Смотрю - вижу

Вы, наверное, не верите в то, что мысль материальна? Долгое время мне и в голову не приходило задумываться об этом, но однажды, просматривая пленку жизни, я вспомнила сюжет, удививший меня странным совпадением. И поскольку он оказался не проходным и эпизодическим, а вывел мою биографию к той черте, у которой я, ни о чем не жалея и ничего не желая, стою сегодня, мне захотелось им поделиться.

Все началось с моего брата. Родители назвали его Кириллом не в честь греческого лингвиста, принявшего перед смертью схиму, а ради двух «Л», повторяющихся почти синхронно в его имени и нашей фамилии; в литературоведении такой прием называется аллитерацией. И хотя в тот промозглый, типичный ленинградский октябрь, когда переношенный младенец увидел кафельное нутро родильного отделения, моя мама уже успела проштудировать русскую словесность на филфаке, имя брату придумал папа. Молодой геолог с авантюрной жилкой и тягой к синему небу углублялся в изучение подземных вод в главном корпусе ЛГУ — здании Двенадцати коллегий, выходящем торцом на Неву, а фасадом на институт акушерства и гинекологии им. Отто. Появившись там через шесть лет после рождения Кирилла, в лучших традициях — в октябре, из нашей с мамой палаты я могла бы видеть на кровле университета первый снег, оттеняющий белизну наличников и колонн архитектурного ансамбля по проекту швейцарца Трезини. А еще я могла бы видеть папу, вглядывающегося в окна напротив, — чтобы видеть нас.

В детстве у меня был один непростительный недостаток, от которого я втайне страшно страдала, — я была не такая, как мой брат. И поэтому чувствовала себя неполноценной, как если бы я, например, родилась горбатой или с четырьмя пальцами, как дети, которых я позже встречала в Казахстане. Родители не упрекали меня в том, что я ущербная, может, они даже так и не считали. Мама могла, бросив на меня взгляд, на мгновенье отвлеченный от зигзага, которым обрабатывала отрез гобелена на швейной машинке, сказать: «Ну что ты маешься от скуки, ну что слоняешься туда-сюда, как челнок? Ну пошла бы, что ли, почитала. Твой брат с пяти лет сам читает». При этом ее правая нога равномерно постукивала по педали антикварного «Зингера», а зигзаг продолжал свой неровный путь по бывшей гардине, приобретавшей силуэт приталенного жакета с цветочной набивкой. О Кирилле она говорила беспристрастно — как онколог, озвучивающий диагноз.

Оценивать и — что еще страшнее — сравнивать меня начали с первого сентября восьмидесятого года, когда, предварительно обезличив школьной формой, насильно вытолкнули в мир чужих людей. Как я поняла позже, этот сопоставительный анализ с Кириллом, хилым и низкорослым, как залитый асфальтом саженец ленинградского двора, но удивительно одаренным интеллектуально, оказался для моей неокрепшей детской психики настоящим потрясением. Мы оба учились в английской спецшколе на одной из тихих мирных улочек такой родной Петроградской, и когда учителя, знакомясь с нашим классом, зачитывали в журнале мою фамилию, они поздравляли меня с тем, какой у меня замечательный брат и надеялись… честно говоря, не помню, на что именно, но их ожидания определенно не оправдались. Кирилл был тихий, исполнительный, он схватывал с полуслова и запоминал на лету — из врожденного чувства противоречия я превращалась в его противоположность. В общем, Онегин и Ленский, причем последний — это я.

*
Но речь сейчас не обо мне, а о брате, который как-то на глазах вырос, повзрослел и возмужал. В самые смутные и нищие в стране годы с промозглого санкт-петербургского болота (а город как раз в очередной раз переименовали) его понесло с милого севера в сторону южную, и, подключив все свои перспективные качества, он отхватил место под солнцем в климате более благодатном, скорее напоминающем субтропический или даже тропический. Один из американских гигантов-производителей, намедни открывший филиал в намедни открывшейся России, послал его на тренинг. Один месяц Кирилл учился в их штаб-квартире в Атланте, штат Джорджия, второй, по той же программе для менеджмента, выживал в экстремальных условиях в Зимбабве, откуда притащил неподъемную сумку слонов, птиц и сказочных животных, вырезанных из камня. Все они были похожи друг на друга и все стоили по доллару.

Из дальних странствий возвратясь, брат сообщил, что из двух континентов — обетованной, всевозможной Америки и дикой, необузданной Африки, – как ни странно, больше всего ему полюбилась Швейцария. Летел он швейцарской национальной компанией «Свисс эйр» с люфтпаузой в Цюрихе, длившейся от рассвета до заката, и этот зазор между футуристической, нацеленной в космос Атлантой и архаичной, приплюснутой, как нос негроидной расы, саванной, явился для него пересадкой в позднее средневековье. Или в старинную сказку. Гофман, братья Гримм, Шарль Перро? Я сделала в подсознании помету, что если и стоит когда-нибудь взлетать в воздух, то только ради континента Швейцария. К счастью, кроме цветных эмоций и бурных, как водопад Виктория, воспоминаний, Кирилл привез с собой трофеи: не только каменных африканских чудищ, но и — самое главное в этой истории — подарок пассажирам бизнес-класса. Банальный, на первый взгляд, рекламный плакат я сейчас бы, не колеблясь, приговорила к утилизации и отправила в стопку с макулатурой, которую в нашем восьмом районе Цюриха вывозят по пятницам, раз в две недели. Но коллективная нищета и инфернальный климат города на чухонском болоте не позволили поднять на картинку руку. Может, в ней уже прочитывался тайный месседж, смысл которого я уловила лишь недавно? Или мы интуитивно почувствовали, что уничтожить ее было бы кощунством, ведь, как ни крути, на ней угадывался лик рая. Расчерченные на крутых склонах геометрические узоры в верхней части окаймлялись солнцем, как нимбом, а внизу тонули в бликах воды, и именно эта светящаяся голубая поверхность, отражавшая небо и горы, притягивала к себе сильно и властно. Если есть террасные виноградники Лаво, значит, подумала я, есть любовь.

Несмотря на глубокую бедность, в которой я просыпалась, засыпала и довольно беспутно проводила свои детские дни, в интерьере нашей ленинградской квартиры с видом на гремящие трамваи не было ни малейших признаков убогости, безвкусицы или мещанства, и на стенах признавался исключительно фамильный антиквариат— за неимением другого. Видимо, свиссэйровскому плакату на роду было написано мигрировать на дачную веранду и прикрыть своим проколотым ржавыми кнопками телом подтеки прошлогодней осени. Вот так я и стала сожительствовать со Швейцарией — в Ленобласти, на территории бывшей Финляндии, где на Первомай, расчистив участки, жгут костры; где летними вечерами тянет из дома, как плюс к минусу, на треск и свист соловьиных трелей; где сводит с ума дыхание распустившегося у крыльца жасмина и никогда не гаснущий свет — как будто кто-то наверху задумался и, уходя, забыл его потушить. Июньскими и июльскими ночами петербургские дачники не спят — наши летние ночи слишком похожи на дни, а зимние дни, как это ни печально, — на ночи. Белыми бессонными ночами мы усаживаемся на верандах, разливаем по чашкам чай и изливаем друг другу душу. Глотком чая за накрытым скатертью столом в наше дачное бытие влился образ Женевского озера и райского сада, тянущегося над ним от Лозанны до Монтре.

Однажды, много лет спустя, я сбежала в буддийский монастырь, затерянный в джунглях Бирмы, — там меня побрили, переименовали и научили медитировать. Борясь сначала с непослушным телом, а позже — договариваясь с сознанием по методике, которой поделился со мной красавец-гуру, я с завязанными тряпкой глазами пыталась нащупать блаженное состояние пустоты и отсутствия мысли, по субстанции напоминающее космос. Я точно знаю, что такое медитация на ничто, но совершенно не понимаю, что такое медитация на мечту и исполнение желаний. Видимо, она может воздействовать подсознательно, потому что вселенная ответила на мою визуализацию рекламного постера. Очень скоро и совершенно неожиданно, у Банковского мостика с крылатыми чудовищами, я познакомилась с одним швейцарцем.

*
Он смолоду прилежно трудился, неплохо получал, и, после уплаты налогов и ежемесячных премий по обязательному медицинскому страхованию, страхованию жизни, имущества, а также других видов государственного и частного страхования, у него оставалось немного свободных денежных средств, которые он регулярно откладывал на счет того финансового учреждения, где учился банковскому делу. Покинув небольшой, но зажиточный городок в немецкой части родной страны, он вышел из дома в большой мир. В течение нескольких лет надрывал голос, торгуя на женевской бирже валютами, а потом принялся наводить порядок в финансах концерна швейцарских часов в Биле, кантон Берн.

С тех пор у Ули осталось много часов и много любви к ним. Чтобы их не заводить, почти каждую ночь он спит с двумя парами — на левой и правой руке (со мной тоже спит,но в другом ритме). Но в Биле он долго не выдержал: зимой город часовщиков тонул в туманах, солнце впадало в летаргический сон, и от этого он мучился мигренями, а иногда даже депрессиями, усугублявшимися его одиночеством. Он скопил денег — появилась иллюзия свободы. Наверное, тогда Кирилл привозит свиссэйровский постер. Ули подумывает о банальном кругосветном путешествии, но один случай, встреча с другом-американцем, сколотившем состояние на продаже куриных ножек в Москве, вдохновила его на мысль отправиться в Россию укрощать строптивый язык. Мама вешает образ рая на веранде.

И куда бежит Ули от густых бернских туманов?! В Питер. И где скрывается от сиротства? В мегаполисе, где не знает ни души, кроме сросшегося с бутылкой стрит-музыканта, которого из благотворительности подобрала его знакомая швейцарка. Смею надеяться, что я немного скрасила Улино убогое питерское существование, но с городом у него совсем не сложилось, и через год, распрощавшись со мной, предвкушая снежные горы и много солнца, он переехал в Алма-Ату. Но сначала он появился на нашей даче, бегло и безучастно взглянул на однотипную планировку и потрепанный интерьер, но как только увидел приколотые к стене родные берега, аура внезапного счастья подсветила его лицо. Он темный и смуглый, высокий и худой, типаж южного француза, хотя он чистокровный швейцарец, а с Францией его связывают в основном виноградные отношения и шоссе на Бургундию. Locus на картинке Ули определил безошибочно. «Там живет мой брат», — произнес он. В мгновенье рай над водой оказался не коллажем и не продуктом фотошопа, а осязаемым, реальным местом, и по его земле ступает пока туманный, но, должно быть, очень счастливый брат. Швейцария визуализировалась — всего лишь три часа комфортным свиссэйровским рейсом.

*
Если есть террасные виноградники Лаво, значит, есть любовь. Через пару лет мы с Ули расписались в Петроградском ЗАГСе. Нашими свидетелями стали Летний сад и Петропавловка, у стены которой я училась кататься на лыжах на уроках физры, — кстати, архитектурный ансамбль швейцарца Трезини. В этот до мозга костей питерский холодный и дождливый майский день девяносто шестого года, щурясь от ветра на набережной свинцовой Невы, мама обнадежила меня — чем непогодистей в свадьбу, тем счастливее браки. Как в воду глядела — мы по-прежнему любим друг друга и, не менее сильно, — наших двух мальчиков и двух девочек. Прилетела Урсула, моя будущая свекровь, легкая и воздушная. После церемонии я спросила: «Ну и как тебе русская невестка?». «Слава богу, что не немка!» — ответила она. Так мы нашли общий язык в грамматике родственных отношений: я и сама была рада, честно говоря, просто счастлива, что я не немка. Я верила, что я прекрасна и совершенна, и не могло так случиться, чтобы я оказалась кем-то другим: появилась на свет в чужой стране от чужих родителей, промечтала не мое детство, опаздывала в другую школу через другие проходные дворы. Может, в Германии вообще нет проходных дворов и все они — тупиковые.

По загадочному стечению обстоятельств наша с Ули жизнь в Швейцарии стартовала в Лозанне, у виноградников Лаво, и спросонья, едва протерев глаза, я смотрела из окна нашей спальни на зеркало Женевского озера и отражавшийся в нем первый снег на кровле французских Альп. И каждый раз мне казалось, что это сон, чудесный сон, а мне никак не проснуться. И, честно говоря, совсем не хотелось просыпаться. Вскоре, что уже более предсказуемо, мы переехали в Цюрих, люфтпаузу между Атлантой и Зимбабве, в уютный домик, втиснутый между психиатрической и эпилептической клиниками. В этом соседстве я чувствую себя настолько уверенно и защищенно, что, наверное, останусь там навсегда. Но прошлым октябрем, прогуливаясь по каштановой роще в Тичино, мы с Ули набрели на чудесную, одетую, как Петербург, в желтый камень, средневековую деревню, где, гонимые голодом, через игрушечную пиацца Сан-Пиетробурго, пройдя по тощей виа Доминико-Трезини, оказались у церкви св.Петра и Павла. На кладбище у храма в высокое итальянское небо тянулась колонна — памятник жертвам свирепствовавшей в XVII веке чумы, а в тело надгробий врезались кресты и фамилия многочисленных Трезини. В Астано — отчизне швейцарца, строившего Санкт-Петербург, мне приглянулась старинная вилла с каминами и лепниной на потолках, двориком патио, видом на заросшие лесами холмы и на колокольню св. Петра и Павла — из окна ванной. И возможно, если я сосредоточусь на этом доме, мы когда-нибудь будем вместе. Впрочем, это уже не имеет никакого значения.


Рецензии