — в синяках, кожа на руках содрана. Из надкушенной губы подтекала сукровица.
             — Веслав пришёл? — спросила она тихим, срывающимся голоском.
             — Нет…
             — И пусть не приходит больше. Никогда. И забудет меня. И слова мои все. Я никогда уже с ним не буду.
             — Миля, почему? Ты не подумай, что я вмешиваюсь, — начал Том, — но Веслав же меня спросит. И если мне будет нечего ответить — он же придёт: я его насильно не удержу. Раз ты хочешь, чтоб он не приходил — объясни, что такое?
             Из-за забора снова послышалась визгливая женская речь, и только Ганька разбирал слова:
             — Из-за них тебя шлюхой сделали, а он ещё спрашивает, что такое?
             И тут Ганьке — тому самому, что дрался в юности, выбивая у недругов зубы, что видел ногу сослуживца, раздробленную капканом, что уже смотрел на труп упавшего с обрыва человека, из которого выпростались кишки — Ганьке стало дурно. Ноги подкосились, потемнело в глазах и как-то не осталось воздуха в объятой пламенем груди. Миля была самым нежным и кротким существом во всей этой богом забытой окраине. Надругаться над ней — это как надругаться над чем-то святым…
             Она поняла, что Ганька всё перевёл, и убежала домой. Лислав и Том подхватили его, привели в чувство, стали расспрашивать.
             — Обратно пойдёмте. Обратно.
             Развернулись и стали подниматься по улице. Откуда-то в спину Лислава прилетело незрелое яблоко, ещё и ещё одно — и вот уже посыпались градом всякие, даже гнилые. Он обернулся и различил за забором Тоша с мальчишками. Тот кричал:
             — Будете знать! Вы тут никто! Враги! И всем, кто будет вам помогать, мы тоже отомстим!
             Понял эти слова только Ганька.
             Реж не ожидал, что патруль вернётся так скоро. Обычно солдаты задерживались надолго, помогая бабам, а сейчас стояли перед ним, не зная, что отвечать. Даже забыв, как положено держать себя, спрятали руки в карманы.
             — Что случилось?
             Ганька тихо начал:
             — Мальчишки Милу изнасиловали. За то, что помогала. И нас обкидали чем попало.
             Тут уже поплохело Тому и Лиславу. А Реж побагровел и заорал:
             — Сучёныши! Недомерки высцаные!..
             Позади, у казармы, послышался звон: это Веслав, всё расслышавший, выронил из рук ведро. Он осел и тупо уставился перед собой — по пыльным щекам прокатились две слезы, оставив за собою омытые дорожки.
             — Разбираете автоматы и живо ко мне! Вообще все — и Яна будите!
             — Вавел Самбирович…
             — Быстро!
             Солдаты подняли Веслава, сходили за оружием и встали навытяжку перед Режем. У того под кожей ходили желваки и слышимо скрипели зубы. Сплюнув, командир снова выругался и приказал:
             — В деревню! Покажем, кто мы такие!
             Ганька думал: Реж идёт просто попугать местных. Просто выругаться, выораться. Схватить мальчишек, сдать дедам. Хотя толку-то: деды явно были заодно. Теперь Ганька понял значение всех слов, услышанных вчера. Понял и ужаснулся.
             Отделение быстро спустилось до главного дома, встали возле забора. Реж постучался в дверь, отошёл и выкрикнул:
             — Выходи! Поговорим!
             Дед Исаак вышел — испуганный, но всё ещё стойкий.
             — Ты не кричи. Тогда поговорим.
             — Значит, ваши недомерки будут на нас бросаться, будут делать, что хотят, а я не кричи?!
             — Вы сами во всём виноваты.
             Реж не выдержал — врезал прикладом Исааку по челюсти. Тот охнул, опрокинулся на забор и выплюнул два последних передних зуба. Солдаты тупо уставились на розовую пену под ногами.
             — Значит, ваши сучёныши будут трахать, кого хотят, а я виноват?!
             — Миля! — вырвалось у Веслава. — Миля!!!
             За спиной заскрипели дверные петли — это вышел брат Исаака. Он выругался и сплюнул тоже. Реж обернулся и выкрикнул:
             — Что ты там сказал?
             На ломаном языке тот произнёс:
             — Поганые твари.
             И Реж — сам не зная, зачем — выстрелил ему прямо в грудь. Тот просипел и упал, выпустив из рук костыль. И в тот же миг заголосила старуха за забором, сбежались со всех сторон мальчишки и бабы — злые, всклокоченные, полуодетые. Реж выстрелил в кого-то не глядя и проскрежетал:
             — Огонь!
             Первым из солдат стал стрелять Веслав. Тоже не глядя, тоже в толпу. Не различая стариков, детей, женщин — во всех сразу. Он стрелял, казалось, даже не целясь. Боевые задачи Веслав выполнял хорошо.
             А Ганька вбежал во двор, к Миле — разыскать, спрятать в погребе: она ни в чём не виновата, да и никто, кроме дедов и мальчишек, не виноват. Он не слушал криков и выстрелов, не различал запах горячего железа и крови. Хотел только защитить самое прекрасное, что осталось в этой деревне, объятой бесполезной войной.
             Как вдруг остановился, простонал и осел. Почувствовал: в ботинке стало как-то липко, мокро. Поднял глаза: над ним стояла мать Милы с окровавленным ножом. Её перекошенное от ненависти лицо — последнее, что Ганька увидел…
             Через несколько часов всё было окончено. Отделение зашло во все дворы и расстреляло всех, кого встретило. Реж командовал солдатами так, как командовал когда-то на севере: никого не щадить! выкашивать всё! А потом, спускаясь по улице, услышал хруст под ногами — и остановился…
             Это под ботинком брызнуло из вывернутой детской руки.
            
             ***
            
             …В кабинете было шумно и весело — кадеты, переругиваясь, задирали друг друга. Кто-то в спешке списывал домашку, кто-то складывал из бумаги жаб. Сейчас был урок тактической подготовки, и учитель, как всегда, запаздывал.
             — Идёт! Идёт! — прокричал кадет с «шухера», и остальные расселись.
             Нет, они не боялись учителя. К нему, ещё нестарому, но уже седому и какому-то отстранённому, относились с лёгким пренебрежением. Уроки он вёл скучновато.
             Учитель вошёл и сел за свой стол, раскрыл журнал и провёл перекличку. Начал читать — монотонно, спокойно. Но кадеты знали — всё спросит. Упустишь что — наругает, влепит двойку. А больше пяти подряд нельзя: заработаешь дисциплинарку, неделю будешь шпаком ходить. Только это и оставалось во власти учителя. Поэтому, хоть на уроках было и тихо, иногда кадеты пытались учителя задирать: хотели посмотреть, будет ли он багроветь и злиться.
             — Разрешите обратиться! — начал один.
             — Разрешаю, Марцев.
             — Я тут вот что подумал. Нам в корпусе не дают играть в компьютерные игры, говорят, там жестокость и насилие. Но это же глупо! Конвенцию, которая запретила зайти в село какое и всех подряд выкосить, совсем недавно приняли. А до тех пор — делай, что хочешь, с врагами, и никто не узнает!
             — Никто не узнает, говоришь…
             Учитель встал и открыл окно. Остановился возле него, подставив лицо солнцу. Стал смотреть куда-то вдаль. С улицы в кабинет проникли звуки мирной жизни. Возились где-то во дворах дети, гудели машины в пробке, смеялись чему-то своему женщины.
             — Никто не узнает… Ты будешь знать — разве этого не достаточно?
             Учитель развернулся и окинул взглядом класс. Юные ещё, мальчишки. Совсем зелёные. Лица смешливые, ни морщинки на лбах.
             — Вы думаете, человека убить — просто, как муху прихлопнуть?
             И учитель врезал кулаком по столу — а потом поднял трупик насекомого, зажав пальцами.
             — Просто, да?! Отвечай, Марцев!
             — Я… я не знаю…
             — Не знаешь? Всё ты знаешь! Отвечай, как положено!
             — Ни…никак нет. Непросто!
             — А почему — непросто?..
             — Потому что будешь об этом знать?
             — Ты мои слова не повторяй! — рявкнул учитель. — Сам отвечай!
             — Потому что… потому что увидишь смерть?
             — Ещё!
             — Придётся на кровь смотреть?
             — И всё? И никого тебе не будет жалко? Никогошеньки?
             — А врагов ведь не жалко!
             — Не жалко, говоришь?
             Учитель снова отвернулся. Марцев успел перед этим как будто бы прочитать в его взгляде презрение.
             — Никого вам не жалко. Ни муху, ни врага. А мать тебе жалко было бы? Если бы твоя мать кому-то стала как враг?
             — Моя мать никому зла не сделает.
             — Может быть, посчитают, что раз она на чьей-то вражеской земле — она сама по себе зло. Она на стороне зла. Так что, жалко бы было?
             — Жалко …
             — А в селе тоже чьи-то матери. Виноватые только в том, что живут в чужой стране и рожают ей солдат. Твоих врагов. Но так они же их детьми рожают! Что, не жалко тебе будет?
             — Жалко…
             — А замешкаешься — своих же товарищей потеряешь. Так живыми были бы, а ты их в пекло повёл. А мог обойтись малой кровью, ждать приказа, который бы отдали люди поумнее и постарше тебя. Что, своих тебе не жалко?
             — Своих ещё больше жалко.
             — Дурак!!! — учитель снова ударил по столу. — Жалко всех одинаково! Все вы одинаковые — кровь, кости и говно! И в душах у вас у всех всё одинаково — хотите вы все одного и того же! Жрать, любиться, молиться и спать! Ты же хочешь этого, Марцев?
             — М-м-м…
             — Да я знаю, что хочешь. Первый соберёшься в столовую идти! А ты, Залук, проспишь занятия! А ты, Левич, снова будешь отпрашиваться на выходные домой, к девкам! Что вы все, не одинаковые, что ли?
             — Выходит, одинаковые.
             — Вот и враги твои хотят всего того же! Воюешь с ними — так воюй, как положено. А если можно — вообще не воюй.
             — Как это?..
             — Воду не мути! Вот так!
             Прозвенел звонок, но никто не вставал с места, пока не скомандует учитель. Он снова отвернулся к окну, будто забыл, что должен дать приказ.
             — Я когда-то такой же был, как вы, — продолжил он. — Когда-то давно, будто это был и не я вовсе. Тоже сам себе на уме. Думал, всё лучше всех знаю. Мне казалось, что я что-то значу. Что у меня в руках власть. И моя воля — закон. Мне казалось, что так правильно и нужно. Что я больше всех понимаю. А потом я понял, что ни черта это не так. Нихрена я не понимал. Ни хрена не знал. Сопля был, как вы. Разве что чуток поумнее.
             Учитель снова замолчал, обвёл взглядом класс. Кадеты сидели притихшие: двадцать пар внимательных глаз.
             — Нельзя делать, что вздумается. Ни мне, ни вам. Есть приказ. Приказы надо выполнять. Если надо что-то делать — спросить, что. Если спросить не у кого — тогда только решать. И то помнить, что люди — не мухи. Что за ними стоит. Что все они одинаковые. И одинакового хотят. Жить хотят, и жить спокойно. Понятно?
             — Так точно!
             — Идите уже…
             Кадеты шумно собрались и вышли, почти не переговариваясь. А учитель достал из кармана портсигар и закурил прямо в классе.
             Он курил, вспоминая, как когда-то давно — точно так же, как сейчас — было солнечно и спокойно. Щебетали птички, гуляли по небу барашки облаков. Только курил он тогда для того, чтоб хоть чем-то перебить запах крови. Чтоб хоть как-то задушить слёзы, отправить их вместе с дымом поглубже в горло. Чтобы этот самый дым хотя бы немного, хотя бы прозрачной завесой заслонил лицо парня — молодого, бледного, которому жить бы да жить, а он лежит и смотрит пустыми глазами в небо. Лежит — и просишь его: да вдохни же! Хотя бы разок! Хотя бы скажи напоследок одно слово: «прощаю»!
             Но прощение придётся выдать себе самому. Заслужить у себя самого, сделав так, чтоб другие не стали такими, как ты.
              Мимо распахнутой кадетами двери прошёл завхоз. И, почуяв запах дыма, он собрался было выругаться на распустившихся мальчишек:
             — Кто посмел…? — но осёкся. — А, это вы. Вы же знаете, что нельзя тут курить, Вавел Самбирович.
             — Знаю, знаю. Прошу простить. Я всё. Тушу уже.
             — Зачем курите? У вас что-то случилось?.. Урок плохо прошёл?..
             — Нет-нет. Всё в порядке. Всё хорошо. Всё мирно, Гань…
             — Что?
             — …Извините. Это я задумался.
             Завхоз вышел — а Вавел посмотрел ему вслед и удивился. Удивился тому, до чего ж кажутся знакомыми его белые волосы. Мелово-белые.
            
             дописано 9 мая 2021
            


Рецензии