Рабы и господа

Анатолий ВЫЛЕГЖАНИН

РАБЫ И ГОСПОДА
Повесть


1.
-Ребята! Аппараты – на «товсь»! Минут через пяток можно снимать и, так сказать, де-гу-стировать, – обрадованно-бойко проговорил мужчина лет тридцати пяти в толстом буром свитере, мокрых до колен джинсах и мокрых же, в следах плохо смытой глины, кедах. Он стоял у костра и пробовал картошку, добытую из давно уже кипевшей ухи. От ложки, штанин его и даже кед шел пар.

Олег Александрович Карпухин – так звали его – был врачом областной детской клиники и человеком в своих кругах достаточно известным. У него было редкое лицо из тех, что имеют некие обобщенные для мужских лиц черты и обычно трудно запоминаются. Но жесткие очертания скул и подбородка, тонкие линии губ и выразительных бровей делали его красивым и мужественным.

-Ну что, я тогда за мешками иду? – спросил, ни к кому особо не обращаясь, сухощавый мужчина невысокого роста, в сапогах-болотниках со скатанными голенищами и в старенькой выцветшей штормовке с прямоугольной штопкой на правом рукаве. Некрупное и какого-то землистого будто цвета костистое лицо его с двумя вертикальными морщинами по краям рта и отрешенное выражение серых глаз могли бы у впервые видевшего его родить к нему вопрос, чем он озабочен или что он, должно быть, вспоминает. По паспорту он значился как Павел Петрович Клюкин, а среди своих, таких же, как он, шоферов, племя которых – легион, он был Пашка Клюка. Он рубил сучья в запас, а теперь бросил топор и пошел к «Москвичу», красневшему в свете костра в стороне у кустов, неторопливо и медвежевато ступая вперевалочку, будто трудясь каждым шагом. Подойдя к машине и открыв заднюю дверцу, он крикнул негромко не оборачиваясь:

-Сколько брать?

-Две, пожалуй. Одну оставим на утро, на похмел души, – ответил так же бойко Олег, повернулся к третьему, сидящему на бревне под старой березой, спросил: – Как, Михайлович?

-Да-а. Хватит пока, – сказал тот тоном неторопливым и покладистым, будто сообщая с важностью резюме глубоких и обстоятельных размышлений.

Алексей Михайлович Суворин, так звали этого третьего из компании, был постарше остальных. На вид ему было лет сорок пять, и все в нем: и крупное породистое лицо с его интеллигентным и каким-то «барским» выражением, и плотная фигура, рождавшая впечатление основательности, и специальный охотничий костюм из зеленоватой пестрой маскировочной ткани, и легкая шапочка из нее же с длинным козырьком, и яловые тщательно вымытые сапоги – выделяло его из остальной компании и выказывало человека из среды людей состоятельных, умеющих и отдых на природе обставлять серьезно и с комфортом.

Он сидел, привалившись спиной к березе, закинув вытянутые ноги друг на друга, и курил, медленно и с достоинством поднося всякий раз сигарету ко рту, и с выражением пресыщенности жизнью на лице выдувал светло-сизый дымок. Алексей Михайлович Суворин и по общественному положению был выше. Он около десятка лет уже руководил одной из крупных в области строительных фирм, и занимаемый им столь высокий пост проявлял себя во всем.

На первый взгляд могло бы показаться странным, что столь разные люди могли составлять компанию на рыбалке и совместном отдыхе на природе. Такое в человеческой среде редкость, но этих троих объединяло то, что жили они в одном, правда, очень большом доме в городе и были в некотором роде соседями. Впрочем, в этом вот составе, как сегодня, они приехали «на лоно» впервые. И все потому, что идея провести у реки выходные пришла сегодня как-то вдруг Алексею Михайловичу. Но, поскольку ехать одному было скучно, он, прогуливаясь во дворе вечером, пригласил с собой Олега Александровича, которому давно считал себя обязанным за успешное лечение младшего сына в прошлом году. А этого, как его... Павла Клюкина, которого все забывал, как звать, уже Карпухин предложил потому только, что у него был небольшой бредешок. На это место на реке в сорока с лишним километрах от города они приехали поздно, но успели сделать несколько тоней, добыли пяток стерлядок-шильцев, двух подлещиков и язя на килограмм. На уху вполне хватало, и, наметив себе наловить для дома завтра поутру, они, как стало смеркаться, занялись биваком и пикником.


2.
Тем временем Пашка Клюкин принес к костру вещмешки, и все трое принялись вынимать каждый из своего прихваченную из дома снедь и выкладывать на разостланную у костра клеенку. Пашкины картошка, лук и приправы были уже, собственно, в ухе, в котелке, и он достал и выложил на общий стол буханку черного хлеба, несколько свежих огурцов и небольшую «палочку» ливерной колбасы. Олег Александрович извлек из своего целую вареную курицу и помидоры. А Алексей Михайлович, неловко-непривычно стоя напротив них на коленях, с видом человека, для которого это ровно ничего не значит, но который уж из милости это делает, неторопливо вынимал и выкладывал на клеенку баночки консервированной семги, лосося, красной икры, толстую палку дорогой полукопченой колбасы, несколько апельсинов и высокую пластиковую бутылку «кока-колы».

Наблюдая за тем, как появляются из его мешка эти дорогие и непривычные в подобных случаях яства, Олег Александрович восторженно воскликнул:

-О-о-о! Губа у нас не дура!

На что Алексей Михайлович ответил с достоинством и голосом хорошо поставленным:

-Не люблю, знаете ли, отказывать себе.

Павел тем временем вынул из своего мешка две бутылки водки из коллективного запаса, положил с краю клеенки, встал и позвал Карпухина снимать с огня котел. Пока они вдвоем все это проделывали, пока устанавливали котел у импровизированного стола, добывали ложки и кружки, Олег Александрович все приговаривал оживленно-радостно:

-Все чудненько, ребята, все у нас прекрасненько! Меню – зашибись! На первое – на троих и вода с рыбой. На второе – на троих и рыба без воды. На третье – на троих и... еще раз на троих. А потом – еще. Не-о-бы-чайно!

-Красную икру еще забыл с апельсинами, – бесцветно, но с явными нотками сарказма проговорил Пашка, нарезая хлеб толстыми ломтями и не глядя ни на которого.

-А вы пробовали когда-нибудь красную икру? – спросил Алексей Михайлович, поглядев на Пашку с выражением начальника с заоблачной вершины власти на человечка-червя, который живет и движется только потому, что ему позволяет жить и двигаться тот, кто глядит сейчас на него.

-Икру? – снисходительно переспросил Пашка. – Да эту икру  я, когда на Дальнем  Востоке  служил...  Мы ее ложками из бочки хлебали. Она там у нас во взводе, эта бочка с икрой, в углу стояла, никто жрать не хотел. Морды воротили. Мы молодым салажатам ее в наказание скармливали, пока не вырвет. А теперь де-ли-ка-те-ес!

Он говорил все это тоном спокойного вызова, но что-то было такое в нем, что говорило совсем об обратном, что выдавало его полную ложь и еще – желание остановить этого Суворина, чтобы он очень-то не накатывал.

-Что ж, неплохо, – покровительственно произнес Алексей Михайлович, не глядя на Пашку, говоря как бы: «Ты заливаешь, любезный, да мне плевать на тебя».


3.
Когда приготовления были закончены, Олег Александрович взялся разливать. И пока «принимали» по первой, по второй, пока закусывали наваристой ухой, не трогая до времени выложенную на отдельную тарелочку рыбу, разговор у костра как-то не клеился и состоял из отдельных реплик насчет ухи, костра и рыбалки.

-Тепла, зараза! – ругнулся и с видом отвращения мотнул головой Олег, ставя на клеенку перед собой пустую кружку. - Не догадались в реку сунуть. Сейчас бы остыла. И вообще, кабы знато, я бы спирту прихватил.

-Кабы знато, я бы дурогону прихватил, – ровно и бесцветно проговорил на это Пашка. – У меня мать самогоночку делает – с двойной перегонкой и бражка на хмелю. Я в тот раз в День Победы в гараж четверть приволок, с корешами так нарехались – просыпаюсь  в  ментовке,  и решетки на околенках.

-И часто вы там... просыпаетесь? – с нотками хорошо скрываемого снисхождения  проговорил  Алексей  Михайлович,  коротко взглянув на  Пашку.

-Ну как... бывает, – нехотя ответил тот.

-Все это, товарищи, пойло для кучеров, – с самодовольными модуляциями в голосе проговорил Суворин. – Эту мерзость, – кивнул он на бутылку, – я не помню в последний раз когда употреблял. Помню, когда пост генерального занял, через неделю – товарищи из министерства. Вызываю секретаршу – была тогда такая коза белая, божий одуванчик – и прошу, мол, столик там организуйте. Смотрю – графин с водкой несет. Позор! Я уволил ее в тот же миг. Сейчас у меня цыпочка, девочка совсем. Из городской мэрии переманил. Службу зна-ает. Армянский «Араратик» у нее всегда, итальянское «Амаретто», венгерское «Бадачони», шампанское из Франции, между прочим. Из провинции Шампань. Потому что настоящее шампанское - только из Шампани. Все остальное – подделка, а потому – пойло, – назидательно продолжал он. – Кофе «Мокко» у нее в приемной в сейфике всегда, апельсинчики свежие, коробочки конфеточек и все такое прочее. Не стыдно теперь любых гостей принять.

-Кучеряво, - проговорил на это Олег, с искренним уважением взглянув на Суворина. – А я почему-то думал, что у начальника у самого в сейфе должно все это быть. И уж это ему самому думать, чем гостей угощать.

-Олежек, дорогой, – покладисто-покровительственно произнес Суворин, принимаясь нарезать длинным Пашкиным ножом с пестрой наборной ручкой привезенную им колбасу. – Неужели еще всем этим мне заниматься? Мне – генеральному директору объединения?! Да я половину года за «бугром» провожу. У нас же деловые контакты чуть не со всей Европой. Франция, Испания, Италия, Швейцария, не говоря уже о разных прочих Польшах. К Израилю подбираемся! – тоном многозначительности добавил он и вскинул нож – лезвие блеснуло алым пламенем костра. – Послезавтра в Швецию лечу. Так что это уж цыпочкины заботы, с чем гостей принимать. Потом, я ей достаточно хорошо плачу, чтобы знать мои вкусы. А нет, так крась заборы иди, подметай улицы.

-И из каких это, интересно, средств? – проговорил Клюкин так, будто это ему совсем, совершенно не интересно. Он лежал на животе и глядел в костер.

-Видите ли, дорогой... как вас? да... Павел Батькович, – горделиво парировал Суворин. – Можете себе представить, понятия не имею. И иметь не хочу. У нас солидная бухгалтерия, и, наверное, уж там цыпочка моя как-то уж сама все устраивает. Это уж ее заботы. Чем же ей еще заниматься, как не обо мне денно и нощно печься? У нее же нет никаких обязанностей. Я на работу, – с довольной улыбкой добавил он, – как к себе домой прихожу. Понимаете?

-Мечта! – восхищенно воскликнул Олег и, блаженно смежив веки, помотал головой.

-Вот так вы и жируете. На народней шее, – проговорил ровным голосом, будто нехотя, Пашка. Он все так же лежал и глядел  в  костер,  шевыряя  там,  в  угольях, обугленной палочкой.

Это было неожиданно, и это было, как вызов. Суворин и Олег как-то враз взглянули на Пашку с неопределенным странным сухим выражением, которого удостаивается всякий, кто в мужской компании ляпнет нечто такое, что в мужской компании никогда ни пьяному, ни трезвому «ляпать» нельзя. Можно сказать глупость или пошлость, сносно нагрубить или оскорбить, допустимо унизить и даже обидеть – за это в крайнем случае можно схлопотать. Но есть вещи, которые или о которых говорить в мужской среде просто не принято. Ибо это даже не дурной тон, а хуже – порог, за которым вас просто не станут воспринимать как своего и как мужчину.

Именно эту черту переступил сейчас Клюкин. Несколько мгновений все трое молчали, было слышно только потрескивание костра;  и Олег взглянул на Суворина украдкой, – как тот отреагирует на эту... на это... Но у Суворина не дрогнул ни один мускул лица, лишь взгляд на Пашку поверх пламени костра стал сдержанно-неприязненным. Потом снисходительно-прощающая полуулыбка тронула самые уголки его губ, и он проговорил,  будто раздумывая, медленно и как бы даже одобрительно:

-Знако-омые разгово-орчики, знако-омые! Слы-ышали такие, слы-ышали, уважаемый Павел, как вас там по батюшке? О-очень даже. А позвольте вас спросить, что такое народ? Что это такое – народ, по-вашему? Я вас понимаю, – согласно кивнул он истово. – Народ, по-вашему, тот, кто на жизнь себе, извините за грубость, пердячим паром зарабатывает. Вроде вас. А я, по-вашему, конечно, не народ. Это уж точно. Не тяну! А вот Олег Александрович, – с подчеркнуто спокойной язвительностью продолжал Суворин, добывая другую сигарету вслед за той, которую недокуренную бросил в костер: – Олег Александрович, по-вашему, кто? Интересно, считаете ли вы его достойным быть причисленным к столь высокому званию? Тоже ведь «белый воротничок».

-Ничего себе белый! – усмехнулся Олег. – Да он просто грязный, – говорил он, ерничая и сильно вытягивая из-под свитера угол ворота рубашки и показывая всем: – Это вон Пашка все виноват. Орет мне: «Заноси скорей мотню, заноси!» Ну, я и дернул. А корягу-то сдуру не заметил. Ну и забуровился обоими рогами в какую-то тину.

-Летел ты  красиво, – проговорил  Пашка  равнодушно.

-Ага! – восторженно подхватил Олег. – Лечу – рот разинул, – показал он, как, – и руки растопырил, потом мордой! – хохочет он, – в ряску эту ш-ш-мяк! Только брызги полетели. Встаю – полный рот грязи, блин! Еле прочихался! – говорит он, хохочет и мотает головой, живо вспоминая происшедшее с ним и действительно смешное падение через корягу, когда вытаскивали бредень на последней тони.

-Вот вам нар-ро-од, – произнес задумчиво и будто между прочим Алексей Михайлович, сидя на своем бревне в той  же  позе,  привалившись к березе, вытянув ноги и покуривая, глядя в темноту. – Вот вы, батенька, – перевел он взгляд на Пашку, – восемь часов бараночку открутили, самогоночки стаканчик трахнули, проспались – и опять головушка светлая. А я, дорогой, миллионами каждый день ворочаю. И инфарктик уже схлопотал один. И не засыпаю уже без димедрольчика. Нар-ро-од! У меня в объединении народа этого, пьяни этой – пятьдесят процентов. Я этот, с позволения сказать, народ каждую неделю пачками увольняю. И новую пьянь принимаю. Вот тебе наро-од!

Все это он говорил с хорошо скрываемой неприязнью и тоном начальственно-поучительным, и взгляд его при этом блуждал по темноте над костром, вокруг лежащего на траве Пашки, не задевая его.

-Ну, все равно вы живете не нам ляка, – сказал Клюкин, устремив равнодушно-упорный взгляд на угли костра и держа перед собой ложку с куском стерляди.

-Разумеется, – проговорил Суворин, глядя на Пашку через костер, как на падаль, потом усмехнулся: – Так ведь по труду и честь.

Потом он умолк, повернул свою породистую голову влево, поглядел во тьму, и красиво вьющиеся волосы его серебрились в свете костра на фоне давно угасшего заката.


4.
-Ребята, кончайте-ка вы все это! Что-то вы, гляжу я, не туда загибаете. Нагнетать внутриполитическую обстановку нам не нужно! – оживленно-решительно и явно ерничая проговорил Олег. – Давайте жить дружно. И вообще – пора рыбку сполоснуть.

Он открыл вторую бутылку и налил всем в кружки по три «бульки». Было заметно, что он захмелел больше всех и движения его уже не были такими точными и верными. Они выпили молча, и, когда закусывали рыбой, прихлебывая ухи из котелка, Олег, будто взяв на себя роль тамады, продолжал:

-Плюньте вы, ребята! Отдыхайте! Какая ночь! Чудо! – воскликнул он, запрокидывая голову и с глуповато-восторженным выражением наблюдая, как искры вьются огненными ящерками, как исчезают в черноте над березами.

-Ну вот, пора и на бок, – проговорил Пашка озабоченно и заворочался, собираясь будто встать. Но потом раздумал, достал пачку «Примы», стал закуривать.

-Скучные вы люди, – проговорил с шутливо-страдальческой гримасой Олег. – Дрыхнуть в такую ночь! В кои-то веки вылезли на природу, так надо потреблять. Предлагаю на десерт любование, как у японцев.

Он по-мальчишески быстро вскочил, сделал несколько шагов в сторону обрывающегося у воды бережка, встал спиной к костру, чтобы свет не мешал ему, закинул руки на голову, развел локти, выпятил живот и замер так, глядя на ночную реку. Пашка, лежавший у костра, и сидевший на бревне Суворин тоже глядели вместе с ним в сторону реки, во тьму, но так, без интереса, занятые своими мыслями.

Пески и ивняк на том берегу, бывшие столь живописными вечером, сейчас представляли одну широкую сплошную черную полосу. Над верхней ее кромкой, ломаной и рваной силуэтами зарослей ив и сосен, на серебристо-синем своде небес, полном ночной неги и света давно угасшего заката, ярко желтел необычайно крупный, будто декорация на театральном заднике, диск луны. Отражение ее, едва колеблемое гладью сонных вод, томно извивалось и тянулось дорожкой почти до самого берега. В стороне в болотце керкали жабы. В лесочке рядом время от времени бубнила какая-то сонная птица, будто кто играл на туго натянутом кнуте. Резко пахло травой и сыростью низины. Ночь была теплой, сухая духота дня еще чувствовалась, но обоняние уже ловило холодную свежесть нескорого утра.

-Чудо! – вполголоса, на выдохе произнес Олег восхищенно, блаженно замерев и подставив луне, будто солнцу для загара, лицо. — Чаще, ребята, нам надо вылазить из своих перин, чаще. Природа облагораживает. Душа отдыхает, – проговорил он, блаженствуя. – Какая тишь! – произнес он едва слышно почти шепотом. Потом как заорет что есть мочи:

-А-а-а-а-а!..

Пашка засмеялся, будто запокашливал, потом проговорил устало-равнодушно:

-Орешь, как потерпевший.

Громное эхо покатилось, замирая, вверх и вниз по реке, отозвалось в лесу.

-С ума народ сведете, – с улыбкой проговорил Суворин.

-Как-кой тут нар-ро-од?! – заговорил тонко, растягивая слова, Олег, будто завизжал. – Тут же, кроме леших, ничего же на полста километров вокруг! Ни души! Глу-хо-мань же! – пьяно потряхивая разведенными руками и растопыренными пятернями, вопил он.

-Да ну, какая там глухомань, – возразил будто нехотя Суворин. – Вон деревня за леском, – кивнул он головой в противоположную от реки сторону. – Слева осталась, когда ехали.

-Кому не спится в ночь глу-хую! – заорал опять с берега Олег, вкладывая всю силу своих легких в последнее слово, и многократное эхо ответило, кому…

Пашка и Суворин засмеялись этой шутке, давно известной рыбакам и охотникам, а потом Алексей Михайлович, размягченный выпитым, отечески-одобрительно проговорил:

-Какой пошляк ты, Олежек.  А еще детский доктор.

-Надо отдыхать, ребята! Дур-рачиться! – воскликнул Олег. Он был уже, что называется, «хорош». Он прыгнул к костру, выхватил из травы пустую бутылку из-под «Пшеничной» и, держа ее, как гитару, за горлышко левой, правой рукой всей пятерней ударил по стеклу и заорал во все горло:
Нету мочи, нету сил, -
Леший как-то голосил, -
Лешачиху свою бил и вопи-ил:
– Дай рубля, прибью а то.
Я добытчик, али кто?
А не дашь, тады пропью
Да-ла-то-о-о-о!

Олег Александрович, и тут признал бы каждый, наделен был природой приличными вокальными данными и, даже будучи сейчас пьяным, пел хорошо. Ерническая улыбка и выражение безысходности, эти измученно-расхлябанные мотания головой на манер разбитных эстрадников только придавали  его  исполнению  особый  развлекательный  колорит.

-А дальше? – спросил Пашка, заинтересовавшись песней. Он уже опять полулежал у костра и выжидательно глядел на Олега.

-Вы не знаете дальше? – деланно изумился Суворин, покосившись на Клюкина, как на червя. – Это же Володечка Высоцкий. Это же классика! Его вся страна поет!

-Я вообще н-не... – откровенно признался Пашка, пожав плечами.

-А еще нар-род! Ты же ведь у нас нар-ро-од! – язвительно и деланно-торжественно произнес Суворин, особый сарказм вкладывая в последнее слово и откровенно-презрительно глядя на лежавшего у вытянутых ног его Пашку. Суворина тоже начало, что называется,  «развозить»  выпитое,  и  это  явно  чувствовалось.

-А нету мочи, нету сил!.. – начал, было, второй куплет Олег, но Пашка, будто не слыша его, повернулся в сторону Суворина и, глядя  на  него  исподлобья,  заговорил,  стараясь  быть  спокойным:

-Знаешь, что... Ты, конечно, большой начальник и против меня очень даже генеральный и спиногрыз хороший, видно  по  всему. Но  подколочек  этих  не  на-до! Не  надо.  В  этих компаниях на природе никаких генеральных нет. Здесь всем одинаково наливают и все друг друга уважают. И, между прочим, не за должности. А просто за то, что все – люди.

-А я тебя уважаю, – спокойно и горделиво произнес Суворин, глядя сквозь Пашку. – Если бы я тебя не уважал, я бы с тобой не пил и с тобой бы сюда не поехал. Я, конечно, давно ушел от... твоей, извини, среды, от этого вашего круга. Но ведь, – усмехнулся он криво, – я остался человеком. У тебя свои проблемы, у меня свои.
 А нету мочи, нету сил! –
Леший как-то голосил, –
А коры по скольку кил приносил? –

...бил Олег пятерней по пустой бутылке, горестно будто мотая головой, –
...Надрывался издаля
Все твоей забавы для.
Ты жалеешь мне рубля?
Ах ты, тля!


5.
-Песни какие-то пошли – все про деньги, – ни к кому особо не обращаясь, проговорил Пашка. – В каждом куплете – деньги, и все – на выпивку.

Он все так же лежал на животе, опираясь локтями в траву, и глядел в костер.

-А всюду деньги, всюду деньги! – пропел, было, Олег, брякнув раз пятерней по бутылке, но тут же отбросил ее и воскликнул неестественно громко и решительно:  – Деньги! Разумеется!

Он подошел к костру, сел на свое место, подогнув под себя ноги, и продолжал громко:

-У-у-ух, мне бы сейчас миллиончиков эдак несколько! Долларов, разумеется.

-Ну и что бы? Куда бы ты с ними? – чуть снисходительно произнес Суворин, отщелкивая в костер докуренную сигарету и скрещивая на груди руки.

-Я бы? Н-не знаю... Я бы на Восток куда-нибудь рванул бы и вообще бы гарем себе завел, – возбужденно-дурашливо ответил Олег.

-Почему на Восток именно? – спросил, усмехнувшись, Суворин.

-Ну, не на Восток, может. На остров на какой-нибудь. Виллу там построил бы шикарную среди пальм на берегу океана, с кораллами там, с банановыми пальмами. Ну и гарем, конечно. Небольшой, может, гаремчик, девочек на десять, скажем, даже пять. Мне хватит. Но красивых, понятно, молодых и... это... в восточном чтобы вкусе.

-Силе-ен! – одобрительно мотнул головой Суворин. — Пять, все-таки. Тут работать надо будет.

-В принципе, мне даже не надо, чтобы пять. Пусть будет одна, но чтобы меня любила.

-Лю-би-ла?! – изумляется Суворин.

-Да! Любила бы! – с пьяной требовательностью настаивает Олег, вперив странный какой-то, полный надежды будто, взгляд в Суворина.

-Ну ты, Олежек! Хм! – усмехается Суворин, в крайнем удивлении будто оглядывая Олега. – Одна-ако! Лю-била бы! Запро-осики у тебя!

-Нет, я понимаю, – заторопился Олег, – истинную любовь не купишь ни за какие миллионы. Я понимаю! Но если бы у меня было столько денег, чтобы я жил, как хотел и о них не думал, я нашел бы, – ладно, не надо мне гарема, – одну, но по всем моим вкусам. Увез бы ее на остров свой, на виллу, и стал бы ей очень хорошо платить. За то, чтобы она изображала хотя бы любовь ко мне. Если бы она со временем меня бы полюбила, – чудесно. Но пусть пока изображает хотя бы, – торопливо, будто боялся, что его перебьют, говорил Олег, и в голосе его и в выражении лица были в эту минуту и страсть, и отчаяние.

-Допустим, она будет изображать. Каждую ночь, – подчеркнуто спокойно соглашается Суворин.

-Не об этом я! – со страдальческой гримасой на неестественно, снизу освещенном костром лице перебил его Олег. – Я не об этом! Пусть она всегда будет возле меня, пусть живет рядом, делает что-нибудь или ничего не делает – просто живет, и все. Но пусть она так держит себя и так относится ко мне, чтобы у меня никогда не исчезало впечатление, что, во-первых, я просто человек, во-вторых, что я мужчина, и, в-третьих, что она меня любит и хочет только меня одного. Пусть играет, я согласен. Но я уже за это только буду ей благодарен и буду нежен с ней и буду любить ее.

-Какие-то странные у тебя желания, – усмехнулся и пожал плечами Суворин. - Остров, вилла, театр одной актрисы?.. Впрочем, когда переберешь... – выразительно щелкнул он себя под ухом.

-Нормальные у меня желания, Михайлович, нормальные! – произнес Олег, не обращая внимания на суворинскую иронию. – Ты вот спроси у меня, чего я хочу больше всего в своей жизни, больше всего на свете? Ты спроси меня. Я тебе скажу. Больше всего на свете я хочу единственного. Я хочу больше всего на свете того, чего хотят все. Чего хочешь ты. Чего хочет Пашка вон, – кивнул он на лежавшего рядом Клюкина, – чего хотят в глубине души все люди на этой земле и чего хотели все, кто жил до нас, и чего будут хотеть все, кто родится, независимо от возраста и пола. Я больше всего на свете хочу того, чего хочет человек, потому что он че-ло-век! – говорит Олег, весь подавшись в сторону Суворина и уже не скрывая  отчаяния. – Тепла я хочу,  понимаешь?  Простого сердечного тепла! Голос его дрогнул, в глазах блеснули слезы. Суворин это заметил, сказал неуверенно:

-Насколько я могу судить по личным впечатлениям, у тебя... в семье... вполне, вроде…

Но Олег перебил его с полными слез глазами:

-Ничего ты не знаешь! И никто не знает! И никому никогда дела не будет, как я живу и чем в этом мире!  Все только видят – ах, талантливый доктор, классный детский хирург, на красном «Москвиче» ездит, квартира у него трехкомнатная и жена у него толстая – и думают, счастья у него полные штаны. А я, как в тылу врага живу, блин! – первый раз за весь вечер матюгнулся Олег и всхлипнул. – Земля горит под ногами, блин! Если что сделал, – не то, блин! Если то, то не так, блин! Если так, то мало, блин! Сказал не то! Ступил не так! И так вот все семнадцать лет брака! Но кто об этом знает?! Кому до этого дело?! – восклицал Олег в горестном отчаянии, плакал, поминутно смазывая слезы то тем, то другим рукавом куртки.

Он уже ни к кому не обращался, а просто изливал накопившееся за многие годы в душе.

-И почему-то я все время идиот! Как после свадьбы стал идиотом, так в идиотах до сих пор и хожу, блин! И в глазах сыновей я – идиот! Потому что с пеленок самых им вдолблено, вбито в сознание, что папа у них – идиот и ничтожество. Со всех сторон, блин! В дорогу я втоптан за эти годы, блин! И вся жизнь – будто зачтение с утра до вечера обвинительного заключения по делу о моей жизни на этом свете. Да, конечно, я – ничтожество! Конечно, идиот! За то, что люблю ее семнадцать лет! За то, что сыновей своих люблю и семью. И за то, что терплю все эти унижения!

Он помолчал несколько мгновений, всхлипывая и растирая слезы по лицу. Приступ плача проходил. Потом продолжал, глядя в сторону, во тьму, крупно моргая воспаленными, красными веками:

-Хотел я повеситься. Несколько раз даже. Но – не пойму, из-за чего! Ничего понять не могу! Половина жизни прожита, а вот тут,  – постучал он растопыренной правой пятерней по груди себе, – ничего, кроме страха. Сказать не то, ступить не туда, подумать не о том.  Страх патологический. С работы домой идти неохота. Страшно! Весь вечер – одни оправдания обвиняемого. Да... в рот, блин! С жизнью такой!

Он замолчал, и было видно, что он больше не будет, что выплакался, выговорился, излил душу – и все. С минуту у костра было тягостное молчание. Потом Суворин произнес тоном спокойным, даже дружески-отеческим:

-Хочешь, Олежек, совет тебе дам дельный? Бабу заведи – и все пройдет.

-Нет, – решительно замотал головой Олег. – Кобелем я никогда не был и  никогда не буду. Это ниже моего достоинства.

-Дорогой! Разве я предлагаю тебе стать кобелем?! Кобель тот, кто по сучкам бегает – кобелирует, то есть. А ты заведи одну, но – какую тебе надо. Поверь мне, ты будешь другим человеком. Ты на жизнь свою семейную, на себя, на мир весь будешь глядеть совсем иными глазами, – говорил Суворин подчеркнуто спокойно и убедительно, давая тем самым как бы понять, что, несмотря на фривольность и пикантность темы, то, что он предлагал, вполне серьезно и полезно.

-Нет, Михайлович, это – никогда. Я уважать себя перестану. Это – не для меня, – решительно ответил Олег, и проницательный взгляд мог бы заметить сейчас, что ему уже было совестно за недавние слезы.

-Зря. Поверь мне, – спокойно-наставительно начал, было, Суворин, но тут же осекся, выпрямился, покосился в темноту, приник слухом к звукам ночи, – и рука с воздетым указательным пальцем замерла над коленом.

-Тихо!..


6.
Все трое с минуту настороженно вглядывались в темноту в стороне, противоположной от реки. В этом месте луговина полого уходила в низину и дальше поднималась опять, и начинался лесок, молодой ельник. За ним, на взгорочке, они видели вечером, находилась старая, а может, уже бывшая деревня. Они глядели сейчас поверх кромки ельника, чтобы на фоне более светлого неба увидеть того, кто приближался. А в том, что кто-то идет к ним, ни у кого уже не было сомнения. Тяжелые и медленные шаги человека слышны были, и уже довольно отчетливо, и казались осторожными и крадущимися.

-Кого-то несет, – тихо проговорил Пашка.

-Из рыбаков кто-нибудь, – тихо произнес Суворин,

-Из деревни, наверное, – тихо сказал Олег.

-Топор где? – прошептал громко Суворин и стал озираться.

-Зачем он тебе? – в голос, бравируя будто смелостью, спросил Клюкин и в первый раз за весь вечер откровенно весело засмеялся над Сувориным.

-Зачем! Узнаешь, зачем! – сухо оборвал его Суворин, выдергивая топор из конца бревна, на котором сидел, и бросил его себе под ноги.

В эту минуту все трое увидели, как поверх кромки ельника показалась голова мужчины в фуражке, плечи, – к ним, тяжело дыша, так, что слышны были даже прихрипы и присвисты, как у астматика, медленно приближался... старик. По всему было видно, что он устал, поднимаясь по склону луговины, и тяжело переставлял ноги. Когда он приблизился настолько, что свет костра упал на него, они увидели ночного гостя, и настороженные взгляды их не упустили ничего в его облике.

Старик был явно на восьмом десятке, роста среднего, в фуражке, черной фуфайке, накинутой на плечи, и таких же черных брюках и ботах, которые были в моде лет, может, тридцать назад. Лицо маленькое, сухонькое – стариковское, с запущенной щетиной на подбородке и верхней губе. Он подходил к костру, придерживая изнутри полы фуфайки, и взгляд его и выражение лица при этом, движения – все говорило о том, что у незнакомца нет не только никаких дурных намерений, но и никакого дела.

-Привет рыбакам, – проговорил-проскрипел старик будто нехотя, будто здоровался с соседями по деревне, которых видает каждый день. Олег и Пашка сказали ему «привет» и «здорово», а Суворин, не спускавший с него настороженного взгляда, ни с того ни с сего ляпнул: «Добрый день».

-У огонька-то посидеть можно ле? Не помешаю?

-Падай, батя, где стоишь, чего там. Садись, кури и говори, – с готовностью произнес Пашка. Он поднялся с земли, сел на сухую чурочку и полез в карман брюк за куревом. Старик подкатил такую же чурочку, лежавшую поодаль, поближе к костру, устроился у огня и достал кисет, а из него извлек трубку и принялся набивать табаком. Закурил и Суворин, а Олег поднялся, взял из-под ног его топор и принялся рубить в стороне сушняк. Появление старика было для них троих одновремено очень как бы некстати и в то же время очень кстати.

-А бессонницей маюся дак, вышел на волю-ту погоду понюхать, слышу, на реке больно зысно гаркают, ак дай, думаю, сползаю, не велик  конец, – объясняет старик свой поздний визит. – Не из города ле?

-Городские, бать, городски-ие, – с насмешливой горделивостью отвечает Пашка. Он взял себе труд «принимать» старика, потому что Суворин всем видом своим показывал, что недоволен появлением чужого, а Олег нарочно занялся дровами, чтобы поскорее оправиться от недавнего приступа слез и душевной слабости. Он перерубал сосновую сушину на недлинные круглые полешки, и щелкающие звуки топора улетали во тьму, откликались за рекой.

-Ну, как ноне рыбалка? – спросил старик.

Пашка стал рассказывать, какая у него «ноне» рыбалка, что на берег вылез этим летом третий раз и то так, случайно, а вот в те два «поцедил» старицу «мелкой ячеей» и было «наваристо», не в пример сегодняшнему. Рассказал и старик, где он тут на реке, чем и как лавливал в свое воемя и что теперь уж не ловит, потому что ноги «мозжат», особенно к погоде. Потом Пашка, чтобы не молчать, спросил, велика ли тут деревня, и Никифор – так звали ночного гостя – рассказал, что он тут «из живых» один, что старуха уехала к внучке поводиться с правнуком, что сын и дочь семьями в Москве живут, в «больших начальниках ходят» и богатые.


7.
Это последнее сообщение старика произвело на Суворина должное впечатление. Настороженность и недовольство его исчезли, в глазах появилась благодарная  внимательность, и он проговорил приятным баритоном:

-Да-а, столи-и-ица! Мечта всех чино-овных! Власть и деньги – та-ам. Но главное – вла-асть!

И, сказав это, он трижды хохотнул здак что-то между «хэ-хэ-хэ» и «хе-хе-хе», но ближе к «хе». И это прозвучало столь откровенно заискивающе и столь ново и необычно для Пашки, что он с таким, пусть и скрываемым удивлением и презрением взглянул на Суворина, что это могло бы даже оскорбить. Суворин перехватил его взгляд и понял, что подумал в отношении его Клюкин. Но ему было плевать на этого червя.

-О-оба умные выросли, гра-амотные, – продолжал, с готовностью кивая, старик, обращаясь теперь уже к Суворину, радуясь его расположению к нему.

-Что ж, это для любого отца, конечно, счастье, – с живостью проговорил опять Суворин, и весь вид его, выражение лица, движения даже – все выдавало в нем расположение к старику. И Пашка опять заметил это и опять взглянул коротко на Суворина так, как глядят люди его круга на людей круга Суворина в самые напряженные и самые важные, между прочим, минуты в жизни последних – раболепия перед властью, страсти карьеры. И Суворин – ну надо же случиться такому совпадению! – опять перехватил этот взгляд Клюкина и сделал вид, что этого человека тут нет.

-Ну, дочи-та пониже, конечно, взяла. Текстильный институт закончила, начальницей цеха на ткацкой фабрике работала, а теперь в председателях профсоюзного комитета целого объединения – во оно как! Для бабы хорошо.

-Для женщины – да-а! – закивал Суворин. – Для женщины – прекра-асно! Профком объединения! Я сам генеральный директор строительного объединения, тридцать пять тысяч сотрудников, миллиардные обороты, заказы по оборонке, связи со всей Европой.

-Bo-oт, – продолжал горделиво старик, попыхивая трубочкой. – А сын, тот в министе-ерстве.

-О-о-о! В министерстве? В министе-ерстве! В министерстве – это да-а-а! – восторженно произносит Суворин, будто не веря и стараясь скорее привыкнуть к мысли, что у этого зачуханного деда из этой дыры сын в столичном министерстве. – А кстати! – вдруг выпрямляется он, – что это мы гостя насухо держим?! Олежек, бросай-ка свои дрова к черту! Садись-ка! Налей-ка нам, ну-ка! У нас же рыба почти целая.

Олег бросил топор, подсел к огню и стал разливать из начатой бутылки. Кружек было только три, и свою Суворин отдал старику, а себе достал из нагрудного кармана штормовки складной пластиковый стаканчик.

-Ну что ж, за тебя, отец, за тебя, Никифор... Как по батюшке?

-Михайлович.

-И я – Михайлович, ну надо же! – воскликнул Суворин, держа перед собой  синий стаканчик. – Тезка! Давай, тезка, держи. За тебя! Здоровья тебе, чтобы все хорошо у тебя было. Вздрогни!

Они чокнулись, Олег с Пашкой и Суворин сразу стали пить, а Никифор задержался и  горделиво-счастливо  проговорил:

-Да уж и сын у меня! Вот парень! В министерстве коммунального хозяйства референтом.

Суворин поперхнулся. Он так натурально поперхнулся, услышав это, что допиваемая, а потому заполнявшая последней порцией весь рот его водка буквально ударила веером обратно: в стакан, под ноги ему и в костер. Он  закашлялся,  закашлялся что-то, а когда кашель стал проходить, он выдавил удушливо:

-Бо-га-мать!..

Все глядели на него.

-Так какого ты, батя... тогда лапшу нам на уши вешаешь? В коммуналке! Рефере-е-ентом! – с желчью восклицал он. – Жалкое племя!

-Я, правда, не знаю, кто такой референт и чем занимается. Но знаю, что везде работать надо. Наверно, и там зря деньги не платят, – возразил Пашка, заступаясь за старика.

-Да ну! Кто такой референт?! Промокашка! – брезгливо-насмешливо возразил Суворин. – Окурки из пепельниц вытряхивать! Плевки за начальником затирать! Туалетную бумагу за хозяином в дипломате таскать! Да твоему референту до министра, пусть и коммунального хозяйства, как моей бабушке до чемпиона мира по дзю-до.

-Могот, ты, конечно, и сам – большой начальник, – спокойно рассудительно проговорил на это Никифор, – но уважения к людям, – сделал он ударение на «ям», – у тя и в завиданье нет. Держи-ко, – подал он Олегу непригубленную им суворинскую кружку с водкой.

-Не, Никифор, ты чего? – запротестовал решительно Олег, останавливая протянутую в его сторону кружку. – Это ты брось. Плюнь ты. Обиделся, что ли? Отступись! Мы тут до тебя приняли маленько, мало ли чего. Ну, Алексей Михайлович у нас мужик он властный, конечно, резковат бывает. Мало ли. Ночь ведь. Мышление ночью драматизируется, я тебе как врач говорю. А так мужик он - мухи не обидит! – уговаривал Олег старика.

-Я в адвокатах не нуждаюсь. Какой есть, такой есть, – недовольно проговорил Суворин.

-Давай, дед. Дали – выпей. Выпей. Ты, главное, не дергайся.  Посиди-и-им! Ну, прости нас, дураков! – начал уговаривать старика и Пашка.

Впрочем, уговаривать старика остаться Пашке и Олегу больших трудов и не стоило. Потому что старику – видно было – выпить хотелось. Поломавшись еще немного, он остался, медленно и с наслаждением осушил кружку и стал, аппетитно и вкусно хрустя, закусывать свежим огурчиком, зеленым лучком и мягким черным хлебом. Пашка и Олег, наблюдая за ним, чувствовали, что дед, конечно, оскорблен Сувориным, и, желая как бы утешить его, налили ему еще, думая, что откажется. Но Никифор не отказался и выпил, но медленно и с трудом как бы и не сразу отдышался.

-Вот и чудненько! – воскликнул Олег. – Славненько! Забудь все, отец! Мало ли, бывает!

-Посиди, погрейся. – сказал тоже Пашка. – Куда тебе спешить, и у нас завтра суббота. Или уже сеглдня?..


8.
Времени было – час ночи на исходе, но никому не хотелось идти спать. Олегу – потому что редко бывал вот так на рыбалке, с ночевкой у костра, и он старался растянуть удовольствие, хоть и чувствовал, что ощущение полного душевного комфорта портит все еще не ушедшая досада на свою слабость и эти глупые слезы. Суворину – потому что не хотел неприятных для него разговоров о самом себе в свое отсутствие, а уж эти ничтожества – Пашка и старик – не преминут перемыть ему косточки. И он терпел этих двоих и этого слюнтяя Олега, убогую эту компанию, и равнодушно сидел на бревне, покуривал и дал себе слово впредь на природу со всяким сбродом не выезжать.

Пашка не хотел идти спать потому, что только полный идиот, к которым он себя не причислял, уйдет дрыхнуть от костра, где полведра ухи, полтаза рыбы, куча всякой закуси и водки – хоть залейся. Пара пузырей у него была в заначке в мешке в палатке, сверх одного, с него причитавшегося. Правда, это фуфло, в смысле бугор этот, у которого задница к березе приросла, портил, конечно, ему весь кайф, но Пашка мысленно послал его подальше. В смысле, туда, куда всех посылают, да никто туда особо не торопится.

Внешне же все было довольно пристойно. Ярко горел костер, весело потрескирали в пламени сухие сосновые полешки, бойко уносились с жаром ввысь, в чернильную тьму ночи, юркие змейки искр. И над всем этим, над рекой, над спящим миром, в неге теплой августовской ночи крупным желтым диском – луна. И дорожка света от берега до берега, едва волнуемая спящей рекой, переливалась и змеилась поверх сонных вод.

Говорили о том, о сем, так – о жизни, с пятого на десятое. В основном выспрашивали старика Никифора, как он тут поживает один в деревне на хуторе, в стороне от больших дорог, и не чувствует ли он себя на обочине жизни. И Никифор, который и без того рад был пообщаться и поболтать, после двух выпитых рюмочек пришел в то счастливо-благодушное расположение духа, которое случается у одиноких стариков под действием неожиданно случившейся водочки, а больше – от проявленного к ним внимания.

Из рассказов деда о своем житье-бытье получалась райская прямо-таки картина, достойная зависти иного горожанина. По словам Никифора, он тут, в Охлопках, – как называлась некогда его деревня и теперь называется, поскольку есть еще на карте, – живет  деятельной   полнокровной   жизнью и что обычный день его, хоть летом, хоть зимой настолько занят и связи у него с внешним миром настолько обширные и крепкие, что не только скучать ему на своем хуторе некогда, а порой и дня не хватает, чтобы справить намеченное накануне.

Как оказалось, в свои семьдесят шесть он еще очень даже в силе и летом пешком, а зимой на лыжах раза два в неделю ходит в ближнюю деревню, где бригадный стан, за четыре с половиной километра, в магазин – за хлебом и продуктами. Он держит пасеку и большой огород, и за липовым медом ездят к нему со всей области, кто знает. А семена овощей, которыми он занимается и даже сам выводит иные сорта, куда у него только не идут, и всю зиму, по его словам, он только и знает, что клеит пакетики да рассылает почтой разный «огородный овощ». Потом, оказывается, знают его в округе как лодочника, и от заказов отбоя нет, и что за лето он успевает сделать лодок пять-шесть. И такие они у него получаются «ласточки», что заказчики, а народ всякий-разный бывает, никогда не торгуются, взглянув на товар, – какую цену он, Никифор, «оглавит», на ту и «пола у кафтана загибается».

В большой чести Никифор и у браконьеров, потому как зимами плетет сети, а среди заказчиков у него часто такие бывают люди, которые «не люди даже, а целые товарищи», такие «товарищи», фамилии которых и называть страшно и которые сами насчет сетей  не хлопочут,  а  «прихлебаев  своих  отряжают».


9.
Рассказывая обо всем этом, старик Никифор обращался все время к Олегу и Пашке, потому что они только и интересовались им и его жизнью и задавали вопросы. Суворин участия в беседе не принимал и все сидел на своем бревне и молчал, курил да глядел на огонь, изредка принимаясь подкидывать в него полешки. Он будто и не слушал о том, о чем говорили у костра, но внимательный взгляд старика, а время от времени Никифор незаметно, вскользь как бы поглядывал на Суворина, не упускал то тень скептической усмешки, то выражение недоверия будто, то сомнения, то недовольства, когда старик сказал о заказчиках на сети. И это выражение, и присутствие здесь этого большого начальника, который так нелестно отзывается о его сыне, были не только неприятными Никифору, а и мешали чувствовать себя вольно в этой компании.

Когда старик похвастал о своих «научных изысканиях», тема одинокой жизни Никифора в Охлопках начала как бы потихоньку иссякать, и после некоторого молчания Олег проговорил восхищенно:

-Ну, Никифор, ты прямо клад для здешний мест. Таких людей сейчас поискать, которые бы не языками, а руками работали. Действительно, попробуй найти сейчас мастера, скажем, по тем же лодкам, по бочкам, по валенкам, или кто мебель бы делал на заказ хорошую. У тебя, я гляжу, жизнь тут, на хуторе, интереснее, чем у нас в городе. У нас в городе как? Думаешь, так все по театрам-филармониям бегаем? Ка-абы! Живем в муравейниках многоквартирных, крутимся в треугольнике «дом – работа – гастроном», а к вечеру забьемся в свою нору да пялимся в ящик с живыми картинками. А жизнь-то – вот она! Она – здесь! – воскликнул он и развел руками, запрокинув взгляд во тьму над костром.

-Так тогда, отец, ты тут ничего так, я гляжу, нормально так устроился, – одобрительно произнес Пашка. – Семена продаешь, сети, мед, лодки, да статьи еще в газету пишешь. Там еще, наверно, платят не хило? В смысле «бабок» у тебя тут, должно быть, полный ажур?

-Какие уж мине бабы, под восьмой-от десяток. Ты што, боговой! – осуждающе покосился Никифор на Пашку, и тот, а за ним и Олег расхохотались сдержанно, улыбнулся и Суворин, глядя на кончик своей сигареты, не желая будто показывать даже, что он вообще слушает старика.

-Да не о бабах я, – говорит, прихохатывая, будто прикашливая, Пашка, переваливаясь на локтях у ног старика. - О «капусте» я, – потер он щепотью перед носом у себя.

-Ак што. Кочанов по сорок кажду осень нарубаю. Боле-то зачем? – соглашается Никифор, поглядев на Пашку вопросительно, неудомевая, почему тот именно этим овощем интересуется. Клюкин и Олег весело так и совсем не обидно расхохотались, Суворин усмехнулся раза два или три, бросив ка Никифора скептически взгляд.

-Да нет, отец, я имею в виду деньги, – сказал Пашка и опять потер щепотью. – Куда деньги-то деваешь, если всего столько продаешь?

-Ну дак... если все-то за год-от сложить в одну кучу, ак, наверно, немало получится. Токо нам со старухой на двоих не много надо. Остальное сыну да дочере посылаем. Их поддерживать надо.

-А-а, до пенсии, – кивает и смеется Пашка.

-Да и пенсию еще ведь со старухой получаем. Хвата-ает!

-Тогда зачем жилы тянуть? Непонятно. Зачем уродоваться?

-А интерес! – бойко отвечает Никифор, с выражением превосходства поглядев влево и вниз, на лежавшего у ног его Пашку. – Люблю я, чтобы все вокруг меня вертелось. И мине радость в жизни, и людям (опять сделал он ударение на «ям») польза. А то, что за плоды трудов еще и деньги платят – хоть много я и не беру, по-божески, – ак и не худо.

-Поня-атно. А вот стал бы ты так, как сейчас, вкалывать, если бы не платили? Если бы задарма все? – хитровато спрашивает Пашка.

-Ак у меня и теперь, считай, из половины. За так, – говорит спокойно и с достоинством старик. – Семян сколь за так рассылаю, да еще сам же и на конверты трачусь, и раздаю порядочно. Ну что, придет иной, сыпнешь ему пакетиков с полдюжины, а то и всю дюжину, ну что – обдирать его разве станешь? Рости на здоровье. Эдак жо, считай, и мед расходится – сват, да брат, да знакомой. Я ведь не за ради денег, а... живу я вот просто так, душа требует. Мине что деньги-те – стены разве оклеивать? Одно вон удовольствие – табачок хороший покурить, – показал он всем дымящуюся трубочку. — «Золотое руно». Вот в этом уж себе не отказываю. Это сын уж мине в Москве добывает да присылает. Хорошой табачок.

-Хоро-оший, – одобрительно соглашается Олег. – Я хоть не курю, а чую, – нюхнул он воздух громко. – Запах прямо медовый.

-Во-во, это оно и есь, будто мед, – горделиво говорит Никифор.


10.
Когда Пашка Клюкин спросил у Никифора, стал ли бы тот столь много работать, если бы плоды труда его не вознаграждались материально, Суворин, долго молчавший до этого и, казалось, почти не проявлявший к беседе интереса, поднял на старика взгляд в снисходительном прищуре, вопрошающий будто: «Ну-ка, ну-ка?» А когда старик заговорил о том, чего у него душа требует, у Суворина уголки губ медленно опустились в снисходительную, насмешливую гримасу да так и замерли. И когда Никифор демонстрировал наслаждение курением, а Пашка с Олегом наблюдали за ним, он первым нарушил молчание, сказал:
 
-А ведь ты, батя, на вопрос товарища не ответил, увильнул от ответа. А ведь товарищ, – указал он на Пашку, – забойный вопросец тебе задал.

-Чего это? – не понял Никифор.

-А того это, что товарищ тебя спросил, стал ли бы ты вкалывать вот так, лето и зиму, от темна до темна, если бы совсем задаром? Чтобы доходов ни копейки, одни расходы, а в результате – минусовая рентабельность. Ты ведь не ответил.

-Пошто это не ответил? Я ответил, что душа требует, – говорит Никифор и глядит на Суворина с ничего не выражающим лицом.

-Вот ты и сейчас вертишься. Ты скажи конкретно, стал ли бы ты вкалывать совсем задарма? – не унимался Суворин, а Пашка и Олег с недоумением глядели на него, спрашивая как бы: «Что привязался к старику?»

-Ну, могот, где-то и помене бы стал. Лодки бы, могот, делать перестал, а так – антирес. Я чего ни делаю, мине все приятно. Наперед – для души, не заради денег.

Суворин деланно расхохотался, проговорил с язвительно-многозначительной улыбкой:

-Слыха-али мы, ба-атя, эти ска-азки, слыха-али! Счастье в труде! Все остается людям. Лапшу ты на уши вешаешь. Стал бы ты детям своим помогать, если бы не калымы твои? Не стал бы. Не из чего было бы. Необходимость тебя заставляет. Закон выживания. А ведь я не случайно к тебе вот так привязался. Отнюдь! — вскинул упреждающе палец Суворин. – Вот мы до тебя говорили о том, что бы сделал и как бы стал жить каждый, если бы вдруг сделался богат? Ну, сказочно богат. Настолько, что при любых своих потребностях, желаниях и капризах он никогда не думал бы о деньгах. Потому что они бы у него были всегда и в неограниченном количестве. Разговоры на эту тему – маниловщина. Знаешь, кто такой Манилов? Не знаешь. Так вот я тебе скажу, что есть один вопрос, который я задаю в таких случаях каждому и ответ на который все объясняет, кто в этом мире раб, кто господин. Человек или доллар? И кто кому служит. А вопрос звучит так: стали ли бы вы работать, где работаете, если бы вам сказали, что с завтрашнего дня вам пойдет обычная ваша зарплата, а на работу можете ходить, а можете не ходить – все равно пойдет. Вот давайте. Ну вот товарища спросим, – указал он на Пашку. – В этом нет ничего обидного. Как? – вопросительно уставился он на Клюкина.

-Если бы мне оставили зарплату? – переспросил Пашка недоверчиво и соображая о чем-то будто.

-Да, и сказали бы, что и впредь пойдет.

-А на работу, значит, можно не ходить?

-Можно.

-А зарплата пойдет?

-Со всеми премиями. Все, как сейчас. Ну и?

-Хм! – усмехнулся криво Пашка, будто услышал несусветную глупость и отворачиваясь от Суворина. – Я чо, идиот, что ли? Загнулось бы мне.

-О! – восторженно воскликнул Суворин. – Что и требовалось доказать! А вот ты, Олег, пошел бы?

-Интересный вопрос! – усмехнулся Олег, несколько даже смущаясь. Он сидел в эту минуту у костра «ноги калачиком», стругал зачем-то палочку Пашкиным ножом. – Дело в том, что со мной нетипичный случай. Я, видишь ли, отношу себя к той небольшой, тоненькой совсем прослойке человечества, которая нашла в жизни свое призвание. Я – детский врач. Я люблю свою работу. У меня скоро защита кандидатской, и без саморекламы скажу, что по одному из направлений урологии таких спецов, как я, в стране всего четыре. Один в Киеве, один – в Коврове, один – в Ленинграде, и вот – я. Ко мне очередь на операции – на полгода вперед. Нетипичный случай.

-Нет, мой вопрос ко всем подходит, а к тебе – тем более, – возразил Суворин. – И как?

-Пожа-алуй, – задумчиво произнес Олег, будто взвешивая ситуацию. – Пожалуй, я бы стал ходить на работу, – довольно решительно произнес Олег. – Но часа, может, на два. Или три. В общем — до обеда. А как с кандидатской?

-А тебе бы зачли как защищенную и зарплату бы добавили, а защищаться можешь защищаться, а можешь – нет.

-Ну, тогда бы я на работу стал ходить, скажем, до обеда, себе в удовольствие – из гражданского и морального чувства, а дописывать кандидатскую и защищаться бы не стал, – довольно решительно заключил Олег.

-Вот и чуде-есно! – воскликнул Суворин. – Вот и прекра-асно! Значит, остальные пять часов ты работаешь сейчас исключительно ради денег.

-Н-ну, так получается, – соглашается Олег.

-Конечно, так. И ничего в этом предосудительного нет, – успокаивает Суворин. – И кандидатскую ты пишешь ради того, чтобы официально и документально утвердиться на ступеньке выше в своей общественной медицинской сфере. Ведь ты и без кандидатской будешь делать операции детям не хуже, чем сейчас? Ведь так? Согласись?

-Ну, в общем-то, так, конечно.

-Разумеется, и это норма-ально. Ничего в этом нет плохого, – еще более прощающе-отеческим тоном успокаивает его Суворин. – Это – жизнь. И это – нормальные потребности людей. И не надо этого смущаться. А теперь зададим этот вопрос мне. Я вам скажу, что на работу я ходить бы стал так же, как сейчас, к половине восьмого утра. Обед – неизвестно когда, ужин – тоже, и домой – разве что под девять вечера. И суббот у меня практически нет. Почему? Я скажу. Вот смотрите – я богатый человек. В смысле – обеспеченный, у нас не любят слова «богатый». А я люблю и считаю, что я – богатый человек. Я всегда занимал высокие посты и никогда, собственно, не нуждался в деньгах. Разве что один раз только, единственный, меня задело это унизительное чувство материальной несвободы, когда я покупал первую в жизни машину. Но и тогда не хватало совсем немного, и пришлось какое-то время ждать и искать деньги. Но это, пожалуй, единственный раз.

То есть, я верных два уже десятка лет живу, совершенно не думая о деньгах. И столько, сколько мне идет сейчас на личный счет в банке каждый месяц, мне на жизнь совершенно не нужно. Я и детям своим и внукам их будущее обеспечил. Я б мог на все давно плюнуть, найти или придумать себе должность какого-нибудь консультанта и убраться на дачу розочки выращивать. Или вон ершей на удочку ловить, – сделал он жест в сторону реки. – Но на работу я хожу и буду ходить. Почему? Потому что только там я – ЧЕ-ЛО-ВЕК.

Он произнес последнее слово по слогам, раздельно и торжественно и при этом как-то так странно поглядел на всех и ни на кого конкретно, а как бы мимо, поверх голов.

-Только на работе у себя я могу чувствовать себя ЧЕЛОВЕКОМ. У меня власть над тысячами людей. У меня в руках существенный кус строительной политики целого региона страны. Я в министерстве и даже Совмине на равных с сильными мира сего, и с моими мнениями считаются. Я объехал весь мир за казенный счет и еще раз хочу его объехать. То есть, я не ради денег работаю, а ради сохранения и поддержания этого чувства ЧЕЛОВЕКА в себе, – прижал он ко груди обе растопыренные пятерни. – Деньги, товарищи, главную ценность ту имеют, что дают возможность человеку для духовного, нравственного его перерождения и возвышения. А так деньги как собственно деньги лично меня не интересуют. Исключительно и собственно ради денег я никогда не работал и пальцем никогда не шевельну.


11.
После некоторого молчания старик Никифор, который все время, пока Суворин говорил, приметно-изучающе глядел на него, сказал:

-А по мне дак некоторой человек не могот так ручаться за себя, будто ради денег пальцом он не шевельнет.

-А я могу, – спокойно и решительно возразил Суворин. – По той простой причине, что сегодня они мне не нужны.

-А я те на это скажу, что хоть ты и большой начальник и богатой и больно от этого, как ты сказываешь, культурной да душевной,  а  ведь  ты  из-за денег-то маму родную зарежошь.

Старик Никифор произнес это все голосом ровным и спокойным и так же спокойно и бесстрастно глядел в эту минуту в глаза Суворину, говоря как бы: «Зарежошь ведь, заре-ежошь».

-Ты... что это, дед? – настороженно щурясь и как бы вдумываясь в сказанное стариком, проговорил Суворин, тоже вперясь взглядом в глаза Никифора. – Ты что это? Мухомора, никак, с вечера объелся? Ты что это порешь?!

-Я, мил человек, на свете-то ой-ой уж сколь прожил, – продолжал Никифор, не спуская взгляда с Суворина и попыхивая трубочкой, – и вижу, кто чо стоит. И я вот те скажу. Вот эти парни, – указал он чубуком на Пашку и Олега, – они из наших, из трудяг. Горбом живут и ради денег жилы тянут всю жись. А не зарежут. А ты вот зарежошь. Заре-ежошь. Вон этим ножичком, – указал он опять чубуком трубки на красивый Пашкин нож, которым Олег все еще стругал зачем-то палочку.

-Знаешь что, дед? – проговорил на это Суворин с достоинством и нотками уже угрозы в голосе. – У тебя что, с этим не в порядке? – повертел он большим пальцем у виска. – Дергай-ка отсюда, пока роса не выпала, – кивнул он в сторону леса.

-Я-то уйду, конечно, а все равно те скажу, – проговорил старик спокойно, – что из-за денег ты человека загубишь, глазом не моргнёшь.

-Пошел-ка ты, дед, на... отсюда, и поскорее. Понял?! Давай! – начиная уже выходить из себя, но сдерживаясь, произнес с угрозой Суворин, и взгляд его сделался каким-то не злым даже, а будто странно-нехорошим, жутким. Но на Никифора впечатления он не произвел, и старик проговорил спокойно на это:

-Меня, мил человек, за мою жись мно-ого раз туда посылали, несчетное количество. А токо вот их я там всех видел, а они меня – ни в жись. Я вот еще какой могутной, а обидчики мои – которые хворые, которые калеки, а которые и вовсе в молодые годы сковырнулись. Боженька все видит. Я – божий человек. Меня обидишь – трех дней не проживешь. Отомстит боженька-та!

-А я тебе говорю: пошел отсюда! Божий одуванчик! – голосом, не предвещающим ничего доброго, произнес Суворин.

-Я уйду, – кивнул Никифор, не двигаясь, однако, со своей чурочки, – а токо слово я тебе скажу вот одно, и ты у меня, богатой да знатной, в ногах валяться будешь. На брюхе через болото ко мне приползешь. Умолять меня будешь. Вперед не зарекайся.

-А тебе тоже одно слово скажу: пошел на ...! – требовал Суворин.

-Хоть ты и шибко ругаешша, а я на тя, мил человек, не в обиде, – отечески-спокойным тоном продолжал Никифо. — Уж таким тя природа создала, ак такой ты и есь... Не сам по себе. Разве на тя можно обижаться? А вот ты послушай. Недалеко отсюда село Милорадово, могот, слыхал?

-Ну, и..., – недовольно произнес Суворин, всем своим видом давая понять, что он готов терпеть эти россказни, но не долго.

-И в ем до войны располагался женский монастырь.

-Да, был такой, слышал я, – оживляясь, проговорил Олег.

-Говорят, туда даже цари неугодных родственников и придворных всяких стерв ссылали.

-Я про это даже однажды в газету писал. А при Советской власти это был просто бабьей монастырь. Ну, бога-атой, конешно! Бога-атой был! Золота да серебра с черта лешова было — кресты, да оклады, да иконостас. Ну, в обшом, богатой, одно слово, с царских времен. Ак вот перед войной пригласили меня в монастырь этот колодец копать. Колодцы я тогда копать ходил по всей округе – никто лучше меня колодцы не копал. Ну, выкопал, конешно. Правда, до воды больно далеко оказалось, место высокое. А как война-та подступила, настоятельница меня, как уж самого ей доверенного, пригласила как-то ночьей и заставила, сколько золота да серебра в монастыре есь, обснимывать да в колодец мой новой свалить. Вот я с бабам двои сутки этим и занимался, а когда совсем уж фашисту подступить, в последнюю ночь сам жо свой колодец и заваливал.


12.
-Ну, и что ты хочешь этим сказать? – холодно-сухо проговорил Суворин. – Что сейчас там клад с монастырскими сокровищами и что место колодца знаешь ты один? И что я буду в ногах у тебя валяться и упрашивать место показать. – Он расхохотался. – Ты внучатам своим эти сказки про клады в колодцах рассказывай. Какие в наше время клады?! Да если бы я тебе и поверил, – усмехнулся он косо-зло, – я унижаться перед тобой бы не стал. Я бы в село ваше такой техники нагнал, что они не только бы на пятнадцать, а на сто пятнадцать бы метров и не только под монастырем, а под всем вашим селом всю землю бы просеяли.

-Значит, не веришь? – преспокойно затягиваясь трубочкой, спросил Никифор и с хитроватым прищуром поглядел на Суворина. – А вот это видел? – сказал он, выдул дым и оскалился.

Все трое поглядели на него и увидели, как говорят, полный рот золотых зубов. Два ряда – верхний и нижний, – без единого белого, родного. Два ряда золотых коронок со сверкающим отражением костра в каждой, неестественно прямо-таки сияли, лучились будто золотым чистым цветом сокровища, благородного золотого металла в окружении заросших грязно-рыжим волосом губ и щек, будто россыпь самородков во мшистой лесной бочажине.

-Ух ты-ы-ы! – восхищенно  проговорил Пашка, замерев и не спуская восторженного взгляда со рта Никифора.

-О-о-о-о! – одобрительно тянет Олег и улыбается, радуясь будто.

-А вот это видел? – с достоинством, больше похожим на спесь, спросил Суворин и поднес к самому носу Никифора здоровый свой, тяжелый кулак. На безымянном пальце в широкой, резного золота оправе, блистал в свете костра, переливался в гранях крупный красивый бриллиант. – Это стоит десять твоих мостов, – веско проговорил Суворин. – Так что не демонстрируй никому свои зубы. Во-первых, можно недосчитаться, а во-вторых, этим сейчас никого не удивишь. Возьми любую бабу хоть на селе, хоть в городе. Перстенек, а то и два-три на ручках у каждой, да клипсики в ушках, да кулончики на шейке, да брошечка на бюстике. Удивить задумал!

-Не веришь – не  верь, – миролюбиво проговорил Никифор. – Я ведь в ту ночь не все закопал, поприбрал маленько, по родне раздал, а себе – вот на зубы. И ушло. А клад-от лежит. Колодец-от один я токо знаю где.

-По-онял я тебя дед, по-онял! – саркастически усмехаясь, закивал Суворин. – Поймать меня на сказочке этой хочешь. Вон товарища лови, – кивнул он на Пашку. – Вот он клюнет. А я выше этого.

-Не веришь, дак не верь, конечно. А есле уж такой большой ты начальник, ак значит и приятелей у тя середь начальников в городе немало, знать, имеется. Как приедешь, ак позвони-ко директору областного краеведческого музея, спроси-ко, не получал ле он письма от меня, от деда Никифора из Охлопков. Про этот клад-от он те и скажот. Вот и убедишша, что я те не вру. Поинтересуйся-ко.

Старик Никифор замолчал, выколотил трубочку, поднялся с чурочки кряхтя и охая, проговорил:

-Пойду я, ладно. А то светать уж скоро...

Он запахнул изнутри полы фуфайки и зашагал от костра неторопливо, и Олег с Пашкой сказали ему вслед «спокойной ночи, дед» и «до свиданья». А Суворин, глядя, как старик спускается в низину, растворяется во тьме, рассмеялся неожиданно непринужденно-весело и едва ли не в первый раз за вечер проговорил просто-доверительно, без спеси:

-Наивный, как ребенок. И не боится ничего. Один ведь на отшибе тут зимогорит, а не ровен час – за зубами придут. Вместе с головой унесут, – расхохотался он, и Пашка с Олегом засмеялись тоже.

Они выпили еще по три свои «буль-були» на ночь, закусили рыбой, поприбрали у костра и пошли спать. Был третий час ночи, становилось свежо, и в низине уж начинал густеть туман, предвещая завтра, – впрочем, уже сегодня, – погожий день.


13.
В просторной Олеговой палатке места им, троим, хватало с запасом. Алексей Михайлович лежал в своем толстом теплом спальнике на надувном матраце, и ему было тепло и уютно. Слева от него, в середине, устроился на коврике Олег. Спальник он оставил по забывчивости и лежал, не раздеваясь, во всем, сунув под голову вещмешок и затянув вокруг лица капюшон штормовки. С левого края, в самом углу, у стенки, скорчился-согнулся на боку Пашка. К палаткам и комфортам всяким он не привык, ни спальников, ни ковриков сроду не имел, на рыбалках, подобных этой, спал где попало, лишь бы не было сыро, а потому считал все это ненужной роскошью.

Была, должно быть, где-нибудь четверть или даже половина третьего, у костра, из-за старика больше, сильно засиделись, и надо бы спать, но сон не шел к Суворину. Надо спать, завтра хотели встать пораньше, поцедить водичку невдалеке, на старице – для удовольствия и рыбки свежей домой привезти. Был уговор на подъем в полчетвертого, оставался, собственно, всего один час, и если взять сейчас и уснуть, проспишь все, очнешься где нибудь часов в десять. И что? Домой? С пустыми руками? С больной головой? Весь день, как чумной, на диване проваляешься – ни на работе, ни дома. Зачем ездил?

Действительно, зачем он поехал? И компанию нашел себе! Не бывало у него такого общества. Что-то не помнится, чтобы на природу в таком штатном составе выбирался. Олег вот, правда, неплохой парень, и контакты с ним, как с врачом, поддерживать надо. Может, пригодится еще. Слизняк только, тряпка. Растоптан жизнью – нервишки ни к черту. То хохочет-дурачится, то слезами уливается. Досталось, видно, парню сокровище! Жестче надо быть с ними, со стервами, жестче. Иначе они не понимают. Ну а этот… Пьянь. Алкаш. И разговоры все о выпивках. Ничтожество. И мозги все пропиты. Рас-се-ея! Неумы-ытая! Си-во-лапая! Надо же – опуститься до чего! С алкашами уже стал время проводить, пить с ними русскую водку – эту мразь, это пойло для ямщиков. Из гнилой перемороженной картошки. Сейчас башка трещать будет неделю. Еще деликатесов для них набрал! Олег – ладно. Он, Суворин, перед ним все равно в долгу. Но для этого свиного рыла?! Ему что селедка,  что ананасы – счавкает.

Да старик еще этот откуда-то взялся, с досадой думал он, лежа с закрытыми глазами и сложив руки на груди, будто усопший. Один на хуторе живет. С таким-то ртом! Не ровен час, повышибают и зубы все, с челюстями выдерут. Впрочем, не боится, видно. Одной ногой в могиле, нажился, видно, уже. Однако оба моста золотые. Это если все в целости, – тридцать две коронки. Если граммов по пять? Мало. По десять. Тридцать два на десять... Это ведь, это ведь – елочки зеленые! – это ведь три килограмма двести граммов. Три двести чистого золота! Это ведь обухом по башке, челюсти в карман – и поминай, как звали. Кто его хватится. Только сдался он ему, хрыч этот. Руки марать! Он, Суворин, выше. Есть в этом мире кое-что подороже. А этим двум все равно не понять.

А не промах, видно, дед в молодости был, думал дальше Суворин. Тяпнул видно, золотишка монастырского. На сказочку хотел поймать! Идиот! Да лежи у него это золото хоть в подполье, он и шагу к нему не сделает! Клад у него в колодце в Милорадове! Какие теперь к черту клады! А если и было что, так извини меня, давно бы за полвека все уже вырыли. Ведь если там, в монастыре, было их, баб этих, сотни, положим, две, ну полторы, так, наверное, в войну уж не все померли. Ведь каждая знала. Словом, если и было что, так давно вырыто.

Впрочем, вдруг он поймал себя на этих мыслях, зачем это он обо всем этом думает? Лапши старик им всем на уши навешал, а он верит, да и время еще теряет на размышления, есть там клад или нет. Спать надо.

Он постарался ни о чем не думать, решил уснуть скорее, чтобы поспать часика два. А там рыбалка получится – не получится, хоть выспаться немного, хоть похмелье будет легче.

Он поворочался лопатками, устроился уютнее и минуты две лежал недвижно, ни о чем не думал и ровно дышал. За стеной справа, на воле, было тихо, и зудел еле слышно одинокий комар. Конец августа, комаров уже мало, прохладно, и к рассвету совсем свежо будет. Ну а клады, они в сказках больше. Кому-кому, а ему, Суворину, золота не надо. Он кое-что получше золота имеет. Не всякому понять.

Завозился Пашка, вспугнул его мысли, заворочался в темноте, ничего не видать. Мешком в изголовьях возит, удобнее, должно быть, устраивается, чмо. Бутылками звякает. Видно, еще прихватил, алкаш. Встает, кажется.

-Не спится? – прошептал Суворин, покосившись и не видя Пашку во тьме палатки.

-Схожу вон... в кустики, – прошептал едва слышно тот не сразу, выбрался из палатки, задернул «молнию» на входе, в кустики потопал.

Наро-о-од, подумал Суворин. Действительно! Вот именно! Вот он и наро-од! Тупое, безмозглое быдло. Рабочий скот. Умеет только тачки с землей катать, кувалдой взгребывать, ломом кайлать да пить до полусмерти. Такому хоть миллион, хоть золота мешок, – скотом он был, скотом он и останется.

Впрочем, надо спать, приказал он себе. Спать. Спать. И сон сморил его. Сквозь дрему, сквозь быстро охватываюший его сон он не слышал, как заворочался, зашуршал ковриком Олег, как поднялся, стал пробираться к выходу. Расстегнул очень тихо «молнию» на входе, чтобы звук замка не разбудил тех двоих, отыскал свои кеды, вылез и снова тихо застегнул вход. Он сел на траву у палатки, стараясь не делать лишних движений и не шуршать, надел кеды, поднялся, отошел осторожно от палатки и быстрыми шагами стал спускаться в низину  в  сторону лесочка,  куда  недавно ушел старик  Никифор.

Суворин очнулся ото сна, и ему показалось, что спал он не больше пяти или пятнадцати минут. Не спал – дремал. Почему-то он не мог уснуть, хотя на службе был нервный день, потом эта поездка, потом бродили с бреднем, потом – костер и водка, от которой у него, кажется, растворяются мозги и внутри – одна изжога. Спать надо, спать. Скорее, а то завтра весь день дурак дураком... Не спавший, с похмелья. Все – баста! Больше он с подобными компаниями не свяжется. Никогда до общества типа этой пьяни, вроде Пашки этого, не опустится. И что вдруг взбрело ему ехать сюда?! Олег это все. Он ведь алкаша этого взять предложил – бредешок у него. С удочками посидели бы. Да и вообще бы без всяких удочек. Закатом полюбовались бы, воздухом подышали бы. Парень неплохой, вроде. Но главное – нужный. Надо знакомство это поддерживать. И хирург, видно, классный, если очередь за полгода к нему занимают. А его сына принял, выходит, без очереди. И ни словом не обмолвился. Хороший парень. Тряпка, правда. Ему бы бабу хорошую, чтобы любила его и берегла бы. Таких беречь надо – тонкие натуры. Хороший парень.

Надо будет поближе с ним. На дачу как-нибудь пригласить. Да девочку ему присмотреть. Свести парня. Из наших кого-нибудь? Из управления разве? Валентина, что ли, из кадров? Соковыжималка! Не пойдет. Она только для пляжей, для ресторанов – на показ. А в постели – доска доской. Разве эта? Как ее? Запамятовал уже. Из планового. О-о-опытная, стерва! Мужика обрабо-отать умеет! Нет, не для Олега! По рукам пошла баба, значит – сгорела. Кто еще у них? Кого еще бы?.. Да, эта. Из компьютерного. Программистка, кажется. Серье-о-озная девица! Пожа-а-алуй! Действительно. Почему бы и нет? Как она тогда ему, начальнику своему, пощечину врезала! Любо-дорого! Аж зазвенело на весь отдел. Аж искры из глаз! Это ему-то – генеральному директору объединения?! И от всей-то души и со всего-то маху. Наверное, ручка потом долго болела. Молодец! Ну, молодец! Пальчиком прямо прикоснуться нельзя. И какая сладкая, какая чудная это была пощечина! Никто и никогда в жизни до этого ему не давал пощечин. Таких невыразиимо сладких, приятных пощечин от девушки-недотроги, которые и умеют только глубоко и страстно любить и быть верными. Никто никогда в жизни до этого его так приятно и с таким чувством к нему по щекам его не хлестал. И уже одно то, что есть еще, не перевелись, к счастью, на бедной Руси такие девушки – чистые, гордые, способные, не боясь увольнения, так вот начальников по щекам хлестать. И, кстати, держит себя с достоинством. И одевается со вкусом. И не замужем пока. Вот она-то подошла бы, пожалуй, для Олега. Очень подошла бы. Кстати, – вдруг прислушался он. Почему такая тишина? Даже не слышно ничьего дыхания.

-Эй, – громко прошептал он, вспомнив, что Пашка ходил «в кустики» и вернулся, должно быть, минуту-две назад. Но никто не ответил ему. Он двинул левой рукой, чтобы тронуть Олега, который лежал рядом, но локоть ни во что не уперся. Он протянул руку во тьму, но она лишь скользнула по шуршащему гладкому коврику. Олега не было.

-Павел! – прошептал громко Суворин, но тот тоже не отозвался. Он протянул руку дальше во тьму, но она уперлась лишь во влажную от росы снаружи ткань палатки. Что за черт! Куда все девались?! Стул у обоих враз ослаб, что ли?


14.
Лесок оказался совсем узким, и вскоре Пашка вышел из сосняка. Невдалеке, на взгорочке, сквозь заметный уже туман угадывалась деревня – несколько крыш, с десяток высоких деревьев. Под крайним слева, под некрасивой рваной кроной, с широкой, со щербатиной трубой крышей едва заметной точкой желтело окошко. «Не спит еще», – подумал обрадованно Пашка и прибавил шагу. Он мог бы и побежать, но опять началась низина, кочкарник, и под сапогами зачавкало. Поддерживая слева, под фуфайкой, бутылку, прихваченную на всякий случай для разговора, он прыгал по кочкам, не видя их, поминутно срываясь то с одной, то с другой, и то шептал громко, то в голос даже говорил с жаром, доказывая будто старику Никифору:

-Ну, вкалывал я, бать, сам видишь! Ну, видишь же сам. Ты так же всю жизнь вкалывал. Ну и что мы с тобой навкалывали? Грыжу одну! А пожить охота! Чтобы не хуже, чем бугор этот! Чтобы ребенки у меня на шоколадку, как волчата, не набрасывались. Чтобы баба тоже в халате и при кольцах и чтобы у меня всегда «Наполеон» был в холодильнике. Чем я хуже этих скотов? Этих спиногрызов! Пожить хочется, бать! Ты скажи только, где? Скажи! Чего тебе стоит? А!

Он матерился так во тьме, доказывал, убеждал, заклинал, а луговина между тем кончилась, и он увидел загородку стариковской усадьбы в три жерди. Он перемахнул ее и побежал уже – скорей! скорей! – меж рядков поспевающей картошки, меж гряд, к примеченной им задней двери ограды, подскочил, торкнулся – закрыто! Он принялся стучать, так, чтобы выглядело не по-хулигански, не грубо, а вежливо... И скорее бы всё, пока те в палатке дрыхнут. Им – что? Им не надо. Они уже нажрались! До них ему, Пашке, корячиться не докорячиться!..

А чем он хуже?!


15.
В эти минуты Олег миновал низину, оглянулся на палатку, у которой едва теплился, догорая, костер, углубился в сосняк. Жалко, что он задремал немного. Не хотел ведь, а задремал. Сморило, как ни боролся. Минут десять, наверное, но – ничего! Пашка спит. Суворина, правда, потревожил. Ну да ничего. Тюлень! До обеда не поднимешь. Однако все равно спешить надо.

В лесочке было на удивление сухо, тепло и пахло смолкой. Но он был мокрый от росы выше колен, почти до пояса, и пот катил с него.

Он вытирал эти капли, вытекающие из-под волос, локтем, одновременно защищаясь им от сучьев в темноте, ломился с треском через кусты, которые поминутно вставали перед ним, удерживая и оттого раздражая его. Он изо всех сил всматривался в лесную темь, боясь налететь грудью, лицом, глазами на какой-нибудь острый сук, и спешил, спеши-ил! спеши-и-ил!

Чего он хотел от этого старика? И зачем он бежал к нему? Клад? Деньги? Монастыркое золото? Нет. Не клад и не деньги. Не деньги! Не золото! Причем тут золото! Но чего он хотел? Он не знал, чего именно он хотел, чего конкретно. Но он знал, чего он не хотел. Чего он не хотел конкретно. Что ему в жизни опротивело. И от чего он хотел повеситься. Но он не хотел, никогда и страстно и ни за что, никогда больше не хотел того, что у него есть сейчас и что преследует его каждый день. То, что сразу набросится на него, навалится, накатит на него, как только он вернется сегодня с рыбалки. И он не хотел этого. Не хотел! Никогда! И нужны были деньги, чтобы больше никогда этого не было! Он уедет. Уедет от этого подальше! Он избавится! И это – единственный шанс в жизни! Единственный! Больше не будет никогда! А для этого нужны были деньги, и много.

Как втолковать все это старику?! Как доказать ему, что в жизни есть вещи дороже,  значительно дороже денег. Вещи, без которых нельзя. Без которых он, Олег, не может, не может уже просто жить. Вещи, которые приходится, однако, покупать за эти деньги. И что это ЧТО дороже, настолько дорого, что человек готов бывает пойти на преступление. Как понять это старику и как доказать ему это?!

Он спешил, продирался сквозь кустарник в темноте. Впереди меж стволов все мелькали будто просветы, и он устремлялся на них. Но вскоре оказывалось, что это полянка, или маленький прогал в лесу, или взгорочек, и он петлял, забирал то вправо, то влево, пока не понял, что потерял ориентировку. Лесочек тут был небольшой, он это помнил, потому что вечером, при свете, лесочек они объезжали по лугам. Но сейчас непросто было разобраться, в какую сторону бежать.

Когда он понял, что заблудился, страх охватил его, вытеснил все мысли. Ему никогда еще в своей жизни не доводилось так вот одному заблудиться в лесу. И никогда тем более он не бывал один в лесу ночью, и резкий животный страх вдруг поразил его и ознобом хлынул по всему телу. В страхе он упал на сухой мох, вжался лицом и руками в траву, в иголки и колкие шишки, парализованный этим страхом, не в силах двинуть от страха ни телом, ни головой, ни рукой, ни ногой, ни одним пальчиком, и несколько минут лежал так, обливаясь от страха холодным потом и вдыхая густую прель земли. Потом приступ страха стал немного отступать, проходить, давая возможность мыслить.

Да, он заблудился немного, но это из-за тьмы. Зверей здесь нет, и быть их не может. Людей – тоже. И ему ничего не грозит. Лесок здесь небольшой совсем, и с наступлением утра он быстро из него выйдет. Но ждать утра было никак нельзя! Никак! Он должен быстро, как можно быстрее найти старика, уговорить его сказать, убедить его, что не деньги ему нужны, не монастырское золото, – а что жизнь у него проходит и не видел он в этой жизни еще ничего. Потому что никто еще и никогда, ни разу, ни разу и никогда! и никто не глядел на него с любовью, никто не обнимал его нежно, не прижимал его к теплой мягкой груди, не целовал и не ласкал его, как ребенка, и не шептал ему: «Я люблю тебя!» А он всю жизнь свою прожитую страстно хотел этого и страстно ждал, как чуда, как несбыточного. И это было близко! Теперь уже близко! И нужно было только выйти из этого страшного леса, найти старика и уговорить его.

В эту минуту судьба сжалилась над ним. Впереди меж стволов и лапника показался будто свет, он повернул в ту сторону и скоро неожиданно вышел на опушку. Перед ним лежала низина, залитая серым, темным молоком тумана, а за ней сильно вправо и очень далеко, так далеко, что еле угадывалась на начавшей светлеть полоске неба на востоке та самая, должно быть, деревня.

Почему он так заплутал в этом маленьком лесочке и почему он так сильно забрал влево, непонятно. И он кинулся по луговине вправо, и холодный туман враз охватил его.

Он бежал, задыхаясь и спотыкаясь, высоко поднимая ноги, чтобы не запнуться за что-нибудь, чувствуя накопившуюся за день усталость и тягость от выпитого и съеденного, полный последней, горячей, яростной, страстной надежды на избавление от того, что унижало, топтало, убивало его в этой жизни, в его жизни, и от чего он избавится и чего не будет в другой, совсем другой его жизни. И вот его избавление! Вот она – рядом, у горизонта – деревня. В километре с небольшим. Вот – его избавление, и осталось только пересечь это поле. Вот он – тот огонек в тумане, тот слабый свет в туманной мутной тьме у горизонта. Вот он, свет его надежды...


16.
Когда Алексей Михайлович Суворин понял, что в палатке он один и один вообще здесь, на берегу реки, он не испугался. Кого здесь пугаться? Темноты он не боялся. Людей здесь в эту пору нет и не появятся, а если и появится кто, в том числе и зверь, есть костер с головнями, топор и нож. А еще – его кулаки. Он этого не боялся. Но больше всего его удивило, удивило до крайности и до смешного, что эти двое убежали копать клад.

Усмехаясь в темноте сам себе и своим мыслям, Суворин выбрался из палатки, навернул повлажневшие от росы портянки, надел сапоги и подошел к костру. Средь дотлевающих головешек нехотя и сонно будто ползали последние голубенькие язычки. Он подобрал с земли поодаль тонкие, нарубленные Олегом полешки и положил на рдевшую раскаленными угольями горочку. Сухое дерево затрещало тут же, вспыхнуло маленькое, но жадное, побежавшее по всем сушинкам пламя, и рваные языки его опять заплясали весело, и искорки помчались змейками во тьму.

Он прикурил от горящего прутика, бросил его в огонь, сел на бревно и вытянул ноги. Он покуривал и... широко улыбался, весело, снисходительно-хитровато усмехался. Да и как тут было не усмехаться и вообще не хохотать над этими двумя взрослыми идиотами, которые, как дети малые, поверили сказкам о монастырском кладе?! Поверили россказням выжившего из ума старика, ставшего тоже идиотом тут на хуторе, у черта в заднице, от одиночества. Это ведь в городе расскажи кому, что вот, мол, на рыбалку ездили, клад копали – не поверят ведь. На смех поднимут! И это – взрослые люди, отцы семейств. Удивительно! Насколько все же русский человек любит сказку! Ждет и жаждет сказки! Насколько он еще по истории человечества Иванушка-дурачок. Это на каком сиволапом уровне своего развития надо находиться, в каком веке до нашей эры жить, чтобы верить в эти сказки, в эти чудеса?!

Он вспомнил, как в фильмах про разные клады и всякие спрятанные где-нибудь сокровища жаждущие легкой наживы преодолевают, пока до них добираются, разные препятствия. Как ссорятся друг с другом и часто друг друга убивают, чтобы кому-то одному больше досталось, и представил, как в эти самые минуты Пашка и Олег, если они и в самом деле убежали к старику (а сомнений почти нет), уже начинают, наверное, враждовать. Потому что, где  большие деньги, там всегда зависть, вражда  и кровь. Это уж как водится. Пусть пробегутся. Пусть подразомнутся маленько – полезно. А он? Он посидит вот тут у костерка, посмеется над дурачьем да вот и... выпьет маленько, очень кстати...

Он поднялся с бревна, вылил из бутылки оставшиеся граммов сто пятьдесят в алюминиевую кружку, выпил, сморщился брезгливо, закусил огурчиком с колбасой, сел опять под березу, затянулся сигареткой.

Хорошо!..

Хм, и-ди-о-ты!

Денег им захотелось. Алкашу этому! Да ему хоть воз золота вывали – пропьет. Он даже и водку покупать не станет, не коньяк и даже не вино. Он вагон дрожжей купит, десять вагонов сахару, браги наварит, сивухи нагонит и – лопать будет, жрать, ковшами хлебать пойло!

Вот он – народ русский! Навоз истории! Он лучше не умеет. Ни жить, ни пить, ни работать, ни мыслить.

И этот туда же! Вроде парень с головой, без пяти минут кандидат наук. Тоже шизнулся. Любви ему захотелось! Тургенева, наверное, какого-нибудь начитался! Любви он возжелал неземной! Да у них, у баб этих, и любовь-то вся, как скучная пауза между двумя бокалами шампанского. Хотя, впрочем, не оскудела, видно, еще земля талантами – пощечины еще закатывают. И звонкие такие, приятные – страсть! Есть еще женщины в русских селеньях! Е-е-есть! А где на всех набраться! Вот и живешь, как кобель!..

Он попытался представить, где сейчас могут быть Пашка и Олег, как они бегут, должно быть, вдвоем или по отдельности к старику на хутор по болоту или по полю, и вспомнил, как в «Двенадцати стульях» Ильфа и Петрова так же бегали за кладом, а потом оказалось, что его сдали в музей.

И как только Алексей Михайлович подумал про музей, он вспомнил знакомого своего директора областного краеведческого музея и как тот звонил ему недели две назад. Не две, может, дней десять. И, кажется, не вовремя позвонил. Ему часто «не вовремя» звонят, потому что вечно чем-то занят. Комиссия, что ли, какая-то была, и на повышенных тонах, помнится, изъяснялись. И в эту минуту секретарша, цыпа его, почему-то взяла и музейщика этого ему без спроса сунула. И тот, помнится, просил то ли бурилку, то ли экскаватор на несколько дней и говорил...

Да ведь он о кладе и говорил!..

О кладе – точно!

Что будто о кладе ему крупном сообщили и надо копать. Под какой-то церковью, что ли, не вспомнить теперь. А может, не под церковью, а под монастырем этим и есть. Может, старик этот в самом деле не врет, и может, он как раз и сообщил, написал в областной музей, раз он такой великий краевед. Может, и в самом деле?!

Ну,  не-е-ет! Слишком уже  невероятно  это,  чтобы  быть  правдой, усмехнулся он пьяно. Эт-то уж слишком! Чтобы вот тут, рядом,  в   километре,  может  быть,  полный  колодец  монастырского золота?! Такого не может быть потому, что такого не может быть никогда. Не может!
 
А может, и может. 

Рассуждаем логически.
Монастырь  тут  бабий  был?  Был.  Богатый  был? Ходили слухи – богатый! И где теперь богатство это? А кто его, батюшку, знает. Об этом даже и слухов нет. А может, как раз их потому и нет, что в колодце оно. И что тогда получается? А?

Что тогда выходит?..

А тогда только то и выходит, что он, Суворин, просто идиот!
Самый, пожалуйста, натуральный!

Он вскочил со своего бревна, пьяно качнулся, но сбалансировал и принялся вышагивать от костра и к костру, из света в темь и из тьмы на свет и все повторял, будто вбивал себе в голову: – Идиот! Иди-от! И-ди-от!

Он – идиот! Потому что пока он тут прохлаждается, эти скоты уже там и копают. Ведь копа-ают! Роют, только лопаты мелькают! Ведь ро-оют, только земля летит во все стороны! Ведь потом уливаются и – копа-ают!

Они уже роют, а он тут водку жрет! Он жрет тут, как свинья, а они роют! Потому что он, Суворин, не поверил, а они поверили. Алкаш поверил и слизняк этот поверил. С-с-сволочи! Вот сволочи! Как они могли?! Как они могли так его унизить?! Его – генерального директора объединения, который держит в кулаке пять областей. Который пинком дверь открывает в Совмине и который однажды пожал ручку самому Пре-зи-денту! Нет – тот, Пре-зи-дент, у него, у Суворина, ручку пожал. Он сам! Его, Суворина, бывшего депутата Государственной Думы, которого!.. которому!.. который!..

С-с-ско-ты!..
Но он не побежит!
Не no-бежит!

Не побежит он по кочкам, по болотам к хрычу этому, разбрызгивая грязь. Не поползет он и в ногах у хрыча этого ползать не станет.  Не ста-анет!  Потому что... он,  Суворин...  не по-ползет!

И не копают они. Нет, не копают. Уже некогда. уж светает. Но они зна-ают, где именно колодец, и верну-у-утся, чтобы приехать потом. И, конечно, ему не скажут. Поня-атно! На троих делить или на четверых. Старик ведь тоже «в доле». Не ска-ажут! Не ска-ажут, – нехорошо, жутко, по-звериному осклабясь, твердил он и бегал у костра, неверно-пьяно ступая, ослепленный ненавистью к оскорбившим и унизившим его тем двоим. Кто они, эти двое, рядом с ним?! Кто они?! Ничто-ожества! И им, этим ничтожествам, все, а ему – ничего!?
Да это его золото! Его, Суворина! А значит, остальные – руки прочь!
Про-о-о-очь!


17.
В эти минуты Пашка Клюкин возвращался от старика к костру. Он миновал уже знакомый лесок и вышел к луговине. Вся она затоплена была молоком тумана. Он был столь густ и стоял столь высоко, что сквозь него не видно было ни берега, ни палатки, ни их машины у кустов и ни самих кустов. Только костер, не успевший потухнуть, угадывался едва заметным пятном размытого света. На это пятно и направился Пашка.

Он не торопился возвращаться. Зачем? Олег с Сувориным спят. На утре да с похмелья спится хорошо. Он свое дело сделал, зачем ему спешить. А если и услышат, спросят, что не спит, так мало ли зачем из палатки вылез. В кустики, то-се, покурить... Главное – он дело сделал, и чудненько все. Все хорошо, прекрасная маркизочка! Хок-кейчик все! Старичок, он, конечно, дедуленька крепенький! Сморчочек он – у-тю-тю-тю! Что от водки отказался, это ничего-о-о! Но бутылочку приголубил. Отдавать назад не стал. И очень даже чудненько! Хитрец такой, видно. Сидел все, лукавенько так глазками все постреливал и слова «нет» не говорил. Договоримся, говорил, подумать надо, говорил. Но самое главное – спросил, сможет ли он, Пашка, один выкопать снова такой колодец, какой в молодости выкопал дед. То есть, он бы, Пашка, стал копать, а дед бы ему помогать.

Об чем тут речь вести?! Какой базар, де-ду-ля?! Да он, Пашка, л-л-лопа-атой этот коло-одчик за-а ночь вымахает! Главное, что оно ту-ут, ту-ут, разлюбезное! Осталось только кое-что обкашлять. А потом? Потом можно будет подумать, как дальше жить. А пожить очень можно будет! Ку-че-ряво можно будет пожить! Не все этим. Осталось только ночку-другую не поспать. Вот случай! Один из миллиона. Из миллиарда! Договоримся, говорил, подумать надо, говорил. Конечно, надо подумать! Договоримся! Главное – оно тут, а остальное – дело техники!

А эти спят, дрыхнут с похмелюги. Чудненько! А теперь – молчок.

В то время, в эту именно минуту, когда Суворин, взбешенный и пьяный, бегал у костра, в ту именно минуту, когда ярость от бессилия держать ситуацию в своих руках и чувство, что те двое уже ограбили его, поразили все сознание Суворина, захватили все существо его, – в ту самую минуту он услышал в тумане звуки шагов, резко обернулся в ту сторону и замер в неестественной, странной для человека позе хищного зверя, готового к прыжку. Расставленные ноги его были чуть согнуты в коленях, пальцы полуразведенных рук растопырены, голова полуопущена, как у разъяренного быка, готового броситься на красный плащ тореро, а в воспаленно-красных от бессоницы и водки глазах, во взгляде из-подо лба не было, казалось, ничего человеческого. И когда Пашка, выйдя из тумана, увидел Суворина в этой позе, он был удивлен, почему он так стоит, а когда сделал к костру еще несколько шагов и увидел этот взгляд, устремленный на него, взгляд человека, не способного понимать другого человека, он испугался и встал.

-Иде-ешь! – прохрипел, не двинувшись, Суворин, прокалывая Пашку этим страшным взглядом.

-Ты чего, Михайлович?! – прошептал Пашка, холодея от ужаса, не думая о том, слышал или нет Суворин его вопрос.

-Иде-е-ошь, ско-от! – прохрипел Суворин.

-Михалыч, ты чего?! – прошептал еще тише Пашка, чувствуя, как по всему телу его, по всей коже волной хлынул озноб.

-Говори, мразь, где! – прохрипел страшно и властно Суворин и, будучи все в той же позе зверя, готового прыгнуть и растерзать человека, он сделал навстречу Пашке шаг, другой...

-Ты чего! – выдохнул Пашка в ужасе и попятился, а когда Суворин сделал третий шаг, Пашка повернулся и кинулся бежать от него, но не к логу, а вдоль берега, не помня себя от страха и не думая, куда он бежит.


18.
В эти минуты Олег Александрович возвращался от старика. Он стал мокрым по пояс от росы, пока спускался полем от деревни до леса, пересекал его, сторонясь сосновых веток, обдававших его холодным росным душем. Светало, и когда он вышел на опушку, увидел низину, залитую туманом. Он прикинул примерное направление, чтобы выйти к костру и к палатке, и окунулся в эту сырость тумана, в котором в пяти шагах уже не видно ни кустов, ни кочек. От этих ночных хлопот и беготни за кладом, за шансом к новой жизни он был почти трезв уже, и способность рассуждать спокойно и здраво вернулась к нему. Два чувства, почти противоположные, владели сейчас им, всем его существом.

Первое, совсем маленькое, ничтожное, было чувство смущения, даже стыда. Он представлял, как появится сейчас на берегу, как увидит Суворина и Пашку, как выяснится тут же, что, пока они спокойно спали, встали, должно быть, и ждут его, чтобы ловить рыбу, как вчера договорились, он всю ночь пробегал за кладом в надежде разбогатеть. Высмеют, конечно. Он сам себе смешон. Поверил ведь. Поверил? Поверил, как ребенок. Значит, еще молод и свеж душой! Значит, еще жив и что не все потеряно! Высмеют, конечно! Но он посмотрит, какие у них будут лица и как у них обоих поотвисают челюсти, когда он сообщит им о самом главном! Когда он скажет им о том, о чем уже полвека, даже больше! во всем мире! миллионы людей, а пусть сотни тысяч или десятки хотели бы знать! И что полвека уже, даже больше, десятки, сотни людей, а может даже тысячи – специалистов, историков, писателей – искали. И нашли!

Искали и нашли – Янтарную комнату!

Ту знаменитую янтарную комнату, из Петродворца, которую размонтировали в войну немцы и вывезли якобы в неизвестном направлении. Ту самую янтарную комнату, которой нет цены не потому, что она дорога. А потому, что это – произведение искусства и национальное достояние. Старик не врал. Оказывается, пять дней назад, сюда, в село в трех километрах от деревни, нагнали всякой землеройной техники из города и откопали сначала Никифоров колодец со всем монастырским добром, а потом нашли и эту Янтарную  комнату.  Про нее  говорили – старик слышал.

И случайно обнаружили, главное. Экскаваторщик, когда землю от колодца откидывал, неловко так стрелой, говорит, с ковшом повернул да с разворота, с маху в какой-то придел к монастырю, в стену и ударил. А стена-то оказалась всего в один кирпич, и в пробитую дыру увидели ящики. Целый склад ящиков от потолка до пола. Были немцами замурованы и в спешке при отступлении или еще по каким-либо причинам оставлены и сохранились в полной целости. Милиции, говорит Никифор, было, солдат с автоматами два взвода, трое суток – оцепление. Ученые из Санкт-Петербурга и из Москвы да начальство разное на вертолете большом прилетали. А позавчера, говорил Никифор, весь день грузили в рефрижератор ценности из колодца и ящики с янтарем и вывозили под конвоем. Даже, говорит, бронетранспортеры были. Еще бы! Наконец-то! То-то шуму будет в прессе скоро! Ты что-о! Событие мирового значения! Это вам не горшок с медяками тридцать второго года выпуска. Гордость нации! Государственная реликвия!


19.
Он представлял, какие глаза будут у Суворина и Пашки, когда он сообщит им эту новость, и, будучи весь во власти возбуждения от узнанного им о столь важном событии и со счастливо-нетерпеливым выражением и следами бессонной ночи на лице, Олег пересекал низину и начинал уже подниматься по пологому склону к берегу.

А в эту минуту сзади у него, в нескольких сотнях метров всего, старик Никифор, в той же фуфайке, придерживаемой изнутри за полы, и в тех же ботах, мокрый от росы по колено, пересек уже луг от деревни и подходил к лесу. Он очень спешил, старался ступать скоро, не обращая внимания на высокую, бившую его по ногам траву. В глазах, во всем выражении лица было крайнее беспокойство, опасение, даже боязнь от  предчувствия  чего-то непредсказуемого  и  страшного.

Когда первый из рыбаков появился у него, этот парень, помоложе, и стал просить показать ему место колодца, предлагать вместе откопать сокровища и поделить, он его вышучивал. Он почти уверен был, что они клюнут на сообщенное им у костра, и прибегут все трое, в том числе и этот, самый у них важный. Но, когда появился Пашка и один, он, не желая выглядеть перед ним губошлепом и стараясь сгладить ситуацию, так вот и поговорил с ним, что вроде, мол, подумать надо, мол, договоримся. В надежде, что уедет утром в город да забудет.

А когда второй уже, врач этот, прибежал, тут уж он признался и сказал правду. Он думал, что тот пенять ему станет, ругать за вранье, а оказалось – ничего, обрадел даже, когда Никифор ему про янтарную комнату, про которую все время те, которые на вертолете прилетели, говорили, сообщил. Но когда уже второй этот ушел восвояси, что-то неспокойно на душе стало. Какое-то седьмое ровно чувство упорно не давало ему покоя и звало-гнало его к ним на берег. Зачем, он и сам не знал, но – спешил, очень почему-то торопился.

Когда Олег вышел к костру и к палатке, на берегу никого не было. Горел костер, на березовом шестике висел над пламенем котелок с ухой. Должно быть, кто-нибудь, Суворин или Пашка, встали раньше и готовят завтрак. Дрыхли, небось, подумал он обрадованно и подумал еще, что, если не знают, что он к старику бегал, а думают, что удалялся «в кустики», то про клад и про янтарную комнату можно не говорить, чтобы на смех не подняли. Но как про такое! про та-ко-ое! можно не сказать?! Он не успел решить, говорить или нет, как услышал плеск под берегом и пошел к обрывчику. Подойдя ко краю и глянув вниз, он увидел Суворина. Тот сидел на корточках у воды и... мыл руки. Туман уже начинал рассеиваться, но того берега еще не было видно. Тишина, прохлада, сырость и – этот плеск.

-Ваши документы! – негромко, вполголоса и тоном деланно-солидным произнес Олег, как это делал всякий раз друг его из уголовного розыска,  окликая  при случайной  встрече на улице.

Суворин как-то странно вздрогнул, руки его замерли.

-Чего ты испугался, Михайлович? – проговорил удивленно Олег, упирая «руки в боки». – Ты, как... преступник, которого застукали, – рассмеялся он.

-А я и есть преступник, – произнес Суворин спокойно, оправляясь будто, но не оборачиваясь и принимаясь опять ополаскивать руки.

Олег засмеялся, проговорил:

-Это я могу кого-нибудь зарезать. На операционном столе. А у тебя – что...

-И я – могу, – веско проговорил Суворин, полуобернувшись и встав боком к реке и к берегу, не поднимая глаз на Олега. – Вон алкаша только что пришил.

-Пашку, что ли? – спрашивает Олег и смеется длинно,  довольный  уже тем,  что  Суворин  не спрашивает,  где был.

-Да, – спокойно говорит Суворин, добывая осторожно из кармана брюк платок и вытирая им руки.

-Тебе, Михайлович, –  говорит и хохочет на всю реку Олег, – нисколько, видно, наливать нельзя! Ты поутру такой шутливый становишься. Представь себе! На днях  в монастыре янтарную комнату нашли. Сенсация!

-И ты  меня  за  идиота  принимаешь?! Янтарная  комната! Ее  весь  мир ищет!  Дурачка из меня делаешь?! – громко и зло говорит Суворин, выбираясь на край обрывчика и останавливаясь против Олега.

-Ты дурачок и есть, извини, Михайлович! Ты вдумайся – найдена янтарная комната! – восклицает Олег, продолжая смеяться в глаза Суворину над его непонятливостью и неверием. – Я правду говорю!

-И я – правду, – глухо и медленно говорит Суворин, глядя холодно-недобро на Олега. – И тебя замочу, если не прекратишь меня   высмеивать. Потому что никто и никогда не смеялся надо мной и не унижал меня.

Олег продолжал хохотать над Сувориным, над этим его взглядом и над этой его резкостью, не вызывающими у него ничего, кроме смеха. Тогда Суворин подошел к костру, поднял из разложенной посуды Пашкин нож и... пошел на Олега. Взгляд его из-под нахмуренных бровей был колюч и зол. При виде приближающего к нему Суворина с опущенной правой рукой с ножом Олег, совсем не в силах терпеть комичность сцены, захохотал, давясь уже от смеха, говоря:

-Тебе, Михалыч… тебе бы только в театре драмы…


20.
В эти минуты старик Никифор пересек уже лесок и спускался в ложбину. Он не помнил точно,  где шел ночью, и сейчас,  в  тумане, забирал вправо. Он понял это, когда вышел к реке, потому что вдоль нее по берегу шла луговина, которая, он знал, начинается у опушки небольшого березняка, на которой расположились те рыбаки, а потому повернул влево. Он не представлял себе, что скажет, когда появится у них, и подумал уже, что ему вовсе незачем там появляться, как, пробравшись через редкие кусты шиповника со рдеющими, спелыми уже плодами, он увидел перед собой, под ногами...

Он увидел...

Там лежало...

Тут и в стороне... И там вон... И вон там…

Он оцепенел от того, что увидел, и морозом ужаса охватило его. Дрожащие руки его медленно вытянулись в неосознанном жесте будто защиты, и фуфайка, не поддерживаемая за полы, сползла с плеч и упала сзади на траву, но он не заметил этого. Глаза его, округлившись от страха, застыли с выражением невыносимой боли, небритая челюсть отвисла и задрожала, – и с минуту он глядел на то, что было перед ним на траве, на что нельзя, невозможно и непереносимо глядеть живому человеку. Но потом он постарался овладеть собой и, не сводя взгляда с этого страшного, попятился обратно в колючие кусты, не замечая царапавших его шипов и мягкой упругости фуфайки под ногами. Он даже не заметил, что наступил на нее и не поднял ее, а только пятился и на длинном, бесконечно длинном вдохе шептал плохо подчинявшимися ему языком и губами:

-Свят-свят-свят!..

Когда кусты скрыли то, что он видел, он медленно, боясь будто даже движением резким потревожить тишину и то, что там было, повернулся и, стараясь ступать бесшумно, стал спускаться в ложбину, торопясь поскорее убраться отсюда, – дальше, дальше, дальше...

Он пересек насколько мог быстро ложбину, лесок, миновал поле и, когда оказался уже дома, в ограде, наглухо, со стуком прикрыл дверь в огород и запер на засов. Он уже успокоился, насколько можно было, и теперь, поднимаясь по крылечку в сени, вспомнил, что говорил тот толстый начальник у костра, осклабился и произнес умудренно-наставительно:

-А ишшо говорил, при деньгах человек выше. Вот те и выше. Неча языком молоть, чего не след.


Рецензии
Прочел повесть с нарастающей тревогой, ожидая развязку, был весь в напряжении. Серьезная повесть, с уважением.

Александр Шевчук2   28.10.2021 14:57     Заявить о нарушении
Спасибо, Александр, на добром слове и за труд прочесть. В электронном виде это тяжело.
А что до серьезности, так жизнь - серьезная.
Успехов Вам!
Захаживайте.

АНАТОЛИЙ

Анатолий Вылегжанин   28.10.2021 15:12   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.