П. П. Гнедич. Академик живописи в Риме. Часть 2

   ****

   После завтрака Андрей Иванович, бродя бесцельно по улицам, попал в какую-то лавчонку, куда насильно, уцепившись за фалды, втащил его приказчик. Чтобы отвязаться от него, он купил нитку ярких кораллов. Купил их безо всякой цели, опустил в карман плаща, и только придя домой и увидя опять в окне круглую, как кочан капусты, головку Джульетты, вспомнил о покупке. Она что-то жевала и бросала крошки голубям, вертевшимся на каменной мостовой дворика.
   — Джульетта! — окликнул он.  — Смотрите, что я купил.
   Глазёнки ее загорелись.
   — Это вы для сестры? — спросила она.
   — Нет, не для нее.
   — А для кого же?
   — Для того, кто первый взойдет в мою мастерскую. Если это будет ваша мама...
   Он не успел договорить. Головка скрылась из окна. В два прыжка был совершен перелёт по двору, застучали башмаки по лестнице, распахнулась дверь студии, и красное, возбужденное лицо девочки с торчащими во все стороны вихрами и двумя рядами сверкающих острых зубов появилось возле самого его лица. Ее руки легли к нему на плечи, и она, вся дрожа от ожидания, только и сказала:
   — Вот, я первая!
   Он еще не успел положить кораллов, он их держал, растопыря в обоих руках. Он набросил их на Джульетту, она ловко нырнула в них, охватила его шею руками, крепко поцеловала, опершись коленом о его колени, потом отпрыгнула, выскочила за дверь, и тотчас же раздался ее голос на дворе:
   — Мама! Мама! Посмотри!
   Потом голос зазвучал в доме внизу, потом во втором этаже, потом на улице.
   Послышались еще какие-то голоса, потом все смолкло.
   Андрей Иванович по природе был скуп, но ему было не жалко нескольких рублей, брошенных на ожерелье. Он знал, что этим он сразу становится в приятельские отношения с семейством хозяйки. Он ясно не сознавал, зачем ему это надо, так как никакими демоническими намерениями не задавался, да и вообще умел держать себя в руках. Ему рисовалась привлекательной мысль привести в Петербург хорошенькую натурщицу-итальянку, которая осталась бы у него заведовать хозяйством, но специально добиваться этой цели не хотел. Как обстоятельства сложатся, так и будет. Теперь он подкупил младшую сестру. а старшую придется осторожно обхаживать со всех сторон, чтоб она сама пожелала с ним ехать. Ему даже рисовалась такая картина: обе — и мать и Инесса — будут умолять его, знаменитого профессора, чтоб он взял в далёкий богатый город девушку, где она может составить блестящую карьеру. Но чтобы сам он сделал хотя бы шаг навстречу — этого никак нельзя было допустить.
   Нитка кораллов подействовала скоро. Синьора Беатриче явилась немедленно в студию, ведя за юбку Джульетту.
   — Синьор, это ваше ожерелье? — спросила она строго.
   — Было моим, а теперь Джульетты, — ответил он.
   — Вы подарили это ребенку?
   — Да. Отчего же мне не подарить? Она мне сказала, что никогда не моет шею; я подарил ей с условием, чтобы она ежедневно ее мыла.
   — Я буду мыться, мама! Буду! — подтвердила девочка.
   — Но это слишком дорогая вещь, синьор! — стояла на своем Беатриче.
   — Не для меня, — шутливо похвастался он. — Я человек слишком обеспеченный, чтобы стоило говорить о таких пустяках. А ребенку это приятно.
   — За это ты, Джульетта, — сказала мать, — должна позировать перед синьором в течение недели бесплатно. Нет, синьор, не возражайте! Благодарность — это лучшее украшение для женщины. Вы дарите ей драгоценность, она дарит вам свое время. Одним словом, я так хочу.
   Слух о щедрости Андрея Ивановича разнесся по всему дому, как электрический ток. Когда он вечером выходил на улицу, кухарка — жирная калабрийка — весело ему поклонилась, чего прежде никогда не было; очевидно, она ожидала получить от него по крайней мере пару стеклянных серег.
   Андрей Иванович приготовился к следующему дню. Он заказал холст, купил себе новый большой мольберт, сделал несколько эскизов карандашом. Длинный хитон у него был уже давно куплен: его продал ему уезжающий художник-пансионер за ненадобностью. Он хотел изобразить молодую девушку с пальмой в руках, на арене цирка. Потом можно будет подогнать это изображение к канону какой-нибудь святой, но пока он не задавался определённой целью. В нём проснулся художник, совсем почти задавленный церковными заказами. Красота девушки зажгла в нем появившуюся искру, он не узнавал себя. Что-то всколыхнуло его изнутри, заставило подтянуться, почувствовать свою силу. Он даже сходил в парикмахерскую постричь бородку, так как в нем вспыхнуло даже желанье известного охорашиванья перед женщиной.
   Проснулся он в половине восьмого от стука в дверь. Это ему несли кофе и яичницу. Косой луч солнца острой струной протягивался через комнату и играл радугой в граненом стакане.
   — Синьора Инесса спрашивает, когда начнется сеанс? — спросила старуха-кухарка.
   Он сказал, что через полчаса, и попросил сейчас же убрать его постель. Он наскоро позавтракал, поставил у постели кресло и заслонил его ширмами. От ширм протянул ковровую дорожку до постамента, где должна была стоять натура. Цветочница, которой он накануне заказал принести цветов, принесла целую копну, и он разбросал их, где нашел это наряднее. Ровно в восемь опять постучали, и на пороге показалась Инесса.
   Он подошел к ней и пожал ей руку. На ней была легкая розовая кофточка и юбка. Смотрела она на него спокойно, только ноздри слегка раздувались.
   — Очень рад вас видеть, — сказал он. — Присядьте вот сюда в кресло.
   Она села, подняла с ковра цветок и поднесла его к носу.
   — Скажите, вас утомляют сеансы? Сколько времени вы можете позировать? — спросил он.
   — Я привыкла, — низким грудным голосом сказала она. — Сидеть я могу спокойно два часа, а стоять около часа. Если я устаю, я не стесняясь прошу отдыха.
   — Да, да, пожалуйста, — подтвердил он быстро. — Главное, вы не стесняйтесь. Если устали, или закружилась голова, вы сейчас же скажите.
   Он протянул ей эскиз.
   — Видите, что мне нужно.
   Он зашел сзади ее, облокотился о спинку кресла и стал объяснять. Он хотел, чтобы, когда он будет писать голову, она сама подсказала ему то выражение лица, которое приличествует обстоятельствам. Надо, чтоб она чувствовала приближение зверя, но не боялась его, а положилась на волю провидения. Ей это легко будет представить: синьора Беатриче говорила вчера, что Инесса очень религиозна и, как истинная католичка, не пропускает ни одной воскресной службы. А значит, она может до известной степени воплотить тот сюжет, который его теперь так мучит.
   Она выслушала его спокойно и сказала:
   — Хорошо, синьор, я постараюсь.
   Он сказал, что одежда за ширмами. Она встала, положила рисунок на стол, бросила мимоходом взгляд на зеркало и не торопясь пошла за ширмы. Он услыхал, как она сбросила с ног туфли, услышал шелест ее платья и мягкий шум кашемирового широкого хитона. Он задернул нижнюю занавесь окна, пододвинул мольберт, открыл коробку с углем и ждал.
   Она вышла, оправляя рукава. Хитон точно был сделан на нее. Маленькая обнаженная нога выставлялась только кончиками пальцев, когда она делала шаг вперед. Шея была едва открыта, широкие рукава позволяли видеть руки до самого плеча, когда она подняла их, чтоб распустить перед зеркалом косы. Волосы у нее были не особенно длинны, но густы и черными волнами рассыпались по плечам и груди. Лицо от этого переменилось, стало еще девственнее и строже.
   Она повернулась к нему и спросила:
   — Так?
   — Так, — ответил он.
   Она оперлась о его руку, всходя на постамент, он вошел вслед за ней, уставил позу и стал оправлять на хитоне складки. Он чувствовал под ними ее молодое упругое тело, все дышащее юностью, здоровьем и югом. Он видел положенную на грудь обнаженную руку с каким-то золотистым налетом несходящего загара, и пушком, сплошь покрывшим кожу.
   — Вы ведь генуэзка? — спросил он. — В вас есть и греческая кровь.
   — Может быть, — равнодушно ответила она, и прибавила: — Мне удобнее так держать пальцы.
   —  Чудесно! – похвалил он.
   Он сошел с постамента. Она застыла в данной ей позе. Сеанс начался.

   ****

   Он уже отвык от таких профессиональных натурщиц, которые не шелохнутся ни одной складкой и как мрамор неподвижно стоят часами. Быстро, смело он набрасывал общий контур фигуры, стараясь схватить общий ритм. От него сразу ушла она, как девушка, дочь хозяйки, как Инесса, которая заставила его подстричь покороче бороду. Перед ним была христианская мученица — и только. По привычке не браться за кисть, пока не вырисовано лицо до малейшей подробности красным углем, он не трогал красок. Он молчал, глаза его горели, он то отходил, то подходил к холсту, то измерял расстояние, кажущееся глазу неверным, для чего далеко вытягивал руку, щурил один глаз и проверял контуры по отвесу. Академический опыт долгих лет сказался: он работал уверенно, с приёмами натасканного техника, легко преодолевающего все трудности рисунка. Когда стенные часы пробили девять, он с изумлением остановился.
   — Как? Уже час прошел? — спросил он.
   Она шелохнулась.
   — Да, — сказала она. — И потому десять минут антракта.
   Она легко спрыгнула на пол, надела туфли и подошла к мольберту.
   — Что скажете? — спросил он.
   — У меня нос длиннее, — подумав, сказала она.
   — Я ведь рисую не портрет, — возразил он. — Я беру с натуры только то, что мне нужно. Да и нос здесь в ракурсе.
   — Вы всё за ракурс прячетесь. Как что не удаётся, так сейчас —  ракурс.
   Он вспыхнул.
   — По-вашему, это неудачно?
   — Нет, хорошо, но непохоже. А я признаю только точное сходство с натурой. Я вообще всей старой школы не люблю. Мне никто не нравится из старых художников.
   — А Рафаэль? — с ужасом выпячивая глаза, спросил он.
   — Да, и Рафаэль. Для мадонн его картины не идеальны, да и девушек таких нет.
   — А что же вам надо?
   — Я портреты старые люблю, живых людей. Я стою перед ними, смотрю и думаю: вот были люди и нет их. Так же они жили, ели, пили, как мы. И вот нет их, но я их чувствую, я их понимаю, и они меня понимают. Есть такие старые-старые старички в тусклых рамах. Если б они были живы, им было бы лет по триста. Потом дамы в шелковых штофных платьях с веерами. Я их тоже люблю. А вот эти статуи в Ватикане, это совсем скучно, потому что они белые и безглазые. Бог с ними.
   — Однако, вы и рассуждаете! — удивился Андрей Иванович.
   — Я говорила это Шмидту, — продолжала она, — вот тому, что здесь в студии жил до вас. Я ему говорила, если б я была художником, я бы нарисовала окно, на окне цветы, а за окном теплый весенний лень. Потом я бы нарисовала немку, что живёт здесь на углу, жену художника Вагнера. Она бледная-бледная, волосы у нее светло-золотистые, а глаза как аметист. Шейка у нее как у птички — тоненькая и прямая. Если ей на голову надеть золотой обруч, это будет я не знаю что такое, но будет что-то очень хорошее, такое приятное, странное, как сказка. Когда я ее встречаю, я всегда вспоминаю что-то такое очень милое, забытое, и не могу вспомнить. Поэтому было бы так хорошо, если б ее нарисовать в профиль. А муж ее рисует вакханкой, и ничего не выходит, да и вообще, зачем рисовать вакханок, когда их нет?
   Андрей Иванович смотрел на нее, все также раскрыв глаза.
   — Ну, а потом, что бы вы еще написали? — подзадорил он.
   — А потом я бы написала грозу, ночь и черные развалины. Башни черные, и людей, которые куда-то идут, — неизвестно куда и зачем, — чтоб страшно было. Чтобы когда кто посмотрел, чтоб ему сразу стало жутко. Потом написала бы туман в горах. Когда мы ехали из Флоренции сюда, мы в горах видели туман. И скалы утром в этом тумане плавают. То покажутся, то спрячутся, как великаны.
   — Так ведь я не пейзажист, — сказал Андрей Иванович.
   — Художник все должен уметь, — не унималась она, — и портрет, и пейзаж. Все.
   — Ну, этого не бывает. А вы строгая и смелая. Это хорошо.
   — Нет, это не хорошо, — возразила она.
   — Отчего?
   — Мне счастья в жизни не будет. Я все своим языком напорчу. Я всем художникам, что с меня писали, говорила, что они совсем не то делают, и что ничего этого совсем не надо. Вы знаете, мне два художника сделали предложение, то есть, они хотели жениться на мне. Но потом, когда мы чаще начали видеться и говорить с собой, они стали меня опасаться и отказались. И оба они говорили одно и то же: что такой жены, как я, нельзя держать в доме.
   — Отчего же?
   — Оттого, что я буду много разговаривать. А женщина должна молчать и варить макароны.
   — Разве только? А мы, русские, любим, когда женщина равноправна нам.
   Она с удивлением подняла на него свои черные глаза.
   — Неправда! — сказала она. — Чтобы мужчина хотел равноправной с ним женщины! Такого быть не может. Мужчина всегда хочет быть царем, потому что его мускулы крепче. А мускулы всегда больше ценятся в жизни, чем душа.
   Андрею Ивановичу стало весело.
   — Откуда у вас это все! Кто вас развивал?
   — Меня никто не развивал; я сама все вижу и знаю.
   — Отчего вы никогда не улыбаетесь?
   — Чего мне улыбаться?
   — Разве скучно жить?
   — Скучно. Я хотела бы умереть.
   — Одна сестра хочет умереть, другая — пойти в монастырь.
   — Ну, Джульетта — ребенок, болтает, что в голову придет. А вы скажите, что хорошего в жизни? Все вокруг одно и то же. Вечно одно небо, одно солнце. Осенью и зимой холода, лифтом — жара. На улицах кричат разносчики, бегают собаки, на колокольнях звонят колокола.
   — А как выйдете замуж?
   — Тогда я буду больше на кухне; буду купать детей и зашивать платья мужу.
   — А если выйдете за богатого?
   — Тогда буду смотреть на стену и в потолок, да раз в день кататься по Корсо. Я не люблю Рима.
   — Хотите поехать в Петербург?
   — Чем же он лучше?
   — Лучше, не лучше, а чище. Там река огромная, широкая, — не мутно-зеленая как Тибр, а светло-синяя, лазурная. Зимой там все опушено снегом, и река эта покрыта льдом, а на льду стоит палатка из оленьих шкур и самоеды-язычники ездят на рогатых оленях, и за половину лиры катают кого хотите. А летом там солнце почти не заходит, и в полночь небо розовое и золотое, как после заката, и два месяца нет совсем сумерек.
   — Как в сказке! — сказала она задумчиво.
   — Это город гранита, — продолжал он. — Там огромные соборы, с целым лесом гранитных колонн и бронзовыми фронтонами, бесконечные мосты, огромные площади, на которых уместятся десять ваших форумов. На Рождество там хрустит снег, и сверкает миллионами искр, и в каждом доме горят ёлки. Там уже граница, конец Европы, а далее, к северу, идет уже совсем сказочная страна, Финляндия — с прозрачными, как стекло, озерами, тихими лесами без птиц и без пения, с бледными ночами и огромными реками, пенящимися среди гранитных берегов.
   — Что же... я поехала бы туда, — проговорила она.
   Потом вздрогнула, повела плечом и прибавила:
   — Пора работать.
   Она опять стала на свое место. Он взялся за краски. Оба молчали, но... дело не спорилось. Она рассеянным взглядом смотрела вдаль. Он боязливо и осторожно пробовал тона красок. Из открытого окна вдруг спрыгнула к ним кошка. Они рассмеялись, но не сказали ни слова.
   Дверь отворилась, и в комнату скользнула Джульетта. Она, по обыкновению, что-то жевала.
   — Ты зачем здесь? -— спросила сестра.
   — Меня мама послала наблюдать за тобой, — сказала девочка, — чтоб ты не целовалась с художником.
   — Экий вздор! — хмуро сказала Инесса.
   Джульетта села на скамеечку и стала смотреть, как работает Андрей Иванович.
   — Нарисуйте благовещение, — вдруг сказала она. — Сестрица очень хочет, чтоб кто-нибудь написал с нее Деву-Марию. А меня ангелом поставьте на колена. Я буду говорить: «благословен плод чрева твоего».
   — Перестань врать! — остановила ее сестра.
   — Инесса хочет, — продолжала Джульетта, не слушая ее, — выйти замуж за знаменитого художника. Она говорила, что хочет поехать в Америку, и там охотиться за дикими лошадьми. Ей рассказывали много об Америке и как там живут американки, поэтому ей непременно хочется туда уехать. Но это все пустяки, а вот главное. Мама отпускает нас втроем в воскресенье после обедни гулять. Мы поедем куда-нибудь, синьор Андреа, не правда ли? Вы нас угостите обедом с вином, потом купите по коробке конфет и будете ухаживать за нами обеими? Маме хочется остаться вдвоем с папским гвардейцем, который ходит к нам по праздникам.
   — Ну, это уж из рук вон! — закричала Инесса. — Я сейчас же передам маме то, что ты здесь говоришь, и она не только не пустит тебя с нами в воскресенье, но запрет в чулан, где крысы и пауки, на целую ночь.
   — Никогда она не запрет, потому что ты никогда ей ничего не скажешь! —смеясь, возразила Джульетта. — А в воскресенье ты наденешь свое розовое платье, возьмешь палевый зонтик, наденешь перчатки, а я буду в белом платье с кружевами, и мы поедем в Тиволи или не знаю куда, — куда захочет маэстро. Так ведь, синьор Андреа?
   — От нее надо запираться как от чумы, — пробормотала сестра. — Я решительно не могу при ней позировать.
   — Я молчу! молчу! — закричала Джульетта, и схватив за передние лапы кошку, стала с нею танцевать среди студии тарантеллу.

   ****

   Воскресенье они и точно провели втроем. Инесса по-прежнему была строга и останавливала сестру, когда шутки ее выходили из пределов благопристойности, а это происходило через каждые пять минут. Они 0бедали за городом, в плохеньком ресторанчике, где все время играли на скрипках бродячие нищие, и подкутившая компания французских художников пела марсельезу. Джульетта все спрашивала Андрея Ивановича:
   — Что же вы нам подарите?
   Он шутил, говорил, что Инессе подарит Ватикан, а ей — собор Святого Петра. Но Джульетта не любила таких шуток, она требовала, чтоб он перешел на более реальную почву. Тогда он сказал, чтобы сестры сами назначили, что они хотят.
   — Я хочу шелку на платье! — сказала Джульетта.
   —— Хорошо, я вам подарю белого атласа на ваше венчальное платье, —— сказал Андрей Иванович. — Вы получите этот подарок в день моего отъезда из Италии. И когда будете выходить замуж, то в день венчания, стоя на коленях перед патером, вспомните, что на далеком севере живёт в холоде и тумане художник, который сделал вам подарок.
   Джульетта вдруг надула губы и перестала разговаривать.
   — А вы, Инесса, что хотите? — спросить он.
   — Подарите мне револьвер или кинжал, — сказала она.
   — Зачем?
   — На память. Я тоже вспомню вас в ту минуту, когда пущу себе пулю в сердце, или разрежу кинжалом себе грудь.
   — Я совсем не хочу давать вам в руки такое оружие, — сказал он. – Если б у вас был револьвер, я бы его у вас отнял.
   — Люди — очень смешные существа, — сказала Инесса. — Они думают, что убить себя можно только выстрелом из револьвера или ударом кинжала. А между тем гораздо проще выпить нашатырного спирта или броситься с четвертого этажа вниз головою.
   — Вы знаете, сестрица уже раз топилась, — проговорила Джульетта.
   — Да неужели? — смеясь спросил он, думая, что она шутит.
   — Она ночью прыгнула с моста в Тибр, ей было тогда четырнадцать лет. Но ее заметили с лодок и вытащили. Она была влюблена в испанского художника Хозе, и хотела утопиться от несчастной любви...
   — Что это она рассказывает, m-lle Инесса? — спросил он.
   — Она говорит правду, — холодно отозвалась Инесса. — Только я совсем не была влюблена в него, а просто держала с ним пари: он говорил, что я не решусь броситься, а я говорила, что для меня нет ничего, перед чем я могла бы задуматься. И я пари выиграла.
   — Но рисковали утонуть?
   — Не знаю.
   — Вы умеете плавать?
   — Нет. Даже понятия не имею.
   — Но не забудьте, — подхватила Джульетта, — что дон Хозе должен был жениться на австрийской герцогине, и Инесса проделала все это из ревности. У нее под подушкой была карточка Хозе, и она до того ее зацеловала, что губами протерла ее до дырки.
   К вечеру они все трое воротились домой. Гвардеец еще сидел у синьоры Беатриче, молчал и радостно улыбался во весь рот. Происходило это, вероятно, оттого, что он был жестоко пьян, - от невероятного количество вина, которое он поглотил в течение дня. Сама Беатриче тоже была очень весела. Она встретила дочерей радостными криками, представила гвардейца Андрею Ивановичу как лучшего друга дома, единственного мужчину, на которого она может опереться в случае несчастья. Потом отвела жильца в угол и серьезно стала ему говорить, что она совершенно в нем уверена, и считает его за честнейшего человека: иначе не отпустила бы с ним двух девушек. Она знала одного англичанина, очень богатого человека, так с ним она ни за что не отпустила бы дочерей. Потом она просила его и гвардейца выпить последнюю бутылочку. Больше, мол, она просить не будет, потому как она - враг пьянства. Особенно она ненавидит вино после несчастной кончины мужа, которая и произошла-то из-за этого проклятого напитка. Но раз в неделю, в воскресенье, выпить лишний стакан — это она понимает.

   … Гвардеец давно уже ушел, а еще долго слышались ее говор и всхлипыванья – она громко жаловалась на дочерей, о чем-то их просила, потом ругалась, два раза выбегала во двор и с проклятиями грозила кому-то кулаками, так что из верхнего этажа выставилась наконец чья-то голова в колпаке и крикнула:
   — Если ты, шельма, не замолчишь, я тебя окачу из ушата. Будешь довольна!
   Наутро Инесса явилась в мастерскую в урочный час.
   — Что это было с вашей мамой? – спросил он.
   — Вы видели нашу служанку?
   — Да, у нее глаз подвязан.
   — Это вчера мама ударила ее скалкой. Она хочет жаловаться в полицию. Хуже всего, что все это протянется теперь недели на две.
   — Что - это?
   — Она будет пить ежедневно. Единственно, кто с ней справляется в это время, – это сестренка. Она ее запирает, даже бьет иногда, и она почему-то ее слушается. Ах, когда же я избавлюсь от этой жизни!
   Она опустила голову на руки и закрыла ладонями лицо.
   — Вы расстроены? В таком случае можно сегодня не работать.
   — Нет, отчего же, — возразила она, — Что мне за радость слушать ее ругань! Да и работы другой у меня нет, а деньги нужны. Если не давать ей денег, она будет одежду пропивать.
   — Хотите, я дам вам вперед? – предложил он.
   Она отрицательно покачала головой:
   — Нет, не надо, еще хуже запутаешься. У нас и без того долги.
   —  Много?
   — Семьсот лир.
   — Заплатите их, я вам дам.
   Она вопросительно посмотрела на него.
   — Я вам дам семьсот лир, — у меня столько сейчас средств, что такая сумма мне не будет чувствительна.
   — Вы так богаты? — спросила она.
   — Я не богат, но мне от моей поездки сюда останется тысяч двенадцать лир. Не все ли равно, если их будет одиннадцать?
   — Но за что же вы мне их даете? — пытливо спросила она.
   — За то, что вы мне нравитесь. Я от вас взамен ничего не требую... Впрочем, нет, я бы поставил вам одно условие.
   — Я слушаю.
   — Пока я здесь... вы ни у одного художника, кроме меня, не будете позировать.
   Она слегка улыбнулась.
   — Что же это, ревность? — спросила она.
   — Может быть. Я не знаю, люблю ли я вас, но вы мне нравитесь и очень. Если б вы поехали со мной в Петербург, я был бы счастлив. Но вы не думайте, что я на чем-нибудь настаиваю, — быстро прибавил он. — Я только говорю о том счастье, которое, по всей видимости, невозможно.
   — Пора работать, — сказала она, и пошла за ширмы за своим хитоном.
   В сущности, Андрею Ивановичу девушка действительно нравилась. Он видел ее сдержанность, неприступность, и ценил это. Он видел ту несчастную обстановку, в которой она жила, тех людей, что ее окружали. Ему хотелось взять ее отсюда; но куда и как он ее увезет — этого он не мог сообразить, и поэтому медлил.
   Она вышла из-за ширм и стала распускать волосы. Они огромными черными змеями упали ей на плечи и на спину. Губы ее были сжаты, смотрела она исподлобья, и что-то недоброе было в ее глазах.
   — С вас теперь хорошо написать Медузу, — сказал он, пытаясь шутить. — Или хотя бы Медею.
   — А что же кинжал? — спросила она. — Вы мне обещали подарить?
   — Все что хотите! — ответил он, выдавливая на палитру краски. — Но опять-таки под условием, что вы моим подарком не нанесете вреда ни себе, ни другим.
   — Так зачем же тогда кинжал? — усмехнулась она. — Наоборот, я непременно кого-нибудь заколю или зарежу. Мне предсказала так одна ворожея.
   — Что вы будете убийцей?
   — Нет, но что я кого-то раню; но она не знала, чем: то ли револьвером, то ли ножом. Раз уж от судьбы не уйти, и я должна кого-нибудь ранить, так лучше уже кинжалом, раны будут легче.
   — Это фатализм какого-то нового рода! — засмеялся он. 
   Она тоже засмеялась… Он протянул ей руку. она подала свою. Из-под складок широкой одежды эта рука выставилась вся выше плеча, стройная, как мраморный антик.
   — Какая чудесная моделировка, — сказал он, взяв ее другой рукой за локоть. — Ваша мать говорит правду, что в вас течет греческая кровь. Можно мне поцеловать здесь, у локтя?
   Она пожала плечами.
   — Целуйте, — сказала она.
   Он поцеловал. Она, не торопясь, высвободила руку, подошла к помосту, легко вскочила на него и стала в знакомую позу.
   — Кажется, мама опять кричит? — прислушалась она.
   — Нет, это разносчик, — ответил он.

   ****

   (Далее см. Часть 3)


Рецензии