Дело случая

               
                Случай — величайший романист мира…
                Бальзак

                Жизнь — без начала и конца.
                Нас всех подстерегает случай.
                Александр Блок



К четырём часам гости начали мало-помалу съезжаться на дачу в Баковке.

Дача — громко сказано. Когда-то после войны на шести сотках подмосковного болота, выделенных под садовый участок, соорудили засыпной домик в две комнатки метров по девять каждая. По тем временам максимум, что законом разрешалось строить. Шли годы, менялись законы, и в соответствии с ними к хибарке прилепили террасу из авиационной фанеры, увеличившую полезную площадь домика в два раза. Ещё позже надстроили мансарду. После чего получился, можно сказать, двухэтажный дом. Вполне даже солидный, особенно на фотоснимках. При большом желании способный вместить практически любое количество родственников. Для чего в каждой из четырёх комнат стояли два-три дивана или кровати, отслужившие свой срок в городской квартире.

Глеб Болдырев, профессиональный литератор и журналист, отмечал своё пятидесятилетие. Собственно, отмечала скорее супруга именинника, задолго до намеченного торжества обзвонившая родственников и друзей. Нешуточный сбор затеян был, конечно же, по случаю дня рождения мужа. Однако сама дата, при её очевидной круглости, была скорее поводом. Истинная причина, впрочем, не называлась. Но её и без того все знали.

Такие общие сборы уже не одно поколение были приняты среди родственников жены юбиляра. Как свидетельствует семейная «Книга Гиннесса», на чествование шестидесятилетия одного из братьев тестя — Глеб неоднократно о том слышал — отнюдь не в давние годы собралось пятьдесят шесть человек: дядьёв, тётушек, их жён и мужей, детей и внуков, двоюродных братьев и сестёр, связанных меж собой узами родства только по отцовской линии жены.

Было время, Глеб даже задавался дурацким вопросом «зачем?». Потому как ничего примечательного на этих встречах не происходило. Ну, себя показали, ну, на других посмотрели. И всё? Только за этим и ехали? Так ведь не раз, не два — регулярно съезжались. И старые, и малые. Странно! Глеб искал какие-то высокие мотивы, а ответ своему недоумению нашёл в обыденных словах, оброненных кем-то из родственников по совершенно другому поводу: «Не нами заведено, не нам и заканчивать». Незамысловатая житейская формула, заключённая в этой фразе, удивительным образом покорила Глеба своей простотой и тем, что до странности легко объяснила существующий среди родственников жены обычай.

Четыре часа были назначены не случайно. Привычку начинать и повседневные, и праздничные обеды именно в это время завели давным-давно ещё родители хозяйки дома. И, хотя обоих уже несколько лет как не было в живых, менять укоренившийся порядок никто не собирался.

Большинство прибывало железной дорогой. Поэтому, если дачная калитка открывалась, в неё вваливалась обычно сразу небольшая компания попавших на одну электричку и встретившихся на московской или баковской платформе. Лишь калининцы, как обычно, приехали из Твери на своей машине.

Нынешний сбор представлял шесть городов: Днепропетровск, Питер, Саратов, Тверь, Орехово-Зуево и, само собой, Москву. Раньше география бывала и шире. В силу разных причин, среди которых, похоже, финансы и здоровье — самые серьёзные, сегодня отсутствовали бакинцы, полтавчане и горьковчане с Нижнего Новгорода. В неполном составе явились питерцы. Впрочем, и среди москвичей насчитывались далеко не все.
Конечно, когда встречаются коллеги по работе, собираются люди зачастую довольно ровные по возрасту. А здесь такой разновозрастной отряд, что дальше некуда. Старшему из почтивших своим присутствием юбиляра далеко за семьдесят, самому маленькому нет пяти.

Сразу после восклицаний, объятий, поцелуев из сумок достаётся привезённое к столу. Всё традиционно: с Днепра — шмат сала, помидоры, абрикосы и груши, из лесов верхней Волги — грибки, солёные и маринованные, со средней Волги — клубничное, вишнёвое и из ранета с орешками абрикосов варенье, из Москвы — собственноручно приготовленные печенья, коржики и пирожные «картошка».

Бесконечные «Куда переложить?» способны вывести из себя кого угодно, но не хозяйку дачи, похоже, заранее приготовившую для всего разнокалиберные салатницы и тарелочки.
Стол, максимально раздвинутый и надставленный с двух сторон специальными для подобных случаев приспособленными столешницами, с трудом вмещал разнообразные закуски и питьё.

Вообще-то хозяйка дома была принципиальной противницей того, что во многих семьях зовётся праздниками — обычных многолюдных застолий, шумных и однообразных. Когда гости быстро соловеют от выпитого и съеденного. Когда детям нечем заняться, и они, скучая, досаждают взрослым.

Поэтому каждый раз предпринималась попытка сделать так, чтобы праздник не свёлся к банальному застолью. Заранее писалось большое рифмованное шутливое поздравление виновнику торжества. Приглашённые знали, что за столом непременно предстоит произнести тост, в котором каждый может и должен проявить себя. А потому загодя готовили свои экспромты. Придумывались конкурсы, затевалась лотерея, каждому из ожидаемых гостей готовились пусть небольшие, но подарки-сюрпризы. Сама раздача подарков превращалась всегда в особое действо, ожидаемое большинством присутствующих. Начиналось же всё с того, что к приходу гостей категорически выключался телевизор.

И всё же, когда на столе только в качестве закусок, кроме традиционных салатов «оливье» и из свеклы с хреном, селёдки «под шубой», сырокопчёной колбасы, буженины, шпрот, канапе с икрой и ломтиков красной рыбы, расставлены фаршированные грибной икрой яйца и красные помидорки с чесночно-сырной начинкой, тарелки со свежими огурчиками, только что принесёнными из парника, салат из выдернутой здесь же с грядки молоденькой моркови с грецкими орехами и чесноком, студень с хреном, мясо крабов в сметанном соусе, заливная рыба и два огромных блюда: одно — со свежайшими редиской, зелёным луком, кинзой, укропом, сельдереем, петрушкой, другое — с листьями зелёного салата, обильно политыми сладким уксусным соусом, надеяться, что застолье не возьмёт верх над всеми ухищрениями сделать так, чтобы день рождения отличался от Дня Военно-морского флота, а 8 Марта — от Нового года, не приходится. Пока, надо признать, европейские тостики с мармеладом или «Нутеллой», суп-пюре и сыр на десерт приживаются у нас с трудом.

Вот и получается, нравится тебе — не нравится, но, переступив порог, гости находятся в ожидании команды садиться за стол. Думается, на Руси это одна из немногих любимых всеми команд, по сию пору счастливо избежавшая чужеземного влияния.

Само собой, хозяйка, бывавшая за границей, знала, что каждую семейную пару желательно посадить так, чтобы муж не оказался по соседству с женой. Потому как давно замечено: сидя за столом рядом с собственной женой, мужчина почему-то забывает ухаживать за своей половиной. И рюмку вовремя ей не нальёт, и в тарелку не предложит положить то, до чего ей трудно дотянуться.

Однако неоднократные попытки хозяйки рассадить гостей по предварительно разработанной схеме, вроде бы учитывающей даже взаимные симпатии, интересы и возраст, ни разу успехом не увенчались. Обычно после первого же выхода покурить все пересаживались, как им заблагорассудится, вернее, располагались группами в соответствии с тематикой завязавшихся к этому времени разговоров.

На сей раз, плюнув на заморский этикет, хозяйка просто громко позвала всех к столу, предоставив каждому решать самому, где и с кем ему сесть. Две дочки-школьницы, словно глашатаи-скороходы, быстро обежали сад, собирая гостей, разбредшихся меж яблонями, сливами, кустами смородины, малины и чёрного крыжовника.

Буквально через пять минут за столом уже звучал первый тост. По негласному правилу его произносил днепропетровский дядя жены Глеба. Полковник в отставке некогда хорошо поставленным командирским голосом начал с того, что предложил выпить за Глеба, чей день рождения дал возможность увидеться всем собравшимся. Затем он вспомнил брата из Баку и его жену, с которыми лет пять не доводилось встречаться на семейных сборах, пожурил питерцев за «недокомплект», выразил удовлетворение, что на сей раз видит племянников из Нижнего Новгорода, помянул сестру, умершую год назад и потому впервые отсутствующую нынче, выговорил младшему брату из Твери и его супруге, что те привезли лишь сына с женой и внука, но не захватили дочь. Оправдания, что в машине не нашлось места, приняты не были. Закончив традиционный семейный обзор, полковник вернулся к тому, с чего начал: сказал, что пятьдесят есть пятьдесят и за это надо выпить:

— Но прежде, если позволите, расскажу вам одну историю. Так вышло, что начальником я стал ещё совсем молодым. Мне не было ещё тридцати. Я, тогда капитан, был назначен командиром особого батальона. У меня в подчинении три подполковника. И у одного из них, кажется, начальника штаба, случилось пятидесятилетие. Собрались отметить. Я, как вот сейчас, произносил тост. Говорил, а сам думал, неужели когда-то и у меня будет пятидесятилетие, это ж сколько ещё времени впереди. А сейчас мне уже скоро стукнет восемьдесят. И теперь я думаю, как давно были мои пятьдесят, и какой я тогда был молодой. Так выпьем за то, чтоб Глеб в свои пятьдесят оставался молодым.

Разумеется, если бы такой сбор состоял из малознакомых людей, то первый тост мало что изменил бы в атмосфере застолья. Здесь другое дело — как-никак собрались родственники, хорошо знающие друг друга. Поэтому первый тост — это как сигнал даже не к началу, а к продолжению разговоров, ранее начатых по телефону или в письме. Каждые три-четыре человека, максимум пятеро, сидящих рядом, говорят о своём. Кто — о грустном, кто — о смешном, одни — о политике, другие — о детях, там — о соседях по дому, тут — о телезвёздах.

— …Гляжу, располнел что-то Лёвушка, — сокрушалась одна из московских тётушек.

— Да не располнел, а постарел твой эстрадный красавец, — пикируется с ней сидящий неподалеку Глеб. — Беда с ним: столько лет на сцене, что уже и забыл, где выход с неё.

— Не любишь ты его…

— Да я и не скрываю, что не люблю. Симпатии мои улетучились, знаю точно, после одного давнишнего концерта с его участием. В ту пору Лёвчик уже ходил в любимцах публики, но…

— Сегодня о ком хочешь что хочешь придумают.

— Представьте, я видел и слышал всё собственными глазами и ушами. По телевизору, — Глеб слегка развернулся и заговорил громче, явно адресуя свой рассказ не только тетушке, — транслировали в прямом эфире творческий вечер какого-то известного композитора. Тогда это было ещё в новинку. Где-то в середине концерта ведущая объявила премьеру новой песни. И на сцену вышел молодой Лев Лещенко. Он спел песню, и на голубом экране появилась традиционная картинка: аплодирующий зал. Как бывает в таких случаях, кто хлопал певцу, кто — новой песне, то есть композитору. Затем камера повернулась в сторону директорской ложи, показала юбиляра, раскланивающегося в зал. После чего оператор вновь вернул телезрителей к Лещенко на сцене. Он тоже кланялся, и тут одна из поклонниц преподнесла ему букет цветов. Дирижировал оркестром на концерте Юрий Силантьев. И вот все видят: Силантьев почти вплотную подходит к Лещенко. Но телезрители ещё и слышат, как дирижёр, не разжимая губ, шепчет: «Отдай букет…» и называет фамилию композитора. Всё происходит так близко от микрофона, что по телевизору его слова хорошо слышны. Лещенко косит взглядом на Силантьева, но продолжает прижимать цветы к своей груди. В зале за шумом аплодисментов этих слов не слышат. Силантьев делает улыбку, похлопывает дирижёрской палочкой по ладони и… «Отдай букет…» вновь слышат телезрители. Лещенко не реагирует. Раздаётся в третий раз: «Отдай букет, кому говорю». Но Лев и ухом не ведёт. А когда аплодисменты в зале стихают, с букетом цветов спокойно уходит за кулисы. Вот, собственно, и вся почти анекдотическая история, случившаяся на моих глазах много лет назад. Крохотный эпизод из жизни эстрадного кумира. Несрежиссированное, но впечатляющее сценическое действо. После которого, стоит мне услышать Лещенко, как невольно в памяти возникает силантьевское: «Отдай букет, кому говорю». Какая уж тут любовь?

— Нельзя быть таким злопамятным, — упорствует тётушка, по старшинству и по характеру желая хотя бы оставить за собой последнее слово.

— Прекрасно понимаю: дурацкий случай, сколько лет прошло, но с того дня Лёвчик мне несимпатичен.

— Вот-вот, опять случай, — встревает сидящая за столом напротив питерская двоюродная сестра жены. — Глеб вообще, я заметила, многое в жизни приписывает случаю. Хотя, как известно, случайность, — глубокомысленно произносится ею, — всего лишь выражение закономерности. Случай… — и она снисходительно улыбнулась. — Как я погляжу, тебе просто доставляет удовольствие звучание самого слова.

Эта родственница — кандидат наук. Глеб пару раз, наезжая в Питер, останавливался у неё в доме. Поэтому своё заключение она делает на основе более продолжительного, чем многие из присутствующих, общения с юбиляром.

— Ты и писателем стал, и в журналистику потому подался, что хочешь от людей и жизни чего-то невероятного. Твои статьи почитать, так все должны быть безгрешными и чуть ли не идеальными.

— Тут он с отцом два сапога пара, — подаёт голос приехавшая из Саратова на пятидесятилетие старшего сына мать юбиляра. — Тот тоже всегда: «По закону положено так». Да как по закону, я и сама знаю. Только в жизни почему-то закон — что дышло, каждый норовит повернуть его в свою пользу. Я тебе всю жизнь говорю, — это она адресует уже сыну, — Глеб, не лезь, куда не просят, не цепляйся из-за ерунды, не спорь. А ты? Только и знаешь, что критиковать да возражать. Начальство никогда не переспоришь. Ещё не убедился на своей шкуре?

— Ну, знаете ли… Вы на моём дне рождения мне же головомойку собрались устроить? Не нравится, так я ж не заставляю вас читать мои заметки. Кстати, среди журналистов молодёжной газеты, где я начинал, была одна колоритная фигура — Гриша Вингурт. Лет сорок ему, наверное, было, одним словом, патриарх. Так вот, вызовет его главный, скажет, надо, мол, к празднику очерк сделать. На что Гриша неизменно отвечал: «Дело газетчика — заметки писать, а не очерками баловаться». Однако к назначенному сроку приносил опус о каком-нибудь ударнике производства чуть ли не на весь разворот. Материал в секретариате страшно резали, Гриша читал сокращённый вариант уже в номере и вздыхал: «Заказывали очерк, а напечатали заметку». Между прочим, моя первая заметка в областной газете появилась — я ещё в десятом классе учился. А в одиннадцатом твёрдо решил, что журналистом не стану, потому что заниматься проституцией не намерен. Известных слов о журналистике как одной из древнейших профессий я тогда не знал. Но уловить суть много времени не понадобилось... Ты, как хочешь, можешь философствовать о случайном и закономерном… — бросил он в сторону питерской тётушки.

— И ещё раз повторю: «Литератором, критиком ты стал закономерно, у тебя натура такая», — перебила та Глеба.

— С философской точки зрения, может быть. А в жизни… Опять скажу: «Чистая случайность». Рассудите нас с Рэмой, — обратился он к сидящим рядом. — Быть журналистом я расхотел ещё в конце одиннадцатого класса. Стихов я никогда не писал. Хотя, нет, вру. Был один случай. Хорошо помню, как я, студент, после лекций спешил в университетское общежитие. В тот день кто-то из однокурсниц праздновал день рождения. Идти было совсем недалеко. Но пока шёл, сами собой родились строки:

Март весной повеял,
Прошептал: «Пора!»
Пень уж зеленеет
От ласки и тепла.
Только я встречаю
Не первую весну,
Я-то знаю:
это —
Лишь мечта одна.
За весною лето
Мимо пробежит,
Без всяких остановок, —
И вот уж…
снег лежит.

— Смотри-ка, до сих пор помнишь? — удивилась двоюродная сестра жены.

— Как же их не помнить, если они единственные у меня, любимого. Тем более, строки эти, замечу, странным образом проецируются на всю мою дальнейшую жизнь. А ведь было мне тогда, дай Бог памяти, двадцать три года. Более рифмоплётством не грешил. Прозой тоже не баловался. Почему же, спросите, пошёл на филфак? Очень просто. В десятом классе увлёкся психологией творчества, теорией фотографии и теорией литературы, композицией, законами жанров. Поэтому в университет меня привело скорее литературоведение, нежели сама литература. Ну, а после университета у меня была обычная средняя школа. Она тоже не имеет отношения к писательству.

Всему виной, повторю, случай. Как человек, смею думать, немного разбирающийся в этом вопросе, скажу: настоящий случай — всегда полная неожиданность. Так вот, к литературной критике, определившей весь мой дальнейший профессиональный путь, я обратился совершенно неожиданно для себя. Знаю, ещё Паскаль заметил, что «самая важная вещь в жизни — выбор ремесла, и выбор этот зависит от случая». Но не до такой же степени!

К тому времени, отработав по распределению, я вернулся в Саратов и несколько лет прослужил инспектором школ в тамошнем облоно. Но не захотел спиться или заработать язву желудка в командировках по области. И не нашёл ничего лучшего, как принять приглашение ребят из молодёжной газеты перейти к ним. Махнул на всё рукой и стал старшим корреспондентом отдела культуры. Печатал на страницах газеты стихи молодых пиитов. Брал интервью у местных классиков. Встречался с Наталией Сац, Фёдором Чеханковым, Яном Френкелем, Жанной Бичевской, Леонидом Чижиком, после публикации заметок о которых меня вызвал к себе инструктор обкома партии и выразил раздражённое недоумение по поводу странного выбора мною героев для своих материалов. Так что к пристрастному отношению к моим заметкам мне не привыкать. Но все эти газетные выступления непосредственно к литературе, сами понимаете, прямого отношения не имели. Обычная журналистика.

И вот однажды получаю задание сделать репортаж с какого-то праздника. Его в воскресенье на стадионе проводил обком комсомола. Утром, естественно, отправился туда, намереваясь во второй половине дня сесть за пишущую машинку. Был внутренний психологический настрой писать. Но случилось невероятное. Праздник уже вот-вот должен был начаться. Стадион полон. И вдруг разразился страшный ливень. Стена воды. Стадион открытый. Спрятаться некуда. Буквально через минуту всё и все были насквозь мокрые. Флаги обвисли. Праздничные костюмы безнадёжно испорчены. Речи, написанные на бумаге, промокли ещё даже не вынутые из карманов начальственных пиджаков. Очки залеплены водой и через них ничего не видно. А ливень и не думает стихать. Льёт и льёт. И праздник… отменили. Я бегом на трамвай и буквально через полчаса, переодевшись в сухое, сидел дома.

Несостоявшийся праздник сделал меня неожиданно свободным. От нечего делать я стал читать купленную днём ранее книжку писателя Юрия Дружникова «Спрашивайте, мальчики». Тема книжки, о воспитании детей, мне близкая. В газете у меня была даже своя авторская рубрика. Называлась «Взрослые дети». Книжка небольшая, проглотил её быстро и… сел писать на неё рецензию. Почему? Убей — не знаю. Честно, я не собирался ничего такого делать. Вообще, если уж на то пошло, никогда раньше рецензий я не писал. И мысли такой не возникало. У меня есть только одно объяснение. Тот психологический настрой писать, что был во мне, видимо, в подсознании сохранился. И автоматически усадил меня за машинку. Подсознание распорядилось: была команда писать — садись и пиши. Не вышло с репортажем о празднике, всё равно пиши что-нибудь, пиши… рецензию.

Уложился в отведённую вторую половину дня. Закончил и сижу думаю: зачем написал? и что теперь с написанным делать?

— Как что делать? — заметила сидящая напротив Глеба жена его двоюродного брата. — Что, нельзя было напечатать её в газете, где ты работал?

— В том-то и дело, что нет. Вернее, чуть позже сокращённый вариант рецензии у себя в газете я всё же тиснул. Но полный её текст был слишком велик для молодёжной газеты. Тем более автор книги не местный, не саратовский, да и книга тоже вышла в столичном издательстве. Отклики на такого рода книги, скажу вам, обычно не появляются в региональной прессе.

— Так что? Первый блин комом? — не то спрашивая, не то утверждая, высказался двоюродный брат жены.

— Нет. События приняли совсем неожиданный для меня поворот. На следующий день, обескураженный, приношу отпечатанные странички в редакцию. Надо с кем-то посоветоваться. Иду в соседний отдел. Там работает Наташа. Почему именно к ней? Она замужем за писателем, молодым прозаиком. Сама пишет стихи, и они мне нравятся. То есть Наташа имеет самое прямое и непосредственное отношение к миру литературы. А что рецензия — жанр литературный, мое образование позволяло мне понять. Наташа читает и выносит приговор: «Посылай в Москву». Легко сказать. Это ведь Москва. И куда? Наташа вслух перебирает журналы и останавливает свой выбор на «Семье и школе». Тут же мои странички вкладываем в редакционный конверт и отправляем.

Через месяц получаю письмо из Москвы: «Ваша рецензия будет напечатана в десятом, октябрьском, номере». Потом присылают авторский экземпляр журнала. Читаю, даже правки, кажется, нет. Первая моя московская публикация. И я начинаю думать: меняет это что-нибудь для меня или нет? Чтоб вот так, сразу, напечатали в Москве, в известном журнале! Целый разворот, то есть две журнальные страницы. Недоразумение! Я что — литературный критик? Абсурд!

Решаю отмести раз и навсегда всякие мысли на сей счёт. Как? Иду в книжный магазин. Покупаю первую попавшуюся, почему-то детскую, книжку современного автора. И пишу на неё рецензию. Логика проста. Пошлю рецензию опять в Москву, её не напечатают, и всё встанет на свои места. Так и делаю. Опять с Наташей выбираем, куда отправить. Собственно, выбирает она, я лишь киваю головой. Наташа рекомендует «Литературное обозрение» — новый, только что родившийся журнал. Через месяца полтора приходит ответ из редакции: «Мы планируем Ваш материал в восьмой номер». Я сначала в шоке, а потом… начинаю обдумывать: какая будет следующая моя рецензия?

Ну, и где тут закономерность? Если бы не тот ливень, стал бы я когда критиком? Да ни за что! Чистой воды случай! Вы как хотите, но я склонен думать, что в моей жизни вряд ли воля и мечты играют б;льшую роль, чем случайность.

— Глеб! Народ байки твои слушает, а рюмки давно высохли, — это не выдержали мужчины, сидящие на противоположном конце стола и терпеливо ждущие следующего тоста. — Ты знаешь, что хуже всего, когда пьёшь? Большие перерывы между рюмками.

Выпили за родителей юбиляра. Больше по привычке в адрес мужчин раздаётся: «Как только в такую жару в них водка лезет?!» Те беззлобно, но дружно отбиваются: «А она ледяная, из холодильника».

Жена Глеба предлагает: «Может, кто хочет холодненькой окрошки?» Желающие находятся. Даже те, кто никогда не пробовал Глебовой окрошки, наслышаны о кулинарном хобби хозяина дома. То ли для того, чтобы сделать приятное ему, то ли поданная окрошка и впрямь производит впечатление, кто-то из пробующих её впервые интересуется рецептом.

— Ничего особенного, — отвечает Глеб. — Всего-то и нужны — укроп да петрушка.

Собравшиеся улыбаются. Кое-кому уже доводилось слышать в исполнении автора этот современный вариант сказки про «кашу из топора».

— Берёте свежесорванные укроп и петрушку. Поверьте, вкус холодного первого блюда, столь желанного в жаркую погоду, зависит именно от свежести укропа и петрушки. Для сравнения можете проэкспериментировать с пучками похожих укропа и петрушки, принесённых с рынка или купленных у станции метро, и вы сами убедитесь, что я прав. Рубите-режете мелко-мелко зелень и ссыпаете её в специально приготовленную мисочку. Отставляете её ненадолго в сторону. Считайте, что самое главное сделано. Остаётся мелочь. Проделать несколько несущественных операций. Например, берёте вареное мясо, причём, что очень важно, совершенно не принципиально какое именно, хотите — говядину, хотите — телятину, хотите — язык в варёном виде. Это было бы важно, если бы вы готовили суп с мясом, а вы в данном случае готовите блюдо из укропа и петрушки. Поэтому и мяса надо всего-навсего граммов 250. Так вот эти граммы мяса нарезаете кубиками. Замечу, кубиками, а не прямоугольниками, тем более не конусами. Точно так же поступаете с огурцами, которых понадобится два-три. Далее остаётся всего-то: мелко нарезанный зелёный лук (не более 150 граммов) растереть с солью до появления сока, белки двух-трёх сваренных вкрутую яиц мелко изрубить, а желтки растереть со сметаной, солью, сахаром и горчицей, которых берёте самую малость — по вкусу. Ложкой смешиваете заправленную сметану с белками и луком, разводите квасом (можно взять два, можно — два с половиной литра). Затем остаётся положить мясо и огурцы, те самые кубики, которые вы нарезали с необходимой тщательностью. Впрочем, не менее тщательно уже почти готовое блюдо на четыре порции вы размешиваете и перед подачей к столу кладёте в каждую тарелку кусочки пищевого льда. Не забыв туда же высыпать от души содержимое ранее приготовленной мисочки с душистыми мелко-мелко нарубленными-нарезанными укропом и петрушкой. Именно они, а вовсе не 250 граммов мяса придают неповторимость этому блюду.

Окрошкой, как я вижу, вы остались довольны. Но должен сопроводить рецепт одним замечанием. Мясо для окрошки «из укропа и петрушки» должно быть без жира. Впрочем, если вы замените мясо дичью или птицей, окрошка ничуть не станет хуже. И это ещё одно подтверждение того, что роль мяса в этом блюде совершенно не важна. Иногда я даже делаю окрошку с рыбой. Добавляю кусочки отварной осетрины (не более пятидесяти граммов, исключительно для проформы, потому что не в ней, как вы понимаете, счастье). Но для приготовления такой, с осетриной, окрошки нужна фарфоровая миска. Только не пытайтесь заменить её на алюминиевую или, допустим, эмалированную. Смею вас заверить, что-то получится, но, как говорится, будет «Федот да не тот». Желающих совершенствоваться в кулинарии адресую к авторской колонке в моей газете, которую я веду по пятницам и подписываю псевдонимом Антон Стряпухин. Приятного вам аппетита!

Раздались аплодисменты. После чего мужчины потянулись из-за стола перекурить. На дорожках сада образовались два кружка курящих, мужской и женский. Глеб не курил, но решил примкнуть к курящим мужчинам. Так, для компании. Послушать анекдоты.

— Я вас не утомил? — из вежливости поинтересовался он.

— Всё нормально. Сейчас сядем и выкушаем ещё по одной. За твою жену. Небось дня два к приёму готовилась, так что ей сейчас расслабиться самое оно. Вот только докурим. Жаль, ты не куришь.

— Раньше я курил, но бросил.

— Курил? Никогда не видел тебя с сигаретой.

— Да я завязал. Когда мне было восемь лет.

Мужчины прыснули.

— Зря смеётесь. Курить я начал, мне было, наверное, лет шесть. Мы жили тогда у бабушки. На окраине Москвы. За окружной железной дорогой. Сейчас там улица Шверника, дома-книжки общежитий МГУ. А тогда было совхозное поле, на котором росли морковь, капуста: обычная, китайская и цветная. По сию пору люблю есть сырую цветную капусту. Чуть в стороне — огромный сад, куда мы, само собой, лазили за яблоками. Но самое интересное было перед садом. Там ещё с войны стоял подбитый танк, кажется, немецкий. Этот танк и сараи за домами — любимые места мальчишеских игр. В ножички, в салки-расшибалку, в штандыр, в двенадцать палочек, в лапту, в казаки-разбойники. Рядом огромная автобаза. А напротив нашего дома большая пятиэтажка — шоферское общежитие. Можете себе представить, в какой дворовой компании прошло моё детство. Спустя годы как-то стал перебирать в памяти приятелей — оказалось, я единственный, кто не побывал в колонии или тюрьме. Ничего удивительного, что я начал курить в столь малом возрасте.

И стал бы, видимо, заядлым курильщиком, если бы отца не перевели служить на Тихоокеанский флот. Это был год, когда в стране отменили раздельное обучение. Меня из бывшей мужской школы перевели во второй класс в бывшую женскую. Она была ближе к дому. Но в новой школе я не проучился ни дня. Ближе к осени мы с матерью тоже отправились на Дальний Восток. При отце-военном ездить приходилось немало. Но та поездка сохранилась в памяти особо.

Помню, как ехали, ехали, ехали… В крупных городах успевали посидеть пообедать в вокзальном ресторане, погулять по привокзальной площади, вернуться и ещё ждать, когда же состав тронется. На пассажирском поезде мы добирались до Владивостока, не поверите, ровно месяц, прибыли на тридцатые сутки. Приехали, но жить, выяснилось, негде. Квартиры нет.

Как такое оказалось возможным, не знаю, до сих пор не понимаю, но полгода мы жили, ни за что не догадаетесь, в каюте военного корабля, на который отец был назначен замполитом. Кажется, так называлась его должность — заместитель командира корабля по политической части. Корабль носил имя «Воровский» и стоял в бухте «Золотой Рог» на рейде. Долгое время я считал его крейсером. Во-первых, мне он действительно казался очень большим. Достаточно сказать, что на Новый год в каюте отца мы поставили ёлку, а я пригласил на корабль чуть ли не весь класс в гости. И вроде бы тесно нам не было. Во-вторых, со временем в сознании многое перепуталось-переплелось: реально увиденное, услышанное из разговоров взрослых, позже прочитанное.

Поэтому, рассказывая впоследствии о той поре, без зазрения совести врал как очевидец. Рассказывал, что это было время, когда Никита Сергеевич сделал ставку на ракеты, а крейсеры пустил на переплавку как морально устаревшее вооружение. Что на флоте очень любили крейсеры. Что «Воровский» был последним на Дальнем Востоке крейсером, который моряки решили проводить с почётом. Поэтому поставили его на рейд в бухте «Золотой Рог» и решили сделать образцовым кораблем. Вроде как отличником в боевой и политической подготовке. Корабль и впрямь на полгода стал моим домом. Первое время каждый день меня на шлюпке доставляли на берег, и я отправлялся в школу. Но это, помнится, быстро кончилось. И я перешел на самообразование. И почти всё время проводил на борту корабля.

Ну, скажите, пожалуйста, где на военном корабле восьмилетний пацан может достать курево? Стрелять папироски у матросов? Или у офицеров? Волей-неволей за неимением папирос и за невозможностью их достать, про сигареты тогда мы вроде бы и не слышали, полгода я не курил. А когда мы всё же получили квартиру, и я стал нормально жить дома, ходить в школу, гулять во дворе, меня к курению почему-то уже не потянуло. Хотя рядом были курящие приятели, но… В прежней дворовой компании не курить было нельзя. А новое окружение, что в школе, что во дворе, оказалось, скажу так, демократичнее: хочешь — кури, не хочешь — не кури. Я не захотел. И в восемь лет с курением завязал.

— Мужики, вы там своими разговорами сыты? А женщины тут без вас уже проголодались. Может, переберётесь за стол? Глеб, не держи гостей в саду, — раздался голос жены.

Застолье продолжилось своим чередом. Глеб только пересел ближе к мужской половине гостей. Не хотелось продолжать спор про Лещенко.

— Тебе водочки или вина? — двоюродный брат жены из Твери держал в руках две бутылки. — Пить-то ты, надеюсь, ещё не завязал?

— Лучше вина. Водку не люблю.

— А кто ж её любит? Но пьют почему-то все.

— Нет, я вправду её не очень пью. Всему виной случай. Понимаешь, мне было лет пять, отец служил на Балтике. И когда возвращался с плавания, дома непременно собиралась офицерская компания посидеть, выпить. Однажды во время одного из таких застолий я, глядя на взрослых, тоже потянулся к рюмке. Все рассмеялись, а мать, не очень-то жаловавшая эти пьяные сборища, — ах, и ты туда же! — взяла и дала мне её, полную водки. Через минуту я отплевывался и орал во всё горло. И с тех пор много лет не переносил даже запаха водки. Вырос — пил коньяк, ром, любое вино. Водку — ни-ни! Так продолжалось до двадцати одного года. Может, держался бы дольше, но… На день рождения во всей округе, а я, студент, работал в пионерском лагере, ни в одном сельмаге ничего, кроме водки, не нашлось. Предложить собравшимся после отбоя вожатым и воспитателям отметить мой день рождения без бутылок было просто невозможно. И не пить самому, когда другие пьют «за тебя», тоже никак нельзя. Так что с того дня я водку уже пью. Хотя по-прежнему питаю к ней отвращение и, если есть выбор, предпочитаю пить что-то другое.

— И впрямь, послушать, у тебя, чего ни коснись, всё дело в случае.

— Должен заметить, ты сам произнёс эти, как теперь говорят, зн;ковые слова из «После бала» Льва Толстого.

— Сегодня мода такая, всё списывать на судьбу, — заметил Николай, муж подруги жены Глеба.

— Во-во, многие говорят: судьба-судьба. А, по-моему, никакая не судьба. Мою жизнь, по крайней мере, определяет череда случайностей. Коли случай выпал — никакая судьба его не выправит. Ну, не доведись в детстве мне полгода прожить у отца на корабле — и жизнь моя сложилась бы совсем по-другому.

— Пап, расскажи ещё, как ты на корабле жил, — встряла в разговор взрослых младшая дочка Глеба.

— Ты же слышала сколько раз.

— А интересно. Расскажи.

— Ладно. С курением — это ведь только один, но отнюдь не единственный поворот. Именно корабль сформировал на всю жизнь мой почерк.

— Подтверждаю, — мотнула головой жена юбиляра, — пишет, без преувеличения, как курица лапой.

— Порой сам написанное собой не могу прочитать. А чего удивляться? Когда другие спокойно сидели за партами и занимались чистописанием, — специально для молодых объясняю: в мои годы были такие школьные уроки, — я болтался на волнах. И ещё. Посмотреть, у меня каждая буковка написана отдельно. Всё по той же причине — от корабельной качки. Я ведь как учился писать? Важно было поймать момент некоего спокойствия и успеть изобразить букву. Потом поймать следующий момент и рядом присоседить другую. Вы все пишете словами, а я, волею случая, буковками. Поэтому писать, как мать говорит, по-человечески я научился, только когда освоил пишущую машинку.

Но и это ещё не всё. Именно корабль определил, я считаю, мою будущую профессию. Рэма вот считает, что всё дело в моей натуре. Да ничего подобного. Я с детства был книжным человеком. И стал им, как ни крути, тогда же, на корабле. Всё очень просто. Отправлять меня каждый день в школу с корабля, гонять туда-сюда шлюпку с матросами, сначала утром — отвезти, потом днём — привезти, очень скоро перестали. Командир ли корабля тому причина, или сам отец счёл, что загружать матросов лишней работой, скажем, не очень красиво, факт тот, что дальше моя учёба проходила уже на корабле. Всё-таки это было время, когда солдаты и матросы ещё служили, а не строили дачи генералам и адмиралам, коим нынче нет числа. Ну да, это так, к слову.

Как я учился на корабле? Моими учителями стали все, можно сказать, свободные от вахты: и матросы, и офицеры. Но каким бы крупным корабль ни был, это всё-таки небольшая территория. К тому же чрезвычайно ограничивающая возможные занятия. Да, на корабле была библиотечка, было сколько-то лент кинофильмов, просмотренных уже не по одному разу, а потому от скуки их начинали крутить не с начала, а, наоборот, с конца. ещё из развлечений на корабле был живой медведь.

— И вот в добавление к этому «джентльменскому набору», — вставилась в рассказ сына мать, — появился Глеб. Своего рода — медвежонок. Большого медведя матросы обучали попрошайничать, плясать вприсядку, ещё чему-то. Его — все знали, что он должен учиться, но от школы отлучён, — каждый считал нужным прежде всего учить считать и читать.

— Письмом я занимался, как помню, исключительно самостоятельно, — опять взял бразды правления в свои руки Глеб. — Со счётом особых проблем я что-то не припомню. Меня спрашивали, сколько будет, если сложить такие-то числа? а если отнять такое-то число? Каждый «учитель» придумывал свои примеры, и я их должен был устно и быстро решить. Сложнее оказалось с чтением. И не то, что я плохо читал. Но читать одному, другому… десятому одно и то же… Или пересказывать по много раз одно и то же — очень быстро становилось невмоготу. И дабы не превратиться в попугая и не талдычить очередному «учителю» по десятому разу один и тот же текст, я бежал читать что-то новенькое. Первое — я вынужден был много читать. И, так вышло, пристрастился к чтению. Всерьёз и надолго. Второе — я научился очень быстро читать. Настолько быстро, что, когда позже появился в школе, моим первым прозвищем стал «пулемёт». Вот почему я считаю, что свой первый шаг в сторону выбора будущей профессии я сделал волею случая на корабле в восемь лет.

— Глеб, не заводись! — глядя прямо на него ясными, суровыми глазами, засмеялась Рэма. — Если напрячь память, наверняка, каждый припомнит в своей жизни пару-тройку ситуаций, какие ты называешь случайными. Не окажись у меня случайно двух отгулов, я на твой день рождения как пить дать не смогла бы приехать. Чем не случай? Истории твои занимательные, на то ты и писатель, но, помилуй, так ли уж виной всему случайность?

— Знаешь, — сдерживая себя, чтобы не сорваться, ответил Глеб, — считай, как хочешь, — твоё право. Можно подумать, своими рассказами я от тебя чего-то добиваюсь, или мои пустяковые истории тебе потом спать не дают. Ну, найдутся в судьбе любого из вас два-три случая, которые с каждым происходят, — не спорю! Но я ведь не о том! Мне хочется понять самого себя. В конце концов, не марионетка же я, вынужденная делать лишь то, что дозволяет случай. Мне хочется постичь логику собственной жизни, распутать ниточки в судьбе, причудливо сплетённые этими самыми случаями. Не двумя-тремя, а множеством случаев на протяжении всей жизни, с самого рождения. Уж если на то пошло, рождение моё в какой-то мере тоже связано со случаем. Мать, вот она тут, не даст соврать. Собственно, то, что я расскажу, мне с её слов и известно.

В паспорте местом моего рождения значится Хабаровск. Однако, вам известно, я считаю себя москвичом. Каким образом? Родился я в сорок шестом году. Ясней ясного — в сорок пятом кончилась война. Послевоенный демографический бум. Будущего моего отца конец войны застал в Кёнигсберге. Оставили его там в военной администрации. Спустя какое-то время отпросился он на несколько дней в Москву. Приехал в столицу и явился к будущей моей матери. А она, в ту пору студентка, — одна, без родителей. Потому что мама её, моя бабушка, в эвакуации. А дед мой, её отец, ещё не вернулся с Северного флота. Короче, здесь в Москве меня зачали. И увёз лейтенант студентку в Кёнигсберг. Так соединились мои родители. Так лейтенант вошёл в семью полковника. Если бы не та случайная поездка в Москву… Если бы дома был кто из родителей… Думаю, проблематично было бы моё появление на свет. Собственно, другого шанса у отца, как я понимаю, не было. Хотя бы потому, что, по словам мамы, в их полковничьем доме лейтенантов в гостях она что-то не припомнит. Те, кто бывал, все имели звания более высокие. Так что чистой воды случай. Ну, а дальше всё просто. В бывшем немецком городе, западнее некуда, мать меня выносила. Но отца перевели в Хабаровск. И мать отправилась за ним на восток, через всю страну на противоположный конец земли. Там, в погранотряде Амурской речной флотилии, мне и довелось родиться.

— Поэтому, когда он, бывало, хулиганил в детстве, — снова сумела вклиниться мать Глеба, — я ему всегда говорила: «Ты не мой сын, тебя с той, с китайской, стороны подбросили».

— Глеб, а может, действительно, подбросили? Такой истории у тебя нет?

— Опять двадцать пять, за рыбу деньги. Ты, Павлуша, и впрямь Фома неверующий. Сколько нужно рассказать тебе ещё случаев из моей жизни, чтобы ты поверил в то, что моей судьбой управляет Его Величество Случай? Не знаю, у кого как — иных, говорят, силы небесные ведут по жизни, — но меня постоянно толкает в спину тот или иной случай. Однажды надумал их пересчитать — не смог. Постоянно сбивался. Потому как поди разбери, где кончается один и начинается другой. За что ни возьмись, один случай плавно перетекает в другой. И если есть закон, какому подчиняются и высший смысл, и частности моего бытия, то это закон случая. Как говорит моя старшая дочка, я по жизни такой. Если есть такой ген — ген случая, — то я его типичный носитель.

— Ген этот по отцовской или по материнской линии? — пряча улыбку в усы, поинтересовался калининский дядя жены.

— Напрасно улыбаетесь, я тоже задавал себе этот вопрос.

— Ну, и...

— Ну, и с обеих сторон случайностей хоть отбавляй.

Кажется, все, кто сидели за столом и уже давно, перестав вести свои разговоры, внимательно слушали байки юбиляра, только ждали момента разрядиться. Смех после последней фразы Глеба раздался такой, что он сам не выдержал и захохотал вместе со всеми. Но, отсмеявшись, продолжил.

— По мужской линии я, кроме отца, никого дальше не знаю. Его родители погибли в войну в Ржеве. А сам отец — судите сами. Несколько картинок, что называется, с натуры.

Как-то за столом в День пограничника… А это один из законных отцовских праздников, каковыми он, кроме Дня пограничника, считает День Военно-морского флота, 9 Мая, День Советской армии, День танкиста и День артиллериста. Почему? Об этом чуть позже. Так вот, он, человек не шибко разговорчивый, вспомнил историю, случившуюся с ним в годы войны. Готовилась Сталинградская битва. С Дальнего Востока, где служил отец, на запад перебрасывались части. Отцу было поручено формирование одной из них. Два месяца восемнадцати-девятнадцатилетние ребята проходили военную подготовку, после окончания которой на Второй речке, есть такое место под Владивостоком, их погрузили в поезд и отправили на запад.

Где-то в пути к их эшелону присоединился состав сельскохозяйственных рабочих, двигавшийся на Волгу на уборку. В основном это были девушки. Так их составы и двигались: впереди — воинский, немного сзади — девушек. На остановках они встречались. Многие ребята и девчата познакомились, подружились. Их эшелоны уже подъезжали к Ульяновску, когда произошла трагедия. Воинский состав остановился на какой-то небольшой станции. И кто-то в это время перевёл железнодорожные стрелки, направив следом идущий поезд по этому же пути. Состав с девушками, а именно он двигался за воинским, врезался тому в хвост. Последний вагон стоявшего состава подняло на врезавшийся паровоз. Начался пожар. Паровозные бригады обоих поездов растерялись. На станции вода почему-то оказалась отключённой. Пока то да сё, горели уже четыре вагона. Какое-то время спустя их отцепили, и воинский эшелон немного протащили вперёд. А эти четыре вагона продолжали корчиться в огне. И в них горели раздавленные, придавленные, покалеченные молодые ребята. Некоторые просили отрубить им зажатые ноги, руки — только спасти.

Когда всё догорело, стали расчищать путь. По двое брались за извлечённые трупы, но они рассыпались в прах, оставляя в руках обугленные головы и конечности. Молодые солдаты стали отказываться подходить к трупам. Командиры, среди них и отец, с пистолетами в руках вынуждены были заставлять их это делать. Отец говорил, что, ещё не доехав до фронта, он испытал ужас, с каким не сталкивался даже на войне. Правда, потом чувства в какой-то мере атрофировались, но всё же такого он не видел нигде. В жуткой катастрофе погибли 86 человек. Много было раненых. Двое даже сошли с ума. Из состава с девушками никто не пострадал. За их паровозом двигались сначала вагоны с техникой и лишь потом с людьми. Пострадали как раз вагоны отца. Девушки из второго эшелона дивились, видя его живым. Дело в том, что при прощании на предыдущей остановке он у них на глазах вспрыгнул в последний вагон. Но во время движения перебрался вперёд, в штабной вагон пообедать. Счастливый случай уберёг его тогда от кошмарной смерти.

— Слушай, и впрямь, припоминаю, отец как-то, сильно выпив, рассказывал такое, но тебе ведь тогда было… ты, наверное, школу только кончил, — лет восемнадцать, не больше. Минуло столько времени, а ты упомнил, — удивилась мать Глеба.

— И в памяти сохранил, и записал тогда же сразу после застолья в блокнот.

— Зачем? — полюбопытствовала одна из тётушек жены.

— Не удивлюсь, — вмешалась жена, — если сейчас услышите, что он не знает, зачем он это тогда сделал. Глеб не всегда может объяснить свои поступки. Как он порой говорит, что-то толкнуло.

— Действительно, не знаю, почему. Но, позвольте, я продолжу.

Глеб какое-то мгновение собирался с мыслями.

— Вообще, хочу заметить, начав войну под Сталинградом и закончив её в Кёнигсберге, отец ни разу не был ранен. Даже контузию, которая по сию пору даёт о себе знать, он получил тоже ещё на пути к фронту. И здесь вновь не обошлось без случая. Их состав двигался к Сталинграду. Банальный налёт на эшелон фашистской авиации. Воздушная тревога — поезд тормозит. Все стали выскакивать из вагонов и прыгать в рвы вдоль путей, специально вырытые для таких случаев. Одна из бомб разорвалась рядом с рвом, куда спрыгнул отец. Взрыв поднял вверх массу земли и… там, где только что был ров, появился холм. Налёт кончился, обошлось без жертв. Но не могут найти одного-единственного — отца. Место вокруг открытое, а его нигде нет. Хорошо, кто-то сообразил, что холм явно свежий. Стали раскидывать землю. А там отец, живой, только совершенно оглохший. Слух к нему потихоньку-понемногу начнёт возвращаться только спустя несколько дней.

— Да, на войне счастливый случай — великое дело, — обронил калининский дядя жены, тоже офицер в отставке и знающий о ней не понаслышке.

— В общем, — продолжал Глеб, — после того случая за всю войну у отца ни одной царапины. Хотя война есть война. Даже в ситуациях, что называется, безнадёжных спасал именно случай. Расскажу об одном из них. Началась Сталинградская битва. Первый бой, один нескончаемый, в котором принял участие отец, произошёл, когда сформированную в Мичуринске бригаду морской пехоты, куда влили дальневосточное пополнение, утром разгрузили и прямо с эшелона бросили в бой, затыкая какую-то брешь. А к вечеру следующего дня из двух тысяч в живых осталось несколько человек. Их вывели на переформирование — тринадцать моряков, уцелевших в той мясорубке. Среди них отец.

Я опять говорю про это — случай. Потому что закономерности здесь ни капли. Если и есть какая закономерность, то в следующем: отец отказался отправиться на переформирование. Сказал, что он прибыл воевать и после двух дней боёв в тыл не поедет. И был направлен парторгом полка в минометную часть, в танковое подразделение. С ним и дошёл до Кёнигсберга. Потому-то после войны и День танкиста, и День артиллериста считает своими законными праздниками.

Так уж вышло, что за свои 25 лет кадровой службы он и пехотинцем побывал, и танкистом, и артиллеристом, и пограничником, и моряком. Разве только что не летал. Кстати, о лётчиках. Мама рассказывала, что, когда в сорок шестом году она лежала со мной в роддоме, там одна женщина родила тройню. И в палату приносят записку. Молодой отец пишет жене, родившей тройняшек: «Дорогая! Поздравляю тебя с новым экипажем бомбардировщика!» Вот такое было время, вот такие в нём были люди! Это я вам, дочки мои, говорю. Чтобы знали про своего дедушку то, что от него самого никогда не услышите.
Канва разговора сама вывела на тост за воевавших и павших, за Победу. Когда собираются люди старших поколений, всегда находится повод выпить за это.

— Пап, ты закусывай, — беспокоилась младшая дочка Глеба. — А то совсем ничего не ешь. Всё только пьёшь да рассказываешь.

— Ладно-ладно. Так, о чём я говорил? Ах да, собирался рассказать о случаях по материнской линии. Ну что ж, расскажу о деде. Он у меня тоже был кадровый военный. Это я, как говорится, выродок в семье, писателем стал. А так и отец, и дед — все люди военные. Правда, в детстве я тоже хотел стать военным. Но дед не разрешил. Помню его слова: «В эту армию мой внук не пойдёт». Как раз тогда Хрущев начал проводить свои реформы, многих военных трясло от одного его имени, и дед категорически запретил всем даже думать о моём армейском будущем.

Хотя возможность такая была. Дело в том, что я частенько жил у бабушки с дедушкой. А среди друзей деда был начальник горьковского, позже переведённого в Москву, суворовского военного училища. Он, бывало, наезжая в столицу, приходил к деду в гости. Стоило деду попросить его — и продолжил бы я семейную родословную, стал бы кадровым военным, но… Дед, как я сказал, был категорически против. Сам я несколько раз просил гостя взять меня к себе в училище, но тот, зная твёрдую позицию деда, не отказывая впрямую, как мог, выкручивался. «Знаешь, — говорил он мне, — суворовец — это тот же солдат. А солдат, он даже когда спит, всё равно на службе и должен хотя бы одним глазом наблюдать вокруг. А ты можешь один глаз закрыть, а другим смотреть?». Я — тыр-пыр, не получается. «Вот видишь, поэтому я тебя никак не могу взять в училище». Он уехал, и я начал тренироваться зажмуривать один глаз. Через какое-то время научился. Жду, не дождусь, когда генерал снова приедет в гости. Стоило ему появиться, я сразу к нему: «Дядя Боря, я научился одним глазом спать, а другим смотреть». — «Ну, показывай». Демонстрирую: зажмуриваю левый глаз и с надеждой смотрю на дядю Борю правым. «Действительно, можешь. Молодец! А другим глазом?». Я пробую — увы! Тренировался-то я только одним глазом. «Да, — огорчается генерал, — пока рановато быть тебе солдатом».

Сам же дед военным стал, если не сказать, что случайно, то, по крайней мере, неожиданно даже для самого себя. Дело обстояло так. Дед мой был секретарём одного из московских райкомов комсомола. И совпали по времени два события. Одно общественное — в ту пору проводилась кампания, боюсь соврать, что-то вроде «Комсомол — на Военно-морской флот!» Как секретарь райкома дед эту самую кампанию у себя в районе и проводил. Второе личное — деда принимали в партию. Рекомендацию в партию ему дал сам Косарев. Ясное дело, приём в партию был воспринят дедом с огромным подъёмом. И вот в порыве чувств — как же, надо оправдать доверие, — дед мой, проводящий кампанию по укреплению Военно-морского флота идейной молодёжью, сам подаёт заявление и по комсомольскому набору становится военным.

Взгляд Глеба, словно остановившись на чём-то далёком, прошёлся над головами сидящих за столом. Гости выжидающе молчали.

— Вот так мой дед стал военным, кадровым военным, — повторил Глеб. — Секретарь райкома комсомола Москвы, призванный в армию, — случай, признаться, не самый заурядный. В какой-то мере этим я объясняю тот факт, что ещё до войны дед мой уже был полковником. Вернее, попав на флот, перед войной носил звание комиссара… Войну встретил на Чёрном море, будучи начальником политотдела бригады подводных лодок, базировавшейся в Севастополе. Когда, упразднив институт комиссаров, ввели новые звания, он стал капитаном первого ранга.

Самое удивительное, что, когда в шестьдесят третьем году он умер в возрасте пятидесяти лет, у него на плечах по-прежнему были погоны капитана первого ранга. Я кому рассказывал, что дед до войны был полковником, прошёл всю войну, почти двадцать лет служил после войны и умер полковником, знающие люди говорили, что это случай, мягко говоря, не из частых.

— Как, дядя Аркаша, — обратился Глеб к днепропетровскому дяде жены, — доводилось встречать такое? Вы сами полковник, тоже воевали, что скажете?

— Верно, это надо было умудриться.

Глеб налил себе ещё рюмку, выудил из салатницы маленький маринованный огурчик.
— Во многом, я думаю, жизненный путь деда — производное его характера. И стечения случайных обстоятельств, начиная с самог; появления его на свет. Сколько всевозможных и непременных анкет за свою комсомольско-партийно-армейскую жизнь пришлось ему заполнить. И всегда в графе «родители» писал, что отца не знает. Хотя, смею думать, история происхождения была ему известна. Родился он в большом приволжском селе Болдыревка. Селе, принадлежащем князю Васильчикову. После революции эмигрировавшему за границу. Чьи потомки сейчас, насколько я знаю, проживают во Франции. И был дед незаконнорожденным сыном этого самого князя Васильчикова. Надеюсь, объяснять не надо, почему в те времена дед был вынужден скрывать имя отца. Что было бы с ним, скажи кому или напиши он в анкете, что его отец — князь…

И без того хватило лиха. Прошёл всю войну. Оборонял Керчь, Феодосию, Одессу, с последней подводной лодкой покинул Севастополь. Затем продолжил воевать на Северном флоте. Дважды его разжаловали и снова восстанавливали в звании.

— Два-ажды?! — протянул дядя-полковник.

— Представьте себе, — откликнулся Глеб. — За что разжаловали? Сам он отвечал односложно: «Если успех — кто сделал? Сам. Если неудача — кто виноват? Зам. Не подготовил, не обеспечил». Он и был заместителем по политчасти.

Дважды арестовывался. Оба раза выпустили. Могли и не выпустить. Первый раз — после ареста Косарева. Подписал письмо в его защиту — тот, как помните, дал ему рекомендацию в партию, — и был арестован. Спасла… смерть матери. Попался сердобольный следователь — дело случая, — отпустил на похороны. А потом про него почему-то не вспомнили. Второй арест — совсем банальный. Он тогда служил в Севастополе. Оказалось, у него у единственного из высшего офицерского состава было трое детей, три дочери. И командующий Черноморским флотом выделил ему трёхкомнатную квартиру. А дальше проще простого. Дед получил квартиру, а соответствующие органы — донос. Зависть человеческая — чувство поистине безмерное и безграничное. Последовал арест. Когда выпустили — опять счастливый случай, выпускали-то, ой, как нечасто, — с офицером, который тот донос написал, дед знал кто, довелось и дальше служить вместе.

Глеб снова наполнил рюмку, чтобы смочить пересохшее горло.

— Любопытно, что много лет спустя у меня с дедом, как бы это сказать, пересеклись пути. Ещё в детстве от матери я слышал одно имя — Марат. Мальчишка-одноклассник, с которым она училась в севастопольской школе. Имя не самое распространённое — запомнилось. Прошли годы. Я перебрался в Москву. Женился. Жена знакомит со своей лучшей подругой. Отчество у подруги редкое — Маратовна. Расспрашиваю: отец — доктор наук, заведующий кафедрой в Бауманском, сын адмирала, который до войны служил на Черноморском флоте. Он там возглавлял флотскую газету. Так что Марат, отец лучшей подруги жены, — и есть тот самый одноклассник моей матери, о ком она некогда рассказывала. И ещё. Лежат оба, и мой дед, и дед подруги жены, на одном московском кладбище, недалеко друг от друга. Можно сказать, через много лет вновь встретились и они сами, и их потомки. Москва — город большой, мегаполис, но вот такой случай.

Впрочем, что до случайных встреч, могу рассказать другую историю. В селе Болдыревка, где родился мой дед, почти все носили одну фамилию — Болдыревы. Село — богатое, люди — зажиточные. И многие из них брали в семью и усыновляли детей из детских домов. Тем самым получали дополнительных работников, но одновременно и дело доброе делали. Так что в селе одни Болдыревы, среди них и моя прабабушка, были как бы коренные, а другие — приёмные, из детских домов. Когда я всерьёз занялся литературной критикой, то почему-то решил подписывать свои публикации псевдонимом. Остановился на девичьей фамилии матери. Так для всех я стал Глебом Болдыревым. В одно прекрасное время решил вступать в Союз писателей. В те времена стать членом Союза было достаточно сложно. Могу сказать, что моё вступление растянулось на десять лет. Приняли, когда у меня уже четыре или пять книг вышло.

Наиболее труднопреодолимым оказался самый первый этап — секция литературных критиков. Примечательно, среди тех, кто постоянно противился приёму меня в члены Союза и всегда голосовал против, был член бюро по фамилии Болдырев. Из каких соображений он так поступал — дело десятое. Вражды меж нами не было. Мы общались. Меня не могло не заинтересовать то, что мы однофамильцы. И как-то я стал расспрашивать его, откуда он родом. Оказалось, что корнями мой противник из того же села Болдыревка. Только предки его не из коренных жителей, а из приёмных, детдомовских. Так вот через несколько поколений потомки односельчан повстречались.

В общем, — пожал плечами Глеб, — почему-то случайное со мной или вокруг меня происходит куда чаще нормального или логического. Попросила меня мама некоторое время назад съездить проведать могилу моего брата. Про этого младшего брата я только и знал, что он очень рано умер и похоронен в Ленинграде. Я был мал: года три с половиной, когда отца послали на курсы усовершенствования в Ленинград. И мы втроём: мама, я и брат, которому было чуть больше года, зимой поехали к нему. Так вышло, по приезде оба заболели. Настолько серьезно, что оказались в больнице. Только не в одной, а в разных. И мама каждый день, по морозу туда-сюда, туда-сюда, разрывалась между этими больницами. Меня, как она говорит, удалось выцарапать, а младшего, увы, нет.

— В собственный день рождения, так выпало, пришлось хоронить своего годовалого сына, — всхлипнула мать юбиляра.

— Так как взрослым мне в северной столице бывать не доводилось, — продолжил Глеб, — на могиле брата я никогда не был. А тут мама, узнав, что мы с женой собираемся в Ленинград, попросила глянуть, всё ли нормально с могилкой. Прислала письмо, объяснила, где она есть. В один из дней пребывания в Ленинграде мы отправились на кладбище. Обыскались, но могилу брата не нашли. Сначала сами, потом вместе с пьяным смотрителем — безуспешно. Вернулись, звоню матери в Саратов — та, естественно, в плач.

А тут минувшей осенью возил я старшую дочку в Питер. Остановились у Рэмы. Выходим на следующий день на улицу, а рядом с её домом, буквально, что называется, во дворе, начинается кладбище. Спрашиваю: «Какое?» Проходившая мимо женщина отвечает: «Ново-Волковское». То самое, где похоронен брат. «Давай, — говорю дочке, — зайдём». Прошли несколько рядов могил, засыпанных листьями. Оказалось — как раз та часть кладбища, что с послевоенными захоронениями. Чуть в стороне более поздние захоронения, там ровные ряды, убранные могилы, видно, что часто навещают. А здесь даже ряды не выдержаны, к иным могилам подойти — целая проблема. Многие выглядят заброшенными, надо полагать, уже некому ухаживать, потому как, возможно, родственников близких нет. «Ладно, — говорю дочке, — пошли к выходу». Поворачиваюсь и прямо перед собой вижу могилу брата. Специально искал — не нашёл, а тут случайно увидел. Такие вот дела.

По возвращении звоню матери, так и так, нашёл могилу, все нормально, убрали, почистили, подмели. Мимоходом говорю ей, мол, поглядел — подумал, а ведь доведись брату выжить, а мне нет, здесь я лежал бы. А мама в ответ: «Вряд ли, к тебе всю жизнь всякая зараза липла, но ты всегда в лёгкой форме отделывался». Я стал вспоминать — действительно так.

Припомнил и вовсе смешной случай. Мне тогда лет пять, наверно, было. Мы жили в Прибалтике, в городке Вентспилс, где располагалась военно-морская база и служил отец. Как-то раз ехали с мамой на автобусе. И что-то я тогда вёл себя не лучшим образом. Мать рассердилась и пригрозила, если я не буду слушаться, поменять меня на Линду. Так звали замечательную немецкую овчарку наших соседей, у которых не было детей. Вот мама в сердцах и сказала, что отдаст им меня в обмен на собаку. А нам уже надо было выходить. Мы вышли из последней двери автобуса. И тут я, оскорблённый тем, что меня собираются менять на собаку, выдернул свою руку из материной и побежал на другую сторону улицы. Улица узкая, и я за автобусом не увидел, что по встречной половине дороги едет грузовик. Короче, я под него угодил. Но остался, как видите, жив. Передним колесом грузовик переехал мне пальцы левой ноги. Затем я упал назад, счастливо избежав его заднего колеса. Можно сказать, отделался лёгким испугом. Чего не скажешь про маму, на чьих глазах всё это произошло. Но после этого, хорошо помню, разговора об обмене меня на собаку больше не было. Так, мама?

— Ну тебя! Нашёл, что вспомнить.

— Да в том-то и дело, что мне не надо вспоминать. Рассказывай всё подряд — сплошные случаи. Как крестился, как женился, как и где работал, даже как в школе учился, как в университет приняли и как, можно сказать, удивительно, что его закончил, — один случай цепляется за другой и третьим погоняется. Я понимаю, что для многих чудесное время учёбы связаны не только с дружбою, с книгами, с песнями. Но мои студенческие годы… Хотите расскажу, как я стал студентом.

— Конечно же, без случайности не обошлось? — это опять питерская тётушка подала голос.

— Разумеется, Рэма. Школу я закончил в Саратове. В этом городе оказались случайно. Из армии отец демобилизовался, будучи в погранвойсках. А отставники-пограничники могли, существовал такой порядок, выбрав себе место постоянного жительства в одном из двадцати крупнейших городов страны, кроме Москвы и Ленинграда, получить там квартиру. Мама стремилась быть ближе к родственникам — к Москве и Ленинграду. Отец мечтал, чтобы была река. Оба хотели, чтобы был крупный вузовский город, где я мог бы продолжить учебу после школы. Больше других подходили Горький и Саратов. В последнем квартира сдавалась чуть раньше. И мы поехали туда.

После получения аттестата раздумий, куда пойти учиться, у меня не было. После восьмого класса «тройка» по химии — сам предмет я сначала любил, но невзлюбил химичку, а это всегда чревато, — дала мне понять, что биология, которой я увлекался, мне не светит. В девятом-десятом классах уроки обществоведения и истории «в свете решений последнего пленума» отбили всякое желание идти на исторический. Оставался филологический факультет университета, куда я и пришёл подавать документы.

И всё бы ничего, но, кроме заявления, аттестата и медицинской справки ещё нужно было представить характеристику из школы. Таковая у меня, разумеется, была. Но не рискну назвать её положительной. Отношения с классным руководителем, учительницей английского, у меня, надо признать, не сложились, и она написала отрицательную характеристику. У нас в классе кое у кого и приводы в милицию были, да и вообще ребята хулиганистые подобрались, но отрицательную характеристику заслужил я один. Директор её подписала. Устав, видимо, за два с половиной года от ученика, который вечно, как говорится, «качал права». Сознаю всю щекотливость положения директора, в кабинет которой заявляется посланец класса и с порога нахально заявляет: «Опять этот дурак…» Чем заслужил от меня столь нелестное определение один из завучей школы, сейчас не припомню. Скажу только, что через два или три года после окончания мной школы его посадили за изнасилование, боюсь соврать, чуть ли не восьмиклассницы. Тем не менее, если честно, этот эпизод с «дураком» — не единственный из моей школьной жизни, лёгший в основу характеристики.

Глеб вздохнул, и на лице его отразилась странная смесь выражений: в нём была и смешливая радость воспоминания о себе, мальчишке, и что-то грустное, навеянное, видимо, тем, что досадный школьный случай впоследствии не оказался единственным, и какое-то отчаянно ироническое отношение к этому — сам дурак.

По сжатым губам юбиляра пробежала быстрая, почти неуловимая усмешка, на которую способен разве что человек, умеющий усмехаться над самим собой и над трудностью своего положения, обычно это человек, обладающий ясным умом и то ли отчаянным мужеством, то ли заложенным генами упрямством.

— И вот в приёмной комиссии университета после короткого обсуждения принимающие документы говорят мне, что, к сожалению, взять их у меня не могут. Характеристика должна быть положительной. В тот момент я не то что не знал, что мне делать дальше, я ещё даже не осознал, что, собственно, произошло, и как на это реагировать. Вышел из аудитории, где располагалась приёмная комиссия, стою — прихожу в себя. Вдруг вслед за мной выходит какой-то мужчина из комиссии и подходит ко мне. И советует идти просить декана факультета. Иду. Как ни странно, попадаю в её кабинет. Она читает характеристику, что-то спрашивает, я что-то отвечаю. Заканчивается тем, что в порядке исключения документы у меня принимают. «Посмотрим, как вы сдадите экзамены, — говорит мне декан, — тогда и решим, что с вами делать».

На экзаменах я набираю 19 баллов из 20 возможных. Проходной — 18. К тому же я парень, а на филфаке это преимущество. Прихожу к вывешенному приказу о зачислении — моей фамилии в нём нет. В приёмной комиссии мне сообщают, что меня просила зайти декан. Шагаю в знакомый уже кабинет. «Мы подумали и предлагаем вам следующее, — говорят мне. — Если хотите, мы без экзаменов, по оценкам, уже полученным вами, зачислим вас на вечернее отделение. Год поучитесь, мы на вас поглядим. Если всё нормально, будет возможность — переведём на дневное. Или идите годик поработайте, заработаете другую характеристику, милости просим к нам, сдавайте опять экзамены».

— И что, ты согласился на вечернее, надеясь на переход, или как обычно упёрся рогами? — не без ехидства поинтересовался двоюродный брат жены.

— Разумеется, я согласился на вечернее отделение, — никак не отреагировал Глеб на выпад родственника. — Проучился год — никто и не вспомнил о переходе. Проучился второй — опять никто даже не обмолвился о былом обещании. Я тоже не заикаюсь — пообвык уже на вечернем. Хожу — не пропускаю, задаю вопросы, участвую в обсуждениях, сдаю положенные коллоквиумы, практические работы, зачёты, экзамены. В конце третьего курса моя курсовая работа по русскому языку, что-то там о терминологической речи в романе Даниила Гранина «Иду на грозу», обратила на себя внимание преподавателей кафедры русского языка. Одна из них как-то спрашивает меня: «Глеб, а почему вы учитесь на вечернем, а не на дневном?» Я рассказал ей свою историю с поступлением.

А декан, надо сказать, была тоже с кафедры языка. И вот вызывает она меня и говорит, что к ней обратились коллеги с предложением перевести меня на дневное. Я заканчивал третий курс и, чтобы перейти на четвёртый дневного, нужно было досдать, кажется, два экзамена и какие-то там зачёты. Я отказался, сказав, что если переходить, то я предпочёл бы перейти опять на третий курс. Увидел крайнее удивление и объяснил, что преподаватели на вечернем и дневном — разные, курсы читаются в разных объёмах, и коли уж учиться на дневном, то хотелось бы не только диплом, а и знания получить как студент дневного.

— Нет, как хочешь, случай, конечно, играет какую-то роль в нашей жизни, — вдруг опять воспротивилась питерская тётушка, — но назвать случай с переходом «случаем» — это слишком.

— Но ты сама только что сказала «случай с переходом».

— Не цепляйся к словам. Свой переход ты заработал, ведь преподаватель не с бухты-барахты к тебе подошла, а после сделанной тобой курсовой. А значит, здесь чистой воды закономерность, действие, логически вытекающее из предыдущего твоего действия. Вот я приехала сюда, а дома у меня остался кот. И четыре дня, что я буду отсутствовать, кормить его будет приходить женщина, которой я много лет назад спасла жизнь, когда она лежала на операционном столе. Много позже встретились с ней на улице, и теперь мы поддерживаем приятельские отношения. При желании это тоже можно счесть случаем. Но, я уверена, когда мы делаем доброе дело, наша энергия добра, направленная на другого человека, обязательно отражается на нас самих, и добро возвращается к нам. Рано или поздно. В той или иной форме. И это уже никакой не случай.

— Рэма, я не буду спорить об энергии добра. Существует она или нет, верить в неё или нет — дело твоё. Я даже вовсе не настаиваю, чтобы и ты верила в случай, или в энергию случая, сконцентрированную вокруг меня. Мне, признаюсь, как-то довелось услышать, что, мол, я проповедую философию случайности. Но, если честно, она, эта философия, мне «до лампочки». Всё куда проще. В том, о чём я рассказываю, как мне представляется, есть материал для размышлений. Поэтому единственное, что я говорю, так это: «Думайте!» И прежде всего я это себе говорю. Рассказывая случаи о времени и о себе, мне ужасно хочется разобраться в этих самых двух составляющих: во времени и в себе. А философию я оставляю тебе. Поэтому, пожалуйста, позволь мне продолжить. У меня впечатление, — Глеб оглядел сидящих за большим столом, — что сегодня сложилась благоприятная обстановка для моих баек.

Виновник торжества грустно улыбнулся:

— Вы пейте, ешьте, не стесняйтесь. Я знаю, каждый приготовил, что мне сказать. Вы и скажете чуть позже. А пока по праву юбиляра слово предоставляю себе. Так, на чём я остановился?

— Что ты перешёл на дневное.

— Кафедра русского языка, вероятно, рассчитывала, что я буду специализироваться у них, но я, надо признать, оказался неблагодарным и, став учиться на дневном, ушёл на другую кафедру. И вообще, через три года, накануне защиты диплома, я услышал от декана, что она крайне сожалеет о том, что тогда перевела меня на дневное. Мне трудно с ней согласиться. Но основания для таких слов у неё были. Это нелегко объяснить, но после перехода что-то во мне изменилось. Раньше было просто: днем работал в одном техническом издательстве младшим редактором, а вечером, уставший, отправлялся на занятия. Не могу даже сказать, что воспринимал себя студентом. Да, учился, но сил хватало лишь впитать услышанное, потом добраться до дома и лечь спать.

Лишь начав учиться на дневном, — энергии что ли больше стало? — я ощутил себя настоящим студентом. В чём это проявилось? Мне кажется, что студенчество — это особое состояние человека. Время наибольшего раскрепощения. Не вседозволенности, но внутренней свободы. Эта свобода привела меня в студенческий театр. Он принёс мне первую известность на факультете.

Могло ведь всё в моей жизни пойти тогда совсем по другим рельсам. На один из спектаклей с моим участием кто-то из педагогов пригласил главного режиссёра Саратовского театра миниатюр. После окончания спектакля он подошёл ко мне и пригласил работать в театре. Я отказался, сказав, что быть актёром никогда не мечтал, может потому, что жить чужими жизнями мне не льстит, хочу жить собственной.

— Дома есть фотографии, где папа на сцене, — подтвердила младшая дочка. — Только это было давно.

— Вершиной моей артистической карьеры в студенческие годы, — не обращая внимания на дочкину поддержку, продолжал рассказ Глеб, — стал Хлестаков в современном прочтении «Ревизора». Текст был далёк от Гоголя. Достаточно одной реплики городничего, представляющего свою супругу: «Это моя жена. Она работает девушкой на телефонной станции», чтобы понять характер спектакля. Конечно же это была чисто студенческая постановка, в которой немало однокурсников и преподавателей узнавало себя. Как всегда, не обошлось без шума. Например, военную кафедру крайне возмутили слова, произносимые полицмейстером: «От меня до следующего столба шагом марш», взятые из речи реального подполковника с кафедры. Последовало разбирательство и традиционное наказание виновных — снятие со стипендии.

Я говорю «традиционное наказание» — это действительно так. Не знаю, как сейчас, но в наше время и на нашем факультете это была самая распространённая форма воспитания студентов. Хотя, возможно, здесь я субъективен. Потому что за шесть семестров учёбы на дневном мне шесть раз давали стипендию и столько же раз максимум через два месяца её снимали.

— За что? — раздалось одновременно с разных сторон.

Глеб хмыкнул и стал загибать пальцы:

— За срыв комсомольского собрания, за систематический пропуск лекций, за драку в общежитии, за нарушение сроков научной командировки и самовольную поездку в Тартуский университет в период занятий и ещё уже даже не помню за что. Дважды ставился вопрос о моем отчислении из университета. За ту же самую драку и за… сегодня мне даже трудно сформулировать за что. Скорее всего, за идеологическую диверсию. Уже сам перечень моих прегрешений выглядит столь внушительно, что нельзя не согласиться: университет я смог закончить исключительно случайно. Хотя как взглянуть. Я, конечно же, был трудным студентом и тем не менее вовсе не был плохим студентом.

— Ну, конечно, какой студент-прогульщик скажет, что он плохой студент, — высказалась Рэма. — Зачем тогда переходил на дневное?

— Систематический пропуск занятий, — никак не реагируя на тётушкин тон, продолжал Глеб, — заключался в том, что я не посещал лекции общественного цикла. Причём, сначала преподавательница политэкономии капитализма не придала моим пропускам особого значения — мало ли гуляющих студентов. Потом она через однокурсников пригласила меня к себя и сказала, что должна быть мера: мол, складывается впечатление, будто я игнорирую её лекции. В ответ я спросил, можно ли на её лекциях услышать нечто такое, что отсутствует в учебниках и первоисточниках. На что услышал: «Разумеется, нет». Тогда я сказал, что в этом случае мне жаль терять время, и предложил продолжить разговор на экзамене. Преподавательница онемела от неслыханной дерзости, но никаких карательных мер не последовало. Полагаю, она решила: ах так, ну что ж, посмотрим кто есть кто на экзамене.

— Цирк зажигает огни, — прокомментировала, не стерпев, мать Глеба, но тот, пропустив мимо ушей её реплику, продолжал:

— Наступает сессия. Я прихожу на экзамен, понимая, что предстоит нешуточная встреча, а потому серьёзно подготовившись. Маленькая аудитория. Как обычно — трое готовятся, один отвечает. Вопросы мне достались нормальные, материал я знаю. Поэтому сижу, слушаю тех, кто отвечает передо мной. И даже демонстративно вслух продолжаю их ответы, когда им сказать уже нечего. Подходит моя очередь. Рассказываю первую доставшуюся тему, потом — вторую, отвечаю на дополнительные вопросы. После чего слышу, что я ответил на «отлично», но «за нахальство», подчёркивает преподавательница, она ставит в зачётку «хорошо». Меня это нисколько не печалит. Я, наоборот, доволен, что одержал верх в поединке.

— Я всегда говорила: разве такому можно что-нибудь втолковать? — кажется, у матери Глеба лопалось последнее терпение.

Но Глеб только посмотрел на неё озадаченно и отнёсся к реплике матери на удивление спокойно:

— В следующем семестре та же преподавательница читала курс политэкономии социализма. Совершенно спокойно я не хожу на её лекции, полагая, что и она будет вести себя так же спокойно. Но через несколько недель она призывает меня в себе всё с тем же вопросом: почему я пропускаю её лекции? Я искренне удивлен: чего она от меня хочет, мол, встретимся опять на экзамене, где я и отчитаюсь, разве она не убедилась в прошлый раз? Нет, её это не устраивает. Видимо, моё поведение её не на шутку задело. И она объявляет, что в таком случае я должен сдать экзамен досрочно и не ей одной, а созданной специально для меня на кафедре общественных дисциплин комиссии. Отступать некуда, экзамен — через две недели.

Все эти дни я безвылазно провёл в библиотеке. Политэкономия социализма оказалась совсем не то, что политэкономия капитализма. Я никак не мог взять в толк, в чём её научность, из чего, собственно, вытекают её законы.

В назначенное время прихожу в указанную аудиторию. Передо мной три экзаменатора. На столе разложены билеты. Подхожу, беру один из них. Нужно вслух сказать, какой билет достался. Смотрю в билет и… ничего не вижу. Ни номера билета, ни вопросов, какие мне достались. Нет, билет совершенно нормальный. Всё, что нужно, там написано. Но я почему-то ничего не вижу. У меня берут билет из рук, записывают в ведомость номер билета и отправляют готовиться. Я сажусь, но по-прежнему не могу прочитать содержание доставшегося билета. Что было со мной — не знаю. Видимо, какой-то нервный срыв. И члены комиссии начинают понимать, что со мной что-то не так. «У вас какие-то проблемы? Вы не знаете эти темы? Хотите другой билет?» — обращаются ко мне. «Нет, — отвечаю, — другого не хочу, просто не могу прочитать вопросы этого билета». Экзамен прекратили.
— Допрыгался! — даже не пытаясь сдержать ехидную усмешку, вмешалась питерская тётушка.
Глеб в ответ не возмутился, не желая и потому даже не пытаясь взять авторитетный тон. С подчёркнутым безразличием, глядя по-прежнему куда-то поверх голов сидящих напротив, он подытожил:

— Через день меня лишили стипендии. А преподавательница назначила время переэкзаменовки. За семестр я вынужден был несколько раз сдавать ей злополучный курс, но на лекции к ней не ходил. Ничего подобного случившемуся перед комиссией, слава Богу, не происходило. Материал я всё же знал и худо-бедно, но между «удовлетворительно» и «хорошо» отвечал. Тем не менее она каждый раз ставила мне «неуд» и назначала день следующей переэкзаменовки. В конце концов я разозлился и заявил, что учить политэкономию социализма больше не намерен, что всё равно рано или поздно она поставит мне «удовлетворительно», потому как уж на «тройку» я эту околонаучную дисциплину знаю. Только в сессию вместе со всеми она поставила мне «удовлетворительно».

— И вот случилось, — раздался голос неугомонной тётушки, — встретиться с ней совсем недавно…

— Больше мы с ней, — мгновенно отреагировал Глеб и напустил на себя равнодушный вид, чтобы сбить её напор, — не встречались.

Он, не торопясь, налил себе полную рюмку, выпил её и продолжил:

— История эта, естественно, не могла не принести мне, скажем так, дополнительной известности на факультете. Не то, чтобы я к ней стремился, просто другие были умнее и не воевали с ветряными мельницами. Умный, как известно, в гору не пойдёт, умный гору обойдёт. А я... Когда в расписании следующего семестра появилась строка «научный коммунизм», я ходить на лекции очередного курса кафедры общественных наук опять не стал.

Но дальнейшее развитие событий приняло неожиданный характер. Как-то преподаватель, читающий курс научного коммунизма, остановил меня в коридоре факультета. А я, повторю, некоторую известность к тому времени уже имел. Поэтому я его раньше в глаза не видел, а он меня знал. Так вот, остановил он меня и спрашивает, нет ли у меня желания нарушить принцип, о котором он наслышан, не посещать лекции его кафедры. Я честно ответил, что такого желания нет. «А может быть, мы найдём какой-то компромисс? Я хочу предложить вам, — говорит он, — подготовить-ся и выступить с сообщением на одном из ближайших семинаров. Одно условие: ваше выступление должно вызвать дискуссию, в которой приняла бы участие вся учебная группа. И вы будете ход дискуссии направлять. Другими словами, вы должны провести это семинарское занятие. При успехе я разрешу вам не посещать мои лекции».

Что-что, а спорить, дискутировать я любитель ещё со школы. Помню, когда класс не был готов к уроку истории или литературы, ребята просили меня задать учителю вопрос, чтобы втянуть его в спор. В результате начиналось общее обсуждение проблемы, порой даже и не связанной с темой урока. Спохватывался учитель, когда звенел звонок с урока. Нечто похожее, только с точностью до наоборот, мне предложил преподаватель научного коммунизма. Не скрою, предложение показалось мне любопытным, и я его принял.

Дискуссия, жаль, не могу припомнить, на какую тему, прошла «на ура». Преподаватель выставил мне «отлично» за семинар и сдержал обещание не докучать по поводу лекций. А когда подошла сессия, на экзамене он не столько гонял по билету, сколько расспрашивал, как я готовился к семинару. В зачётку было выставлено «отлично». Самое смешное, что моя «пятёрка» оказалась единственной в группе, в какой я учился.

Последнюю фразу Глеб произнёс с какой-то даже отчаянностью и нескрываемой весёлостью. Чувствовалось, что внутри он продолжал смеяться, вновь откровенно насмехаясь и над той преподавательницей по политэкономии социализма, с её «неудом», и над «пятёркой» у преподавателя по научному коммунизму. Где он сегодня тот «научный» коммунизм?

— Но это ещё не всё, — и вовсе запрыгали чертенята в глазах Глеба. — На пятом курсе кроме защиты дипломной работы мы сдавали один госэкзамен. Им стал именно научный коммунизм. Принимала экзамен большая приёмная комиссия. Захожу в аудиторию одним из последних в своей группе, беру билет… И вдруг председатель комиссии, кто такой, не знаю, обращает внимание на то, что перед ним первый студент из группы, у кого по предмету в зачётке «отлично». Он переспрашивает нашего преподавателя, тот подтверждает, да, в группе у меня у единственного «отлично». «Коллеги, — говорит председатель комиссии, обращаясь к остальным членам комиссии, — как вы отнесётесь к предложению поощрить этого студента и поставить ему «отлично», не экзаменуя его?» Коллеги не возражают, и я получаю оценку за госэкзамен автоматом.

Случай почти анекдотический, но из разряда приятных. Таких было немного, но порой случались. Допускаю, их могло быть куда больше, если бы я делал вид, что безмерно признателен каждому преподавателю за те мелкие радости, какие студенческая пора дарит рядовому студенту. Немного и было-то надо. Однако я гнул своё.

— Ну, и чего ты лез на рожон? — не стерпел днепропетровский дядя. — Зачем надо было биться головой о стену? Или что, у тебя запасная есть голова?

— Дядя Аркаша, да не бился я головой о стену. Как бы вам это объяснить? Я ведь лекции общественного цикла пропускал не просто из дурацкого принципа. Уходя с занятий, не болтался на улице, не отправлялся в кино, не гулял по набережной, не пил в подворотне или в кафе. Я в это время сидел в научной библиотеке, занимался и, с моей точки зрения, более рационально использовал студенческое время. Кстати, преподаватели об этом знали, потому как постоянно встречались со мной в научке в «неположенные» часы.

На четвёртом курсе я приступил к дипломной работе. Часть собранного материала позволила мне подготовить работу со скучным названием «К вопросу о жанре «Жизни Клима Самгина», с которой весной шестьдесят восьмого года меня послали в Горький на межвузовскую научную студенческую конференцию. Это был год 100-летия со дня рождения М. Горького и 50-летия Горьковского университета. За десять дней конференции с докладами выступили 83 студента со всей страны. По итогам моей работе присудили первое место. Вернувшись, у себя на кафедре я отчитался о поездке.

Вначале всё было спокойно. Но потом кто-то из преподавателей, возвращается с какой-то межвузовской конференции — год-то горьковский, юбилейный, — и рассказывает на кафедре, что там говорили о моём выступлении в Горьком. Мне приходит именное приглашение на всесоюзную научную конференцию «Горький и современная литература», уже не студенческую, а взрослую. Просят представить тезисы доклада для публикации в сборнике. Тогда появляется приказ ректора о денежной премии и в качестве поощрения — десятидневной командировке в Москву для работы в Ленинской библиотеке. Чем я не преминул воспользоваться.

Десять дней в Москве пробежали незаметно. Пора было возвращаться, но вместо этого я отправился в Эстонию. Там, в Тартуском университете, преподавал известный филолог Юрий Лотман, лекции которого я и надумал послушать. Приехал, нашёл по расписанию, где он проводит очередное занятие, и перехватил его перед самой дверью. Представился. Поинтересовавшись, как мне подумалось, из вежливости темой моего дипломного сочинения, Юрий Михайлович, пригласил меня в аудиторию. После чего, взойдя на кафедру, профессор, извинившись, объявил студентам, что несколько меняет тему своей лекции, желая быть полезным молодому коллеге, прибывшему из Саратова. Недели три я ходил, нет, летал на крыльях на лотмановские лекции и занятия его спецсеминара. Ну, а затем вернулся к себе в университет. На факультете меня уже ждал такой знакомый приказ о снятии со стипендии.

— А ты что, не мог объяснить, что всё это время не балбесничал, а ходил на занятия? — поинтересовался калининский дядюшка.

— Почему же, именно это я и сделал. Сослался даже на то, что некогда было принято прослушивать разные курсы в разных вузах, и не только отечественных.

— Ну?

— Что, ну? На меня глянули как на ненормального и сказали, что я ещё легко отделался: «Считай, это тебе дополнительная премия за Горький, а то бы отчислили».

— Я смотрю, с вами там не церемонились, раз — и готовы отчислить.

— Вовсе нет. В тот раз об отчислении лишь обмолвились. Отчисляли меня дважды, но совсем за другое. Первый раз за драку. Тут, собственно, и рассказывать-то нечего. Мы с ребятами, четыре студента-филолога, по какому-то поводу выпивали. Дело было в общежитии. Каким-то образом среди нас оказался один историк. Может, просто присоединился на халяву выпить — не важно. И вот, когда все уже хорошо приняли, историк этот начал перед нами хвастать, что он стукач. Мол, захочу, настучу на вас, и не быть вам студентами. Наши разговоры, ну, никаким боком не заслуживали такого шантажа, и я взорвался. Когда меня смогли оттащить от историка, его кровью были забрызганы все стены комнаты. Потом ребята мне говорили, что я не просто бил, а буквально убивал его. Само собой, встал вопрос о моём отчислении. Это было, кажется, в начале четвёртого курса. Но почему-то ограничились выселением из общежития, я в тот период жил не дома, а в студенческом общежитии, снятием со стипендии и выговором по комсомольской линии.

Второй раз меня намеревались отчислить — я уже был пятикурсником. И не просто выпускником. Быть мне или нет студентом — решало специально созванное партбюро. Вызвали меня, беспартийного, на него как раз накануне защиты дипломной работы. Без преувеличения, сегодня — партбюро, а завтра утром — защита, по сути, последний студенческий день. Самое примечательное, вызвать — вызвали, сказали, что будет решаться вопрос о моём отчислении, но не сказали из-за чего. И вот «стою я прислонютый» в кабинете декана, а в голове только и вертится: за что? Потому как никаких прегрешений в последнее время я за собой вроде бы не знаю. В кабинете члены партбюро и ещё три человека. С двумя из них я знаком: один — преподаватель с кафедры методики, он руководил нашей педпрактикой, второй — Олег Иванович, доцент с моей кафедры, самый человечный человек из всех, кого я знал, преподаватель, которого мы, студенты, считали совестью факультета. Странно, он, я знаю, беспартийный. Третий — незнакомый, за время, что я там был, не проронил ни слова. Позже мне о нём скажут — куратор из первого отдела. Одним словом, кагэбэшник.

Мою вину взялся объяснить именно методист. Оказывается, девять месяцев назад на одном из уроков во время педпрактики при изучении романа «Мать», давшего литературе яркий образ профессионального революционера и признанного классическим образцом нового искусства социалистического реализма, я представил ученикам не соответствующую школьной программе трактовку романа. И, больше того, отступив от общепринятых оценок, позволил себе назвать его далеко не самым лучшим художественным произведением писателя. Слово «антисоветчик» не было произнесено, но висело в воздухе.

Потом декан, как могла, размазывала меня по стенке. Тогда-то она и сказала, что глубоко сожалеет о дне, когда согласилась перевести меня на дневное отделение, а ещё раньше напрасно пожалела меня, поступавшего с плохой характеристикой, и приняла в университет. «Есть предложение отчислить вас из студентов», — подытожила она. Мне дали, что называется, «последнее слово». Я что-то лепетал в своё оправдание. Ссылался на литературоведческие дискуссии. Затем меня отправили в коридор дожидаться решения партбюро.

— Так, только этого ещё не хватало! Что-то раньше я от тебя про это не слышала! — в полный голос, как отпечатала, высказалась мать Глеба голосом, который почему-то стал ощутимо ниже и в котором вдруг появилась хрипотца.

— Мам, что ты нервничаешь? Это было сто лет назад, а ты волнуешься, будто вчера случилось.

Ещё недавно улыбавшийся Глеб выглядел мрачнее тучи.

— Выпроводили в коридор, — повторил он, — а через какое-то время опять позвали и сообщили, что всё же решено дать мне возможность доучиться и получить высшее образование. Кажется, у меня даже показались слёзы. Не от радости, а от собственного бессилия в этой идиотской, как я её видел, ситуации. Ни антисоветчиком, ни диссидентом я, признаться, никогда не был. Углублённый в свою теорию литературы, я многого тогда не видел, не знал. Таких социально незрелых было большинство. Но именно такие мы устраивали существующую систему власти.

О том, что происходило в кабинете декана без меня, я узнал чуть позже. Одна из членов партбюро по секрету поведала, что большинство склонялось меня отчислить. И что спас меня Олег Иванович. Говорил он недолго и закончил словами: «Учебный год почти завершён. Отчислить Глеба можно легко и тихо. Но тихо не получится, потому что, если вы его отчислите, я подам заявление об уходе из университета. Глебу осталось быть студентом всего ничего. Завтра у него защита».

И ещё я узнал, из-за чего, собственно, разгорелся весь сыр-бор. В одном из университетов страны органы «разоблачили» группу студентов-антисоветчиков. По всем вузам страны пошло соответствующее указание «держать и не пущать». В этой ли связи или просто по плану в нашем университете проводилась методологическая конференция. На ней тот самый преподаватель-методист не нашёл ничего лучшего, как сказать, мол, знаете ли вы, что на филфаке есть студент, к тому же горьковед, который не признаёт роман «Мать» вершиной социалистического реализма. Надо полагать, это — не что иное, как прямой результат того, чему его учили преподаватели филфака. Теперь же он учит этому детей.

После чего закрутился отлаженный механизм. Волею случая я попал в его шестерёнки буквально накануне окончания университета. Исключить меня «втихую» — было, действительно, самым простым решением проблемы. Но исключить «с шумом» — означало публично признать наличие антисоветчины в стенах университета и заиметь несмываемое пятно не только в моей биографии. Поэтому позиция Олега Ивановича, которого никто, разумеется, не приглашал на бюро, однако он всё же настоял на своём присутствии, оказалась решающей. Коли «без шума» не получалось, решили «спустить на тормозах», ведь мне фактически оставалось быть студентом всего один день.

Глеб хотел опять налить себе вина, но бутылка оказалась пустой. Он взял другую и, хотя та была с водкой, налил полную рюмку и отправил её содержимое в рот. За столом стояла совсем не юбилейная тишина.

— Через несколько лет — я уже давно жил здесь, в Москве — мне позвонили: «Ты знаешь, Олег Иванович умер? Завтра похороны». Я бросился на вокзал и следующим утром был в Саратове. Прихожу на факультет. Гроб установлен в той самой аудитории, где при поступлении я сдавал и не сдал документы, и ко мне вышел какой-то мужчина, направив в деканат. Сцена всплыла в памяти так реально, что я увидел, что подошёл ко мне в коридоре именно Олег Иванович. Так это было или нет, не знаю. Но у меня началась истерика. Несколько часов меня пробовали успокоить, и я сам пытался взять себя в руки — не получалось.

После похорон мы, несколько бывших студентов, близких в разное время к любимому педагогу, отправились в общежитие помянуть его. Сидели, перебирали в памяти разные моменты студенческой жизни, связанные с Олегом Ивановичем, который сначала читал нам «Введение в литературоведение», потом «Теорию литературы» и спецкурс по Маяковскому. Поэзией я никогда не увлекался, не занимался ею, но на спецкурс Олега Ивановича ходил. Там, на поминках, в памяти всплыл один из дней студенческой поры, когда, будучи в гостях у Олега Ивановича, я узнал от него, как в общем-то совершенно случайно он стал филологом.

Мальчишкой он бредил самолётами. Но не летать хотел, а строить их. Школу окончил с похвальной грамотой, что сейчас соответствует золотой медали. Поэтому приём в вуз — без экзаменов. Решил поступать в Московский авиационный институт. Сдал документы. Через два-три дня ему сообщили о зачислении, но без предоставления общежития. Покрутился он, покрутился. Платить за квартиру — семья жила бедно. А у него были копии документов. И послал он их в Казанский авиационный институт. Через некоторое время приходит открытка: «Зачислены с предоставлением общежития». Забрал он в Москве документы и махнул из столицы. Были в Казани факультеты самолётостроения и моторостроения. «И вот я на самолётостроении, — вспоминал Олег Иванович. — Доволен. Семнадцатилетний мальчишка. Было у меня в ту пору четыре желания: учиться на самолётостроителя, иметь патефон, велосипед и часы. Проучился я год, и забрали меня в армию. Целый месяц везли нас до Иркутска в теплушках. Дальше как положено. Карантин, короткая подготовка, и успел я застать конец Халкин-Гола. Потом сразу Финляндия. Затем основная кампания. В общей сложности семь лет. Кончилась война. О возвращении к самолетам нет и речи. Они за эти годы вот как мне надоели. Не к железкам тянуло, а хотелось понять, как оказались возможны эти семь лет войны, вообще — такие катаклизмы истории. Хотелось понять, что такое мир, и роль человека в нём, что есть человек сам, среди других человеков. Приехал в Саратов. Сначала собирался на философский. На исторический не хотел. Это опять, думаю, политграмота. Смотрю — филологический факультет. Это что такое? Прихожу и прошу девушку из приёмной комиссии: «Объясните, что значит филология?» Ну, думаю, подходит. И стал учиться».

Глеб прищурился так, что можно было подумать, будто у него в глазах бухнут слёзы. Он повертел головой, словно ища что-то на столе, но нашёл всё ту же рюмку, которую и выпил.

— У меня в те дни в одном из московских издательств на выходе была книга. Не первая, но впервые в твёрдом переплете, большая, серьёзная. И я, вернувшись из Саратова, успел вставить посвящение: «Памяти Учителя Олега Ивановича Ильина». Помните, как у Юрия Бондарева в финале «Горячего снега»? Генерал Бессонов выговаривает: «Всё, что лично могу… Всё, что могу… Спасибо…»

Голос Глеба дрогнул, но, чуть помолчав и опрокинув в себя ещё одну рюмку, он продолжил:

— Рассказал Олег Иванович тогда свою историю, вышло, мою предысторию.

— Глеб, — видя состояние юбиляра и пытаясь переключить его на другую тему, нарушив тишину, сказала двоюродная сестра жены, — а защита на следующий день после партбюро как прошла, без осложнений?

— Защита… — Глеб грустно улыбнулся. — Тот день — один из самых счастливых в моей жизни. Любое сравнение, как известно, хромает. И всё же сравню: это был мой бенефис. Началось с того, что выделенная аудитория не смогла вместить всех студентов и преподавателей, желающих присутствовать на моей защите. Пришлось искать другую, более просторную. Нашли, расселись. Тема диплома — «Проблема жанровой типологии эпопеи в современном литературоведении». Чистая теория на основе произведений Гоголя, Льва Толстого, М. Горького, Федина, Симонова. Говорили, что подобной теоретической работы на филфаке раньше не было. Но это я так — приятно похвастать. Я сделал положенное сообщение. Выступили официальные оппоненты: один — наш преподаватель с факультета, другой — заведующий кафедрой из пединститута. После этого обычно следуют два-три, ну, несколько вопросов, на которые ты должен ответить. И всё. Я отвечал на вопросы два часа пятнадцать минут. Говорили, что такого на филфаке тоже раньше не было. Больше всех и самые заковыристые вопросы задал Олег Иванович. «Олег, хватит уже, — говорили ему другие преподаватели, пришедшие на мою защиту, — остановись, и так всё ясно». «А мне хочется узнать мнение дипломанта по поводу…»

Тогда мне просто не могло не льстить ощущение того, как я держался под перекрёстным огнём вопросов. Позже думал: и впрямь, зачем Олег Иванович буквально расстреливал меня своими каверзными вопросами? Подумаешь, событие — защита диплома. Другим кинут пару вопросов — и гуляй, Вася! Понадобилось много времени, прежде чем я понял: Олег Иванович тогда демонстрировал всем, чего я ст;ю на самом деле. И тем самым опять защищал меня. Кто знает, были ли какие указания, как в таких случаях говорят, «сверху» по поводу исхода моей защиты? И он, веря в меня, решил перестраховаться.

После закрытого обсуждения объявили результат: диплом оценили на «отлично». Кроме того, кафедра рекомендовала меня в аспирантуру. Во избежание каких-то иллюзий тут же мне было сказано, что места в аспирантуре нет. Вернее, есть одно, только оно уже занято, обещано другому. Но что расстраиваться по этому поводу не надо, через годик-другой всё уляжется, и тогда меня ждут. Спустя годы, когда я приехал на похороны Олега Ивановича, лаборантка кафедры подошла ко мне и протянула папку: «Глеб, это твой диплом. Я ведь тогда сидела на твоей защите, хотя была всего на третьем курсе. Мы тут чистили кабинет и старые дипломные работы выкидывали. А твою я сохранила».

— Всё хорошо, что хорошо кончается, — высказалась двоюродная сестра жены Глеба. — Можно сказать, типичный happy end.

— В какой-то мере так. Только будущее показало, что некоторые события, происшедшие в пору моего студенчества, ещё напомнят о себе. Правда, не сразу. Но это, можно сказать, уже другая история. Или другие истории, случившиеся со мной после окончания университета.

А тогда, на следующий день после защиты, я покинул Саратов. Переполненный радостью от счастливого завершения учёбы, уехал в Геленджик на два месяца работать в пионерском лагере. Семь лет, так уж получалось, каждое лето я работал в лагерях. То лето вознамерился провести на Чёрном море. Но случай повернул всё на свой лад. Отработал первую смену, а в пересменок с подозрением на холеру был госпитализирован и август провалялся в карантине. Море рядом — но не для меня. Эпидемия холеры разгулялась в тот год не на шутку. Поезда с юга задерживали в чистом поле, людей высаживали в палатки и выдерживали под оцеплением в карантине. Лишь в последние дни лета я смог вернуться в Саратов. Что называется, отдохнул, покупался.

День-два ушло на получение необходимых документов, и я вновь в дороге. Отправился по распределению учительствовать. Ещё весной на предварительном распределении определилось место моего назначения — город Кизел. А теперь спросите меня, как меня угораздило попасть туда.

— И как же тебя угораздило попасть туда, Глеб? — в тон ему произнесла двоюродная сестра жены. — Кстати, а где это?

— Ты думаешь, я знал, где это, когда распределялся? Вовсе нет. Опять вмешался случай. Дело обстояло так. Именно в тот год университетский комитет комсомола настоял перед ректором на эксперименте. Решено было проводить распределение студентов в соответствии, как теперь модно говорить, с рейтингом. То есть за всякое благое дело в годы учёбы студенту начислялись баллы. И право распределяться раньше получал тот, кто имел более высокую сумму баллов. Следовательно, больше баллов — шире выбор места будущей работы. Но комсомольцы, как всегда, о чём-то забыли, возможные последствия не просчитали, мелочи, на их взгляд, не приняли во внимание. По предложенной системе баллы начислялись без учёта прегрешений студента.

В результате я распределялся в своём выпуске одним из первых. Формально всё правильно. Учился неплохо — средний балл приличный. В самодеятельности участвовал? Участвовал! Научной работой занимался? Занимался! Был даже поощрён ректором. С общественной работой как? Был членом факультетского бюро комсомола, курировал научную работу студентов и осуществлял связи комсомольского бюро с научным студенческим обществом. А ещё участвовал в выпуске нескольких номеров стенной факультетской газеты. Да, один раз играл на первенство общежития по шахматам. Значит, дополнительный балл за спорт. А ещё посещал кружок молодых критиков при университетской научной библиотеке. Короче, почти как у Агнии Барто: «драмкружок, кружок по фото, помнится, мне петь было охота…» Надо признать, нововведение деканату далось нелегко. И тем не менее демократия была соблюдена. И я предстал перед комиссией по распределению четвёртым. Можно удивляться, что ещё не первым.

Каждый год распределение у нас на факультете складывалось непредсказуемо. Мой выпуск получил следующее. Три города: Александровск, Губаха, Кизел. Приволжская железная дорога предложила несколько пристанционных железнодорожных школ. Остальное — сельские школы с перспективой, кроме русского и литературы, вести уроки на выбор: географию, историю, вплоть до пения и рисования. Впрочем особой разницы между железнодорожными школами и сельскими, по общему мнению, не было. Бросились к карте: где эти города? Нашли на Урале — на севере Пермской области. Рядышком друг с другом. Вглядывались в карту все, но достаться-то они могли лишь первым. Ясное дело, город — не деревня, тем более обещают жилплощадь.

Первыми распределялись три моих однокурсницы с красными дипломами. Вышла первая из них — нет Александровска. Вышла вторая — нет Губахи. Вышла третья — со свободным дипломом. Ай да Танечка! У неё на руках, оказывается, справка, что на днях подано заявление в загс. Конечно же, разлучать её с мужем никак нельзя. Ай да, молодец! И вообще компанейский человек. Её папа — директор одного из крупнейших ресторанов Саратова. Бывало, выйдем после занятий, уставшие, головы чумные, а Танечка, добрая душа, спустится в подвал папиного ресторана, благо он рядом с учебным корпусом, и вынесет бесплатно одну, а то и две трёхлитровые банки с сухим белым вином из крымского то ли колхоза, то ли совхоза «1 Мая». Чудесное вино! Правда, кто-то из наших, будучи в ресторане, пытался как-то заказать его — потом сказал, что, мол, вино, подаваемое в зале, совсем не похоже на вино из подвала. Но Таня знала, где брать.

Так что, когда я вслед за ней зашёл на распределение, Кизел, как вы понимаете, случайно достался мне. Забегая вперёд, скажу: через полтора года в школьные зимние каникулы я приехал в Саратов и зашёл на факультет. Удивление было всеобщим. Оказалось, кроме меня никто на уральские города не польстился. Распределиться — распределились, а вот отправиться туда работать — дудки!

— А чем уж так плох Урал? Конечно, твой Кизел — не Свердловск, не Пермь. Наверное, обычный маленький городок, каких много по стране.

— Старожилы Кизела говорили, что было время, население его превышало сто тысяч. Не такой уж и маленький городок. Никому из вас не доводилось бывать в нём? Нет? После распределения Большая Советская энциклопедия поведала мне, что я еду в город, основанный в восемнадцатом веке на реке Кизел, в котором есть даже драматический театр, и что это центр Кизеловского угольного бассейна. Я тогда решил, что судьба забросила меня в уральский Донбасс. Когда же поезд из Перми прибыл в Кизел, и я вышел из вагона, то на станции прежде всего бросился в глаза военный патруль с автоматами. Я недоумевал, почему это на вокзале не милиция, а военные? Объяснение получил в школе от своих коллег, дивившихся моей неосведомлённостью. Энциклопедия скромно умолчала о том, что город, который я сам выбрал себе в жительство, — это столица Кизеллага.

Так что, насколько это обычный городок, и как много таких по стране — судить не берусь. Довольно быстро я привык и к военным патрулям на улицах города, и к засадам в подъездах домов после сообщений о побеге какого-нибудь заключённого, если там жили приятели или родственники сбежавшего. И даже без каких бы то ни было эмоций воспринял последовавшее приглашение на работу в школу, расположенную непосредственно в зоне, вечернюю школу для заключённых.

В центре города было всего несколько крупных зданий. Это школа № 11 имени Горького, в которой я теперь вёл уроки русского языка и литературы и стал классным руководителем одного из пятых классов. Это универмаг, где после пустых полок Саратова я вдруг увидел в свободной продаже индийские шерстяные вещи, посуду из Японии и Чехословакии, румынскую мебель, много гэдээровских вещей, наши ковры: шахтёрский город имел первую категорию снабжения. Впрочем, каждый, проживший там хотя бы несколько лет, говорил, что всё это лишь остатки прежней роскоши. Раньше было лучше. Как это лучше — я представлял с трудом. Голодный Саратов приучил удивляться не тому, что в магазинах чего-то нет, а удивляться, когда что-то есть, вернее, когда это что-то вдруг выбрасывали в продажу. Через год ко мне в гости приедет отец и увезёт с собой в Саратов две палочки копчёной колбасы, произведённой в Энгельсе. В городе, который отделён от Саратова всего трёхкилометровым мостом через Волгу. Но в Саратове такую колбасу было не достать.

Глеб облизнулся, оглядел стол, ухмыльнулся и продолжил:

— Третье крупное здание в центре города — Кизеловский драматический театр. Не какой-нибудь там клуб, где время от времени ставят спектакли. А настоящий театр с профессиональной труппой. Ни в одном другом из близлежащих городов театра не было, а в Кизеле был. В течение двух лет все свободные вечера я проводил в театре. Познакомился с актёрами. Бессчётное количество раз смотрел идущие на сцене спектакли. Когда из зала, когда из-за кулис. Участвовал в ночных посиделках после спектаклей. Пару раз ездил с ними на гастроли. Один раз даже заменил на сцене запившего актёра. За столько просмотров пьесы и её репетиций слова его небольшой роли я знал, и меня легко уговорили. Не срывать же спектакль: билеты проданы, зрители уже в зале.

Четвёртое крупное архитектурное сооружение города — управление Кизеллага. Сюда-то и пригласили меня, чтобы сделать предложение перейти на работу в лагерную школу. Пригласили, как умели, вежливо — повесткой, в которой слова о принудительной доставке были жирно зачёркнуты. Но без объяснения причины вызова. Время было назначено утреннее, когда у меня уроки, поэтому с этой повесткой я отправился к директору школы: «Зачем-то предлагают явиться…». В отличие от меня та великолепно знала, куда и зачем мне надлежит прибыть. «В вечернюю школу будут звать, — совершенно спокойно сказала она, — у них там учитель уезжает, мужа переводят. Смотрите, платят они больше».

Кисти рук Глеба, лежащие на столе, сами собой при этих словах сжались в кулаки. Лицо как-то враз потемнело. Скулы напряглись. Глаза сузились. Точно его кто в тот момент хлестнул по скрытой, но болезненной ране.

— Насчёт зарплаты — это принципиально. Дело в том, что Кизел имел не только высокую категорию снабжения, он был ещё и приравнен к районам Крайнего Севера. Соответственно все работающие здесь получали надбавки к зарплате. Кто 25 процентов, как шахтёры, кто 10—15 процентов. Все — кроме учителей и врачей. Оно и понятно, учителя и врачи — не люди. Или особые люди, они и воздухом, как все, не дышат, и климат у них в школах и поликлиниках иной, нежели в других местах. Учителям же в зоне как сотрудникам Кизеллага надбавка положена. Именно это и сообщила мне директор школы. Честно говоря, для себя я сразу решил, что в зону меня как-то не тянет, даже работать там учителем. Но искушение полюбопытствовать было большим. И, явившись в управление лагерями, я попросился, скажем так, «на экскурсию». Хотелось бы посмотреть, где предстоит работать, сказал я. Моему желанию не удивились.

И вот я на территории зоны. Учительница, которая собралась уезжать, знакомит меня со школой. Одноэтажное здание, можно сказать, барак. По одну сторону длинный коридор. По другую — несколько классов. Двери из них в коридор никогда не закрываются. По коридору постоянно ходит, как бы это сказать, человек с собакой. Последнее впечатлило меня настолько, что я даже не спросил, лагерный ли это охранник или школьный сторож. Лагерь специализированный. Здесь отбывают срок главным образом те, кто сел по статье «использование служебного положения». Учительница указала на одного из заключённых: «Вот он, например, раньше работал в Верховном суде». — «А тут что он делает?» — «Срок отбывает». — «Нет, в школе что он делает?» — «Учится».

Случай позволил узнать любопытную деталь. Оказывается, в лагере если не большинство, то, по крайней мере, многие имели высшее образование. Но в системе лагерей, как и везде в стране, проводилось социалистическое соревнование. Одним из пунктов которого являлась организация в лагере вечернего образования для заключённых. Поэтому лагерная администрация была заинтересована в том, чтобы заключённые ходили в школу. Имеют ли они уже среднее образование, или даже высшее, — никого не интересовало. Важен процентный охват заключённых обучением. Но это, так сказать, одна сторона медали. Была и вторая. Тем, кто учился в лагерной школе, были положены часы для самоподготовки, для выполнения «домашних заданий». Поэтому желающих ходить в школу оказывалось предостаточно. Люди с высшим образованием, попав в лагерь, без всякого насилия ходили в школу: в девятый класс, потом в десятый, в одиннадцатый. Затем, получив аттестат о среднем образовании, опять в девятый, десятый, одиннадцатый… Сколько сидели — столько ходили. Немало было таких, кто успевал получить несколько аттестатов. Каюсь, тогда не спросил, как обстояло дело с золотой медалью, если человек учился отлично.

Странное дело, сегодня, чувствовал Глеб, мысли, воспоминания как наваждение налетали, сталкивались и сменялись без всякой последовательности, нисколько, казалось, не подчиняясь его воле. Наоборот, навязывали ему свою волю. Диктовали сам ход и последовательность эпизодов в его обострённой памяти.

— Если не обращать внимания на лагерную экзотику, — Глеб оглядел сидящих за столом и слушающих его, словно забывших напрочь, что на юбилее им надлежит говорить о юбиляре, а не слушать россказни потерявшего меру виновника торжества, — Кизел — город как город. С театром, школами, магазинами, даже, чуть не забыл, с плавательным бассейном. Но самая большая достопримечательность города — памятник Ленину. Небольшой, но история его очень примечательна. Его поставили ещё при жизни вождя пролетариев. Говорят, таких, прижизненных, всего два или три на всю страну. Один из них в Кизеле — столице Кизеллага.

Но немногие, видимо, об этом знают. Как, впрочем, и про сам город. Даже те, кому, казалось бы, это положено по роду деятельности. Например, железнодорожники мои вещи, отправленные в августе малой скоростью из Саратова в Кизел, каким-то образом умудрились заслать совсем в другое место. Хотите посмеяться? Попытайтесь представить меня месяца через три-четыре после моего приезда в Кизел. Зима, я хожу по улицам в звенящем на морозе болоньевом плаще, люди оборачиваются на меня как на сумасшедшего, а железная дорога каждый день кормит меня «завтраками»: «Не волнуйтесь, потеряться ваш багаж не может. Завтра получите. Нет, приходите лучше послезавтра, тогда уж наверняка». Вещи я смог получить только в первых числах января — их нашли в Кызыле.

Глеб замолк, казалось, он обдумывал дальнейший ход своего рассказа. Но пауза была недолгой.

— Я не берусь утверждать, что в случае с моими вещами есть некий особый смысл. Вовсе нет. Тривиальное стечение обстоятельств. Ставшее своеобразной визитной карточкой города, к которому у меня, собственно, даже нет особых претензий. За то время, что я прожил в нём, он не обернулся для меня какими-то неисчислимыми бедами, он, слава Богу, не сломал меня, не вывернул наизнанку. Сегодня воспоминания о нём будят в моей памяти прежде всего странные до смешного эпизоды, сплетая их довольно удивительным образом в причудливую картину событий, ставших возможными, чтобы не обобщать, в данное конкретное время в данном конкретном месте в провинциальном уральском городке на реке Кизел.

Только вот река — это в энциклопедии, а в реальности речка, переливающаяся всеми цветами радуги. «Даже к берегу не подходи», — сказали мне сразу. И у меня, сказать по правде, ни разу не возникло желания нарушить этот совет. Собственно, а зачем? Что, разве других красот мало? Например, незабываемый смог. Однажды при мне случился смог, когда пальцев вытянутой руки не было видно. В городе весь день не ходил транспорт. За всё время только один день такой и был. Обычно же метрах в пятидесяти уже почти всё видно. Потому что падающий снег всё-таки очищает воздух. А уж чего-чего, снега в Кизеле хватает. Зачастую как? В сентябре он уже лежит, а в мае он ещё лежит. И только в остальное время его нет.

Куда хуже, что все четыре времени года нет солнца. Не буду выдумывать, полярная ночь здесь не случается. Наоборот, летом бывают белые ночи, когда, если хочешь, берёшь журнал и читаешь его ночью прямо на улице. Никакие фонари не нужны. Но при этом и зимой, и летом увидеть солнце, обычное, привычное в других местах оранжевое блюдечко, здесь не удаётся. Вечный смог, частый снег лишают возможности видеть солнце. Психологически это, оказывается, угнетает. По крайней мере, для меня эта ситуация обернулась тем, что на второй год моего пребывания в городе у меня пропал сон. Напрочь. Больше двух месяцев я не спал совсем. Правда, случалось, что на какое-то время я всё же отключался, проваливаясь в сон, но длился он буквально минуты. Такое происходило нечасто, но совершенно неожиданно. Представьте себе живописную сцену: завуч открывает дверь класса, а там я сижу на краешке стула, уронив голову на стол. «Тс-с-с, — шипят ей мои шестиклашки, — Глеб Михалыч уснул». Ошарашенная она прикрывает дверь. А через пару минут я как ни в чём ни бывало уже продолжаю урок.

— А что врачи? — не выдержал кто-то из женщин.

— Среди северян Заполярья, слышал, распространён так называемый синдром полярной ночи. Что было со мной, врачи сказать так ничего и не смогли. Вероятно, какой-нибудь синдром отсутствия солнца. Мне пробовали давать снотворные, потом успокоительные, потом какие-то сильнодействующие лекарства, наконец, даже наркотические вещества. Я, как пьяный, ходил после них по коридору от стенки к стенке, но уснуть тем не менее не мог. И каждый день утром шёл на работу в школу. Врач-психиатр сказал: «Случай редкий. Я могу положить вас в психиатрическую больницу, но дать вам бюллетень без диагноза не могу, не имею права». Психиатрическая больница в Кизеле тоже была. Однако мне туда, как и в зону, не захотелось.

И раз уж речь зашла о достопримечательностях города, расскажу ещё о некоторых. На сооружение, совершенно очевидно промышленного назначения, я обратил внимание в первый же день по приезде. Спрашиваю учителей, что это за огромный корпус в низинке, если смотреть из центра города? «Обогатительная фабрика, — отвечают мне. — Только она не действует». — «Долгострой?» — интересуюсь я. — «Нет, совсем прекратили строительство». — «Что так?» Коллеги рассказали. История простая. Кизеловский уголь — коксующийся. Во время Отечественной войны ему цены не было, потому как без такого угля металла не получишь, а металла в войну, объяснять не надо, требовалось много. Война закончилась, шахты продолжали работать, но сильные угольные пласты оказались выработанными. И порешили строить обогатительную фабрику. Делали всё как положено. Спроектировали, внесли в план, получили финансирование, начали строить. Уже почти построили, но тут какая-то шибко умная голова подсчитала, и оказалось, что и без того дорогой кизеловский уголь после обогащения можно будет считать воистину драгоценным камнем. Последовала команда строительство прекратить. Этот-то памятник социалистическому планированию и возвышался над всей окрестностью.

Глеб опустил голову. Отрывочнее и глуше стал звучать его голос:

— Но это была не единственная кизеловская достопримечательность подобного рода. Отправились мы как-то с классом, где я был классным руководителем, по грибы. Грибник я аховый, но чем плохо побродить по лесу! Автобус высадил нас там, где указали мои ребята и пара родителей, помогающих мне присматривать за детьми. Автобус тронулся дальше, а я оглядываюсь вокруг, где лес-то? Вокруг одни пеньки разной высоты да мелкая поросль. «Где деревья?» — спрашиваю я. Мне отвечают, что лес идёт на шахтные стойки, вокруг Кизела давно уже все повырубили, но на грибах это не отражается, их тут много. И разбрелись мы с вёдрами и лукошками вокруг пеньков да кустарника. Действительно, грибов полно. Бродим, перекликаемся. Я не столько на землю гляжу, сколько вокруг, чтоб никто из моих пятиклассников далеко не отошёл, не потерялся. Накануне завуч мне доходчиво объяснила, что это дело подсудное. И я понял, случись что, далеко везти меня не придётся — лагеря рядом.

Ходили, ходили, вышли на какую-то насыпь. Шпалы, рельсы — всё заросло. Похоже, какой-то кизеловский Корчагин узкоколейку тянул, мысленно пошутил я. А вслух поинтересовался, куда это мы вышли. «К трамвайной линии», — отвечают мне. «Куда-куда?» — не понял я. Мне поведали историю, сюжет — точь-в-точь строительство обогатительной фабрики. Сочли однажды отцы города, то есть горком партии и горисполком, что для полного счастья не хватает городу трамвая. Но город-то небольшой, пускать трамвай по городу — смех один. Тогда решили строить скоростной трамвай между Кизелом и соседним Александровском. А может, каким другим близлежащим городом, сейчас уже не помню. Факт тот, что коммунистическая стройка закипела. Сколько на неё сил и средств ушло — не ведаю. Только опять какая-то умная голова взялась считать, и оказалось, что для скоростного трамвая нет и неоткуда взять необходимой электроэнергии. Стройку бросили. Так и не довелось жителям города обзавестись трамваем.
— И долго ты там жил?

— Два года. Знаете, я ведь по натуре сугубо городской житель. А значит, предпочитающий при первой же возможности сесть на транспорт, чтобы доехать до нужного места. А там всё это время ходил только пешком. В слякоть, в мороз, а зимой температура порой опускалась ниже сорока да с ветром, в снег, а сугробы выше человеческого роста, в жару, в пыль — только пешком. В школу, из школы, в магазин за продуктами, в бассейн поплавать, в театр, выполнить положенную норму посещений семей моего класса — вот, вроде бы, и все возможные маршруты. Придёшь в любую семью — про сына или дочку спрашивают позже. Сначала хозяйка бежит во двор, где в сарае на стеллажах лежат противни с замороженными уральскими пельменями. Хозяин в это время достаёт первую бутылку. Они это прекрасно делали и без меня, но раз я появился, то тут уж как бы сам Бог велел.

— Много пьют шахтёры? — подала голос откуда-то сбоку жена днепропетровского дяди.
— Кто мне скажет, чт; в нашей стране значит «много пьют»? Спрашивать надо: кто пьёт? почему пьёт? когда пьёт? Ведь спиваются не от количества выпитого, а от жизни... Я нисколько не удивлюсь, если окажется, что, допустим, горняк Кузбасса в среднем пьёт меньше шахтёра Кизела. Так случилось, что в моём классе училась дочка председателя обкома профсоюза угольщиков. Сработала, как говорит мама, вечная моя привычка совать нос куда не просят. И я попросился спуститься в шахту. Ну, что вам сказать? Когда я учился в школе, в учебнике истории, помню, была нарисована картинка: дореволюционный шахтёр кайлом в узком забое долбит уголёк. Реальная картинка, которую увидел я, была…
Представьте, шахтёр, лежа на боку в узкой норе — назвать её забоем у меня язык не поворачивается, — отбойным молотком врубается в уголь, пласт которого, наверное, сантиметров тридцать. Подолбит, затем одной рукой отгребает, проталкивает назад мимо себя добытый уголёк. Другое плечо чуть ли не упирается в свод этой норы. Сверху на него сочится, капает влага. Внизу тоже мокро. К тому же загазованность. Вот и решайте теперь, много или нет пили кизеловские шахтёры? Да, пили! Они спускались вниз — им море по колено. При этом волновало их совсем другое. То, что платить стали меньше. То, что нормы стали больше. То, что существовал некий гласный или негласный приказ по отрасли: горняков Кизеловского угольного бассейна на работу не принимать. Чтоб не разбегались. Они вроде и свободные люди, а в то же время — будто в зоне, которую покидать не имеют права.

Да, пили! Спокойно, без надрыва, без ощущения, что рушится мироздание, отнюдь не по-гусарски, но бесшабашно. Пили, как на работу ходили. Отчего и гибли часто. За те два года, что я там был, у нас в школе осиротели несколько детей. Пили сами. Пили их жены, провожающие мужей в смену и не знающие, дождутся ли со смены. Пили даже их дети. У меня в классе одна пятиклассница прямо на уроке истории выпила на спор с мальчишками бутылку вина из горлышка. После этого директор школы потребовала мой план воспитательной работы. А в плане ни одного мероприятия по антиалкогольному воспитанию. «Чему вас там учат, в ваших университетах?» — в сердцах бросила она. Сама она университетов не кончала. По разнарядке заочно окончила высшую партийную школу и, возглавив самую крупную школу города, преподавала историю. Одна из тех, шутил я, кто с позиций ВПШ стоял на страже просвещенья. В системе образования типичная фигура: без мужа, всё свободное время в школе. Дома был взрослый сын. Как рассказали учителя, незадолго до моего приезда в город его судили за попытку изнасилования, но оправдали. Потерпевшая вроде бы забрала своё заявление. Её родителям или что-то пообещали, или сколько-то заплатили. Деталей никто не знал, поэтому учителя могли только гадать.

Глеб оглядел сидящих за столом, словно размышляя, продолжать ли дальше. Потом улыбнулся:

— Хотите, расскажу, как складывались мои педагогические будни в Кизеле?

Ответить никто не успел — Глеб начал рассказывать:

— Мой диплом об окончании дневного отделения университета оказался единственным среди словесников школы. Так вышло, случай свёл в стенах одной школы шесть заочников пединститута. Должен сказать, этот факт мало способствовал моему вхождению в коллектив. Отношения между выпускниками пединститутов и университетов и без того часто напоминают отношения между питерцами и москвичами. А тут ещё принятая в школе практика взаимных посещений уроков. Я как молодой специалист должен был учиться у своих опытных коллег. И я пошёл по их урокам. Но после посещённых уроков, вместо благодарности, удивлённые учителя выслушивали мои монологи о допущенных или пропущенных ими ошибках в ходе уроков русского языка и о несуразных трактовках ими художественных произведений на уроках литературы.

«Если ты такой умный, — обиделась как-то одна из учительниц, жена офицера внутренних войск, — дай сам вместо меня урок в восьмом классе». Мне даже в голову не приходило, что суть наших профессиональных дискуссий, ведущихся при закрытых дверях, прекрасно понимают ученики. На следующий день после моего урока с разбором стихотворения Некрасова в восьмом классе нечаянно услышал, как восьмиклассница спрашивала завуча: «А Глеб Михалыч у нас вчера вёл урок потому, что ему не понравился урок Марь Семённы?»

Заболела учительница, ведущая литературу в девятом классе. Меня отправили на замену. Когда выздоровевшая коллега вышла на работу, к директору отправилась делегация девятиклассников. Класс просил сменить им учителя, оставить меня. Можете себе представить, как возлюбила меня после этого учительница, чей несомненный авторитет я, человек пришлый, так подло попытался подорвать, воспользовавшись её нездоровьем. Сочтя, что поведение девятиклассников, конечно же, моих рук дело, она подала заявление в профком школы, требуя оградить её, отдавшую столько лет школе, от происков вчерашнего студента. Профком собрался. «Я двадцать пять лет в этой школе, — хватаясь за сердце, горячилась оскорблённая учительница, — а этот сопляк берётся считать, сколько, видите ли, грамматических ошибок я пропускаю при проверке сочинений». Я слушал-слушал и возразил только один раз. «Стул, на котором вы сидите, — сказал я ей, — сто;т здесь, наверное, меньше двадцати пяти лет, но пользы от него больше». Профком единогласно осудил моё поведение.

«Она не виновата, — пыталась образумить меня директор школы, — что вы смогли учиться в университете, а её судьба сложилась так, что она заочно получала образование, уже работая в школе. Как интеллигентный человек, вы должны понимать это». Но я не понимал, как можно учить русскому языку, не зная его. — «Но ведь она исправляет правильно написанное учеником на неправильное». — «Ну, и что? Разве это помешает ему потом работать в шахте?» Не стану кривить душой, мне и впрямь не доводилось слышать, чтобы недостаток образования кому-то мешал спускаться в кизеловскую шахту добывать уголь. Директорская логика была железной и обоснованной. Действительно, среди данных, собираемых каждым классным руководителем, были и сведения об образовании родителей учащихся. У меня в классе училась дочка председателя обкома профсоюза угольщиков и дочка, чей папа был главным администратором местного театра, а мама — одной из ведущих актрис этого театра. Поэтому средний образовательный уровень родителей в моём классе был наивысший по школе, кажется, больше пяти с половиной классов. То есть наши ученики несомненно перерастали своих родителей по образовательному уровню. «В этом есть, несомненно, и наша, учительская, заслуга, в том числе и Анны Владимировны, которая, я знаю, иногда недостаточно внимательно проверяет сочинения, — наставляла меня директор. — Но это не даёт вам права оскорблять её, сравнивая со стулом».

Интересно было в эти минуты наблюдать за Глебом. Нахлынувший на него поток чувств от впечатлений далёкой учительской юности, кажется, сделал тихий и мягкий воздух на террасе напряжённым, как перед грозой. Голос Глеба зазвучал в нём резко и чётко, как камертон в пустом репетиционном классе:

— Как долго продолжалось бы моё перевоспитание — трудно сказать. Как всегда, вмешался случай. Приглашает как-то меня директор к себе в кабинет. И из разговора с ней я понимаю, что она откуда-то знает о моих студенческих художествах: и о партийном бюро накануне защиты диплома, и о сорванном комсомольском собрании. Потом ледяной голос директора ставит меня в известность, что в Кизел, куда именно, она не уточняет, из Саратова поступила информация о моей, как тогда считалось, идейной ущербности. По линии ли первого отдела университета, или непосредственно из КГБ, и по чьей инициативе пришла подобная весточка, мне не ведомо по сию пору. В тот день, выговорив, что ей всё-всё известно, директор отпустила меня на уроки. Но довольно скоро разговор получил очень даже необычное продолжение.

Надо сказать, что мой директор была не просто директор. Она была членом бюро горкома партии. Собственно, в школу она пришла недавно, а долгие годы до этого была заведующей гороно. Так что, сами понимаете, была она человеком очень даже влиятельным. Ну и вот, не проходит и нескольких дней, получаю я… Догадайтесь с трёх раз, что? Ни за что не догадаетесь. Получаю я повестку городского военкомата о призыве в армию. Быстренько медицинская комиссия признаёт меня годным к службе в армии. Минус тринадцать левый глаз? «Но ведь правый немного лучше, а для стрельбы нужен правый глаз», — объяснял мне окулист. Детский паралич левой ноги? «Да вы что, даже не заметна хромота, — удивлялся невропатолог. — Знаете, в пехоту я вам не советую идти». И получил я направление в танковые войска, в сержантскую школу. «Уверена, армия Глеба Михайловича воспитает», — напутствовала директор на торжественных проводах, вручая мне, уже коротко-коротко стриженному, электрическую бритву — подарок педагогического коллектива.

И повёз поезд меня в Пермь. Уже на следующий день я стоял на плацу областного призывного пункта. Стоял, ждал, когда прокричат мою фамилию, чтобы везти меня дальше, куда-то к Челябинску. Ждать ждал, но настаивал на медицинской комиссии, областной. Первый же врач отфутболил меня к какому-то военному чину. Тот пошёл докладывать следующему, а тот, в свою очередь, ещё кому-то. Закончилось тем, что мне вручили незапечатанный конверт, в котором находился приказ с выговором горвоенкому Кизела. Приказано было передать ему лично в руки. И я отправился обратно. Утром следующего дня являюсь в городской военкомат. Захожу в кабинет военкома и… Хотя в принципе никогда не ругаюсь матом, тут от всей души с чувством, с толком, с расстановкой произнёс непечатную тираду и вручил военкому приказ за подписью его областного начальника.

— А дальше?

— Дальше пошёл в школу. «Глеб Михайлович, вы что? Не хотите воспользоваться удобным случаем? Ведь теперь вы можете не отрабатывать срок, положенный молодому специалисту. Раньше я не имела права ни отпустить вас, ни уволить. Но вы уже уволены в связи с призывом в армию. Мы не станем требовать вашего возвращения», — по-матерински заботливо внушала мне директор. Но набежали мои сорванцы, прослышавшие, что вернулся Карлсон. Так меня за спиной звали шестиклассники, у кого я был классным папой. Существовало и другое прозвище — Пьер Безухов, но это уже среди старшеклассников. Так вот, набежали мои сорванцы, и я никуда не уехал. Чем очень, надо полагать, огорчил директора.

Да, между прочим, уже после моего возвращения в Кизел встретилась мне как-то в поликлинике медсестра, та, что была с окулистом, когда я проходил медкомиссию перед призывом. От неё, по сути, и не зависело-то ничего. Но увидела меня, сама вдруг подошла, простите, говорит, не хочется, чтобы вы о нас плохо думали, я, мол, тогда спрашиваю врача: «Что мы делаем?», а он чуть не кричит: «Велели!» История с призывом — почти швейковская. Так что в армию, несмотря на запрет своего деда, я всё же попал, новобранцем был. И долгое время потом на вопрос о службе в армии гордо отвечал: «Признан годным. Служил три дня». Не самый распространённый, полагаю, случай.

Глеб опять приложился к рюмке.

— Получается, что ни возьми, всё в моей жизни: и смех, и слёзы, и радость, и горе, случайно. Вот почему я не верю в судьбу. Я верю в случай. Только поймите меня правильно, случай — не неизбежность, не предопределённость. Говорят же, что жизнь — игра, если это так, то случай — некое условие игры. Как в компьютерной игре — задаваемый уровень сложности при прохождении того или иного отрезка жизни.

— Глеб, а что за история с комсомольским собранием? Ну, та, про которую ещё в Кизел сообщили. Ты, вроде, никогда об этом не рассказывал.

— А-а, история самая что ни на есть заурядная. Припоминаю, это был год, когда вся страна, как тогда говорили, в едином порыве праздновала пятидесятилетие комсомола. Было объявлено проведение торжественного Всесоюзного юбилейного комсомольского собрания. Кажется, это был единственный случай, когда проводилось общефакультетское комсомольское собрание. В самой большой аудитории собрали студентов всех курсов, с первого по пятый. Заранее назначенные, дежурные ораторы выходили с парадными отчётами своих групп, курсов. Но чёрт попутал одного из третьекурсников затронуть конфликт, происшедший у них с преподавателем, куратором летней практики. Видя, что собрание вдруг соскочило с торжественной колеи, и рассуждая, что нечего заниматься пустопорожней болтовней даже в юбилейные дни, я поддержал третьекурсника, тем самым добавив масла в огонь. Добавил, видимо, прилично, потому что зал взорвался, и появилось много желающих высказаться о наболевших студенческих проблемах. Однако сразу после моего выступления декан прервала комсомольское собрание, объявив его закрытым. «А с теми, кто сорвал торжественное собрание, мы поговорим завтра», — бросила она в мою сторону. Никакого разговора назавтра не последовало. Но на доске приказов вывесили листок, который извещал, что два студента сняты со стипендии. Конечно, в числе зачинщиков срыва торжественного мероприятия и моя фамилия.

— Я всегда тебе говорила, что ты как был баламут, так баламутом и остался, — вздохнула мать Глеба. — Тебя что, эта практика касалась? Тебе что, больше всех было надо? Заступник нашёлся…

— Мам, ладно. Мне уже всё-таки как-никак пятьдесят. Баламут или не баламут, я своей головой живу.

— Ага, тебя постоянно со стипендии снимали, а мы с отцом должны были деньги на тебя зарабатывать. Ты промолчать, видите ли, не мог. А как нам давались в то время деньги, ты думал? Я тогда, если помнишь, на завод копировщицей пошла работать. А сколько копировщице платили, тебе известно? И знаешь ли ты о том, сколько рубцов осталось на больном сердце твоей матери, когда ты выпендривался сначала в школе, затем в университете и даже потом, уже работая?

— Так, кажется, тут тоже кое-кто хочет сорвать празднование юбилея.

— Не бойся, сын, я твой праздник портить не стану. Я смолчу. Я всю жизнь молчу. Однако тебя послушать, у тебя всё выглядит случайностью. Ты никогда ни в чём не виноват. Всё у тебя само собой получается. Только не слишком ли их много, твоих случайностей?

— Вот и я о том же. Таким уж, видимо, я счастливчиком уродился.

— И в этом, конечно, ты меня, свою мать, упрекаешь?

— Погоди, никого я не намерен упрекать. Причём тут ты? Я всего лишь пытаюсь разобраться и понять. Если само течение и любые изгибы моего жизненного русла так зависят от странной череды стечений обстоятельств, то что это — тоже случайность, или всё же в самих удивительных совпадениях есть некая система?

…За окнами прогудела машина, хлопнула дверца, заскрипела соседская калитка. На какой-то миг Глеб умолк, равнодушно скользнул глазами по столу и, ни на чём не остановив взгляда, продолжил говорить:

— Мне кажется, я понимаю, почему Рэма не принимает случай всерьёз. Она ему не знает цену. Потому без тени юмора на него и не смотрит. И что я ни рассказывал бы, она воспринимает услышанное как какой-то розыгрыш, анекдот. Поначалу мне тоже хотелось так думать. Только вот штука какая, анекдот этот почему-то непременно со мной, а не с кем-то другим происходит. Не получается взять и отмахнуться от него. Нельзя уволить его по собственному желанию. Потому как у него этого желания нет, а моё собственное в расчёт им не принимается.

Можно сколько угодно шутить на сей счёт, и, тем не менее, именно случай, точнее, странная концентрация разнохарактерных случаев задает тон моей жизни. Я уже давно вывел и принял для себя в качестве непреложной формулу: «Умей уважать случай, иначе он тебя не уважит». Недавно в одном из романов современного фантаста Сергея Лукьяненко мне попались слова: «Нет ничего полезнее случайностей». Но где, в чём, скажите, какая мне польза от тех случайностей, что постоянно преследуют меня? И ещё. Если всё определяет только случай, тогда зачем я?

Глеб перевёл задумчивый взгляд в сторону матери.

— Так хочется думать, что своё будущее ты держишь в собственных руках, — Глеб горько усмехнулся. — Но является случай, и ты ясно видишь, что шагнуть прямо или свернуть в сторону, подняться на ступеньку или оступиться вниз, сделать так или иначе тебе предлагает сделать выбор именно он, случай. Единственный, кто, оказывается, держит твоё будущее в своих руках. Мам, ты успокоилась? Может, я в чём и не прав. Может, действительно, порой и выпендривался, как ты говоришь. Да, не спорю, я поперечный. Но ведь сколько было моментов, когда я вёл самый что ни на есть размеренный и благообразный образ жизни, однако являлся случай и всё переворачивал с ног на голову.

— Глеб, подумай, так ли уж всё, что происходит с тобой, случайно? Может быть, какие-то черты твоего характера, твои те или иные поступки как бы провоцируют то, что позже ты склонен расценивать как случайность?

— Признаю, далеко не каждый случай, происшедший со мной, случаен. По крайней мере, не настолько случаен, как это может показаться. Взять хотя бы историю с моей первой книгой. Как сейчас помню строки подзаголовка, вынесенные на титульный лист: «Документальное повествование о шестнадцатилетнем мальчишке, в грозные годы войны ставшем военным пилотом, о лётчике, налетавшем 12 тысяч часов, о книгах, которые он написал для читателя любопытного и молодого сердцем». Я уже держал в руках «чистые листы» этой книги. Она была о саратовском писателе Владимире Казакове. Лауреат нескольких Всесоюзных литературных конкурсов, в том числе имени А. Фадеева, и литературных премий, чьи книги «А-7 уходят в ночь», «Пилоты», «Тревожный колокол», «Голубые капитаны», «Сотвори себя», «Вспомни, облако!» были чрезвычайно популярны среди саратовских читателей, Казаков по областным меркам вполне заслуживал серьёзного очерка о себе. Областное издательство, зная о моём добром отношении к его прозе, обратилось ко мне с предложением написать небольшую книжку о творчестве писателя. Делая «социальный заказ», издательство, как водится, предварительно согласовало с обкомом партии саму возможность книги о творчестве Казакова, кандидатуру её автора, объём будущего издания. В результате мне, молодому критику, представилась реальная возможность выпустить в свет первую свою книжку.

В те времена подобный случай выпадал нечасто. Поэтому мой ответ главному редактору издательства кто-то расценит как великое нахальство. Я написал, что Казаков — не Лев Толстой, поэтому разбирать темы и идеи его произведений, проводить литературоведческий анализ образов просто глупо. Но незаурядная судьба человека, в шестнадцать лет на исходе третьей военной зимы ставшего военным планеристом-десантником и совершившего два боевых полёта, после войны долгие годы бывшего лётчиком-испытателем, а затем взявшегося за перо, позволяет мне написать документальную повесть, в которой можно рассказать и о том, как создавались его произведения.

— Значит, предложили написать критический очерк, но тебе показалось этого мало, ты пожелал писать документальную повесть? Ну, и разве это не подтверждает мои слова, что ты своими действиями сам провоцируешь негативный ход событий?

— Можно и так взглянуть. Но писать о прозе Казакова, не рассказав о Казакове-лётчике, мне представлялось невозможным. Ведь книг, тепло принятых читателями, вовсе могло не случиться, оборвись его жизнь ещё в середине второго десятка лет или позже в ходе уникальных лётных испытаний сначала самолётов, а потом вертолётов.

— Надо полагать, издательство послало тебя куда подальше?

— Удивительно, но издательство пошло мне навстречу. И уже на первых страницах рукописи, а было это, замечу, на рубеже восемьдесят пятого — восемьдесят шестого годов, возникли строки, о которых уместно вспомнить сейчас: «Случай и Удача — ими приходилось очень дорожить — дозволили молодому планеристу-десантнику совершить эти два вылета и благополучно вернуться. С правом много позже написать: «Планер был рассчитан только на один полёт в тыл врага. Психологически для пилота каждый из таких полётов был «без возврата». Боевой расчёт (на то и война!) строился на том, что, если один из трёх планеристов дойдёт до цели и приземлится благополучно, — отлично, задача выполнена. Тогда он вливался в строй партизан или в ряды диверсионной группы и делил с ними все тяготы до тех пор, пока не понадобится на Большой земле». Как видите, случай, люди случая заинтересовали меня не сегодня и даже не вчера.

После этих слов Глеба будто подменили. Он заговорил медленно и тяжело. Конечно, не камни ворочал, но словно наперекор кому-то или чему-то. Однако, не было в нём ни досады, ни возмущения:

— Но вернусь к истории, происшедшей с моей книгой. Я уже пребывал в ожидании выхода тиража, как вдруг получаю от директора издательства письмо. Вот уж где действительно чёрным по белому было написано: «В связи с решением директивного органа мы вынуждены исключить из темплана и прекратить издание Вашей книги «Верность небу», а также расторгнуть заключённый с Вами договор». Я к телефону: «В чём дело? Кто? Почему?» — «Мы бессильны, — отвечают мне, — это обком партии».

Пишу в обком партии. Оттуда молчание. Пишу вторично. На этот раз приходит ответ за подписью второго секретаря обкома. Он сообщает, что бюро обкома КПСС сочло нецелесообразным издание книги «Верность небу» о Казакове. Причины? Их три. Во-первых, за последние шесть лет в прессе было три критических рецензии на произведения писателя. Во-вторых, семь лет назад писатель имел выговор по партийной линии. В-третьих, обком КПСС считает нецелесообразным издание отдельных книг о творчестве саратовских писателей. Читая и перечитывая письмо, я задавался вопросом: почему, собственно, секретарь обкома, подписавший это, считает меня идиотом?

Решаю искать правду в «Правде». Мне устраивают встречу с одним из членов редколлегии, заведующим отделом партийной жизни, которому я и живописую картину насилия обкомовцев над издательством. Он меня выслушивает и начинает объяснять, что всё это выеденного яйца не стоит. Не женщину же в конце концов изнасиловали. Просто вмешались в работу государственного издательства, что вполне укладывается в право обкома осуществлять партийный контроль.

— А ты рассчитывал на что-то другое?

— Последние слова правдинца натолкнули меня на мысль обратиться в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС. Подобная настойчивость не была продиктована, поверьте, ни слепой наивностью, ни беспросветной глупостью. У обкома партии были три мотивировки запрета книги, и у меня были свои три причины, по которым я ввязался и продолжал бороться с решением бюро обкома. Первая — был нарушен закон. Дело в том, что на последнем этапе выхода книги, в момент так называемых «чистых листов», издательство не имело законного права расторгать по своей инициативе договор со мной. Вторая — мне была известна истинная причина обкомовского демарша против моей книги. На общем собрании писателей Казаков, бывший в то время ответственным секретарём областной организации Союза писателей, за что-то довольно резко покритиковал отдел культуры обкома партии. Присутствовавший на сорании инструктор обкома доложил по начальству. После чего началось то, чего сами обкомовцы не скрывали, — преследование за критику. И была третья причина моего поведения — по Москве гулял ветер горбачёвской перестройки.

Я написал обстоятельное письмо в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС. Оттуда мне позвонили. Областной комиссии партийного контроля было поручено проверить факты, изложенные в моём письме.

— Всё правильно, так всегда и было: на кого жалуешься, тому и поручают проверять. Глеб, ты что, раньше об этом не знал?

— Начальник начальнику глаза не выклюет.

— Очень быстро из Саратова пришёл ответ, содержащий одну короткую фразу, что по затронутым вопросам мне ранее уже дан исчерпывающий ответ за подписью второго секретаря обкома КПСС товарища Иванова И.И. После чего я позвонил в КПК, сообщив, что полученная отписка меня не устраивает и потому я намерен подать в суд на второго секретаря Саратовского обкома партии по факту преследования за критику и нарушения им закона.

— То есть решил всерьёз заняться правдоискательством?

— Глеб, а что ты не обратился сразу к Генеральному секретарю? Или в Организацию Объединенных Наций? Мол, нарушены права человека.

— Смейтесь, смейтесь. Если честно, я мало верил в возможность добиться справедливости. Но именно в это время в печати широко обсуждалась тема преследования за критику. И если я на что-то рассчитывал, так только на то, что вдруг выпадет случай, и мой эпизод каким-то образом попадёт в струю развернувшейся кампании. Из КПК мне сообщили, что с моим письмом и отпиской из Саратова ознакомлен заместитель председателя Комитета партийного контроля, и он готов принять меня для личной беседы.
— Пообещали аудиенцию у папы римского…

— И ты говоришь, что не был наивным?

— Случай свёл его с ба-а-а альшим человеком…

Реплики сыпались и справа, и слева, и от сидящих напротив. Случилось нечто невероятное: сидящие за большим столом всё это время не вели свои обособленные разговоры, а внимательно слушали то, что рассказывал Глеб. И если раньше Глеб фиксировал, кто откликается на его рассказ, то постепенно он стал реагировать лишь на саму суть реплик.

— Да погодите вы. Теперь самое время сказать, что я тогда работал в Госкомиздате СССР. Был обычным министерским чиновником. Никаких льгот, никаких привилегий, сплошные обязанности да пристальное внимание соответствующего отдела ЦК КПСС к документам, в подготовке которых ты участвуешь. Правда, что касается меня, то случай несколько нетипичный. Книгоиздание причислялось к идеологической сфере, а я был беспартийным. Тем не менее, работал.

И вот в самый разгар моего конфликта с Саратовским обкомом, когда я уже дошёл до КПК, меня вдруг пригласили в партком. Здесь в разговоре со мной никакого явного неудовольствия, лишь одно недоумение по поводу того, что госслужащий, призванный заниматься серьёзными проблемами книгоиздания в масштабах страны, отвлекается на сугубо личное дело издания собственной книжки, вовлекая в свои взаимоотношения с издательством такие высокие инстанции, как обком КПСС и Комитет партийного контроля.

Чтобы никоим образом не дискредитировать Госкомиздат, я взял очередной отпуск. И решил по такому случаю съездить на пару-тройку дней в Саратов, проведать отца с матерью. Тут-то и началось самое любопытное. Вечером по телефону я разговаривал с матерью, сообщил ей о том, что намерен приехать повидаться и что завтра иду за билетом. Утром билет на вечерний рейс уже был у меня в кармане. А во второй половине дня в квартире раздался телефонный звонок. В трубке слышу голос директора издательства: «Глеб Михайлович, мне только что звонил инструктор обкома, он никак не может до вас дозвониться. Просил меня связаться с вами. Вы едете в Саратов, и секретарь обкома партии хотел бы завтра днём с вами встретиться. Мы пришлём машину к поезду, чтобы вы не опоздали на встречу».

Ну, как развитие сюжета? Комментарии требуются?

— Слушай, а как они узнали о твоей поездке?

— Я даже не спросил, каким образом им стало известно о моём завтрашнем приезде в Саратов. Директору я ответил, что вообще-то еду к родителям, а вовсе не для того, чтобы встречаться с кем-либо в обкоме. Поблагодарив, отказался от машины. И добавил, что по приезде в родительский дом я готов созвониться и обговорить время визита к секретарю, раз уж у него возникло такое желание.

Так я и сделал. На вокзале меня встречал отец. На троллейбусе мы добрались до дома. Посидели за столом, накрытым к моему приезду. И только потом я набрал номер телефона издательства. Директор сказал, что сейчас он свяжется с обкомом, после чего мне перезвонит. Мама, заслышав о приглашении в обком, разумеется, разволновалась. Опять сын конфликтует с начальством. «Добром это, конечно, не кончится. Пропади пропадом эта книжка. Нашёл, с кем бороться. Они, что хотят, всегда делали, делают и будут делать, ничего ты им не докажешь. Хочешь, чтобы из министерства выгнали? Потом никуда не устроишься». Материнскую тираду прервал довольно быстро раздавшийся звонок. Встречу перенесли на завтра, на одиннадцать часов.

— И чего ты ждал от этой встречи?

— Чего ждал? Был обычный интерес к тому, как повернутся события, что при этом услышу, какими словами скажут, с какой интонацией. Сработала присущая, наверно, каждому писателю любознательность коллекционера жизни. Утром я был в обкоме. В кабинете второго секретаря, кроме него самого, присутствовали заведующие отделами пропаганды и культуры, инструктор, курирующий издательство и Саратовское отделение Союза писателей, директор издательства. Можно сказать, собралась вся верхушка областной идеологии. Мне почему-то стало смешно. «Неужели, — сказал я, — для того чтобы принести извинение за нарушение закона, надо непременно столько людей?» — «Партия руководствуется в своих действиях не законами, — услышал я в ответ от секретаря обкома, — а сложившейся практикой, если хотите, целесообразностью».

Нет, я и раньше думал, что партия и закон отнюдь не близнецы-братья. Но, честно говоря, не предполагал, что услышу подобное признание от идеолога областного масштаба.

А далее состоялся диалог, содержание которого я попытаюсь воспроизвести.

— В связи с вашим обращением в Комитет партийного контроля было принято решение встретиться с вами, — продолжил секретарь обкома.

— Означает ли это, — спросил я, — что моя книга выйдет в свет?

— Нет, издательству дано указание ликвидировать набор книги о Казакове. Хотя к вам лично у нас нет никаких претензий.

— Но зато есть претензии у меня к вам. И потому я намерен обратиться в суд по поводу вашего противоправного указания. Потому как оно является ничем иным, как преследованием за критику. Надеюсь, что и КПК, руководствуясь идеями перестройки, проводимой партией, факту преследования за критику даст соответствующую оценку.

— Ни один суд не примет к рассмотрению ваш иск. А перестройка… Это у вас там, в Москве, перестройка, а здесь мы живём по-прежнему, без всяких перестроек. Поэтому не будем говорить об этом. Ну, не получилось у вас с книжкой. Забудьте о ней. Надо думать о будущем.

Голос его звучал мягко, кругло, я бы даже сказал, убедительно, и тем не менее слушать его было противно.

— У меня есть к вам предложение. Издательство выплатит вам гонорар за несостоявшуюся книгу. Это, во-первых. А во-вторых, заключит с вами договор на новую книгу, другую, не о Казакове, которая будет сразу включена в план и без проблем издана. Ну, не сошёлся же свет клином на Казакове. Что разве не о ком больше писать? Вы молоды и, конечно же, хотите опубликовать свою первую книгу. Мы поможем.

Вот какой примечательный разговор состоялся у меня в стенах обкома партии. Потом, по возвращении в Москву, была встреча с заместителем председателя Комитета партийного контроля, которому я воспроизвёл откровения партийного функционера про закон и сложившуюся практику, про отношение к перестройке, рассказал о ничуть не скрываемом преследовании за критику и циничной попытке купить меня изданием новой книги. Ни тени возмущения или удивления я не увидел. Да, мои упрёки в адрес саратовских товарищей справедливы, да, поступили они не лучшим образом, да, сказанное ими нельзя назвать умным. Но выходу моей книги вмешательство КПК вряд ли поможет. Потому что второй секретарь — это фигура значимая, весомая, а случай с запретом книги, ну, не столь серьёзное прегрешение, даже если секретарь обкома в чём-то там и не прав.

Глеб опять налил себе в рюмку и опрокинул её в себя.

— Пап, я тебе кусочек ветчины положила.

— Сколько раз тебе говорить, не перебивай, когда говорят старшие.

Глеб сердито мотнул своей ещё совсем не седой головой.

— После этого, надеюсь, вы согласитесь с тем, что мне выпал редкий случай близко соприкоснуться с мировоззрением партийных деятелей советской эпохи. Тогда эти люди, как оказалось, открытые к диалогу и чрезвычайно откровенные, уверенно и спокойно называющие всё своими именами, мне наглядно продемонстрировали, что мир зависит от того, с какой точки зрения глядеть на него. Оказалось, есть точка зрения обычная, человеческая. А есть другая, партийная. Впрочем, если хотите, можете называть её советской, хотите, коммунистической, желаете, государственной, или просто точкой зрения власти. Я не математик, но история с моей первой книгой позволила мне сформулировать своеобразную аксиому. Из неё следует, что, если обе эти точки, человеческую и партийную, взять за исходные и продолжить каждую в бесконечность, то получатся непересекающиеся прямые. Если вдуматься, законы писаны для отдельного человека. А партийного функционера, или по-другому человека власти, конкретная личность ничуть не интересует. Потому как партия, которую он представляет, власть, которой он служит, — они предназначены для управления массами. Вот почему я и слышал на всех уровнях, что дело моё мелкое.

Я не намерен ни давать оценку этому явлению, ни утверждать, будто, присущее прошлому, оно стало невозможным в настоящем. Я лишь констатирую, что один случай дал мне возможность написать книгу. Другой случай лишил меня возможности увидеть её изданной.

— Хочешь сказать, это всё происшедшее было случайностью?

— Для существовавшей системы в целом — нет. Но для меня лично — чистой воды случайность. Не выступи на том собрании Казаков, и книжка увидела бы свет. Разе хоть что-то зависело тут от меня? Наоборот, всё последующее время я, как мог, пытался противодействовать случаю. Но на то он и случай, что его ни перехитрить, ни переиграть нельзя. Даже в ситуации, когда уступать ему очень не хочется.

— Глеб, а тебе не кажется, что тебя не случай победил, а жернова системы перемололи?

— Допустим. Но в жерновах я очутился всё же по воле случая. Я сам в них не лез. Жернова тоже меня в себя не затягивали, пока случай не толкнул меня в них. Окажись Казаков чуть-чуть мудрее, чуть-чуть осмотрительнее, просчитай развитие событий на каких-то пару ходов вперёд, а как лётчик-испытатель он обязан был предусмотреть последствия, и я был бы лишён возможности рассуждать о точках зрения и непересекающихся прямых. Но даже сейчас, снова перебирая в памяти случившееся десять лет назад, жалею ли я о своём упрямстве пройти партийные инстанции из-за не вышедшей книги? Скорее всего — нет. Да, был риск вылететь с работы. И всё же опыт сопротивления не власти, а случаю был полезен для меня. Я тогда сделал для себя вывод, что нельзя полагаться на случай, но и бессмысленно ему противиться.

— То есть стал фаталистом?

— Нисколько. Я живу нормальной жизнью, подчиняюсь естественной логике событий, происходящих со всеми нами, ну и, конечно, со мной. Вот сейчас — вместе со всеми я обретаю свободу и теряю деньги. Читаю книги, о существовании которых ещё вчера я, филолог, даже не догадывался. Делаю в квартире евроремонт, о каком раньше и помыслить не мог. Хожу в магазины, где за колбасой и молоком не надо стоять часами в очереди. Стараюсь не реагировать на причудливую дурь владельца газеты, на которого работаю. Как могу, занимаюсь дочками, которые в их-то годы смогли — ещё совсем недавно, сами знаете, это было совершенно невозможно — вместе с матерью погостить у друзей во Франции и выехать с ней в командировку в Швейцарию.

Глеб грустно усмехнулся.

— Мало это или много? Затрудняюсь сказать. Жизнь, скажу я вам, — большой роман, сюжетные ходы которого, моё глубокое убеждение, человек не всегда способен понять. Тут на днях старшая дочь, услышав слово по телевизору, спрашивает: «Папа, что такое «невыездной?» Причём, должен вам сказать, длинных объяснений она не принимает. Ты обязан сделать это коротко и ясно. Вы сможете? И ведь ещё не факт, что это одиннадцатилетнее чудо в перьях примет твоё объяснение. Логикой её не всегда проймёшь. У неё свои суждения о том, что «классно», что «отстой», своё видение проблем. Только решать она их хочет непременно сама. А проблемы, бывшие с тобой когда-то давно, её сегодня мало волнуют.

Взгляд Глеба похолодел.

— Или как растолковать дочкам, что в советское время, всю жизнь работая в идеологии без партбилета в кармане, ты был «белой вороной»? Что поймут они, если я расскажу, как директор издательства не смог взять меня на работу заведующим редакцией только потому, что это была номенклатура райкома партии, который не утверждал тебя в должности, потому что ты беспартийный? Они и слова такого «номенклатура» не слышали никогда. Что, посоветовать им обратиться к четырёхтомному академическому словарю русского языка? Но ведь в словаре слово есть, но нет нужного понятия. Есть номенклатура изделий, есть номенклатура товаров, а про людей там ничего не сказано. Как им понять жизнь, о которой даже словарь русского языка умалчивает? Да я и сам многое в этой жизни не могу понять. Почему, например, в советскую эпоху меня в тридцать пять лет официально числили молодым критиком, а нынешние молодые хозяева жизни — мне ещё только перевалило за сорок пять — стали считать, слава Богу, не устаревшим, но тем не менее очень старым человеком?

Изменилась сама наша жизнь. Мы живём в другой стране. Кое-кто из вас приехал сюда, как это ни дико звучит, из-за границы. Но эти изменения я не нахожу случайными. Большинство изменений просто должны были произойти. Это видели и понимали многие. Я помню, рефреном небольшой моей книжицы критических заметок о прозе 1983 года было кричащее слово «Надоело!», не пропущенное цензурой. Понимаю, многие из вас со мной не согласятся. Каждый из нас по-разному воспринимает происходящее. Одно замечу: изменения в общественной жизни не повлияли на происходящее со мной. Что поделаешь? Вокруг меня действует по-прежнему, не знаю, как его назвать, магнитное, электромагнитное, силовое поле случайностей. Мне просто жутко везёт на случаи. Так, видимо, мне написано на роду.

— Пап, ты опять пьёшь, не закусывая!

— Ладно, не мешай. И как бы там ни было, согласитесь, всё услышанное здесь и сейчас не укладывается в привычные рамки традиционных случаев, какие рассказывают случайным попутчикам в поезде или соседям по больничной палате. От моих коллег-писателей мне доводилось слышать, что случай — это особенный жанр городского фольклора, начинающийся обычно словами: «Вот был такой случай». Не верьте! Это вам говорит человек, сведущий в теории жанров. Мои случаи никак не вписываются в этот ряд. А в подтверждение расскажу, как и почему в последние годы я, писатель, прекратил выступать в качестве литературного критика, ушёл из книгоиздательского бизнеса и вместо этого занимаюсь выпуском заурядных информационно-рекламных изданий.

— Опять случайность?

— Конечно, случайность, — повторил Глеб. — Так вышло, что в один прекрасный день я оказался, увы, без работы. Куда только мог, рассылал факсы с резюме. В ответ выслушивал телефонные отказы, мотивированные тем, что уже стар. Записали в старики. Не глядя! Моей работой стали в то время домашние хлопоты и забота о дочках. Сам себе и домработница, и гувернантка, и курьер — кто куда пошлёт. И вот как-то отправился я на рынок, чтобы купить картошки, яиц, зелени, квашеной капусты… Минуту внимания, здесь, на самом интересном месте, хотя нас не застало утро, и я не Шахразада, позвольте мне прервать свой сугубо житейский рассказ, дабы, извините, проследовать в сооружение в углу сада.

Глеб с трудом стал приподниматься.

— Ноги затекли.

Кто-то из сидящих рядом попытался поддержать его, желая помочь встать.

— Не надо! Я сам. Вы что, думаете, я пьян? Смотрите, я сейчас прямо, вот, по одной доске. И никуда в сторону. Ну, что? Я ненадолго. Сейчас вернусь и продолжу.

Все сидели молча и наблюдали, как Глеб, пошатываясь, шёл мимо окон веранды. Заговорили, лишь когда он миновал последнее и скрылся из виду.

— Мужики, кто-нибудь проводил бы его.

— Что он маленький, что ли?

— Да ты взгляни, в каком он состоянии.

— До сегодняшнего дня я Глеба таким не видел.

— Конечно, почти две бутылки один уговорил. Сначала — вина, потом — водки. Тут уже на донышке осталось.

— Вот-вот, а ещё говорил, что водку не любит.

— Он здорово к ней приложился.

— Лена, сходи посмотри, как отец назад пойдёт. Не вставайте, не вставайте, Лен, ты под столом пролезь. Только осторожно, стол не свороти.

— А ты тоже хорош. Рядом сидишь, уши развесил, Глеб пьёт, ничего не ест, а ты…

— Да ладно вам, ну, захотел человек раз в жизни напиться. Он же дома. И повод — как-никак пятьдесят, тоже раз в жизни бывает.

— Он не напиться, а выговориться захотел.

— Выпивка развязывает язык.

— Похоже, ему и без того не терпелось излить душу.

В этот момент за окном раздался истошный крик. Кричала младшая дочка, посланная вслед отцу. Все повскакивали из-за стола и кинулись из дома в сад. Там на дорожке из бетонных плиток, ведущей к туалету, лежал Глеб. Он лежал на боку, уткнувшись лицом в грядку, с неестественно вывернутой левой рукой. На губах была кровь, на шее — широкая красная полоса, на полиэтиленовой пленке, сдвинутой с грядки в сторону, — брызги и маленькая лужица, точно туда плеснули из стакана немного вишнёвого сока.
— Врача… Наташка, беги в сторожку, вызывай «скорую»!

— Не надо, у меня мобильник.

— Павлуш, быстрее.

— Да, подымите вы его, ради Бога!

— Аккуратнее, несите в дом.

— Жив?

— Типун тебе на язык!

— Кровь-то откуда?

— Похоже, он о кусок кирпича виском ударился.

— А кирпичи тут откуда?

— А чем же ещё пленку прижимать?

«Скорая», на удивление, подъехала быстро. Её встретили у общих ворот, сопроводили до калитки. Почти бегом провели женщину-врача и медсестру к лежащему на диване Глебу.

— Жена есть? Останьтесь. Остальным выйти! Стол отодвиньте! Пьяный? Драка? Милицию вызвали?

Объяснять доктору происшедшее выпало жене. Гости, растянувшись по дорожке вдоль окон террасы, глядели через них на то, как доктор колдовала над Глебом, и вполголоса обсуждали случившееся.

— Леночка, не плачь, доктор приехал, с папой всё будет хорошо. Видишь, кровь уже почти не идёт. Сейчас ему укол сделают. А вообще тебе лучше не смотреть. Идите с сестрой в беседку. Люба, уведи детей, и своего захвати.

— Называется, справил юбилей…

— Да, отпраздновали.

— Как-то не сложилось. Вчера весь вечер просидел над поздравлением. А тут…

— Я помню, мы его сорокалетие отмечали в ресторане гостиницы «Россия». Это ещё в те времена было. Он тогда рассказывал, как всегда чётко ощущает на себе границу каждого прожитого десятилетия. Такой весёлый был.

— Что ты как о покойнике — «был». Всё обойдётся. Через десяток годков опять соберёмся — на его шестидесятилетие.

— Как в воду глядел, «жутко везёт на случаи». Потом опять скажет: «Ну, что я вам говорил?»

— Похоже, он и впрямь верит, что всё в его жизни — дело случая.

— Поверишь, доведись с тобой так вот, случай за случаем. Он, конечно, писатель, но ведь не выдумал, рассказывал то, что на самом деле было.

— На самом деле? А ты уверен, что именно так и было? Я некоторые его случаи слышу не первый раз. И каждый раз он рассказывает пусть немного, но по-другому.

— Интересно, что он будет говорить потом про сегодняшний случай.

— А какой такой сегодняшний случай? Ну, упал. В чём, собственно, случай? Я вообще думаю, чего он всё твердит «случай, случай». Случай, когда не он, а другие скажут «случай».

— Тише вы, нашли место для спора. Лучше сходите принесите носилки из машины. Глеба в больницу забирают.

Через несколько минут собравшиеся на юбилей Глеба наблюдали, как его, побелевшего и неподвижного, на носилках укладывали в машину. Жена уезжала с ним. Гости толпились вокруг в растерянности, не зная, что им делать. Продолжать застолье? В такой ситуации было как-то неловко. Разъезжаться?

— Доктор, как он?

— Что, как? Это я вас должна спросить, как получилось, что человек упал, по вашим словам, на ровном месте.

— Доктор, вы поймите, он не пьяница. Ну, выпил в день рождения. Ну, не удержался на ногах, с кем не бывает. А тут случайно кусок кирпича...

— Меньше пить надо. А вообще он в рубашке родился. Ещё бы немного, приди удар чуть-чуть выше… Случай, что жив остался.


От автора:

Текст, представленный здесь, является завершающей частью авторской книги «ПАРИЖ…  МОСКВА… Зигзаги судьбы: невыдуманные истории о грустном и смешном. Роман-эссе длиною в жизнь». (М.: Москвоведение.) Если кого заинтересует, роман этот можно назвать книгой наблюдений за тем, что окружало меня на протяжении шести десятков лет. А значит, речь в ней идёт о той эпохе, в которой жили все, кто застал ещё живым вождя, хозяина, диктатора Сталина, кто пережил его наследников Хрущёва, Брежнева, Горбачёва и вдруг оказался на постсоветском пространстве совсем другой страны. По сути, это заметки литератора, чьи прожитые годы перекликаются с судьбами обычных российских обывателей, каких у нас большинство. Среди «персонажей» романа-эссе А. Дурова и Л. Лещенко, В. Кожинов и Л. Аннинский, Ю. Бондарев и М. Лобанов, Ю. Селезнёв и А. Ланщиков, В. Бондаренко и С. Куняев и многие другие.



               


Рецензии