Восковые люди

Когда говоришь взрослым: «Я видел красивый дом из красного кирпича,
в окнах у него герань, а на крыше голуби», –
они никак не могут представить себе этот дом.
Им надо сказать: «Я видел дом за сто тысяч франков».
И тогда они восклицают: «Какая красота!»
(с) Антуан де Сент-Экзюпери, «Маленький принц»

Девочка стояла, прислонившись лбом к оконному стеклу. Там, за стеклом, облетал маленький уютный сад. Желтые и оранжевые осенние листья казались такими теплыми, почти что горячими огоньками на фоне безразличного серого неба октября. Они ложились на землю по одному то тут, то там: добровольно отрывались от веток дерева как человек, который прыгает с крыши, чтобы своим телом укрыть землю от приближающихся холодов. Старый дворник безжалостно сгребал их в кучу и отправлял в топку. Не то чтобы он был бездушен или безразличен... Просто его учили относится к жизни проще, и он не задумывался о том, что листья тоже когда-то были живыми. Ведь природу одушевляют только маленькие дети. Только они верят в то, что листья для дерева – как пальчики для человека и что улитка – тоже важное существо, которому может быть больно. Они так мало успели узнать в своей жизни, что для всего нового открывают сердце: не боятся обнажить хрупкое, животрепещущее, не боятся стать уязвимыми, потому что в первую очередь стремятся сопереживать. С годами сердце человека обрастает непроницаемой коростой равнодушия и скептицизма, его прячут подальше от других людей за складками жира или дорогих шуб, чтобы никто и ничто больше не заставило его переживать. В нашем мире это называется взрослением. Теперь я понимаю, почему Экзюпери считал настоящим человеком ребенка.

Дух смерти заглядывал в этот сад не только с наступлением осени. Он всегда жил здесь. Гулял вокруг кирпичного здания осенью, заметал его снегом зимой и не покидал насиженного места даже весной, в праздник жизни и пробуждения. По саду круглый год между завтраком и обедом гуляли люди с печальными восковыми лицами и часто – с безволосыми головами. Это были люди разных возрастов: старики, просто взрослые, совсем молодые женщины и мужчины, но самое ужасное – дети. Наивные и непосредственные, жаждущие жить, они были по-своему обижены на судьбу и всем видом своей бледности и ввалившихся остекленевших глаз напоминали ангелов смерти. Эти люди были во многом похожи на осенние листья: они слабели без природного питания и увядали, пока сильный порыв ветра не срывал их с ветки, как бы сильно они не сопротивлялись, ухватываясь за нее. В конце их так же собирали в кучу, чтобы сжечь. 

Казалось, что двенадцать соток этого сада впитали в себя несколько поколений отчаянья и молчаливой боли. Молчаливой потому, что не придумали еще слов, способных описать то чувство злости, чудовищной несправедливости, обиды, горечи и страха, обращенных разве что к Богу. Больницу построили на этом месте сорок лет назад. Тогда же здесь высадили большую дубовую рощу, засадили целую опушку кленом и рябиной, грушами и яблонями, кустами шиповника, кизила, барбариса и гортензии. Летом в круглых каменных клумбах всегда цвели розы, а ближе к осени – десятки гладиолусов, астр, георгинов и целые охапки ярких золотых шаров. Перед входом еще в советское время установили круглый каменный фонтан, в центре которого две фигуры – мужчина и женщина, должно быть, семейная пара, обнимали друг друга и держали кувшин. За сорок лет фонтан обветшал и в некоторых местах покрылся мхом, но это даже придавало ему особого шарма. Монеты сюда никто не кидал.

Больницу совсем недавно отремонтировали: облицевали ее декоративным красным кирпичом, заменили старые деревянные окна на стеклопакеты, построили новый флигель и сменили всю внутреннюю оснастку. На улице вместо старых деревянных скамеек установили новые чугунные: несколько вокруг фонтана и штук семь в разных уединенных местах сада. Старые скамейки вопреки логике и рациональным соображениям экономии не отправили в котельную, а ритуально сожгли на заднем дворе. Все больные, проведшие здесь больше года, пришли к костру как на прощание. Эти скамейки помнили немало встреч. Особенно тяжелых, которые по расписанию проходили между обедом и полдником, в часы посещений. На них встречались два мира: мир живых и мир почти мертвых; розовощекие, упитанные, пышущие здоровьем и «восковые» люди. Оба мира невыносимо страдали на этих скамейках. Друзья, родители, возлюбленные, родственники… Здесь они часто замечали, как начинает плавится человеческий воск, и лицо, тело, такие знакомые и привычные, тоже тают, теряют осязаемые очертания, становятся почти прозрачными. Они разбавляли страдание своей любовью и искренним невыполнимым желанием помочь. Больные иногда завидовали чужой жизни, но чаще переживали, что оставляют знакомый им мир семьи и близких без своей помощи, поддержки, тепла. Многие молодые люди и дети винили себя в том, что оставляют родителей и умрут раньше них, чем обрекут их на пожизненные страдания. Но ни те, ни другие, ничем не могли помочь друг другу, не могли утешить и от того обычно сидели молча, держась за руки или в обнимку, а если и говорили, то очень тихо, чтобы не тревожить радостью своей встречи чужое горе.

На окраине сада, в маленьком домике, где жили дворник и сторож, директор больницы – серьезная женщина лет пятидесяти пяти, не потерявшая за годы работы в больнице своей детской сердечности, разрешила открыть маленький зверинец. Давным-давно к домику персонала был пристроен сарай для садовых инструментов – грабель, лопат, ножниц и прочего, но после ремонта его расширили, утеплили и обшили таким же декоративным кирпичом, так что сарай вместе с домиком напоминали скорее дачную группу. Места для одних лопат в сарае оказалось слишком много, и его было решено поделить пополам деревянной перегородкой. Во второй половине сарая поселилась сторожевая дворняжка Найда и с ней дворовая кошка Муська. Муську нашли еще совсем котенком на мусорной свалке и отдали на попечение собаке. Найда считала ее своей приемной дочерью и никогда с ней не ссорилась. И вот недавно, когда Муська окотилась, Найда на всех родственных правах две недели защищала маленькие розовые комочки от настойчивых попыток детей познакомиться с ними.
 
Найда, Муська и ее котята спокойно передвигались по территории. В больницу их, конечно, не пускали. Обычно они весь день гуляли в саду, а вечером возвращались в сарай на свое спальное место. Дети их обожали. Во время прогулки они часто прочесывали весь сад в поисках маленьких котят и играли с животными в сарае в плохую погоду. Каждый день после ужина в детское отделение приходили волонтеры из «живого мира». Они веселили детей представлениями и учили всякому рукоделию: макраме, оригами, плели вместе с ними из бисера, лепили из пластилина, рисовали. Когда в больнице появились котята, они решили научить детей плести корзины из виноградной лозы. Общими усилиями дети сплели пять маленьких и одну большую корзину для кошачьих лежанок и были очень рады, что угодили кошачьей семье. Медсестры и даже некоторые врачи завороженно глядели на детей и размазывали по щекам беззвучные слезы: такими они казались беззаботными и счастливыми в тот момент, когда плели эти корзинки.

***

Девочка у окна вышла из оцепенения. Она и раньше могла задуматься о чем-нибудь и забыться, такой у нее был мечтательный характер. Теперь она все чаще вспоминала свою жизнь до того, как попала сюда и называла это ученым словом «рефлексия».

Ее часто ласково звали Анечка. На самом деле, она уже была совсем не девочкой: прошлой зимой ей исполнилось 19, но внешне она тянула на пятнадцатилетку и была очень этим довольна. Она всегда романтизировала смерть и представляла, что умрет как-нибудь необычно, но до старости точно не доживет, и теперь немного тщеславно радовалась тому, что все запомнят ее красивой и совсем юной. Пожалуй, на этом ее радость заканчивалась. Она, как в той дурацкой детской книжке про Полианну, пыталась находить повод для радости каждый день, но у нее так редко это получалось.

– Ань, ну ты идешь? Осталось минут сорок, не успеем же!
В палате вместе с ней, просторной и светлой, жили еще две девочки – Алена и Светка.
– Да иду я, видишь, уже собралась! Хотя идите, я вас внизу догоню.

Алена и Света ушли, а Аня перед выходом осмотрела себя в зеркале. Мама, ее предмет гордости, подражания и бесконечного восхищения, «настоящая женщина» по единогласному выражению всех подруг, говорила, что девочка всегда должна оставаться девочкой, где бы она не была. Аня посмотрела на свое отражение и с грустью улыбнулась: как все-таки они не похожи. Она никогда не была мягкой или по-женски кокетливой, любила большие мальчишечьи штаны и бесформенные вещи слепящих глаза цветов, неаккуратно причесывалась. Ей всегда казалось, что по сравнению с мамой она какая-то неправильная, недоженщина что ли, раз не обладает такой же легкостью и шармом и часто чувствовала внутреннюю вину за свою неспособность соответствовать идеалу.

«Зато я – это я, и таких больше нету!» Отсутствие необходимости ежедневно сталкиваться с внешним миром (больница уже воспринималась ею и многими другими пациентами как дом) совсем ее «испортило»: она даже не трудилась вылезать из костюмов, похожих на уличные пижамы, и чувствовала себя в них по-особому уютно. Самой собой. Без притворств во имя всемирно почитаемой женственности. Здесь от нее этого никто не ждал. Она была одета в широкие вельветовые штаны в рубчик цвета молочного шоколада и пушистую овчинную олимпийку с высоким горлом. На голове – высокий пучок, особый предмет чужой зависти и ее гордости. Иногда она боялась, что девчонки из соседней палаты придут ночью и отрежут ей волосы, ведь они у нее были последними на весь больничный этаж. Парадоксально, но повезло. Не выпадали. А раньше она часто сокрушалась, что они у нее такие обычные, «псиво-русые», и летом натирала их лимонным соком, чтобы красиво выгорали.

Аня спустилась на первый этаж и вышла в сад. Алена и Света, окруженные детьми, уже развешивали на деревьях самодельные кормушки – ребята вырезали их вчера на вечернем кружке из пачек молока. Сильный порыв ветра встряхнул багряный клен и сорвал с него несколько листьев. Они немного покружились в воздухе перед тем как упасть и легли прямо на Анины ботинки. Она подошла к девочкам и начала помогать.

– Мне кажется, – тихо шепнула она Свете, – что теперь в нас всех гораздо больше смысла.

Света понимающе кивнула. Кем были они год, два назад? Обычными школьницами, которые поступили бы в институт, затем устроились на работу, завели семью и прожили бы всю свою жизнь по заведенному обществом алгоритму человеческого счастья. Здесь им обеим казалось, что они часть чего-то важного. Нет, не болезнь придает важности их жизням. Просто здесь, находясь среди таких же, как они, они могли делать добро, помогая тем, кому еще хуже. Конечно, есть много здоровых людей, которые тоже неравнодушно относятся к смертельно больным, убогим, брошенным старикам, детям, бездомным животным, но все они живут там, далеко, в «живом мире», за стеной иллюзий о том, что подобные страдания существуют в какой-то другой вселенной и мало касаются их самих.

– Смои, там тичка, тичка! Покойми ее, Аня, покойми!

Маленький Ваня прыгал возле ее ноги и тянулся к кормушке, чтобы насыпать корм для воробья, но был неисправимо мал. Она взяла его на руки и подняла к кормушке, чтобы мальчик смог сам покормить птичку. Ване было четыре. Он не помнил своих родителей. Они отказались от него еще два года назад, когда узнали, что у него рак мозга. Врачи обещали, что он проживет не больше полугода, и родители не захотели смотреть на то, как он умирает, но Ваня, назло страшащимся сердечной травмы взрослым, жил в больнице уже второй год. Сюда его направил детский дом. Так странно думать, что движет этими людьми в попытке скрыться, спрятаться, лишь бы защитить себя от потерь, душевных травм, лишь бы не причинить самим себе боли.

– Смаи, Аня, он куёт!
– Не «куёт», а «клюёт». Скажи: «клюёт».
– Куёт!
– Нет, «клюёт». Давай еще раз.

Дети были в восторге от идеи с кормушками. Конечно, большая часть из них получилась кривой и неаккуратной, но кому было до этого дело? Каждый хотел, чтобы его кормушку повесили первой на ветку и обязательно насыпали побольше корма. В детском отделении этой осенью было четырнадцать человек. Совсем малыши и дети, от года до двенадцати, жили на третьем этаже. Подростки от тринадцати и молодые люди – на четвертом. Шесть малышей с разными видами онкологий жили здесь вместе с мамами, это были совсем крохи. Восемь постарше жили одни, за ними приглядывали нянечки-медсестры. Мамы других детей иногда пытались уделять внимание «одиночкам» тоже, ведь, как бы то ни было, они все равно были детьми, оторванными от родителей, и их было очень жалко. Но то ли собственное горе их так угнетало, то ли чужие дети оказались слишком раздражающими и «недостаточно больными», чтобы их жалеть, только их внимание выходило очень вымученным, притворным, так что медсестры морщили носы и думали, что лучше б его вообще не было. К некоторым «одиночкам» в часы посещений приходили родители и проводили вместе с ними по два часа в день. Трудно сказать, приносили эти визиты больше вреда или пользы: дети ужасно плакали, когда их отрывали от отцовских или материнских рук, хотя и знали, что завтра их снова навестят. К кому-то просто не приходили: помимо Вани была еще одна девочка из детского дома. В часы посещений их обычно забирал к себе в палату кто-нибудь из больных или прятали медсестры, чтобы детдомовские не видели, как другим детям приходит семья.

Маленькие шапочки с помпонами и кисточками, кошачьими ушками терлись среди девочек и тянули руки к птицам. Поднялся настоящий гвалт, «на ручки» хотели все и сразу. Детскую кутерьму прервал окрик старшей медсестры детского отделения:

– Аня! Алена! Света! Ну долго вы там?! Уже полдник начался! Завтра развесите, что осталось!

Этот приказ был встречен детским неодобрительным гулом: почему чью-то кормушку повесили, а мою нет? Я буду хмуриться, скулить и плакать! Это не честно, в конце концов, ведь я так старался!

Светка ответила за всех:
– Мы сейчас, Анна Николаевна! Уже идем!
– Не сейчас, а сейчас же! У детей режим, прием лекарств. Головой-то своей надо понимать! – она метнула в сторону девочек неодобрительный взгляд и с шумом скрылась за парадной дверью больницы.
– Ну, вы это слышали? Сколько осталось? Чей еще повесить?
В ответ – «Мой!», «Нет, мой!», «Мой тоже!» со всех сторон.

После полдника и приема лекарств вся больница «вываливалась» в сад, если погода не была совсем уж отвратительной. До этого дети и взрослые, если у них не были назначены посещения, обычно спали, а теперь выходили подышать свежим воздухом и нагулять бессмысленный аппетит.

Многие больные, одиноко живущие здесь, стремились найти что-то вроде «больничной семьи»: взрослые и подростки играли с детьми, ухаживали за стариками, словом, пытались окружить вниманием друг друга и подбодрить. Были, конечно, и такие, кто полностью отгораживался от других больных и ограничивался общением с больничным персоналом. Обычно это были недавно прибывшие. В одиночестве они постепенно проходили пять стадий принятия неизбежного по Кюблеру-Россу и только потом проявляли интерес к внешнему миру.

– Нина Сергеевна уже вывела «птенцов», они пошли к котятам возиться. Ты с нами?
Детей здесь называли «птенцами» и «птичками» с подачи главврача Ольги Евгеньевны.
– Нет, я к вам вечером приду. Погуляю с Александром Николаичем, а то его утром уже выводили нянечки.

Девчонки понимающе кивнули и скрылись в саду. Аня любила их за то, что они не были болтушками. Она была уверена, что если все они когда-нибудь выйдут из больницы, то будут дружить до самого конца и обязательно пригласят друг друга на свои свадьбы.

Аня быстрым шагом поднялась на второй этаж. Она старалась всегда ходить по лестнице, потому что физические упражнения были им запрещены, и ей все время мерещилось, что с каждым днем ее ноги слабеют. На втором этаже были старики и колясочные больные, которые с трудом передвигались. Она привычным образом постучала в дверь двадцать седьмой палаты, и, не дождавшись ответа, вошла. Александр Николаевич сидел в своем инвалидном кресле перед окном и разгадывал кроссворды.

Она помнит, каким он был год назад, когда они одновременно поступили в эту больницу прошлой осенью. Бодрый, сильно загорелый, поджарый капитан второго ранга с седой бородой: «Я тридцать лет посвятил Черному морю, а теперь вынужден чахнуть здесь, в какой-то подмосковной богадельне! Я и не болен вовсе, веришь? Зачем меня сюда засунули?!» – так говорил он ей первый месяц. То была стадия отрицания. Затем неделю был гнев: «Тридцать лет, понимаешь, тридцать лет! У меня есть правительственные награды! И куда они меня… В такую дыру!» Еще через неделю – торг с главврачом: «Ольга Евгеньевна, миленькая, отпустите домой хотя бы на недельку… Я тут от одной тоски засохну!» Две недели после отказа он провел в депрессии в компании черного чая и судоку. В конце концов, он стал выходить на утренние и дневные прогулки, начал появляться в комнате отдыха своего отделения после ужина, где познакомился с остальными пациентами. Он часто встречал Аню в саду или в коридоре и разговаривал с ней так, будто поступление в больницу в один день и встреча в очереди в регистратуру была равнозначна их знакомству. Александр Николаевич обращался к ней несколько фамильярно: «Эй, кнопка!» или «Здорово, Анька», а она фамильярностей не любила, даже от пожилых людей. Но к этому дедушке почему-то прониклась. Ему было около семидесяти. После прохождения пяти вышеупомянутых стадий он стал к ней внимателен и приветлив. Самым любимым человеком для Ани всегда был ее дедушка, поэтому к чужим дедушкам она тоже относилась с теплом и почтением. Он ценил ее внимательное отношение и заставлял играть с ним в шахматы, которые Аня ненавидела. Гораздо больше ей нравилось играть в «дурака» и «преферанс» с Людмилой Осиповной, плутоватой еврейкой, сплошь покрытой волосатыми бородавками. В свои семьдесят восемь она все еще была уверена в собственной привлекательности и продолжала строить подкрашенные глазки другим старикам в отделении, властным взглядом почти что требуя от них робкого обожания. Александр Николаевич над ней немного посмеивался: «уж больно серьезная на смертном одре». Он мог пить чай литрами, и Аня постоянно бегала «подлить ему кипятку» до столовой. Еще он любил рассказывать истории о путешествиях и своей морской службе. Казалось, что этих историй было столько, что всей жизни не хватит, чтобы рассказать. Ни разу она не слышала одной и той же дважды. А потом он вдруг стал чахнуть.

У Александра Николаевича обнаружили рак легких: сказался стаж курения равный стажу морской службы. Врачи в начале были оптимистичны: болезнь только началась, ее можно задушить на корню (недаром в коридоре на втором этаже как раз напротив его палаты висела репродукция картины Серова «Георгий Победоносец», пронзающий змея). Кажется, что этой «восковой» болезнью он заразился уже здесь, в больнице: так же осунулся, побледнел, внезапно ослаб и потерял возможность ходить. Его пересадили на коляску. Говорить и двигаться ему тоже стало трудно, поэтому с шахматами и историями пришлось завязать. Много усилий требовалось ему теперь, чтобы написать что-то, но он упрямо продолжал разгадывать судоку и сканворды, потому что иначе, как ему казалось, «мозг тоже откажет в работе».
Когда произошло ухудшение, Александр Николаевич стал испытывать к себе отвращение. В начале он был вынужден отказаться от привычных утренних упражнений с гантелями. Когда отнялись ноги, ему пришлось терпеть прикосновения чужих рук к голому телу во время мытья. Отдельным унижением были сестры, кормившие его с ложки. Он чувствовал, что его воинское, мужское, да и общечеловеческое достоинство таят с каждым днём по мере того как он сам, капитан второго ранга промысловой шхуны «Заря», превращается в безвольное нечто. Александр Николаевич стеснялся того, что с трудом воспроизводил слова, больше похожие на отрывистые шамкающие звуки, и от этого стеснения говорить совсем перестал. В отличие от многих других в этой больнице, он ждал своей смерти с нетерпением как избавления от унижения и даже Божьего прощения. Проживший большую часть жизни в Советском Союзе, он тайно оставался человеком глубоко верующим и носил на теле деревянный деревенский крест.

Ане было грустно смотреть на его стремительное угасание, а он переживал, что выглядит слишком отталкивающе жалко, чтобы дети и подростки хотели с ним общаться. Чем он, безмолвный и немощный, мог быть им интересен? Но Аня, наоборот, только крепче сдружилась с Александром Николаевичем. Дедушка, который навещал ее вместе с бабушкой каждый вторник, тоже подружился с ним. До пенсии он был военным, и им всегда было, о чем поговорить. Их разговор обычно был в форме монолога: дедушка рассуждал о том, как нынешние СМИ незаслуженно позорят имя Сталина, о том, что Сталин – грандиозная, недооцененная в масштабах страны личность, и, что самое ужасное, нынешние дети совсем ничего о нем не знают. Александр Николаевич насупливал брови и очень энергично кивал. Немного успокоительно было узнать, что Александр Николаевич – не одинокий старик, как многие другие в его отделении. У него был сын и внучка чуть старше самой Ани. Они навещали родственника не меньше четырех раз в неделю: обязательно в выходные и несколько раз на неделе, насколько им позволяли работа и учеба. Их фото вместе с иконой Казанской Божьей Матери в почерневшем серебряном окладе стояло на его прикроватной тумбочке: там он, его сын Николай и его жена, а на его руках маленькая внучка Юлька (это было в девяносто седьмом, они тогда приехали к нему на месяц в Симферополь). Ане было приятно знать, что он нужен и любим. Это знание было важнее всех других, иногда даже спасительным лекарством и стимулом для выздоровления ракового больного.

– Привет, Алексан Николаич!
Он издал неясный звук и кивнул головой. Аня старалась рассказывать ему как можно больше, чтобы он не успевал задуматься о том, что не может ей ответить.
– Я пришла, чтобы погулять с вами. Давайте наденем куртку.

Она одела его почти по-зимнему и укрыла колени пледом. Он, как и все эти «восковые люди», был худ и сильно мерз.

– Мы сегодня с «птенцами» вешали их кормушки. Сколько радости было! Словами не передать. Все-таки, только дети умеют по-настоящему радоваться. И ведь что, ерунда какая – кормушки они вырезали из пакетов молока!.. Никаких не нужно машин, шуб, колец, ничего. Просто чтобы птичек покормить и сделать доброе дело. Самые лучшие люди – это дети.

Александр Николаевич положительно закивал головой и издал мычание, от которого ему самому стало неловко. Он быстро затих, но в целом по выражению его лица было видно, что он выражает согласие, хотя седая борода и придавала его лицу несколько суровый вид.
– … и Ваня, такое солнышко!.. Так улыбался!.. Мне даже показалось, что мы проводим какую-то всемирно важную операцию по спасению птиц, таким он был важным и довольным.

Он снова закачал головой. Он помнил Ваню. Аня вывезла коляску на садовую дорожку, ведущую к кленам, где они повесили кормушки. Целая толпа «птенцов» вместе с нянечкой толпилась у кормушек и считала, в чьей сидит больше птиц. Даже котята сегодня, похоже, были забыты. Ваня случайно обернулся и увидел Аню с Александром Николаевичем. Когда-то давно, еще год назад, сам капитан второго ранга катал его на спине и играл с ним в морских разведчиков.

– Алесан Николаич! Смоите, смоите! Моя комушка касная, во тут, слева. Смоите, скока там вобоев! Восимь штук! У меня боше сех!
– Не «комушка», а «кормушка». Скажи «кормушка». «Красная кормушка».
– Остань, Аня, мы иглаем…
И убежал к другим детям. Александр Николаевич под седой бородой растянулся в счастливой улыбке, как будто это тоже был его внук.

***

После завтрака все четыре этажа пациентов разделялись на разнородные по возрасту потоки и стекались в процедурные первого этажа. Особенно тяжелых и маленьких детей пропускали вперед, другие ждали своей очереди в коридоре. Они сочувственно переглядывались и стыдливо опускали глаза, когда начинали кричать дети – чувствовали какую-то свою вину за то, что не могут им помочь.

В белой процедурной полы и стены были выложены холодными глянцевыми плитками. Друг напротив друга по трое стояли шесть кушеток и медицинские штативы. Аня заняла место возле окна, рядом с ней легла Алена. Медсестры раздвинули шторы, и в комнату ворвался такой же белый холодный уличный свет. Аня взглянула на Алену и застыла, зачарованная красотой ее глаз, прямо как в их первую встречу. На бледном фарфоровом лице одни глаза, казалось, имели объем: тонкий нос и бескровные губы впечатывались в кожу. Глаза горели ярким голубым и зеленым, как будто изумруд и топаз перемешались своими частичками и переросли в один драгоценный камень. На осунувшейся восковой фигуре Алены огромные круглые глаза казались немного громоздкими, словно вычурные для скромного наряда бусы. В этом контрасте читался весь ее характер: неординарная глубокая личность, скрывающаяся за сдержанной скромностью.

Напротив Ани капельницу ставили трехлетней девочке. Она сама до сих пор отворачивалась, когда капельницу ставили ей или брали кровь из вены. Ей приходилось сталкиваться с медицинскими иглами через день, так что легкое покалывание давно вошло в привычку, но отвращение и подкатывающее чувство тошноты, иногда даже волна жара, остались. На других Аня могла смотреть спокойно, хоть и с сочувствием. Было что-то чудовищное в том, как ставили капельницы маленьким детям. Ей казалось, что она слышит хлопок и чпоканье, с которым игла разрывает их упруго натянутую молодую кожу и прорывает вену. По детским лицам пробегала судорога боли. Они пытались выпустить ее наружу через слезы, стенания и крик. Другое дело было со стариками: их кожа была дряблой, пористой и скорее напоминала губку, которая свободно пропускает и выпускает из себя инородные тела, не меняя формы. Они почти никогда не вскрикивали и даже не менялись в лице, когда им в руки вводили иголку. Может быть, они этого даже не чувствовали. Они сообщали своим конечностям равнодушие и вялость.

После утренней капельницы все ушли на прогулку, а Аня решила остаться в палате. Еще неделю назад сад за окном был таким красивым и ярким, особенно в солнечные дни. Теперь же почти вся листва опала, и серые облака буравили только голые ветки.

В палате было очень уютно. Пациенты старались забыть, что для них этот дом скорее всего – последний, и обустраивали его как собственную квартиру, а персонал больницы им в этом потворствовал. Палата Ани и девочек была довольно просторной, с большими окнами, персиковыми стенами, кремовыми жалюзи и отдельной ванной. Здесь каждый пытался найти себе хобби, и Аня начала рисовать. Она никогда этим не занималась, не ходила в художественную школу, о чем очень жалела, в целом, вообще боялась браться за это. Какой-то внутренний перфекционизм запрещал ей браться за работу, которая имеет шанс получиться не идеальной. Ей потребовалось несколько недель, за которые она опухла от безделья, чтобы все-таки пересилить себя и попробовать что-то, что может у нее не получиться. Через всю школьную жизнь с начальных классов она пронесла на бархатной подушке свой синдром отличницы, но теперь решила, что жизненные принципы в онкологической больнице неуместны. Она потихоньку начала рисовать карандашами, гуашью и акварелью, но за акрил и масло все же не бралась. Холст, масло и акрил казались ей ответственностью, атрибутами художника, который может назвать себя «настоящим». Ей казалось, что она выдаст себя за кого-то другого, если начнет рисовать совсем серьезно, ведь она просто девчонка-самоучка и делает это ради своего удовольствия. Хотя мама настаивала на том, чтобы купить ей мольберт.

В это серое утро солнце то и дело выглядывало из-за туч и ласково освещало засыпанный листьями фонтан. Их единственный письменный стол заняла Алена. Она в очередной раз переписывала свои прощальные письма. У неё их было штук семь: для мамы, папы, брата и сестры, тети и двух близких подруг. Аня и Света уже выучили их имена наизусть. У Алёны был свой особый страх: она боялась умереть внезапно и не успеть ни с кем попрощаться, поэтому готовила прощальные письма. Каждые две недели она их переделывала. Они казались ей то недостаточно трогательными, то банально сопливыми. На самом деле писем было девять: Алена писала ещё по одному для своих соседок по палате, которые стали ей за этот год почти родными, но держала это в строжайшем секрете. Ей казалось, что это должен быть такой «чёрный сюрприз».

Аня ждала, пока Алена закончит свой ритуал, по уши укутавшись в одеяло. Она старалась не смущать подругу пристальным взглядом и осматривала привычную обстановку комнаты. В открытом стеллаже напротив стояли их книги: почти все – современные издания в красивых обложках. У читающих единиц современного поколения был свой порок встречать книги «по одежке». Когда кому-то из подруг привозили в подарок новую книгу, ее обычно перечитывали все трое, а затем с жаром обсуждали. На верхней полке их поделки из детского кружка: семья пингвинов, ежик, елка и сова из оригами; маяк-подсвечник, шкатулка-желудь, шкатулка-тыква из обожженной глины с цветной глазурью. У них было много свободного времени, и девочки с упоением погружались в творческое саморазвитие, как будто готовились стать членами интеллектуально богатого интересного общества. На полке ниже – фотографии с семьей и друзьями в рамках. Они стирали с них пыль по очереди каждую неделю.
Наконец, Алена закончила. Ее никто не торопил, но она все же ощущала давление в присутствии Ани.
– Все, ухожу! – она кинула письма в ящик, – Ты точно не пойдешь? Сегодня тепло и хорошая погода.
– Иди, я порисовать хочу.

Алена пожала плечами и исчезла за дверью. Аня села рисовать натюрморт с зелеными яблоками и подсолнухами по какой-то картинке из Интернета. Она видела из окна, как на улицу высыпали дети, в колясках вывезли стариков, как с Найдой играли Алена и Света, но ей к ним сегодня не хотелось. Вдруг из глубины сада, с той стороны, где была калитка главного входа, появилась женщина. Должно быть, чья-то родственница. «Жалко, ее ведь сейчас развернут. Не час посещений», – подумала про себя Аня и оторвала взгляд от окна. Когда она снова подняла глаза, то увидела, что дворник и сторож за две руки оттаскивают женщину в сторону входа в больницу. Она упиралась, кажется, кричала и плакала. Она упала на колени, надеясь, что мужчины не понесут ее, но они не убрали рук и затащили ее в дверь основного входа. Настроение рисовать как-то само собой улетучилось, и жизнерадостный оптимистичный желтый подсолнухов вдруг стал грязным горчичным.

Девочки рассказали ей обо всем за обедом.

– Ты не поверишь, что случилось! – захлебываясь от волнения сказала Света, когда они с Аленой подсели к Ане за столик. Алена выразительно и сурово посмотрела на подругу.
– Ладно, ладно, ты расскажи. Только скорее, я сейчас лопну.

Алена принялась стучать пальцами по клавиатуре телефона. Иначе рассказать она не могла – рак гортани давно уже поразил ее связки и отнял способность говорить. Врачи называли это «полная афония». Алена могла тихо шептать, но от этого у нее начинало болеть горло, и она закашливалась, иногда задыхаясь. Она часто кашляла кровью, особенно во время еды, поэтому всегда носила с собой упаковку маленьких бумажных платочков. Первое время она очень этого стеснялась и старалась сесть в дальнем углу столовой, лицом к стене, чтобы не портить другим аппетит видом своей крови, но девочки каждый раз настигали ее за этим столом «для отшельников» и садились рядом. Она не подавала виду, но ужасно радовалась их вниманию. Когда она еще ходила в школу, другие дети, встретив ее в столовой или в коридоре, отшатывались от нее, как от прокаженной, и часто тыкали пальцем в кровавые пятна на одежде.

Алена нашла свой, современный способ коммуникации: она набирала текст в «гугл-переводчике», а затем нажимала кнопку озвучки, так что за нее слова произносила техника. Она научилась печатать так быстро, что скорость ее «печатной» речи почти не отличалась от обычной. Наконец, механический голос выдал:
– Сегодня в больницу пришла Ванина родная мама. Она увидела вдалеке детей с нянечками и попыталась к ним кинуться, но сторож и дворник ее оттащили в здание и отвели к Ольге Евгеньевне. Анна Николаевна нам по секрету рассказала все: она с мужем развелась и теперь хочет вернуть себе Ваню. Говорит, это он настоял на том, чтобы его в детский дом отдать, а она не могла с ним спорить.
– Врет поди! – ввернула свое Светка.
– Да-а-а, дела… И что же, у нее получится?
Алена уже набирала ответ:
– Анна Николаевна сказала, что по закону вроде как да… Но будут большие проверки, ей нужно будет собрать кучу справок.
– Надеюсь, у нее ничего не выйдет!
– Почему? – Света всегда отличалась прямотой и радикальными взглядами, в то время как Алена и Аня занимали более либеральную позицию и все подвергали сомнению. Как говорил Сократ, я знаю, что ничего не знаю.
– Да потому что предательница она. Один раз уже бросила ребенка, теперь хочет вернуть. Наверняка ей нужно что-то. А насчет мужа – все вряки. И лицо у нее неприятное: нос тонкий, длинный и кривой, глазки черные вороватые, так и бегают.

Девочки пожали плечами: откуда им знать, что там на самом деле. Но у Светки, как они уже давно заметили, очень развита интуиция и проницательность к людям, так что, несмотря на смелость ее ничем не подкрепленных заявлений, эти слова имели вес. Света вообще была человеком очень строгим к себе и окружающим: всегда веселая, бодрая, ровно держала спину и осуждала тех, кто впадал в уныние. Она думала, что подруги не слышали, как она плакала в туалете каждое утро, ровно с 6:40 до 6:55, потому что каждую ночь ей снился один и тот же сон о том, как она выступает на олимпиаде. Вот она совершает несколько художественных элементов с лентой, потом берет мяч, булавы... Вот ее показывают по телевизору: она сидит в ярко-голубом гимнастическом костюме и олимпийке от Bosco с ярким макияжем. На кругленькой голове белые как лён волосы стянуты тугим узлом и приглажены лаком, так что ни один непослушный волосок не проявляет непокорности, все смирно лежат в прическе. Она немного плачет от счастья и волнения, ждёт, пока объявят ее результаты. И зрители по всей стране, и, конечно, мама тоже смотрят на неё по телевизору и ждут, пока объявят финальную оценку. Оценка опережает всех остальных, она на первом месте! А теперь она встаёт на пьедестал, на ее шею вешают золотую медаль, и звучит гимн России. Она плачет снова: теперь от радости и гордости за себя, тренера, свою семью и страну. Удивительно, что спортсмены гораздо более патриотичные люди, чем политики. Но после этого сна Света вновь просыпается в больничной палате, вспоминая, что ее «мастер спорта» и «чемпион России» по художественной гимнастике остались в прошлом, видит в зеркале лысую как капустный кочан голову и на пятнадцать минут позволяет себе впасть в отчаянье. У нее рак костного мозга предпоследней стадии. Мышцы, когда-то налитые сталью и рельефные, как у статуи «Дискобол», дрябнут, и ходить становится все тяжелей. Она хорошо помнила эту статую: юноша, полусогнувшийся перед броском диска, из белого мрамора. Он был жемчужиной Греческого зала в Пушкинском музее, куда их часто водили в спорткшоле в целях «расширения культурного кругозора будущих спортсменов». Каждый день всего пятнадцать минут и ни секундой больше. Она выходит из ванной уже умытой, подтянутой и степенной, как всегда, и говорит девочкам «доброе утро». Свету было за что уважать. Многие ей молчаливо восхищались.

Аня внутренне соглашалась со Светой – она не могла понять мать Вани. Для нее она была не матерью вовсе. Ей часто приходилось прятать свое настоящее мнение под современным и толерантным «это выбор каждого» по самым разным поводам. Она пыталась убедить себя в том, что люди в самом деле часто бывают слабее обстоятельств, и этот случай – один из них, но в душе больше склонялась к радикальному осуждению. Может быть потому, что сама очень любила детей. В семье она была единственным ребенком, но всегда хотела младшего братика или сестричку. Она чувствовала в себе потребность заботиться о ком-то и опекать, развивать в том, что, как ей казалось, правильно, и вынуждено «отыгрывала» этот ранний материнский инстинкт гиперопекой над своими друзьями. Это часто их раздражало, и они отшатывались от нее с конфузливым «ну что ты как мамка».

А потом у нее появилась любовь. Первая в жизни и очень серьезная. Ане тогда казалось, что это навсегда. Очень бы хотелось, чтобы так было. Когда случился переломный момент, и вся семья ожидала, что ей разобьют сердце, любовь никуда не делась, а стала как штык приходить в приемные часы по субботам и воскресеньям. Кажется, любовь, наоборот, стала только сильнее и всем доказала, что она из тех книжных случаев про «навсегда». Тогда Аня впервые почувствовала, что сама хочет детей. Она до конца не верила в происходящее – больницу, капельницы, горы таблеток и химиотерапию, новых лысых подружек. Казалось, что это очередная ее фантазия. Жестокая, страшная и романтизированная, со страшным концом, чтобы самой пострадать от сочиненного и пожалеть себя – все, как она любит. Иногда казалось, что это все временно и совсем не серьезно. Когда у нее случилось первое кровотечение, она впервые задумалась о реальности того, что с ней происходит. То был единственный раз, когда она проклинала судьбу: она поняла, что скорее всего не сможет построить свою семью и не станет мамой. Ее самой скоро не станет.

Аня одна из немногих миновала те самые пять стадий по приезде в больницу. Во многом потому, что всю жизнь наполовину существовала в своем, выдуманном мире, который часто оказывался интереснее настоящего. Она так увлеклась поиском хобби, возможностью прочитать все книги и посмотреть все фильмы, о которых давно мечтала, в целом так радовалась тому, что на неопределенный срок избежала учебы и стала центром вселенной для своей семьи, что не заметила, что вообще-то она в онкологической больнице и… умирает. Это открытие стало внезапным и болезненным не из-за страха смерти, физической боли или того, что она не успеет увидеть полмира, как всегда мечтала, и самореализоваться. Она вдруг поняла, что боится потерять только свою семью и винит себя за то, что заставит всех их видеть ее умирающей. Это воспоминание никогда не покинет ее родителей и скорее всего будет внушать чувство вины ее парню, который однажды захочет быть счастливым с кем-то другим. Ей просто захотелось исчезнуть, раствориться совсем-совсем, будто ее никогда и не было вовсе, чтобы не утяжелять и без того депрессивные воспоминания о ней как о здоровом человеке смертью, полной жалости и сочувствия. О ней будут вспоминать все только самое хорошее, находить снисходительное и даже обеляющее объяснение всем ее плохим поступкам, оправдывать негатив и странности, которыми изобиловал ее характер. В общем, помнить ее ангелом только потому, что она умерла от рака. Ане это казалось совсем несправедливым, потому что, выйдя во взрослую жизнь после агрессивного подросткового возраста, она не успела стать ни хорошей дочерью, ни хорошей внучкой, ни мамой и женой, как ей мечталось. Она не заслужила всей той хорошей памяти, которую о ней будут хранить, и страдала от чувства вины еще больше.

Так, проскочив отрицание, гнев и торг, она на месяц погрузилась в депрессию, капризно отказывалась от больничной еды и похудела в 1,5 раза больше, чем прогнозировали врачи. Аня всегда считала фильмы о несчастных раковых больных ужасной банальщиной. Может быть, просто назло чувствительным рафинированным одноклассницам, которые плакали над ними: «Здесь нет ничего глубокого, они хотят, чтобы мы рыдали, просто потому что это фильм про рак». В ответ слышала обвинения в черствости и незрелости. Ей они просто казались поверхностными дурами. Но жизнь все расставила по своим местам: банальная в фильме, эта болезнь оказалась безжалостно проста и смертельно жестока.

***

В пятницу к Александру Николаевичу приехали сразу и сын, и внучка. Все нянечки и медсестры сбежались в кабинет главного врача, чтобы утихомирить буйную мать Вани. Кто-то просто пришел поглазеть и послушать продолжение этой истории. Она истошно кричала, кидалась в Ольгу Евгеньевну какими-то бумажками и рвалась увидеть «родного сына», но ее никто не пустил: Ваню через черных ход отвели в гости к сторожу, «рассказать по секрету», что у Найды скоро будут щенки.

Аня вызвалась помочь и собрала Александра Николаевича на прогулку. Крик стоял по всей больнице, и пациенты обсуждали эту историю. Все опасались, что ее услышит Ваня.

Сын Александра Николаевича, по законам инверсии – Николай Александрович и его дочь Юля ждали у фонтана. Они были давно знакомы.
– О, Аня, привет. Что там у вас за шум?
– Здравствуйте. Да все та же история, я вам рассказывала на прошлой неделе. Эта сумасшедшая всех переполошила.
– Эта мать мальчика?
– Да, она самая… Я пойду?
– Да нет, пройдись с нами, расскажешь немного о папе.

Александр Николаевич слегка повернул голову и кивнул. Ему хотелось, чтобы Аня осталась. Николай Александрович повез коляску вглубь сада, а Аня и Юля шли вместе немного поодаль. Юля была очень яркой девушкой: с натуральным рыжим оттенком волос, лицом, полным веснушек и светло-карими теплыми глазами. Своими визитами к дедушке она всегда вносила в размеренную и статичную жизнь больницы особую свежесть. От нее исходила активность, какое-то вечное состояние новаторства, энергия и почти нездоровый, механический позитив, который, как казалось Ане, присущ только людям психически нездоровым или очень ограниченным, но в пессимистичной обстановке больницы ее это не сильно раздражало. Юля рассказывала об учебе в институте, новой работе или стажировке (а такая у нее появлялась каждую вторую неделю), выставке, на которой она недавно побывала или о новом фильме. Ане все больше казалось, что больница находится в вакууме, какой-то консервной банке, до которой из города добираются непременно на лошадях, а почту доставляют голубями. Но Юля ей нравилась. Она была очень живая, ласковая к своему деду. Она была уверена в его выздоровлении так же, как в том, что октябрь – осенний месяц, дважды два – четыре, а Питер по-прежнему город федерального значения, а не пригород Москвы.

Они дошли до альпийской горки в северной части сада и сели на лавочку. В сарае напротив горел свет.

– Что нового было на этой неделе?
– Александр Николаевич закончил оранжевую книжку со сканвордами. Ту, где собака нарисована. Я попросила маму, она уже купила новую, так что он сегодня уже ее начал. Потом… ну, что еще… Во вторник мы почти поиграли в шашки. Дошли до момента, когда он провел две свои шашки в «дамки», но потом устал, и мы бросили. Погода была всю неделю солнечная, так что мы каждый день гуляли. С ним очень любит сидеть Найда. У нее скоро будут щенки.
– Найда-Найда… А, это дворняжка местная что ли? Вот эта что ли?

Николай Александрович показал пальцем в сторону стремительно движущейся в сумерках точки. За ней так же стремилась еще одна точка, а за ней – еще одна, побольше. Все эти три точки с одинаковой стремительностью двигались к ним. Наконец, они приблизились, и это правда оказалась Найда. Должно быть, увидела Александра Николаевича и пришла облизать ему руки. За ней следом из сарая вылетел Ваня и сторож дядя Сережа, которому временно поручили ребенка. Он перепугался, что не справился с заданием, и вот-вот случится нечто ужасное. Волнение выдавали его беспокойные глаза и сильная одышка.

– Вот ведь сорванец, а! Как дернул, я даже опомниться не успел!

Все понимающе улыбнулись. Найда сидела рядом с коляской и преданно смотрела прямо в глаза Александру Николаевичу.

– Алесан Николаевич! У Найды будут щеночки! Маинькие такие, в зивотике! Маинькие-маинькие!

Ваня показал на собаку и просиял гордостью, как будто первый сообщил очень важную новость. Александр Николаевич ничего ответить не смог, но широко раскрыл глаза, покачал головой и даже открыл рот, показывая, что он очень удивлен.
– Так это ты Иван? – Николай Александрович обратился к мальчику с подчеркнутой важностью, чтобы он смог приятно почувствовать себя взрослым.
– Я Ван… А ты кто такой?
Дядя Сережа насупился:
– Не «ты», а «вы». Ты же со взрослым дядей разговариваешь, нельзя взрослых людей на «ты» называть.

Ваня искренне изумился:
– Посему тебя мозно, Алесан Николаича мозно, а его незя? Ты засем меня путаес?

Все взрослые рассмеялись, и даже лицо Александра Николаевича осветила улыбка. Найда беспокойно забегала вокруг его кресла, а затем и вовсе встала на задние лапы, положив передние ему на колени, и пристально заглядывала в глаза. Сторож быстро согнал ее с колен, на что та жалобно заскулила, а потом и вовсе протяжно завыла, вытянувшись в стойку.

– Что с тобой происходит, глупая собака? Ну что, что ты воешь? Прекрати сейчас же!

Найда почему-то не переставала. Сторож пытался хлопнуть ее по боку в качестве наказания, но она вовремя отпрыгивала в сторону и продолжала выть. Тогда все решили просто не обращать на нее внимание.

– Сколько тебе лет, Ваня?
– Четыре годиков. О! – он гордо показал четыре пальца и улыбнулся своими редкими молочными зубами. Юля очарованно улыбалась.
– А что ты любишь?
– Я люблю гуять… и смоеть мутики… и катаса на самокате! У Кати есь самокат, и она инода дает мне на нем покатаса! И я катаюсь так бысро-бысро, как настоясий гонсик! – и он показал, как едет на самокате, держась в воздухе за воображаемые ручки. Все умиленно заулыбались и вздрогнули, когда собака в очередной раз завыла. О ней уже все забыли. На сад опустился вечер.
– Вы не подскажете, который час?
– Десять минут девятого.
– О, так ведь ужин уже начался! Ваня, пойдем с Александром Николаичем на ужин.
Аня вызвалась отвести обоих, и они растворились в темноте вечернего сада – девушка с коляской и мальчик, катающийся на воображаемом самокате. До самой двери черного входа за ними плелась Найда, жалобно скуля. Когда Аня закрывала дверь, ей показалось, что в глазах собаки стояли настоящие слезы.

Следующим утром Аня снова решила пропустить утреннюю прогулку и закончить «Подсолнухи». Ей было даже немного обидно оставаться в палате, потому что впервые за долгое время погода была очень солнечной и ясной, но внутреннее «зачем-то надо» было настойчиво и убедительно. Яркий желтый смелыми мазками лег прямо на грязный горчичный, создав эффект объемности рисунка. Она провела за раскрашиванием карандашного наброска все утро, и когда результат был готов, даже не пожалела потраченного солнечного дня. На мгновение ей овладело чувство гордости и захотелось как в детстве прийти к какому-нибудь взрослому как к маме за похвалой своим каракулям: подсолнухи в глиняной вазе светились как осеннее солнышко, а зеленые яблоки сочного цвета придавали картине яркости. Она подождала еще немного, чтобы высохла краска, и почти бегом побежала вниз, к палате номер двадцать семь.

Она уже хотела постучать в палату, раскрасневшаяся и запыхавшаяся от бега по лестнице, но обернулась к глухому отростку коридора. Перед кабинетом лучевой терапии сидел молодой парень. Вчера в комнате отдыха за просмотром фильма девочки шушукались о нем: он только что поступил, но его случай уже безнадежен. Парень смотрел сквозь стену широко раскрытыми глазами. Он казался очень растерянным.

– Привет, я Аня. А тебя как зовут? – она никогда не отличалась общительностью, но больничная жизнь научила ее тому, что самое маленькое, даже глупое проявление внимания может помочь пациенту.

Парень посмотрел на нее все теми же глупыми, не моргающими глазами и ничего не ответил. В самом деле! Он сидит перед дверью кабинета, за которой странный космического вида аппарат, похожий на уничтожающий луч из американских комиксов, вот-вот высосет его жизнь, а она спрашивает, как его зовут. Зачем вообще заводить новые знакомства в месте, где ты скоро умрешь?

– Ты в первый раз, да?

Он закусил губу и молча кивнул. Типичный герой все тех же американских подростковых фильмов про любовь и школу: кеды, смешные носки, длинные вьющиеся волосы. Наверняка он еще сочиняет музыку, катается на скейте и застенчиво улыбается. Аня не нашлась, что сказать, и присела рядом. Парень молчал еще минут 5, и она чувствовала себя очень неловко: и чего она тут сидит? Просто встать и уйти сейчас тоже было глупо. Наконец, он спросил:
– Можешь со мной сходить?
– Конечно…

Парень густо покраснел и покрылся испариной. Было не похоже, чтобы он стеснялся своей просьбы. Его бросило в жар.
– Кажется, меня сейчас стошнит.
– Понимаю, у меня тоже такое было. Закрой глаза и постарайся дышать ровно, скоро пройдет.

Вскоре из-за двери кабинета лучевой терапии появился врач, назвал его фамилию и пригласил внутрь.

– Так, а это что такое? – он вопрошающе мотнул голову в сторону Ани, когда она попыталась протиснуться в кабинет за ними следом.
– Она со мной… Можно?
– Вообще-то не положено. Встретитесь потом.

Аня неловко помялась при входе и развела руки в извиняющемся жесте: мол, что я могу сделать, раз меня выгоняют? Парень все понимал. Ему уже стало стыдно за эту совсем не мужскую слабость. Он кивнул и зашел за ширму, чтобы раздеться, а врач закрыл дверь перед Аниным носом. Гендерные стереотипы не покидают нас даже перед лицом смерти: женщина может плакать и биться в истерике, но мужчине такого не позволено. Как будто мальчиков воспитывают как-то иначе, чем девочек: больше любят, больше оберегают или при рождении зашивают под кожу алюминиевую броню? Откуда они должны брать эти самые «мужские силы», чтобы ничего на свете не бояться? Как будто им не нужны помощь и поддержка. Что хуже всего, они в большинстве своем с этим согласны: отказываются признать, что тоже могут быть слабыми. Феминистки кричат о том, что мужчины подавляют женщин, но почему-то никто не говорит о том, что мужчины зачем-то подавляют еще и самих себя. Бессмысленное и травмирующее жертвоприношение.

Аня вышла из кабинета, тихонько постучала в двадцать седьмую палату по соседству, открыла дверь со свистом. Радость от картинки с подсолнухами как-то померкла. Листок с натюрмортом все это время был в ее руке, даже когда она заходила в кабинет лучевой терапии. Теперь ей казалось, что она принесла в мирную палату энергетику «уничтожающего луча» и чужого страха. Александр Николаевич, как всегда, сидел перед окном в своем инвалидном кресле, опустив голову. Наверное, разгадывает сканворды из нового сборника. Она на мгновение застыла, чтобы запечатлеть в памяти эту картину: его черный силуэт на фоне яркого осеннего пейзажа в окне. Две желто-коричневые яблони, рябина, ярко-голубое небо и теплое солнце. Она аккуратно обошла его, чтобы не напугать резким появлением из-за спины. Александр Николаевич широко и бесцельно смотрел куда-то вниз, на турецкий ковер, мимо сборника сканвордов. Голубые глаза казались остекленевшими, высохшими и колючими. Аня потрогала руку старого капитана – она еще не успела остыть.

***

Позже выяснилось, что две медсестры, дежурившие в отделении на втором этаже, в тот день перепутали график обхода, и каждая из них думала, что вывести Александра Николаевича на утреннюю прогулку должна была другая. Зайди они в палату после утренних процедур, старого капитана можно было бы спасти. Обе были уволены в тот же день по статье о врачебной халатности.

Через неделю после его смерти через черный вход вынесли еще одно тело в черном полиэтиленовом мешке – того парня, который потерял самообладание перед лучевой терапией. Его вынесли днем, во время прогулки, и дети, перешептываясь, спрашивали у взрослых, куда понесли такой большой мусорный мешок. Уединенное здание в противоположном конце сада всегда вызывало у них обиду и злые слезы: в конце января в нем сжигали рождественскую елку, которая была совсем не виновата в том, что облезла и растеряла свои иголки.

Родная мать Вани больше никогда не появлялась в больнице. Ольга Евгеньевна навела справки и выяснила, что женщина страдала острой формой шизофрении, и очередное обострение началось как раз несколько недель назад. Она все так же была замужем, а ее муж все так же не хотел принимать в семью больного раком сына.

Через полгода после смерти Александра Николаевича на пороге больницы появился его сын. Он привез Ване самокат, «самый кутой и лучий», который было возможно найти, и подал документы на усыновление. Еще через полгода он вместе со своей женой и Ваней переехал в Израиль, где местные врачи доказали, что их русские коллеги ошиблись. Мальчик перенес несколько операций и даже пошел на поправку.

Что касается Ани… Ее дела оказались лучше, чем у ее соседок по палате: у нее началась стойкая ремиссия. Врачи сказали, что болезнь отступает. Конечно, скорее всего ей придется до конца жизни находиться на специальной терапии, но угрозы летального исхода больше нет. К концу декабря ей позволили вернуться домой, и она смогла встретить Новый год в кругу семьи и своего любимого человека.

Что это – неужели счастливый конец? Да, он тоже бывает в историях о безнадежно больных. Что еще более удивительно, счастливый конец истории наступает для них и в жизни.


Рецензии