Целый мир под кончиками пальцев

– Что вы обычно ощущаете, когда прикасаетесь к своей носогубной впадине? - сидящие вокруг внезапно затихли. - А к чужой?
– Судеревский, пожалуйста, сядьте обратно на место, Вы пугаете других пациентов.
Пришлось послушно опуститься на жесткий пластиковый стул, царапающий правую ягодицу даже через ткань пижамных штанов. Взгляды остальных пациентов, нашего главного психиатра Михаила Германовича, любопытной медсестры и даже старого уборщика — были направлены на меня, будто бы я сказал несусветную чушь. От волнения я крепко схватился за сиденье стула с нижней стороны и стал ощупывать неровную пластиковую поверхность, изучая и запоминая каждый выступ и царапину. Это меня немного успокоило. Михаил Германович что-то назидательно скандировал, смотря в мою сторону, но я был слишком сосредоточен на ощущениях пальцев своей ладони. В какой-то момент он подошел ближе, выгнул кустистую бровь и явно ждал от меня ответа. Ну а я обрадованно нащупал прилипшую жвачку ко дну сиденья жвачку, немного затвердевшую и такую родную. Судя по глубокой расщелине посередине, эту жвачку долго и старательно прилепливали ногтем.
– Судеревский, верните руки на колени и продолжайте. - Михаил Германович смягчился в лице. Он по-отечески положили ладонь мне на плечо и одобрительно улыбнулся. Кстати, ладонь у него была теплая, крупная, с широкими пластинами ногтей. Мне вдруг захотелось сделать слепок руки врача. - Пожалуйста, не волнуйтесь, продолжайте. Только с места, не нужно вставать. - Затем он сел обратно в свое кресло и скрестил пальцы рук. Мне стало спокойнее, и я продолжил:
– Правильное прикосновение к одной только носогубной впадине может вызвать мурашки по всему телу. Представьте, что будет, если верным образом прикоснуться к эрогенной зоне души — можно ли тогда повлиять на все естество человека?
Медсестра, до этого едва заметно подслушивавшая из-за полузакрытой двери, теперь все-таки зашла в кабинет. Прислонившись к дверному косяку, она делала вид, она делала вид, что все ее внимание сосредоточено на кипе бумаг в руках, хотя сама украдкой посматривала на меня.
– Мне довольно часто хотелось понять, какая на ощупь душа человека. Если бы ее можно было потрогать, наверняка у каждого человека она была бы особенной, с отличительными признаками. Ну вот у кого-то душа ощущалась бы шершавой как кошачий язык, а у кого-то была похожа на размякший от многочисленных сгибов угол книжной страницы. Тактильные ощущения мне куда понятнее, чем хитросплетения души, ну или, скажем, те же чувства, взаимоотношения.
– Вы ведь по профессии скульптор, Судеревский?
– Все верно.
– Значит, ваша работа как раз предполагает тесную связь с тактильными

ощущениями. - Врач сосредоточенно изучал бумаги, которые положила ему на стол любопытная медсестра. - Вот только известно, что ваша деятельность имела некоторую...кхм...специфику. Расскажите об этом подробнее.
– Обычно я работаю с закрытыми глазами. Мне проще повторять очертания не зрительно, а на ощупь.
– Хм...Не совсем понятно, о чем идет речь.
– Ну, мне недостаточно взглянуть на объект, чтобы слепить его копию. Обязательно нужно дотронуться, провести пальцами по каждому сгибу и углу, знать каждую деталь на ощупь.
– А как же Вы лепили скульптуры с живых людей?
– Точно так же. Только не все натурщики соглашались со мной работать. Далеко не всех устраивает моя манера ваяния. Не все люди любят прикосновения к своему лицу и телу, считают это вторжением в личное пространство.
– И все же, видимо, Вы находили клиентов, которых устраивали такие условия, судя по тому, что Вы были достаточно успешны в скульптуре. По словам очевидцев, запись у Вас в студии была на месяц вперед.
Вдруг в памяти всплыли фрагменты из прошлого. Снова ясно увидел свою студию — гладкие стены цвета слоновой кости, освещенные мягкими предзакатными лучами. Вдоль стен — мои скульптуры в ряд, некоторые из которых покрыты тонкой шелковой тканью от пыли. Многочисленные бюсты, статуи в различных позах, провожающие каждого гостя студии пустыми взглядами и немой красотой пластики. Просторное полукруглое помещение с окнами в пол очень нравилось моим клиентам, хотя для меня самого свет значил не очень много — я мог работать и в темноте. Каждый уголок студии я помнил на ощупь. Паркетный пол местами вспучился вокруг раковины от пролитой воды для смягчения глины, мне нравилось проводить голой ступней по этим выпуклостям. И я до сих пор до миллиметра помню расположение каждой потертости на кожаном диване для клиентов.
Все в этой студии мне было знакомо и понятно, новизну в это место привносили только клиенты. И не только в студию. В мою жизнь — в том числе. Каждый новый человек в студии — новые ощущения под пальцами. Чтобы с ювелирной точностью сваять, нужно знать каждый изгиб тела, каждую выпуклую родинку, каждый шрам и каждую впадинку. Мне стоит только несколько раз провести пальцами по лицу или телу натурщика — и я запомню его достаточно для того, чтобы начать ваять.
А пока я пребывал в своих воспоминаниях, остальных пациентов уже провели по комнатам. Нас осталось двое — я и Михаил Германович. Он внимательно изучал бумаги и периодически выцарапывал у себя в блокноте карандашом пометки. Вдруг его сросшаяся кустистая бровь заиграла волной. Он взглянул на меня и спросил:
- Хм...Судеревский, медсестра сообщила мне, что Вы беспокойно спите и разговариваете во сне. Особенно часто повторяете одно имя. Понимаете, о ком сейчас идет речь?
Я молчал. Отчаянно, упрямо молчал на бесконечные вопросы врача. И тишина, висевшая в кабинете после очередного вопроса о ней, звучала громче

крика. Напряжение повисло в воздухе тяжелым грузом. Думаю, Михаил Германович мечтал вовсе не об ответах, он, как и любой увлеченный своей профессией психотерапевт, хотел бы залезть мне в мозг и хорошенько покопаться там. Я не мог этого допустить — некоторые воспоминания настолько болезненны, что приходится задвигать их в самые дебри сознания. Все, что связано с Ней — одновременно прекрасно и невыносимо.
- Некая Лидия — ваша возлюбленная? Она много значила в Вашей жизни? - Очередной вопрос от врача, в ответ — мое очередное молчание. Взгляд Михаила Германовича стал суровее. Думаю, по ночам, он с наслаждением представляет как закатывает рукав врачебного халата и по самый локоть сует массивную руку мне в рот, насильно вытаскивая нужные ему откровения.
Если бы я все же решил ответить ему, то сказал бы следующее: Лидия, как и любая порядочная женщина, всеми силами старалась либо влюбить меня в себя, либо довести до безумия. До того злосчастного дня, когда она появилась в моей жизни, все шло вполне обычно. Дни были похожи друг на друга. Почти все время я проводил в работе. Я жил искусством во всех смыслах. Нет, я серьезно, в какой- то момент даже постелил матрац в студии. И руки не знали отдыха — под ними непрестанно сменялись материалы для лепки и высекания. Сменялись и лица натурщиков, одно тело за другим — непрестанный осязательный круговорот. К рутинному разнообразию тактильных ощущений я привык, это было в порядке вещей. Но вдруг появляется Лида и нагло нарушает мое спокойное существование. Она внезапно подрывает мою уверенность в том, что я мирно помру на залежалом матраце в окружении безмолвных изваяний, непонятым, непризнанным гением.
«Не гений, а псих. И те, кто думает, что это одно и то же — просто психи, которые пытаются хоть чем-то оправдать свою поехавшую кукушку» - так говорила Лида, когда я делился с ней своими творческими амбициями. Как вы можете заметить, мотивировать она умела.
Лидия с самого начала создала о себе странное впечатление. Она вбежала ко мне в студию в начале марта, закутанная в огромный нелепый шарф. Заявила с порога, что хочет мраморную скульптуру себя в полный рост. Была похожа на школьницу, так что я сначала засомневался, что ей это по карману, но платили ее богатые родители. И все же было одно НО. Такое прям явное, очень заметное НО. Лидия хотела мраморную копию себя поместить на собственное надгробие. Никогда раньше мне не приходилось ваять скульптуры для могилы живого человека.
- Ну и чего ты так вылупился? Не смотри на меня как овца испуганная. Да, я хочу, чтоб моя могила выглядела классно. - Она принялась ходить взад-вперед по студии, цокая каблуками о паркет. На эмоциях она то ускорялась в движении, то приподнималась на самые носочки своих кожаных сапожек. - Представьте, как приятно будет моим родителям смотреть на мраморную копию меня, когд они будут оплакивать мою смерть. Я не хочу, чтоб все гости на моей могиле скорбели и плакали — пусть хоть что-то прекрасное будет напоминать обо мне. Не мрачный кусок камня с именем и короткой датой — а целая статуя! Ну прекрасно же, скажите, прекрасно?

Тогда я не находил, что ответить ей. Я был в замешательстве. Стыдно признаться, но только перевод кругленькой суммы на карту от ее отца заставил меня без лишних вопросов взяться за работу.
- Кто такая Лидия? -голос Михаила Германовича вернул меня обратно, в больничное помещение с шершавыми белыми стенами.
- Бабочка с подбитым крылом. - ответил я. Было заметно, что врач уже начинает терять терпение.
- Ловили когда-нибудь бабочку, доктор? Держали в руках? Это же такие хрупкие создание, что одно неверное движение пальца — и бабочка уже никогда не взлетит.
Михаил Германович слушал и наблюдал за мной, скрестив на груди крупные руки. Его взгляд из-под очков — взгляд хищника, напряженно замершего в ожидании удачного момента для нападения. Только охота ведется не на кролика, а на мое больное подсознание.
- Судеревский, Вы слишком часто используете аллегории. Богатая фантазия — неплохая черта для человека, вот только не всегда это уместно.
- А если у бабочки уже подбито крыло? Она итак обречена, попалась прямо в руки. Такой еще редкий, красивый экземпляр. Неужели не возникло бы соблазна?...
Ее образ снова возник в моей голове. Я опять ее видел и ощущал. Снова пальцами по мягкой коже. Затем — влажная глина. И вот опять ее кожа, волосы, струящаяся ткань платья. И — глина.
Как оказалось, Лида неспроста решила сделать мраморную статую на собственное надгробие. Она немного прожила, но вот уже умирала. А ведь, глядя на эту шуструю девчонку итак сразу нельзя было сказать, что у нее в мозгу произрастала смертельная опухоль. О том, насколько Лида страдала, я мог только догадываться — она никогда не показывала. Только иногда не приходила позировать, а причина всегда была одна - «головные боли».
Не могу однозначно сказать, чем она меня зацепила. Обычно личности моих натурщиков не особенно интересовали меня. Но вот с Лидой — иначе. Она не могла спокойно войти в студию как все, нет, она врывалась в нее веселым весенним вихрем. Одетая в буйство красок, она смотрелась мило и нелепо. И только для своей скульптуры неизменно позировала в шелковом платье, ниспадающем с плеч. В нем она смотрелась намного старше, а ее образ становился элегантным, достойным сохраниться в мраморе. Иногда во время работы я стал впервые за всю мою практику задаваться вопросом - «а достоин ли я?». Чем же я заслужил такую честь — лепить последний образ человека в этой жизни?
До Лиды мне еще никогда не доводилось месить глину с такой сладостной грустью. Никогда раньше для меня не было так важно добиться почти полного внешнего и тактильного соответствия элементов в статуе. Я как одержимый старался сохранить каждую мельчайшую деталь, будто боялся, что один лишний бугорок может разрушить всю скульптуру как карточный домик. Лида умирала, а это мраморное изваяние должно было ее пережить и сохранить в себе отголоски ее натуры — тут я чувствовал свою ответственность. Каждая частица ее лица,

тела, платья, - ее образа в целом, - должна быть увековечена. Я вбил себе в голову, что скульптура обязана быть идеальной.
Однажды я спросил об этом саму Лиду. А она, конечно же, не стала отмалчиваться. И вовсе не потому что для нее не была болезненной или щепетильной. Просто она совершенно не умела молчать. Иногда я смотрел на ее рот и представлял, как, наверно, сильно устает ее челюсть от постоянных разговоров. И вот опять тонкие напомаженные губы размыкаются, обнажая новый поток слов:
- Да, я хотела бы стать бессмертной! Ну...хотя бы в искусстве. А то как-то несправедливо получается в реальности, что моя жизнь уже вот-вот закончится, а у остальных в моем возрасте она только начинается. Ну разве это справедливо? Почти все сейчас выбирают вузы, кто-то готовится рожать, кто-то переезжает в другую страну, а некоторые уже устроились на первую работу. А мне куда стремиться, если у меня крышка гроба — единственная перспектива на ближайшие год-два? Разве я не заслуживаю какой-то моральной компенсации, утешительного приза? - После этих слов Лида задумалась. Такое бывало нечасто. Обычно она сразу выпаливала все, что приходило ей на ум. - Знаешь, Ваяльщик, а ведь я могу даже не дожить до совершеннолетия.
- Я же просил называть меня по имени. Лидия, пожалуйста.
Она закатила глаза и сменила позу. Я жестом попросил ее вернуться в исходное положение. На ощупь глиняный слепок четко повторял все очертания, теперь нужно было добиться визуального сходства.
- Представляешь, а ведь мне уже даже почти не страшно, Ваяльщик. - Моя левая бровь недоуменно взметнулась вверх. - Да я все о том же — умирать не особо страшно мне. Ну очевидно же, о чем я! - Ее нижняя губа капризно выпятилась. - Вот ты знаешь, что я чаще всего испытываю? - Тогда я не придал значения ее монологу, поэтому попытался от нее отвязаться качанием головы из стороны в стороны. Тогда я был слишком увлечен выравниванием ноздрей у глиняного носа. - Вот представь: каждый твой день может стать последним. У тебя есть Сегодня, оно вроде как твое, все понятно и обычно. А вот твоего Завтра просто может не быть. Скажи, Ваяльщик, ты как часто, лежа в постели, думаешь о том, что, уснув, можешь уже никогда не проснуться? Вот я засыпаю с этими мыслями каждую ночь. И просыпаюсь — с ними. Поэтому из каждого своего Сегодня я стараюсь выжать все, что только можно. Я каждый день стараюсь жить так, чтобы не стыдно было завтра умереть. На всякий случай. У меня ж нет таймера с обратным отсчетом...
- Лида, мне только одно не понятно. Как с такой философией ты решилась потратить свои, возможно, последние дни жизни на позирование? Все-таки изготовить скульптуру из мрамора с натуры в полный рост — дело не одного часа. Могла ведь сейчас мотаться по странам, по рейвам. Откуда вдруг взялась такая тяга к искусству? Ты хоть сама понимаешь, зачем тебе это?
Было заметно, что мои слова смутили ее. Как и большинство людей, Лида далеко не все в себе готова была принять и, тем более, признаваться в этом кому- то. Я не успел опомниться, как мне в голову было что-то брошено. Нагнулся в последний момент. Треск. Разбитый глиняный горшок. На полу у стены –

осколки. Напротив меня – разозленная Лида. В руке у нее новый снаряд – миниатюрная гипсовая статуэтка. Она что-то крикнула, но я не расслышал. В спешке прятал готовый глиняный макет скульптуры, подальше от нее. Все, о чем я мог думать – сохранность моей работы. Спрятал глиняный макет в каморку, накрыл глиняную голову. Пусть лучше мое лицо разобьется, чем у скульптуры – будет не так жалко.
- То есть ты думаешь, я всего лишь глупая малолетка, которая не понимает, что делать со своей оставшейся жизнью?
- Я не утверждал такого, только спросил тебя: отдаешь ли ты себе отчет в том, как решила распорядиться своим самым ограниченным ресурсом.
- О, поверь, у меня хватает мозгов и фантазии, чтобы распорядиться оставшимся временем, так как мне нужно! – Ее каблук топнул по паркету. Бросок. Я отпрыгнул. Маленькая глиняная статуэтка Афродиты – вдребезги. Пролетела у самого моего уха, едва не задев меня. Пячусь назад. Босой ногой наступаю на осколок. А Лида все продолжает что-то громко скандировать. Она уже стала посматривать в сторону больших скульптур на заказ. Тут уже мое терпение подходило к концу. У меня не было ни одного сомнения в правоте моих слов. Раз злится, значит, за живое. Значит, точно прав.
Ослепленный праведным гневом, я настоял на ее извинениях. Ей пришлось подчиниться и признать свою вину. Посреди всех этих осколков нужно было доказать мою правоту. И вот, ссохшимися губами ловим невысказанные слова друг друга. У каждого свое одиночество, своя правда, своя боль. Но теперь – одно на двоих. Слиться воедино, чтобы заглушить эту боль – выход. И вход. Затем опять выход. Кто не испытывал этого праведного гнева? Я снова и снова яростно, ревностно доказывал ей свою правоту. «Я прав» - и внутрь, «она не права» - наружу. И так, пока она не усвоит.
Я опомнился. Михаил Германович сурово смотрел на меня исподлобья сквозь толстые стекла очков. Если бы взглядом можно было уколоть человека, то он бы давно меня изрешетил.
- Почему Вы так смотрите? – мне стало не по себе от напряженного молчания. Я теребил рукав своего халата, чтобы успокоиться. Мягкость ткани в руке давала мне иллюзию безопасности. Я занимал мозг счетом катышек на конце рукава, и это заглушало тревогу.
- Итак, Судеревский, Вы долго уходили от ответа. Теперь я задам Вам последние три вопроса, они могут определить Вашу судьбу на ближайшие годы. От Вашего ответа будет зависеть, сколько еще продлится лечение. А у нас есть пациенты, которые проводят в клинике и по пять, и по десять лет, и дольше. Понимаете, о чем я? – Я кивнул. Он выдержал паузу, затем продолжил, четко и медленно проговаривая каждое слово. – Что заставило Вас совершить это преступление? Отдавали ли Вы себе отчет в тот момент, какие могут быть последствия? Чувствуете ли Вы вину за содеянное?
Катышки на рукаве уже не могли помочь мне с нахлынувшей тревогой. Ладони вспотели от одной мысли о том дне. Я знал, что нужно было сказать врачу все, как было. Нужно было снова заглянуть в тот ужасающий уголок сознания. Закрыв глаза, я снова попал в тот страшный день. Обо всем, что видел, и всем,

что чувствовал или о чем думал – произносил вслух, позволяя психологу вместе со мной погрузиться в эти воспоминания.
На календаре был конец весны. В воздухе пахло цветением и немного – городскими выхлопами. На аллее по пути к студии все деревья покрылись копной листвы, которая была еще очень мягкой на ощупь и местами липкой. Роно сто сорок три шага от порога дома до здания студии в тот день. В тот день цветочный магазин на первом этаже еще не открылся, хотя на часах было девять утра – продавщица опаздывала. В остальном, все было по-прежнему. Массивная дверь поддавалась со второго толчка, как и всегда. Все та же обшарпанная винтовая лестница, все так же скрипела четвертая ступенька. А студия – вся залита утренним светом, который щедро сочился из высоких окон. Все было на своих местах с первого взгляда. Но почему-то не покидало чувство, что привычный порядок вещей был нарушен. «Что-то не так» - все вертелось у меня в голове. В горле ком. Я судорожно пробегал взглядом по студии. Дрожащими руками я снимал ткань со статуй, скидывал на пол, снимал еще. Все ли на месте? Выдвинул все ящики с инструментами, высыпал содержимое, проверил каждый инструмент.
«Что-то не так. Что-то изменилось.» – Крутилось у меня в голове заезженная пластинка мыслей. Вдруг новая тревога: «Кто-то был в студии в мое отсутствие!».
И я увидел кое-что новое. На туалетном столике у входа лежал дубликат ключей от студии и записка. Написано было всего одно слово – «прости». И подпись – «Лида».
«Почему она оставила ключи? Зачем она заходила рано утром?» - недоумевал я, а ноги сами несли меня в каморку. Там я спрятал готовую статую. Мраморное изваяние, в образе молодой девушки, прекрасной и грустной. Я спешил к двери каморки, а сам вспоминал ее фигуру, ее холодную красоту камня. Мой идеал, лучшая работа за всю мою двадцатилетнюю практику. Еще никогда я не вкладывал столько чувства в свою скульптуру. Такого я еще никогда не создавал и больше никогда не создам. Трясущейся рукой я схватился за ручку двери. Повернул. Толкнул дверь. Хлопнул ладонью по выключателю света.
- Нет. Не-ет. НЕТ! – Ног больше не держали меня. Я рухнул на колени. Холодная плитка недружелюбно встретила мое падение. Но боль в коленях ощущалась не так явно – болела душа. Какое-то гадкое чувство сдавило горло, я стал задыхаться. Вдох давался несложно, выдохнуть не получалось. Я уперся руками в пол, спиной облокотился о стену. Меня трясло так, будто в каморке была минусовая температура, хотя на деле же я весь вспотел.
Еще вчера прямо на этом месте стояло мраморное изваяние, плод моих месячных трудов. Мое лучшее произведение из камня. Моя идеальная скульптура. Теперь она – груда изломанного камня. Разбита. Покалечена.
- Зачем? – спросил я в пустоту. Слова повисли в воздухе.
Дальше все как в тумане. Все еще хватая ртом воздух, как рыба на суше, я поднялся н ноги по стенке. В глазах потемнело. Мне хотелось кричать. В груди так болело, так жгло. Невыносимо. Вырвал бы место, где болит. Ничего больше не имело смысла. Все это – зря. Все мои труды, все мои чувства. Она умрет – и

ничего больше не останется от нее. Умрет – я даже не узнаю. Она лишила меня последней памяти о ней, единственного способа сказать «мне жаль».
Ничего больше не имело смысла. Я больше не мог видеть студию, не мог в ней работать и даже находиться. Даже к вспучившемуся деревянному паркету я испытал ненависть. Как в тумане разлил на него канистру бензина. Облил тот диван для клиентов, облил каждую статую, каждый бюст. Чиркнул спичкой. Затем наблюдал, как маленький огонек пожирает пространство, растет. Когда он заполонил собой весь второй этаж студии, я сидел на лавочке напротив здания и курил. Лопнули мои двухметровые окна, пламя уже высовывало языки на улицу. Затем загорелся весь дом. Этаж за этажом медленно объяло пламя. Были слышны крики. Кто-то выбегал из пламени, кто-то тушил пожар, а кто-то снимал на камеру. Я же просто курил и мысленно хоронил труд всей моей жизни. Хоронил Лиду. Свою загубленную судьбу в искусстве хоронил с особенным чувством.
- Михаил Германович, похоже, я ответил на первые два вопроса. Теперь остался последний. Вы знаете, за все время в клинике мне выпало немало часов наедине с самим собой. Я много размышлял. Не проходит ни дня, чтобы я не хотел снова взять в руки инструменты или глину, гипс – да что угодно, хоть пластилин – лишь бы снова вернуться к работе. Искусство для меня – все, понимаете? Но на мне лежит вина за чужие страдания – эту вину мне не искупить никогда.
Врач напряженно задумался. На его совести теперь было решение о моей судьбе. Затем Михаил Германович что-то долго записывал. Зашла та любопытная медсестра, взяла стопку бумаг с его записями и отвела меня в комнату. Но когда я лег в постель, медсестра все еще стояла в палате. Моего соседа не было. Она закрыла дверь и присела на край кровати. Медсестра была немного взволнована, в ее - руках листок бумаги с моей фотографией, моим именем.
- У меня есть для Вас новости.
- Слушаю.
- Михаил Германович подписал документ, в котором значится, что Вы больше
не опасны для общества и уже в следующем месяце можете вернуться домой. Только будете еще под наблюдением, будет еще слушание...
- Понял. Что-то еще?
- Ах да, держите, эта посылка Вам. – Она протянула мне письмо в белом конверте. Я разорвал конверт, а оттуда вывалилось не только письмо. На кровать, звякнув, упала связка с парой ключей. Я развернул письмо:
«Дорогой Ваяльщик! Не знаю, как писать письма, особенно прощальные. В общем, я слышала, что произошло с твоей студией, поэтому попросила родителей об еще одном одолжении. В конверте ключи от твоей новой студии. Она там же, только в здании через дорогу. Адрес говорить нет смысла, там, на входе вывеска с твоей фамилией – не перепутаешь. Надеюсь, ты не сильно расстроен, что я разбила статую. Ты ведь итак догадался, почему я это сделала.
Спасибо тебе за все! Сейчас мне уже совсем плохо, не могу даже с постели встать – ужасно! Я попросила отправить этот конверт после того, как меня уже положат в гроб. Так что если ты читаешь это, то я прямо сейчас где-то

на облаке попиваю райскую Пина Коладу вместе с Беннингтоном или Кобейном. Прощай.»
Медсестра улыбнулась и отдала мне документы. Я взглянул на эти бумажки с гарантией моей свободы, на ключи от новой студии, потом на письмо. И понял: все не так уж и плохо. Понадобится время, чтобы снова прийти к идеалу, но пока оно есть – нужно продолжать путь.


Рецензии