Последнее слово
Он говорил человечеству: сейчас вы не принимаете меня, и даже гоните. Но когда-нибудь прочтете мою книгу и поймете, кто я. Вы прозреете, как слепцы у Мироточащей, выздоровеете от неизлечимых болезней и станете наконец счастливы.
Затем он прикрывал веки: он видел себя на трибуне Нобелевского комитета, даже репетировал речь, нет не на английском, - ему одному позволили бы сказать по-русски всему прозревшему человечеству: спасибо. Спасибо вам, уважаемые ученые с мировым именем, что, возрожденные и восхищенные моей формулой, вы объективно оценили мои заслуги перед Богом и мирозданием. Теперь, победив зло, я спокойно могу уйти на покой, хотя мне немножко жаль, что после издания моей Книги мировой науке больше нечего делать. И массы людей останутся без работы, ведь повсеместно демобилизуют военщину и солдатчину, закроют оборонные заводы, уже уничтожено всё (всё!) оружие массового поражения; под ноль сокращается полиция. Как им жить, всем этим уволенным и сокращенным, спрашиваете вы? Всё просто: пусть берут и читают мою книгу. Там всё написано. Там много яснее и логичнее чем в Библии объясняется, что такое любовь. Раскройте мой текст и обретите счастье. Счастье любить.
Он репетировал нобелевскую речь на кухне, а рядом в соседней комнатке его маленькая дочь судорожно прислушивалась к отцову бормотанию: "он пьяный или ещё нет? - переживала она, - уйдет ли догоняться в ночь или останется дома и протрезвеет к вечеру?". Если он оставался, она выдыхала тяжкий сумрак спёртого в боках воздуха. Она отрывала мертвецки-застывший взгляд от белой двери и смотрела в черное небо. Уже ночь, слава Богу все дома, и она могла прикрыть веки. Она еще не знала что такое душа – в школе этому не учили. Но ей казалось, это так просто: вот сейчас вылететь прямо через стекло и парить в космосе среди созвездий - там лишь тишина и нет ничего. Нет страха, что хлопнет квартирная дверь, и он уйдет, а придет за час до рассвета и начнется такое, от чего даже сатана бежит в ближайшую аптеку за ватой, дабы плотно забить ею уши. Нет желчного урчания и угроз уничтожить всех тупых безлюбых дур, не способных понять Человека. Когда это случалось, она старалась прикрыть голову подушкой, но он обладал властью высокочастотного голоса. Голос дробил окна и зеркала в битое стеклянное крошево, он рушил любые преграды между ей и собою. Тогда она становилась одним большим ухом. Огромным как Эверест. Ни рук, ни ног чтобы защититься. Мама притворялась спящей. Игрушки мёртвыми. Цветы засохшими.
Из него извергалось. Это был не мат, но что-то много глубже и безысходнее: каждое слово будто могильная плита, за которой прячутся бесплотные тени, сосущие детские жизни через соломинки, через длинные иглы для внутривенных инъекций и капельниц. Мама притворялась, что её не существует.
И тогда он медленно и тяжко останавливался. Желтая пена высыхала на его роговицах. Длинные клыки крошились ниц мелким белым смрадом и перхотью. Он замолкал. Когда он шумно зажигал конфорку под чайником, девочка выдыхала тяжкую углекислоту. Она выдыхала нежно-угольное «уфф». Она стирала холодный пот со лба и отворачивалась от белой двери и черного окна. Через три часа вставать в школу. Она не сделала уроки. Но засыпала счастливой: он не убил их с мамой сегодня ночью.
Все знали, что он оборотень, но обратная сторона лунной болезни была страшной тайной: молчать о ней перед самим сатаной поклялись все посвящённые. Утром он ничего не помнил, а стылый мамин взгляд требовал от дочери тишины. К завтраку они обе успевали замыть следы слез, красные потёки лопнувших сосудов в почти высохших белых глазах. Он входил и грел чайник. Девочка заталкивала в себя кашу. Мама недвижимо возвышалась над плитой: она помешивала в сгоревшем ковшике; она прикрывала мир своей каменной спиной словно Поднебесная от гуннов.
Девочка порой спрашивала ее: почему мы так живем?
Она говорила: кругом чащоба и нам некуда идти.
По правде, он не каждое полнолуние обращался в зверя; девочка любила молчать с ним летом и днём, когда он был под лёгким пивом и рассуждал о смерти и самоубийстве: «ты знаешь, что только человеку это свойственно?»
Девочка была маленькой и не знала, что самоубийство свойственно китам и леммингам, еще волкам: некоторые серые особи, попав в капкан, отгрызают себе лапы и истекают кровью поблизости, тихо, не сводя остановившегося желтого взора от ненавистного железа.
Зато ей нравились его простые, логичные и ясные объяснения о сути звериного обращения в Человека перед лицом небытия:
«Только через смерть человеко-зверь понимает смысл своей жизни, и только мы способны осознать это».
«Только мы», - повторяла она за ним словно мантру и тайный приговор. И была благодарна ему за этот гнозис.
Она была счастлива, если он оставался дома трезветь и репетировать нобелевскую речь. В таком случае Зверя обычно не случалось. Тогда она прикрывала веки, шептала тихо: спасибо, папа, что сегодня я могу поспать и запросто, налегке слетать в космос, где невесомо и хорошо и откуда так не хочется возвращаться. Она была очень благодарной дочкой. Она знала Тайну и вечно хранила ее, терпела под долгими, растянутыми в годах, пытками учителей и одноклассников и ни разу не раскололась.
«Что ты скрываешь? – проникающим ножевым холодком выспрашивала директриса, - скажи правду. И тебе станет легче. Мы поможем тебе».
Ученица в черном фартуке смотрела директрисе прямо в лицо, в тонкую переносицу, в золотистую оправу очков, и резкую как лезвие бритвы вертикальную складку; главная учительница школы не верила в оборотней, это было очевидно. Но даже если бы и верила, девочка не простила бы себе предательства. Равно как и мама тоже бы – не простила. «Молчи», – гудел в ушах мамин приказ, и девочка покорно опускала голову. Она всегда была партизаном, разведчиком в тылу врага, пионером-героем, припертым к стенке подозрительными фашистами: не лги, деффошка, - шипели они ей в уши, - коворить нам прафда, а то пуф-пуф.
Она прикрывала веки и расправляла плечи перед дулами фашистских шмайсеров. «Только смерть делает тебя Человеком», - скрипели в ушах лекции ее отца. Девочка знала, что умирая под пулями подлых эсэсовцев она успела бы сказать: спасибо папа. Благодаря тебе я сегодня легко отделалась от ада, которым ты вполне объективно называл мою социобиологическую жизнь. А он кивнул, улыбнулся бы и спросил:
«И что ты сейчас чувствуешь? Счастье, любовь чувствуешь? А?».
«Как же ты похожа на отца», - однажды тихо произнесла мама, остановив на ее сером личике свой огромный, словно предрассветное небо, взгляд. В такие мгновения девочка плакала, она представляла сколь тяжко маме, много тяжелее, чем ей – дочь не умела так притворяться. Скрываться в засадах. И молчать, вечно молчать о боли своей. День за днем. Год за годом. Всегда.
Когда учителя выдали маме тайну девочкиной неуспеваемости «смотрите, в дневнике одни двойки», мама попросила больше не лгать. «Ложь – это очень больно, - сказала она одним тяжелым и долгим взором, - ложь делает из человека то, что затем попадает в капкан и грызет себе лапу, долго грызет, пока совсем не замерзнет».
И девочка поклялась, как перед иконой, говорить всегда правду и только правду. И ничего кроме.
После этого он ушел к себе на Луну – все оборотни туда обязательно уходят. Впрочем, от оборотня у него осталась только волчья лапа, коей он никак не мог дописать свою великую книгу. Он мечтал, чтобы похожая на него девочка продолжила его дело. И она поклялась, как перед образом.
Она видела, как он уходил. Была воскресная предрассветная ночь, самая темная ночь из всех, что ей приходилось наблюдать в своём окне. Он скользил по тусклой тени полнолуния тяжело, чуть ссутулившись. Обернулся; лицо у него втянулось и опухло, словно нарисованное на чуть увядшем воздушном шарике. Светло-мшистое излучение обращало его в прозрачное существо, в нечеловека, но и не зверя. Она хотела спросить, любит ли он. Счастлив ли?
Она ни разу не нарушила своих клятв. Когда на холке у нее вырос первый клок сизой шерсти а затем и хвост (в том месте, где и полагается быть хвосту), девочка ушла в свою чащобу. Сейчас там хижина и три сына, в младшем трепетно оживает востроглазая душа человечья, неотличимая от отцовой. Когда холодно, она укрывает их своей шкурой. Когда выслеживают охотники, она закрывает их собою от пуль; она поит их своей кровью, когда засуха и кончилось молоко. А в голодную зиму она отгрызает свою волчью лапу и варит из нее суп. Варит и воет тем глубоко-утробным безысходным надрывом, прячась от которого сам сатана бежит сломя голову в ближайшую аптеку за ватой в тщетной надежде потерять слух.
Зато ее слышат и Луна, и Зверь. Порой они даже сотрясаются вместе с последними судорогами ее воя. Но сколь бы ни был невыносим их гнозис, они молчат, ибо обратная сторона бытия непроницаема к обеим сторонам жизни.
Взрослая девочка плотнее закрывает детей свой израненной шкурой и мирно засыпает. Ей всегда снится одно и то же: невесомый полет среди созвездий, просторное северное сияние в непостижимой глубине космоса и то последнее слово, что он успел выдохнуть в ответ на её вопрос:
Любишь ли ты, папа? Счастлив ли?
Свидетельство о публикации №221052300908