Синхронный ирий 15 пиония

                - 15 пиония –

«Передо мной постоянная дилемма: я не знаю, когда начинаю притворятся или говорить правду» (Сальвадор Дали). Я не знаю какой шаг я сделаю через секунду – может никакого не сделаю. Распланированная жизнь, конечно, хороша, но не для поэта и художника. Неожиданность, непредсказуемость… Но иногда и повторяемость. Если я повторяюсь или буду повторяться, это не значит что меня заклинило, это – рефрен, припев в песне моего блуждания по космическим закоулкам. Если поэт и художник говорят неправду, это не означает, что они врут – они фантазируют. Врут политики, экономисты, банкиры, юристы – поэты и художники создают неправдоподобные картины и коллажи, которые не обедняют человечество, а обогащают его, даже если эти картины абсурдистская мазня. Сочетания слов, сочетания красок; ставишь рядом два слова и они звучат как две ноты – это уже готовое произведение, как и два мазка краски. Суть творчества в самом творчестве. В упоении им.

Тиис пересаживала змей из одного террариума в другой. Длинные, золотистые, с чёрным чётким узором по всей длине тела, другие были голубые с красными и зелёными пятнами и ещё были маленькие, похожие на червей, сиреневые змейки. Тиис показала мне предмет отдалённо похожий на спринцовку и на большой белый апостроф из мягкого лакированного материала. «Здесь змеиный яд», – сказала она. Я подозрительно посмотрел на неё. «Может она хочет его выпить?» Она поднесла белый предмет к ноздрям.
- Не делай этого!
- Я использую его вместо помады.
- Не смей!
- Тогда мне придётся вылить яд в соседские туфли.
Она вышла из квартиры в распахнутом цветастом кимоно и направилась к соседнему подъезду. Я следовал за ней, хотя тела своего не видел. Мы поднялись на третий или четвёртый этаж, она толкнула дверь и та бесшумно отворилась. Мы оказались в незнакомой квартире. Обстановка была неприятная, отталкивающая, нелепая.
- Я буду опрыскивать ядом стены, - заговорчески прошептала Тиис и выпустила тонкую струйку из белого предмета в мои туфли, стоящие на пороге комнаты.
- Это же мои домашние тапочки, - раздражённо прошипел я, - они же размокнут.
- Тише, мы будем в них выводить головастиков, - Тиис приложила указательный палец к губам.
Вдруг в соседней комнате кто-то закряхтел и засопел. Я открыл дверь: на кровати под толстым одеялом лежал некто огромный.
- Это почтальон? – донёсся голос из-под одеяла.
Я захлопнул дверь, и мы с Тиис поспешно покинули квартиру.
- У моих змей теперь никогда не будет яда, - грустно сказала Тиис. Теперь она была похожа на женщину со средневековых японских гравюр.
Сны намного интереснее смотреть, чем пересказывать, а уж тем более читать пересказанное. Сон в пересказе теряет 90 процентов своего очарования и загадочности. Но что же делать, если другого средства донести сон нет. Пока донесёшь, почти весь расплескаешь – как воду в решете. Зато из капель можно составить прекрасную мозаику.

Скрипичный ключ тишины. Ноты абстракций слышишь глазами в расцветающих строфических арабесках морских звёзд на кончиках тюльпановых трелей в импрессионистическом импровизационном имплантанте бирюзовых рефлексий и фиолетовых пчёл. Всё, что звучит в возвышенных полотнах спокойствия красками выплеснутого на весеннюю зелень утра с жёлтыми отточиями первых цветов.

«Я здесь, и сказать мне нечего. Если среди вас есть те, кто хочет куда-то уйти, пусть уходит в любой момент. Мы требуем тишины, но тишина требует, чтобы я продолжал говорить…» Такой маленький пассажик из лекции Джона Кейджа о ничто. Я не буду продолжать его мысль. Ибо здесь продолжать нечего. Здесь вообще нет продолжения.

Вход в цех перегородил рабочий с очень длинным металлическим прутом в руках. На приличном расстоянии он помешивал этим прутом угли в догорающем костре. И только сейчас я заметил, что весь цех покрыт пеплом, кусками обугленной древесины, покорёженного обожжённого металла, бесформенными кусками чего-то оплавленного и деформированного. Мне нужно было попасть в цех, но я никак не мог обойти этого молчаливого рабочего, не обращавшего на меня внимания. Я пытался заговорить с ним, но даже не смог открыть рта, будто его зашили. Медленно и осторожно я стал обходить рабочего сзади. Главное, чтобы он не пыронул меня этим прутом. Можно было проскочить между стеной и прутом, когда рабочий выдвигал его вперёд, чтобы покопошиться им в костре. Когда рабочий делал попятное движение, прут упирался в стену. Мне нужно было повторить трюк аргонавтов, проходящих сквозь Симплигады. Прут был горячим. Я видел как от него исходят сероватые волны тепла. Кусок длинного железа двигался перед моими глазами туда-сюда. Я понял, что он двигается ритмично и. уловив этот ритм, проскочил в цех. Но мне не стало от этого легче. Разрушенный, сожжённый цех угнетал меня. Через огромные оконные проёмы, лишённые стекла, я видел мрачный, отталкивающий холмистый пейзаж. Всё пространство было завалено горами мусора и ржавыми металлоконструкциями. Из стен цеха торчали куски арматуры, с потолка, словно высохшие змеи, свешивались провода. Цех оказался намного больше, чем я себе представлял – и это ещё больше угнетало. Внезапно мою голову стали сжимать чьи-то сильные невидимые руки. Свои руки, чтобы хоть как-то защититься, я даже поднять не мог – они болтались как плети. Я пытался вращать головой, но и это не удавалось. Тогда я закричал. Сначала очень тихо, едва открывая рот, но по мере того как давление на голову возрастало, возрастал и крик. Наконец он достиг апогея и я проснулся. Я увидел перед собой Ирэн. Один глаз у неё был закрыт, один открыт. И этот глаз напряжённо и жутко уставился на меня. В нём был страх. Я обнаружил, что, лёжа на левом боку, как-то неловко завёл свою правую руку себе под шею и обвил ею себя. Я попытался вытянуть руку прямо и тут окончательно проснулся. Рядом мирно спала Зоя. Её мерное дыхание успокоило меня. Я перевернулся на спину и долго смотрел в потолок, ни о чём не думая. Когда Зоя проснулась, я спросил её, слышала ли она как я кричал во сне. Не слышала. Правильно. И не должна была слышать. Это слышала Ирэн  в моём сне, в первом сне, крик из второго сна. Из сна во сне крик не мог пробиться в явь. Вот такие удивительные двойные сны я просто обожаю – пусть даже они обдают леденящим ужасом. Как говорил Луис Бунюэль, если бы у него была возможность 20 часов в сутки спать и все 20 часов видеть сны, даже если эти сны сплошные кошмары, он бы согласился. И я бы тоже.

Поцелуи движутся медленно, очень медленно с точки зрения моих губ, как планеты движутся на своих орбитах с нашей точки зрения, как они плывут в космосе, повинуясь закону всемирного тяготения. Так и мои поцелуи повинуются закону притяжения твоего тела. Они движутся как льды на Сатурне от твоих бровей до бёдер, от корней волос до кончиков пальцев ног. Иногда они просто не движутся – они застывают в своей мечтательности, как горная вершина. Их троеточия превращаются в точку.

Тело одной женщины нельзя сравнивать с телом другой женщины. Это всё равно, что сравнивать море и горы, луг и лес. В каждом из этих миров хорошо по своему. В каждом из них своя энергетическая феерия, свои запахи, своя пластика. И для каждого из них создаются свои эксклюзивные объятия и поцелуи. У них есть одно интересное свойство – их никогда не бывает много, потому что их невозможно зафиксировать, обозначить их объём, хронологию, энергетическую ценность, качественную составляющую и спектральную границу. В каждом сексуальном нюансе своя энергетика, а с каждой женщиной свои сексуальные нюансы. Их можно описывать словами, но тогда придётся с утра и до вечера, а то и всю ночь, сидеть и писать. Так можно заработать искривление позвоночника и геморрой. Не стоит о них писать – ими нужно грезить, ими нужно наслаждаться, их нужно видеть.
Я часто размышляю, в том числе и о смерти. Вот однажды я поймал себя на мысли – а что, собственно, я знаю о смерти? А что, собственно, человек вообще может знать о смерти? Да ничего! Но если он о ней ничего не знает, то как он может размышлять о ней. Размышление о смерти это всё равно, что размышление о ничто. Это всё равно, как рыба размышляла бы о жизни верблюда. Тело перестало функционировать и это называется смерть. Всё, точка. Больше мы ничего не можем сказать о смерти. Для нас она запредельна. Точно также как и ничто. Мы можем просто сказать: ничто. И всё. Конечно, человеку хочется попасть в запредел, перейти предельную грань, но… На эту тему фантазировали и будут фантазировать, но… Последнее время вопрос смерти меня совершенно перестал интересовать. Самые интересные вопросы связаны с творчеством – перед ним все остальные вопросы отступают на второй и другие планы. Но вопросы, связанные с творчеством, могут моментально исчезнуть, если снимешь скафандр, отделяющий тебя от космоса фантазий и ринешься в звёздные скопления нонсенса. Как говорил Рене Магритт, зачем решать проблемы?
Можно подумать, что я просто хочу заполнить словами как можно большее пространство и всё – пишу всякую чушь ради самой этой чуши и ради самого процесса нанесения неких знаков на некую поверхность. У психиатров это называется графомания. У психиатров вообще многое из этой вселенной как-то называется, но это не значит, что это так действительно называется. Например, они выдумали такое несимпатичное слово как ципенимастия (ассоциируется с цепнем – ленточным червём – брзг!). И означает это слово манию созерцания женской груди. Неужели может быть такая отдельно взятая мания? Любой мужик любит смотреть на женскую грудь. Каждый бы пялился хоть целый день – только бы ему показывали. Какая ж это мания – это естественный процесс, как дыхание.   Вообще любимое занятие психиатров вырезать из цветной бумажки ярлычки, писать на них буковки, соединяя их в труднопроизносимые слова и развешивать эти ярлычки где только можно. А потом любоваться ими. Дай им волю, они бы весь земной шар превратили в аляповатый клубок и повесили бы его на новогоднюю ёлку психиатрической галактики. Хорошо, что поэты и художники опережают их в деле всяких сумасбродств и шабашей. Если бы Архимеду дали точку опоры, он бы действительно перевернул мир, но эту точку опоры у него забрали поэты и создали из неё эфемерную розу, на которую при всём желании опереться невозможно. Можно только созерцать её и вдыхать её аромат и то непродолжительное время.

Эротомания интересным образом переплетается с астроманией и ихтиоманией, то есть страстью к звёздам и рыбам. Что-то общее есть у эротики с созвездиями в чёрном небе и рыбами в голубой воде. Но и с водорослями тоже и с цветами. И с облаками, бесспорно.

Утро насквозь просветило занавески как будто их подожгли. Я подозрительно к ним прикоснулся – не горячие и не горят. Отдёрнул. Небо за окном неестественно жёлтого цвета. Может это стекло пожелтело? Распахнул окно. Цвет неба стал только ярче. Ядовито-жёлтый цвет. Может солнце расплавилось или инопланетяне прилетели и окрасили выхлопами своих летающих тарелок небо в этот жирно-жёлтый, мерзко-мочевой цвет? Может прилёт инопланетян даст толчок к началу каких-то изменений в человечестве? А разве не было изменений? А разве были? А развитие техники? Это не изменения – это только другие аксессуары. Я закрыл окно, упал на кровать и проснулся. Под утро всегда какая-то жуть снится. Я, конечно, не хочу превратить свою книгу в шкатулку со сновидениями, но некоторые сны хочется рассказать, тем более что это всего лишь миллионная доля от того, что мне снится. Может во времена Фрейда в снах и фигурировали символы гениталий и сексуальности, но сейчас в снах всё напрямую, по крайней мере, в моих снах. Никакие лестницы, как символ полового акта, мне не снятся, зато сам этот акт снится нередко. И никаких фаллических символов в виде всяких там труб, столбов и прочих вытянутых и сигарообразных предметов, а равно и ктеических в виде тазиков, блюдец и шляп. Ну разве если спиральные галактики считать за эти символы… С дедушкой Фрейдом уже давным-давно надо распрощаться – он уже музейный экспонат вроде бивней мамонта. Да и Юнг уже с душком. Информационное поле отбрасывает их подальше, а креационное поле ещё дальше.


Рецензии