Синхронный ирий 17 пиония

                - 17 пиония -

Я иду по узкой тропинке. Пространство вокруг размытое, расплывчатое, непонятное. Я вхожу на некую территорию абсолютной белизны. Вокруг будто сплошные белые облака. Они вырисовываются всё чётче и вдруг превращаются в животных: белые обезьяны разных видов: бабуины, гамадрилы, мартышки, шимпанзе, гиббоны… много белых птиц: утки, лебеди, гуси, павлины, дрофы… ещё какие-то животные трудно различимые и все совершенной белизны – даже глаза у них белые без радужек и зрачков. Всё это белое зверьё сгрудилось в огромную сплошную массу – они буквально сидят друг на друге и как будто бы спят или пребывают в гипнозе. Я стараюсь идти тихо и аккуратно, чтобы не задеть ни одно животное, не прикоснуться ни к единому пёрышку. Я иду долго в одном направлении, но вдруг поворачиваю и иду в противоположном. Наконец я выхожу из этого белого царства и просыпаюсь.

Последняя встреча с Зоей была на пике стоваттной мощности эмоций. Последняя встреча с Ирэн была спокойна как штиль на море в безлунную ночь. Мы просто не знали, что это наша последняя встреча. Ирэн читала мне вслух «Под покровом небес» Боулза. Она медленно на цыпочках прохаживалась по комнате с книгой в руке. Из одежды на ней был только полупрозрачный ажурный красный лифчик. Я лежал обнажённым на полу на шелковистой козьей шкуре и созерцал этот перформанс декламации. Мой живот и пах будто срослись с грубоватой и гладкой шерстью и мне казалось, что я превращаюсь в фавна, летящего над барханами Магриба. Этот вечер был словно очень сладкий турецкий кофе – одна чашка на двоих. В его молочно-шоколадной пенке отражались коллажи фотографий и планетных орбит, перечёркнутые улыбками наших сновидений. Всё, что не вмещается в бесконечность наших взаимных переплетений, выплёскивается в конфетти наших чувств, разбрасываемых с балконов дельфиновых дирижаблей, улетающих в мерцающую лимфу осеннего солнца. Всё, что не отразилось во внешних зеркалах негативной киноплёнки, уместилось на угольных перпендикулярах зрачков, утонувших в дождях чёрно-белых деревьев. Аппликаторная невесомая ниша наших сексуальных желаний, распространённая на оргии послеполуденных глаз и уносимая тёплыми средиземноморскими ветрами. Мы словно наклеены на гладь сумерек, и наши тела плоские и глянцевые, и чёрно-белые, и мутные, как старые выцвевшие фотографии в ветхом альбоме. Наши тела приклеелись к сумеркам и друг другу. Мы растворяемся вместе с солью сновидений и кристаллизуемся вместе с сахаром белых стихов. Прорисовка контуров наших взаимных фантазий по лекалам классических искусств и по взбалмошной дрожи дадаистского транса. Есть ли предел поцелуям и объятиям? Есть ли предел концетрированным безднам нашего взаимного притяжения? Наши гениталии – это вулканическая цепь от Хоккайдо до Явы, это мириады кальдер, из которых сочится непрерывным желанием магма эротического ядра оргаизирующей планеты. Это извержения, выбрасывающие скалы  в ионосферу и сжигающие морские волны. И многослойная ночь, шепчущая сказки инопланетных богинь.

Я приподнимаюсь над белой простынёй, и моё тело белое как только что взошедшая луна. Я вытягиваю руки и на них медленно опускается тело Ирэн. Оно легче лебяжьего пуха. Я несу его, не чувствуя его, и проникаясь каждым его лунным ландышем, его ночной ленью и лучами его летаргических ласк. Наши кости вытекают из нас по капле, превращаясь в огромные лазуритовые снежинки, которые в гипнотическом танце слипаются в гигантский снежный ком, возносящийся в ночное небо, как отражение полной луны в обсидиановом зеркале затаившейся тьмы. А наши мягкие, утратившие форму тела;, переплетаются как змеи в фильмах Имамуры и оплетают звёздный купол плющом катарсичных объятий.

Ирэн стоит на самой вершине, на остром кончике стеклянной пирамиды, погружённой в морские волны. Я стою на берегу и машу ей рукой. Вдруг Ирэн оказывается рядом со мной, целует меня в щёку, прижимается своим обнажённым телом к моему обнажённому телу и просит: «Можно я буду невидимой?»

Чем притягательна ойкумена сюрреализма, так это своей полной непредсказуемостью. Каждый шаг вперёд, назад ли, в сторону – непредсказуем и непромыслен, неалгоритмичен и невыверен. Это сомнамбулический танец. Но вместе с тем он может делать и рационалистические развороты и кульбиты, и сальто-мортале, чтобы вдруг зависнуть в воздухе. «… сюрреализм очень быстро был формализован и принял черты неоклассицизма. Самый известный пример – Сальвадор Дали. Сюрреализм стал методом, набором правил, применяя которые можно создать более-менее сюрреалистично выглядящие объект, картину или стихотворение». Это не совсем так, вернее даже, совсем не так. Ещё Бретон говорил, что в ближайшем будущем не может возникнуть сюрреалистический штамп. Да он вообще никогда не может возникнуть! Что касается Сальвадора Дали, то несомненно он стал неоклассиком, потому что он и стремился к этому. Дали вернулся к академизму, но со своим извращённым видением, со своим эго-сюрреализмом. Он выработал свой стиль, которому впоследствии не изменял и в этом плане да, выработался некий сюрреалистический штамп, вернее далианский штамп, который многие и почитают за сюрреалистический. Да, в какой-то мере сюрреализм обронзовел, потому что о нём слишком много говорили и писали. Картины многих сюрреалистов-художников попали в знаменитые картинные галереи и тут же стали архивными единицами хранения – вошли в историю и стали памятниками эпохи. Многие имена сюрреалистов попали в энциклопедии. Некоторые даже попали в хрестоматии, например угодил туда Папа сюрреализма Андре Бретон, и ,конечно, всё это способствовало тому, что сюрреализм стремился к неоклассицизму. ТО, чего так боялся и не хотел сюрреализм. Но это касается только сюрреализма 20-х – 60-х годов ХХ века и то не всего. Ныне мы имеем легионы сюрреализмов, на которых просто не хватит музеев и библиотек. Эти мириады сюрреализмов невозможно упрятать под стекло. Невозможно выработать для них никаких штампов и алгоритмов, прописать правил, советов, рецептов и указаний. Это просто нашествие по всему фронту бесконечности сюрреальной саранчи. Ещё Жаклин Шенье-Жандрон в своей книге “Surre;alism” провозгласила тезис о множестве сюрреализмов, потому что подвести сюрреализм под единый знаменатель просто невозможно. Как споры грибов – ядовитых и съедобных – сюрреализмы разносятся онерическими ветрами по всем мириадическим эмпиреям перманентно-многосотового мультихаоса.

Сюрреализм слишком много и долго пытались анализировать – успешно или безуспешно – неважно. Его пытались разжевать, переварить и сделать социальной какашкой. Адаптировать к социуму, к жизни, к правильному распорядку государственного хронотопа. Поэтому он и кажется музейным и несколько устаревшим. Но это только кажется. Как покрыть архивной пылью пляшущую и орущую вакханалию? Как менадный «менталитет» приобщить к менталитету академическому? Кто хочет пусть занимается аналитическими изысканиями в сфере (точнее полусфере, ибо она всегда открыта, сфера разломлена и не точно пополам) сюрреализма. Но все аналитические выкладки будут захлёстываться ночными штормовыми волнами сюрреалистической неприспособляемости и плевками сюрреалистического безумия.

Я пишу это и слушаю Merzbow. Вполне сочетаемые вещи? Однозначно. Но тут же ставлю Корелли и продолжаю писать о сюрреализме. Затем Вивальди и Верди – и продолжаю писать о сюрреализме, затем даже маленькую миниатюрку о дадаизме. Затем бросаю всё это и читаю Писемского. После слушаю оркестр Поля Мориа. Благозвучие сменяю какафонией и ужасом Masonna. Следующее: старый добрый рок Deep Purple, Whitesnake, T-Rex. Потом смотрю фильм Валериана Боровчика «Зверь». Иду ужинать. И на ночь, удобно устроившись в тёплой постели под зелёным абажуром лампочки, перечитываю «Хребты безумия» Лавкрафта. Вся моя жизнь сплошной коллаж. И всё моё творчество тоже совершенно бессмысленный коллаж. Завтра утром буду писать какую-нибудь пейзажную миниатюру, стихи о космических цветах, в промежутках читая Лескова, Анненского, Полонского, а во время обеда (жевать и смотреть фильмы одно из лучших удовольствий) наслаждаться шедеврами Пазолини или безумствами Джона Уотерса.

Вот уже целый час идёт дождь из зёрен граната. Пурпурные лужи с отражающимися в них химерами деревьев, сливаются в потоки, уносящие мои мысли, мечты и мороки в подземные паркинги для гигантских кротов и колоссальных саламандр. Капли аметистово-гиацинтовых жемчужин выныривают из потоков и устремляются снова вверх. Теперь фиолетовый дождь идёт в обратном направлении – из земли на небо – возвращается к своим пепельно-синим облакам, к истоку своих галлюцинаций, в лоно своего обморока, в эпицентр своей маниакальности. Дождь делает землю квадратной и медузной, фантомной и олеографической, в ста тысячах своих спаржевых гвоздик и кульминационных опровержений.

Летящие книги. Их страницы развеваются ветром. Их читает ветер. Их читает ночь. Их привораживают звуки шелестящих лактаций. Их мгновения определимы в соцветиях ланцетного пирофатального сокола. Книги падают на море. Их читают кальмары, кашалоты, тонущие кариатиды и бюсты римских императоров. Верхушки волн листают их. Сновидения-черепахи проплывают медленно под ними. Music dark ambient сопровождает их милениумный коллапс в иероглифическую валторну сакрального экстаза.

На моих губах археологический привкус ваших поцелуев, словно разбитых античных статуй, словно фиваидского аскетизма и замурованных в вечной мерзлоте мамонтов. Они часть моей литосферы, моей почвы и моих растений на ней. Ваши поцелуи это клёны, берёзы, финиковые пальмы, лиственницы, араукарии, кактусы, алоэ, крокусы, подснежники, ландыши, фиалки, тополя, олеандры, эвкалипты, мхи и лишайники, орхидеи и эдельвейсы, секвойи и лотосы. Они сусальным золотом покрывают моё нёбо и эликсиром фламингового оперения мои дёсны. Ваши поцелуи – это афродизиальные совы, летающие только глухими ночами в пещерах моих сновидений. Палеонтологические отпечатки ваших поцелуев на сухих лепестках моих поцелуев словно медовые пластыри на окончательной палингенесии.


Рецензии