Славянофилы

В 40-х годах прошлого века москвичи, вдали от правительственного Петербурга, чувствовали себя свободно и почти в оппозиции. «Замечательным десятилетием», «золотым веком» называли современники это время. Впервые за свою историю Москва праздновала в 1847 году свой юбилей. Одним из инициаторов этого торжества был Константин Аксаков, опубликовавший в «Московских ведомостях» статью «Семисотлетие Москвы». Исторические лекции друга и одновременно идейного противника Аксакова Тимофея Грановского собирали в аудитории Московского университета всё мыслящее или причисляющее себя к таковому общество города. Московские салоны кипели спорами о литературе, искусстве, истории, государстве, народе. Главным в спорах был вопрос о путях дальнейшего развития России.
Непосредственным толчком к расцвету общественной мысли в Москве да и во всей России послужило «философическое письмо» Петра Чаадаева, увидевшее свет на страницах журнала «Телескоп». Громом среди казалось бы ясного неба прозвучали слова о судьбе России: «Тусклое и мрачное существование, лишённое силы и энергии, которое ничего не оживляло, кроме злодеяний, ничего не смягчало, кроме рабства». Отрицание легло не только на сегодняшний день, но и на прошедшее: «Что такое жизнь человека, если память о прошлых событиях не связывает настоящего с прошедшим! Мы же, — считал Чаадаев, — придя в мир, подобно незаконным детям, без наследства, без связи с людьми, жившими на земле раньше нас, мы не храним в наших сердцах ничего из тех уроков, которые предшествовали нашему собственному существованию. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня… С первой минуты нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей; ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды; мы не дали себе труда ничего выдумать сами, а из того, что выдумали другие, мы перенимали только обманчивую внешность и бесполезную роскошь. Исторический опыт сейчас не существует».
Приговор «философического письма» стал, по образному выражению современников, той перчаткою, которая разъединила два если не соединённые, то и не разъединённые лагеря мыслящих и пишущих людей. Были подняты острые и совсем не отвлечённые для них вопросы о значении нашей страны и русского народа, об отношении России и Европы, Востока и Запада, о вере и её инвариантах.
Почти в ежедневных спорах противники оттачивали свои аргументы и доводы, дополняли и расширяли круг проблем. В конце 30-х — начале 40-х годов в московских салонах ясно обозначились два направления или две «партии», если пользоваться формулировками того времени. К одной из них принадлежали Грновский, Корш, Кетчер, Боткин, Кавелин, Герцен, Огарёв и их многочисленные соратники из Петербурга во главе с «неистовым Виссарионом».
К другой — Хомяков, братья Киреевские, Константин Аксаков, Самарин, Валуев, Чижов, Кошелев.
Как только не называли друг друга спорщики! В конце концов за представителями первого направления закрепилось название западников. Иногда их называли «петербургской партией». Сторонники второго направления долгое время отказывались признавать данное им противниками название славянофилов. Они предпочитали считать себя представителями русского или московского направления. Горячий патриот Москвы К. Аксаков в упоминавшейся уже статье «Семисотлетие Москвы» напомнил известные слова Наполеона: «Столица ваша Москва, а не Петербург, который не что иное, как резиденция Государя». Москва мыслилась Аксаковым как «представительница общей русской жизни, жизни всей Русской земли. Жизни земской (собственно народной)». Отсюда и вытекало название «московская партия» — партия сторонников самобытного пути развития России. Впрочем, позднее эта партия примирилась и с названием «славянофилы», поскольку в круг её интересов входило внимание к жизни всех славянских народов.
Характерно, что вскоре московские и петербургские власти также обнаружили для себя наличие «московской партии». В III Отделении был даже составлен список членов партии (в глазах ряда чиновников она ничем не отличалась от кружка Петрашевского в Петербурге или Кирилло-Мефодиевского общества в Киеве по своей оппозиционности), и за ними установлен строгий надзор полиции и цензуры. «Власть убеждена, что в Москве образуется политическая партия, решительно враждебная правительству», — писал друзьям из Петербурга Юрий Самарин. Такое отношение, кстати, крайне затрудняло для славянофилов возможность высказывать свои взгляды в печати.
Однако в начале 40-х годов шёл ещё свободный спор представителей обоих «партий», окончательно не разошедшихся друг с другом и не успевших ещё обратить на себя внимание правительства. История России и история Европы, прошлое и его оценка стали одним из камней в баррикаде, разъединившей этих «друзей-врагов». И это не случайно. «История поглотила внимание всего человечества, — замечал Герцен, — и тем сильнее развивается жадное пытание прошедшего, чем яснее видят, что былое пророчествует, что, устремляя взгляд назад, — мы, как Янус, смотрим вперёд».
Вывод Чаадаева о вторичности и незначительности исторической судьбы России становился звеном в логической цепи, завершившейся «негативным патриотизмом». Нет прошлого — нет и будущего. Благо России, движение вперёд должно было заключаться, по мнению западников, в коренной ломке самобытной жизни, органической переделке её по образу европейских традиций и в усвоении достижений западных цивилизаций, имевших настоящую. Яркую, полную событий и фактов историю.
Этот призыв к всецелому копированию европейского пути, не учитывающий и отбрасывающий особенности, отличия внутренней жизни народа и государства, вызвал острую реакцию в среде многих писателей и мыслителей, и способствовал ускорению кристаллизации зарождавшегося славянофильского направления.
Но, наверное, одним из первых, высказавших упрёк «единственному другу», был Пушкин. За несколько месяцев до гибели в не отправленном послании к Чаадаеву поэт решительно опроверг доводы «философического письма» об исторической ничтожности России: «Войны Олега и Святослава и даже отдельные усобицы — разве это не жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов. Татарское нашествие — печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие её могущества, её движение к единству, к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, — как, неужели всё это не история, а лишь бледный и полузабытый сон?…Это Россия, это её необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустырям, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особе существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех».
«Но, — заверял Пушкин Чаадаева, — клянусь честью, что ни за что на свете я бы не хотел переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал».
Взгляд славянофилов на русскую историю во многом отличался от пушкинского, но так же, как и Пушкин, они стремились показать, что не всё на историческом пути России было плохо, хотя подходили к этому выводу с иной стороны. Для опровержения необходимости подражательности и обоснования возможности самостоятельного развития представители «московской партии» стремились к более многостороннему изучению прошлого, к более объективной его оценке.
В старом есть то, замечает Хомяков, чего нет в новом; неплохо бы поглубже узнать это старое. Русская история становится предметом пристального изучения Хомякова, Ивана Киреевского, Аксакова, Самарина. Пётр Киреевский собранием народных песен по-своему опровергал мысль Чаадаева о русском прошлом, показывая «грациозные образы в памяти народа» и «мощные поучения в его преданиях», находя в фольклоре «почтенные памятники», воссоздающие героизм величие национальных исторических событий. Параллельно поискам отличительных и своеобразных черт в прошедшем и современном развитии России «московская партия» разрабатывала свою отрицательную оценку европейской цивилизации по различным аспектам: религиозным, нравственным, экономическим, правовым, юридическим.
Карикатурно, по мнению Ивана Киреевского, выглядят европейские начала, взятые отдельно от прежней жизни и положенные в основание нового народа. Казалось, восклицал он, какая блистательная судьба предстоит Соединённым Штатам. Однако «развились одни внешние формы общества и лишённые внутреннего источника жизни, под наружною механикой задавили человека. Явное презрение всякого мышления, не ведущего к материальным выгодам, мелочные личности без общих основ, пухлые фразы с самым узким смыслом, осквернение святых слов: человеколюбия, отчества, общественного блага, народности, до того, что употребление их сделалось даже не ханжество, но простой общепринятый штемпель корыстных расчётов; наружное уважение к внешней стороне законов, при самом наглом их нарушении; дух сообщества из личных выгод, при некраснеющей неверности соединившихся лиц, при явном неуважении всех нравственных начал».
Славянофилы не раз подчеркивали недопустимость механического переноса чужих форм, структур, ставших результатом иного, отличного от русского, исторического развития на нашу почву. Это не только не даст результатов, полагали они, но может привести к новым непредвиденным бедам. «Полное усвоение западной образованности невозможно, — писал Киреевский, — но если это исполнится, то единственный результат его заключается не в просвещении, а в уничтожении самого народа. Ибо что такое народ, если не совокупность убеждений, более-менее развитое в его нравах, в его обычаях, в его языке, его понятиях, в его религиозных, общественных и личных отношениях, — во всей полноте его жизни».
Яростные споры в литературных салонах закончились полным разрывом между бывшими друзьями. Первым, по воспоминаниям Анненкова, «почувствовавшим несообразность положения людей, изловчающихся как можно приличнее и ласковее наносить друг другу если не смертельные, то очень тяжелые раны, был благороднейший и последовательнейший Константин Сергеевич Аксаков». Трогательным было прощание его с Герценом и Грановским. Герцен впоследствии писал, что, встретившись случайно, уже после разрыва, с ним на улице, Аксаков бросился к нему и крепко обнял:
— Мне слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься.
К Грановскому Аксаков приехал ночью, разбудил его, бросился к нему на шею и, крепко сжимая в своих объятиях, объявил, что приехал к нему исполнить одну из самых горестных и тяжелых обязанностей своих — разорвать с ним связи и в последний раз проститься с ним как с потерянным другом, несмотря на глубокое уважение и любовь, какие он питает к его характеру и личности. Он уехал от него сильно взволнованный и в слезах.
В наше время с удивлением и завистью читаешь описание подобных сцен. Сейчас трудно поверить в такие душевные порывы идейных врагов. Полтора века спустя прошлое видится сквозь эпоху «борьбы», когда с идеологическими противниками так не церемонились. Сложно поверить в существование людей, споривших о будущих судьбах России и не выторговывавших в этом будущем спецполномочий для себя. Более того, современному человеку, вынужденному почти всё своё время вкладывать в работу и не успевающему даже задуматься о собственных перспективах, непривычна и сама по себе постановка вопроса о будущей миссии России. Такое положение дел предполагает, что о будущем всего общества думает кто-то ещё, так сказать, по должности, вследствие полного разделения труда. К сожалению, ход исторического развития часто показывает неоправданность такого предположения.
Формирование «русского воззрения», так называемого славянофильства, было одним из самых важных явлений в истории умственной жизни России ХIХ века. Вопросы, затронутые славянофилами, надолго стали главными для русского общества, для русской интеллигенции. В ходе разработки и развития московского направления круг этих вопросов расширялся, и все новые и новые проблемы получали своё решение в свете их посылок. Это решение вырабатывалось порой из противоположной, западнической точки зрения. Таков был путь Ивана Киреевского, бывшего «европейца»; от увлечения немецкой философией, шеллингианством и гегельянством. Из кружка Станкевича пришел к «русскому воззрению» Константин Аксаков. Учение славянофилов с трудом пробивало себе дорогу. Что только не выдавалось повальным хором тогдашней учёности и журналистики за альфу и омегу их вероучения! Но искажения и передёргивания, чуждые наслоения и насмешки не могли всё же ослабить силу их влияния. Уже современники, непосредственные участники споров и литературной борьбы из противоположного лагеря в своей оценке не были постоянны, во всяком случае они колебались. Белинский, инициатор полного разрыва личных отношений между «друзьями-врагами», видимо. Смягчил бы отношение к «партии Москвы». «Насколько становился Белинский снисходительнее к русскому миру. Настолько строже и взыскательнее относился он к заграничному, — писал Анненков о последних годах жизни критика. — С ним случилось то, что потом не раз повторялось со многими из наших самых рьяных западников, когда они делались туристами: они чувствовали себя как бы обманутыми Европой…»
В этой первоначальной стадии, в истории споров в Москве, в истории встреч и, наконец, разрыва «друзей-врагов», самым наверное, парадоксальным стало отношение Чаадаева, владельца перчатки, разделившей спорщиков, к новому направлению, его колебания. Новые изыскания. Писал он, имея в виду исследования славянофилов, «познакомили нас со множеством вещей, оставшихся до сих пор неизвестными, и теперь уже совершенно ясно, что мы слишком мало походим на остальной мир, чтобы с успехом подвигаться по одной с ним дороге». Если мы и не всегда были одного мнения о некоторых вещах, развивает свою мысль Чаадаев, мы, может быть, со временем увидим, что разница в наших взглядах была не так глубока, как мы думали. «Я любил мою страну по-своему, вот и всё, и прослыть за ненавистника России было мне тяжелее, нежели я могу вам выразить… Ничего не мешает мне более отдаться тому врождённому чувству любви к родине, которое я слишком долго сдерживал в своей груди».
Не Чаадаева ли прежде всего имел в виду Иван Киреевский, когда говорил, что «ежедневно видим мы людей, разделявших западное направление, и нередко между них людей принадлежащих к числу самых твёрдых характеров, которые совершенно переменяют свой образ мыслей единственно оттого, что беспристрастно и глубоко обращают своё внимание внутрь себя и своего отечества, изучая в нём те основные начала, из которых сложилась особенность русского быта, в себе — открывая те существенные стороны духа, которые не находили себе ни места, ни пищи в западном развитии ума». Постепенно философ и публицист стал всё больше сближаться с «московской партией», отказываясь от некоторых своих ультразападнических идей, и публикация первого «философического письма» была для него уже во многом анахронизмом. Любопытно, что в списке славянофилов для III Отделения значится и имя Чаадаев.
Другой непосредственный участник спора, оставивший нам множество дневниковых записей об этом времени и воспоминаний о нём, Александр Герцен также менял свою оценку «московской партии». Она эволюционировала от полного отрицания до восторженного признания за славянофилами «чести и права почина». «С них начинается перелом русской мысли, — писал Герцен в некрологе на смерть Аксакова. — Если они не смогли остановить фельдъегерской тройки, посланной Петром и в которой сидит Бирон и колотит ямщика, чтобы тот скакал по нивам и давил людей, то они остановили увлечённое общественное мнение и заставили призадуматься всех серьёзных людей». Эта переоценка основных положений славянофильства произошла уже после отъезда за границу, после кровавых событий в Европе в 1848—1849 годах, когда ужасы «буржуазного правопорядка» стали для него очевидны.
Поставив вертикальный штрих на своей прежней оценкой славянофильства, Герцен сделал основные его положения фундаментом теории русского социализма (лишив их религиозных и нравственных мотивов, но соединив с революционностью). Об этом неоднократно писал и он сам и Огарёв, это же было ясно современникам. «Кому неизвестно, — считал Анненков, — что собственно русский социализм или то, что можно назвать народными экономическими представлениями, заключается в очень ясных и узких границах, состоял из учения об общинном и артельном началах, о владении и пользовании сообща орудиями производства. В этом скромном виде, данном всей нашей историей, русский социализм и был поставлен впервые на вид славянофилами».
Влияние московского направления не ограничивалось непосредственными участниками противостояния, оно было огромно и прослеживается во всех направлениях общественного развития, будь то политика (русско-турецкая война 1877—1878 годов и освобождение Болгарии), литература (почвенничество), искусство (передвижники), наука (фольклористика). Их значение признавали многие. Достоевский в 1862 году писал: «У них (славянофилов) есть чутьё русской жизни… Они стараются как можно тщательнее изучить её по историческим источникам… Вот это-то историческое направление в славянофильстве и дает ему, по нашему мнению, силу, значение и право на признание его заслуги перед обществом».
«Славянофильство — первая попытка нашего самосознания, — писал уже на рубеже веков Николай Бердяев, — первая самостоятельная у нас идеология. Тысячелетие продолжалось русское бытие, но русское самосознание начинается с того лишь времени, когда Иван Киреевский и Алексей Хомяков с дерзновением поставили вопрос о том, что такое Россия, в чём её сущность, её призвание и место в мире».
Надолго яростные споры захлестнули славянофильство в круговороте общественной борьбы. Не всегда корректно поступали с наследием славянофилов те, кто считал себя преемником их учения. Они часто искажали или выдёргивали одну сторону этого учения в ущерб другим, подчас центральным. Владимир Соловьёв, русский христианский философ, был поставлен Бердяевым в одну линию со славянофилами по религиозному принципу. Это очень интересный факт, поскольку сам Соловьёв, человек глубоко проницательный и тонкий, подходил к своим предшественникам с несколько другой меркой. «Да, я ему родня, но он не родня мне!» — так довольно неопределённо оценивал он свои генеалогические корни.
Камнем преткновения между «русским воззрением» и размышлениями Владимира Соловьёва и ряда других религиозных философов рубежа веков стал народ, отношение к нему, его место в той или иной концепции. Прямая направленность против славянофильского народоцентризма основных положений Владимира Соловьёва уже во многом объясняет данную им характеристику своих родственных связей с предшественниками. «Для того чтобы народ был достойным предметом веры и служения, — писал он, — он сам должен верить и служить чему-то высшему и безусловному, иначе верить в народ, служить народу значило бы верить в толпу людей, служить толпе людей, а это противно не только религии, но и «простому чувству человеческого достоинства». «Мы обязаны подчиняться народу, — замечал Соловьёв в другом месте, — лишь под тем условием, чтобы он сам подчинялся высшим целям человечества». Диссонансом звучат подобные слова на фоне высказываний славянофилов, сделавших народ, народность центром своей системы, к которому как лучи сходились все остальные компоненты учения.
Само определение народа у славянофилов уже несло в себе оценку его ведущего места в развиваемой ими идее возвращения к истинному пути развития. «\народ, — писал Константин Аксаков, — не есть безличная масса. Это собрание людей есть человеческий союз, основанный на единстве происхождения, единстве языка, обычая и верования (или начала нравственного), союз поэтому не только кровный, но и духовный, имеющий свою историю, свой ход, своё постепенное раскрытие начал и оснований. Народ есть лицо самобытное, самоопределяющееся и самоустрояющееся». Кто же принадлежит к народу? «Народом собственно называю я низшее сословие — крестьян», — отвечает Аксаков, поскольку лишь «это низшее сословие преимущественно сохранило и хранит веру и жизнь (образ жизни), с верою согласованную, хранит в то же время свой русский облик и свой русский язык».
Именно в среде русского крестьянства славянофилы искали свои идеалы, на основе которых хотели строить жизнь всего общества. Славянофилы первыми указали на особую роль общины в жизни России. «Видишь бесчисленное множество маленьких общин, — писал Иван Киреевский, — по всему лицу земли русской расселенных, эти маленькие миры, или согласия, сливаются в другие, большие согласия, которые в свою очередь… составляют одно общее огромное согласие всей русской земли». Формы организации, формы жизни русского народа соответствовали совершенно особенным, отличных от современных западных формам собственности и управления.
Это была не частная собственность, господствующая на Западе. Это была общественная, общинная собственность на землю. Земля, таким образом, принадлежала не отдельному лицу, то есть не была частным владением, но и не была исключительной собственностью государства, то есть, по современным понятиям, ничьей. Она принадлежала тем, кто работал и мог обрабатывать землю (условно, конечно, если не учитывать слой помещиков, который славянофилы рассматривали как внешний по отношению к жизни крестьян). «Всё здание западной общественности стоит на развитии личного права собственности, — подчеркивал Иван Киреевский. — В устройстве русской общественности личность есть первое основание, а право собственности только её случайное отражение». «Право на землю, — развивал Константин Аксаков эту мысль, — не только общины, но и человека. Это право не становилось частным и неподвижным. Человек не мог быть без земли, а какой именно человек живёт на этой земле, и какая именно земля принадлежит этому человеку, это вовсе не входило в непременное отношение».
Община и общинная собственность на землю, как характерные черты русского простонародного быта, в неизменном виде перекочевали от славянофилов в теорию русского социализма Герцена и, что удивительно, в том же виде в труды Чернышевского. «У нас право на землю не утопия, а реальность, бытовой факт, существующий в своей естественной непосредственности», — писал Герцен. А. Чернышевский, указывая на важность вопроса об общине, всегда признавал неоспоримый приоритет славянофилов в постановке этой проблемы. Вслед за ними Чернышевский не только не видел необходимости ломки русских форм жизни по западному образцу в вопросе о собственности, но, напротив, что в могучем народном обычае нашего сельского быта уже существует именно то, к чему «столь трудным и долгим путём стремится теперь Запад». «Славянофилы считают общинное пользование землями. Существующее ныне, важнейшим залогом, необходимым условием благоденствия земледельческого класса. В этом случае они стоят над многими из так называемых западников, которые черпают свои убеждения в устарелых системах, принадлежащих по духу своему минувшему периоду одностороннего увлечения частными правами отдельной личности и которые необдуманно готовы восстать против нашего драгоценного обычая как несовместимого с требованиями этих систем, несостоятельность которых уже обнаружена наукою и опытом западно-европейских народов. Все теоретические заблуждения славянофилов вознаграждаются уже одним убеждением их, что общинное устройство наших сёл должно оставаться неприкосновенным при всех переменах в экономических отношениях».
Особая форма собственности, общественная или общинная, определял новые или, вернее, иные формы управления, другой характер взаимоотношений между людьми. Опять же всё это было атрибутом внутренней жизни крестьянства, которое как бы отделялось от внешней для него жизни помещиков, бюрократии, государства. Характер внутриобщинной жизни основывался на отношениях, не имеющих, по мнению славянофилов, ничего общего с характерным для Западной Европы юридическим мировоззрением. Эти отношения регулировались так называемым обычным правом. Характерными его чертами являются гибкость, разобщенность, неопределённость (в отличии от писанных законов). В постепенно складывающемся обычном праве твёрдой грани между уже сложившимися и ещё формирующимися обычаями нет. Поэтому оно выступало в форме своего рода традиций, обрядов, было понятно, доступно и отличалось долговечностью. Обычное право, своего рода народное правотворчество, противопоставлялось юридическому да и формальному праву вообще.
«Между тем, как римско-западная юриспруденция, — писал Иван Киреевский, — отвлечённо выводит заключения из каждого законного условия, говоря: форма — это самый закон, — и старается все формы связать в одну разумную систему, где бы каждая часть по отвлечённо-умственной необходимости правильно развивалась из целого и всё вместе составляло не только разумное дело, но и самый написанный разум; право обычное, напротив того, как оно было в России, вырастая из жизни. Совершенно чуждалось развития отвлеченно-логического. Закон в России не изобретался предварительно каким-нибудь учёным юрисконсультом; не обсуждался глубокомысленно и красноречиво в каком-нибудь законодательном собрании и не падал потом как снег на голову, посреди всей удивлённой толпы граждан, ломая у них какой-нибудь уже заведённый порядок отношений. Закон в России не сочинялся, но обыкновенно только записывался на бумагу уже после того, как он сам собою образовывался в понятиях народа и мало-помалу, вынужденный необходимостью вещей, взошел в народные нравы и народный быт». Так, считал автор, рождалось древнерусское право.
Презрение к юридическому мировоззрению передалось от славянофилов к Герцену: «В самом деле, — писал он, — разве какому-нибудь юристу легко признаться, что всё уголовное право — нелепая история мести; что лучший уголовный суд — очищенная инквизиция; и что в лучшем кодексе нет ни логики, ни психологии, ни даже здравого смысла».
Элементы самоуправления видели славянофилы в сохранившихся сельских сходах, в идее мира. Обычный сельский сход считался у представителей «московской партии» не только отличительной формой управления, вернее самоуправления, они видели в нём великолепную школу для развития действительного государственного мышления. Где сельский или городской сход, писал Хомяков, решает дела, там уже с ранних лет воспитывается в человеке здравое понятие о законности и справедливости, развивается разумное суждение и уничтожается гибельное и весьма обыкновенное у многих народов равнодушие к общему делу. Сход мирской есть для народа училище, которое выше всякого книжного воспитания. Человек привыкает думать не только о своих личных делах, делах своей семьи, но и решать дела всего общества, мира, разумеется, в определённых размерах. Причем. Участвуя в решении общинных дел, каждый человек осознаёт непосредственную прямую зависимость состояния своих дел от решения проблем всего мира. Мир же, по мысли Константина Аксакова, разрабатывавшего этот вопрос наиболее глубоко, был самозаконным верховным явлением народа. Мир, как явление высшее, соединял в себе все власти, ибо он был источником всякой власти. Весь вопрос состоял только в объёме мира. Этот объём мира, с одной стороны, сжимался до деревни, с другой стороны, распространялся на всю Россию.
В современной им жизни славянофилы могли наблюдать только действие малого мира — общины, сельского схода или артели мастеровых. Пример функционирования и управления мира в большем объёме они находили в истории. Историю России представители «московской партии» делили на периоды в зависимости от форм взаимоотношений государства и народа. Особенно привлекали их события Смутного времени, междуцарствия начала ХVII столетия — события, ключевые для понимания русской истории. Ведь именно тогда, по словам Константина Аксакова, действовал сам народ, «поднимается сама Земля, сама община», а государство было на время разрушено и не играло никакой роли в событиях.
История Смуты давала славянофилам яркие исторические примеры, подтверждающие их теорию. В самом деле как объяснить причины, по которым ратники и жители Смоленска, Корелы, Пскова, многих других городов выдерживали многомесячные осады, терпели невероятные бедствия и предпочитали смерть сдаче города неприятелю. Осаждавшие предлагали русским капитуляцию на самых выгодных условиях. Защищать было нечего — государство разрушено, последний царь свергнут, а бояре, призвавшие на престол иностранца, приезжали под стены городов уговаривать защитников сложить оружие и прекратить бессмысленную теперь. С их точки зрения, оборону. Но города, не признавая никакого центрального правительства, никаких претендентов на российский престол типа польского королевича Владислава или шведского Карла Филиппа, не сдавались. Что защищали люди? Не свою жизнь и не государство, а нечто такое, что не до конца понятно и теперь.
Очевидно. Они защищали то, что мы сейчас иногда обозначаем неопределённым понятием «родная земля», а Константин Аксаков называл Землёй — всероссийской общиной, состоящей из маленьких общин, в которую входил весь народ, связанный общностью обычаев, языка и православной веры. «Во время междуцарствия, — писал он, — когда всё государство, весь государственный наряд лежал в прахе, когда некому было и кликнуть народ на защиту, кто поднял голос за Россию, кто сослался грамотами, пока бояре торговались с поляками и Лжедмитриями, чей голос раздался на Нижегородской площади, кто, наконец, спас Россию и государство — народ, русский народ, живший в форме земледельческого сословия». Смутное время стало одним из самых любимых славянофилами периодов истории России. В нём находили они доказательство «негосударственности» русского народа.
Славянофилы настойчиво обращали внимание современников и на проявление деятельности Земли (народа) в мирные эпохи русской истории. Во времена разделённой Руси община выражала своё мнение перед правительством на вечах, после объединения России — на Земских соборах. Особенно ценили представители «московской партии» период после Смуты, когда без согласия Земских соборов, длившихся почти без перерывов в течении десятилетий, правительство не принимало ни одного важного для страны действия. Характерно, что соборы для славянофилов ничем не напоминали западные парламенты. «Не личное самолюбие, не гордость западной свободы была здесь, — писал Аксаков, — а обоюдное (земли и государства) искреннее желание пользы. Здесь не ораторствовали, а говорили и слово не превышало дело».
Общее устройство жизни России до петровских преобразований славянофилы описывали следующим образом: «Земля или народ пахал, промышлял и торговал. Государство поддерживал он деньгами, в случае нужды, становился под знамена. Он составлял сам собою одно огромное целое, для которого необходимо было государство, чтобы можно было жить ему своею жизнью и хранить безмятежно свою веру и беспрепятственно свой древний быт… Народ, под верховной властью Государя, управлялся сам собою».
Взаимоотношения государства и народа строились тогда на основе взаимной доверенности. Государство не вмешивалось во внутреннюю жизнь общин, не требовало от народа ничего лишнего без совета с Земским собором, то есть самим народом. Народ доставлял правительству (царю) полную свободу деятельности при условии, что эта деятельность не затрагивает интересы народа. В современной общине, в общинной собственности на землю, в мирском самоуправлении славянофилы видели характерные черты русской жизни, остатки исторической самобытности и в то же время залог будущего развития.
В самом деле, повторяли они, как можно создавать чертежи новых исторических построек и предписывать тот или иной путь народу, когда он от века живёт своей, своеобразной, отличной от западных начал жизнью. Уже сама психология, выработанная на основе общественной собственности на землю, не могла допустить каких-либо иных форм. Каков характер землевладения, таков и характер нации. Коллективная общественная собственность на землю была выстрадана веками народной истории и стала следствием органического и самостоятельного развития. По русскому основному самородному понятию не может быть русского человека без общего права на землю, без вошедшей уже в плоть и кровь общинной собственности. И славянофилы поднимали из глубин русской жизни эту особенность, ставшую чертой национального характера, чертой, отделяющей Россию от Запада. Сохранить — призывали славянофилы, сохранить во чтобы то ни стало — соглашался с ними Чернышевский, сохранить — повторяли Герцен и Огарёв, называя славянофилов «пророками русского гражданского развития». «Мы должны сохранить свой русский тип, а стало быть сохранить землю под собою», — присоединялся к славянофилам Достоевский. Имея собственные самобытные начала, русский народ, считали все они, найдёт свой пусть исторического развития.
Пётр Великий и его деятельность стали для сторонников «русского воззрения» зловещим символом эксперимента, попытки повернуть русскую жизнь на чужие рельсы. Преобразования того времени были, по их мнению, причиной рокового разрыва, распада русского общества/ Государство тогда, считал Константин Аксаков, совершило переворот, разорвало вековой союз с землёю и подчинило её себе. Для этого Пётр переменил государственное устройство, взяв за образец западноевропейские формы абсолютизма, построил новую столицу, назвав её не по-русски. Россия разделилась надвое. Верхние классы (бывшие служилые люди) порывают с землей и переходят на сторону государства. Они изменяют свой образ жизни по зарубежным стандартам, отказываются от русских обычаев и одежды, меняют свой язык на иностранный (французский) и даже фактически порывают с православием, принимают лишь наружные формы русской религии, но не следуют её принципам в жизни. За это государство освобождает верхние классы от обязательной службы себе (именно обязательность и всеобщность службы уравнивала раньше все слои русского общества и сохраняло единство земли), и они возносятся над народом.
Истинные, коренные начала русской жизни остались только у низших классов, крестьянства, отчасти купечества и других непривилегированных слоёв. «Кто у нас возьмёт на себя смелость назвать себя русским человеком? — спрашивал Аксаков. — Почтим это право пока за одним простым народом, за крестьянином». Русское крестьянство, живущее общинами, и составляло теперь землю. Земля продолжала существовать параллельно с государством, жить своей жизнью, но действовать самостоятельно как единое целое уже не могла, не могла никак влиять на правительство, но, напротив, испытывала постоянный нажим оторвавшейся от народа части — публики. Лишь в 1812 году, когда государство вновь оказалось под угрозой гибели, поднялась земля и спасла страну. Знаменитая «дубина народной войны» Льва Толстого (испытавшего, кстати, определённое влияние славянофилов) стала для «московской партии» доказательством существования земли в условиях России ХIX века и залогом будущего торжества их идей.
Оценка петровских преобразований легла ещё одной разделяющей чертой между «московской» и «петербургской партией». «Ложь петровского переворота, — говорил Аксаков в речи о Карамзине, — в страшной односторонности, в излишнем развитии государственности и вместе с тем в полном неуважении к Русской земле, в воззрении на неё как на материал для своих планов, в подражательности и, конечно, насилии. Пётр Русской земли не понимал, он понимал только русские способности, на народ смотрел он как на безгласную массу и всю Россию хотел обратить в тесто, из которого мог бы вылепить немецкие фигуры. Всю Россию хотел обратить в машину, в государство».
Результатом революции Петра стало «онемечивание» верхушки нации. Всё полезное, отмечали славянофилы, принималось и до Петра, только это не мешало русским оставаться русскими, так как принималось лишь общечеловечески ценное и усваивалось лишь применительно к национальным условиям. Порождением петровского переворота же, в частности, стал русский барин — безобразная смесь своих неограниченных прав и чужих недостатков. На крестьян смотрели с точки зрения барина как на руки и ноги, иногда и как на желудок (это добрые), и никто не видел в крестьянах головы и сердца. А многие филантропы, писал Аксаков, «в своём человеколюбивом умилении только того и хотят, чтобы глупые крестьянские головы варили те новости и истины, которые вздумают они им рассказать, как для детей, языком для них понятным: что пьянство вредно, и тот, кто ленив, наработает мало».
Вообще славянофилы резко отрицательно относились к благотворительности верхнего класса-тунеядца, так называемой публики. О как весело благотворить, восклицал Константин Аксаков в своей статье, напечатанной в «Московских ведомостях» и посвященной благотворительным катаниям в пользу бедных в Москве на Великий пост. «Посмотрите, сгорит город, деревня. Погорелые плачут, рыдают… Поскорее бал, музыку, музыку! О, как вы счастливы, бедные наших времён!» Статья эта наделала тогда большой шум и положила начало спору о благотворительности.
Другая статья Аксакова стала, наоборот, причиной конца еженедельной газеты «Молва». «Опыт синонимов. Публика — народ» — так называлась эта статья, появившаяся в 1857 году, а написанная намного раньше. В ней наиболее отчетливо выражен славянофильский взгляд на место народа (крестьянства) в жизни России, на его значение как источник высшей нравственности и чистоты. Противопоставляя народу публику как явление чисто западное, заведённое у нас вместе с разными нововведениями, автор писал: «Публика презирает народ; народ прощает публике. Публика преходяща: народ вечен. И в публике есть золото и грязь, и в народе есть золото и грязь; но в публике грязь в золоте; в народе золото в грязи».
Публика привносила и нехарактерное для прежней русской жизни пристрастие к роскоши. До Петра, по мнению славянофилов, роскошь проникала в Россию как зараза. В ней извинялись, ей поддавались как пороку, всегда чувствуя её незаконность, её прятали. «Русский человек больше золотой парчи придворного, — писал Иван Киреевский, — уважал лохмотья юродивого». Порождённое великим преобразователем русское барство не только не стеснялось роскоши, но, соперничая друг с другом в великолепии имений, нарядов, образа жизни, видело в ней цель и смысл своего существования.
Публицистика, литературоведческие и исторические работы, проза, драматургия, стихи — всё работало на обличение «русских немцев» и защиту народа:
Легко мы всё своё забыли
И, обратясь к чужим странам,
Названье «Руси» уступили
Неизменившим ей сынам.
Сочувствуя общинному быту, а не частной собственности, русской природе, а не общепризнанным живописностям вроде берегов Рейна или Средиземноморья, серому осеннему деньку (который так любил Пушкин), а непременно безоблачной Кастелламаре, естественно было находиться в разрыве с тем полурусским обществом, где царил отвлечённо-культурный космополитизм, возведённый в принцип и систему, где бредили иноземными идеалами, а всё своё, в котором, впрочем, ничего не смыслили, считали за manvais genre (дурной сон).
Но главное направление обличительного удара было заострено на государство, бюрократию, правительство. Анализируя современное состояние России, славянофилы подчеркивали, что оно представляет внутренний разлад, прикрываемой бессовестной ложью. Правительство, а с ним и верхние классы отделились от народа и стали ему чужими. Народ и правительство, констатировали они, стоят на разных путях, на разных началах. Народ не имеет, в отличие от допетровского времени, доверенности к правительству; правительство не имеет доверенности к народу. Славянофилы с гневом обрушивались на разраставшуюся и всё подчинявшую себе бюрократию. «Взяточничество и чиновный организованный разбой, — считал Константин Аксаков, — страшен. Это до того вошло, так сказать, в воздух, — писал он, — что уже не только те воры, кто бесчестные люди; нет, очень часто прекрасные, добрые, даже в своем роде честные люди — тоже воры: исключений немного. Это сделалось уже не личным грехом, а общественным: здесь является безнравственность самого положения общественного, целого внутреннего устройства».
С тревогой следили славянофилы за разрастанием, проникновением в глубины общества и народа бюрократии, считавшей себя конечной целью развития государства, а тайну и таинства — действительным средством возвеличивания и укрепления своей власти. Действие этой системы на отдельного человека было гибельно, она превращала его в животное, которое повинуется не рассуждая и не по убеждению.
Вот как писал Константин Аксаков в «Записке», поданной молодому императору Александру II через графа Блудова. Это. Кстати, была первая из подобного рода записок новому царю. «Государь является какою-то невероятною силою, ибо о ней и говорить и рассуждать нельзя и которая между тем вытесняет все нравственные силы. Лишенный нравственных сил человек становится бездушен и, с инстинктивной хитростью, где может, грабит, ворует, плутует». Естественно, что «Записка» не оказала никакого влияния и была надолго погребена в секретном архиве III Отделения.
Оторванность системы государственной власти от народа усиливалась благодаря денационализации правительства, его «онемечивания». Протест против архизападного правительства выливался у Константина Аксакова по существу в полное отрицание современного ему государства, отрицание любых форм политического управления: «Разве может Петербург, наш правительствующий град — сделать что-нибудь доброе, пока он управляет. Самое лучшее и полезное, что может сделать Петербург для России, — это утопиться, благо море под боком — но такого великодушия от него ведь не дождаться». В самой идее, в самом принципе государства, не считающегося с народом, юридического права и политики усматривал он ложь и безнравственность. «Хорошо было бы, если бы можно было жить… земле (общинам) просто, если бы не нужно было ни законов, ни войск; если бы нравственный быт, внутренняя правда были бы так сильны, что не нужно было бы государственного устройства». Известный историк права прошлого века Градовский так откликнулся на публикацию в печати «Записки» Аксакова: «У нас принято думать, что славянофилы отрицают „западные формы“. Но они идут гораздо дальше: они отрицают необходимость форм вообще. Их политическое учение есть теория юридически-бесформенного государства, государства „по душе“, государства, построенного на одних нравственных началах».
Юрист Градовский не мог мыслить иначе, как с помощью понятия «государство». Константин Аксаков считал, что «цель человечества — осуществить нравственный закон на земле», то есть сделать ненужными внешние юридические законы и государственное устройство вообще. Это произойдёт тогда, когда все люди станут совершать свои действия по велению совести, внутренней нравственности и истинного христианства. Однако это лишь отдаленная цель, и славянофилы, конечно, не были утопистами и анархистами.
Монархизм — одно из самых уязвимых и тонких мест славянофильских построений, которое давало почву для непонимания и обвинения в реакционности. Немало писали об этом их противники — западники. Однако наиболее вдумчивые впоследствии разобрались с этим мнимым монархизмом. Ведь представители «московской партии» никогда не доказывали, что самодержавие хорошо; они считали, что это только одно из меньших зол.
Безусловно, самодержавие у славянофилов было совсем не тем самодержавием, которое существовало в России в их время. И они, конечно, видели расхождение своего идеала с действительностью. Современное самодержавие, по словам Ивана Аксакова, развивавшего идеи брата, отделённое от народности, уже перестаёт быть русским самодержавием, как понимает его народ, а становится не то немецким абсолютизмом, не то азиатским деспотизмом. «Под оболочкой петровского, чуждого национальному духу абсолютизма» славянофилы пытались найти такое государственное устройство, которое органически вырастало из мирского или общинного строя русской земли и не было бы чужеродным для народа. «Самая идея царя у славянофилов — не государственная и даже антигосударственная», — констатировал позднее Бердяев.
Славянофилы пытались оградить народ от «мерзости, воплощённой в правительстве», оставить как можно меньше точек соприкосновения между ними. Идеальные отношения правительства и народа должны были строиться, как и в допетровской России, на принципах «взаимного невмешательства». Практической целью славянофилов в современных им условиях было ограничение мелочной регламентации, административной оценки и поползновений бюрократии навести «порядок». «Предоставьте что-нибудь человеку самому, — восклицал Аксаков, высмеивая правительственные проекты организации жизни крестьян после их освобождения. — Ведь вы не со скотами имеете дело, а, напротив, с народом». Славянофилы представляли будущее устройство России на принципах полнейшего невмешательства государства во внутреннюю жизнь общин. Через определённый общий центр (Земский собор или думу) правительство предъявляет народу свои требования, то, в чём оно нуждается), а от народа получает исполнение этих требований, причем за чертой этого общего согласия народ живет и управляется сам собой, совершенно по-своему.
Практически это вылилось в идею полной изоляции или отстранения правительства от реального участия во внутренней жизни страны. Любопытно, что в поздних работах Герцена звучит тот же мотив: «Оставим его (правительство) при его административных занятиях и дипломатических сплетнях. Отойдёмте от его плац-парадного места и займёмся своими делами, пусть оно стоит, как невская пирамида, храминой, в которой живёт умерший… Оставленное в своей гнусности, оно само собою вымерло бы, окруженное здоровыми силами народа».
Споры славянофилов и западников не были упражнениями праздного ума в философских и политических абстракциях. Россия была на пороге отмены крепостного права. В нерешительности остановилась она перед будущим, перед великой реформой. «Общество уже не слушало приглашений отдаться просто течению событий и молча плыть за ними, не спрашивая, куда несёт её ветер, — писал позднее Анненский. — Все люди, мало-мальски пробужденные к мысли, принялись около этого времени искать, с жаром и алчностью голодных умов, основ для сознательного, разумного существования на Руси». Вглядывание в будущее, стремление разгадать его, предсказать и повлиять на него заставляло внимательнее пересматривать и переоценивать прошлое, преобразования Петра, окончательно закрепостившего крестьян.
Славянофилы были не только за освобождение крестьян, но и ратовали за то, чтобы земля, обрабатываемая крестьянами, оставалась за ними как им принадлежащая, возвращаемая государством в руки общины — первоначального и истинного владельца. Константин Аксаков, например, предполагала, что правительство должно выкупить у помещиков всю землю (кроме усадьбы и десяти десятин) и передать её крестьянам, имеющим на неё гораздо больше прав, чем помещики.
Следовательно, все эти споры не были отвлечёнными. Россия подошла к новой фазе своего развития, передовая мысль стояла на перепутье: капитализм по западному образцу или что-то другое, своё.
Революционный путь развития, как насильственный и кровавый, отвергался славянофилами. Революции и завоевания, считали они, — это черты присущие западной цивилизации. Этот страшный путь свержения правительства был оборотной стороной того единства, в которое стягивала правительство и народ сетка всерегламентирующих законов и полная политизация общества на западе. «Запад сотворил себе кумира из правительства, — писал Аксаков в статье „Голос из Москвы“, распространявшийся в списках в кругах столичной дворянской интеллигенции, — обоготворил его и поклонился перед ним, то есть уверовал в возможность его совершенства… Путь Западной Европы, с одной стороны, есть обоготворение правительства, с другой — революция».
Революцию отвергали не только славянофилы. Об ужасах беспощадного русского бунта писал ещё Пушкин. Насилие и расправы отпугивали даже Герцена и Чернышевского. Нет необходимости оправдывать и защищать эту совершенно естественную реакцию каждого нормального человека на смерть и кровь, убийства и расправы. Революция — это действительно крайнее средство борьбы за социальную справедливость, последствия его, как подтвердила история прошлого века, непредсказуемы. Славянофилы, понимая это, призывали общество не допустить самоистребления.
Основным средством, регулирующим социальную справедливость и устанавливающим истину в отношениях между правительством и народом, стали в программе «московской партии» свобода слова и общественное мнение. «Не фраза правило, что только на правде могут быть основаны твердые и благополучные отношения между правительством и управляемыми», — замечал Иван Киреевский. «Что же бывает там, — писал Алексей Хомяков, — где мнения не высказывают из страха — справедливые пропадают, потому что они любят свет, а ложные, не будучи обличены, разрастаются как скрытая язва и заражают собой источники жизни».
Константин Аксаков, истинный поэт свободного слова, своих статьях, письмах, стихах отстаивал его жизненную необходимость для России. «Сила мнения — народу, сила власти — царю». — эти его слова стали афористичными. В одном из своих последних писем к брату Ивану незадолго до смерти он писал: «Лучшее средство уничтожить всякую вредность слова — есть полная свобода слова… Какой недостойный страх свободы! Всё злое исчерпывается одним словом; рабство. Всякое благо исчерпывается одним словом: свобода. Надо, наконец, понять, что рабство и бунт неразлучны, это два вда одного и того же. Надо понять, что спасение от бунта — свобода».
Но именно этой свободы, свободы слова всегда не хватало самой «московской партии». Печальна судьба славянофилов. Иван Киреевский вступил на литературную арену в двадцать три года. Его великолепная статья получила высокую оценку и одобрение Пушкина. Однако тут же последовавшее запрещение вынудило его, готовившего себя к литературной деятельности, замолчать на тридцать лет. «Будем мыслить в молчании», — сказал ему Баратынский в 1832 году. В 1845 году Киреевский предпринял второю попытку войти в журналистку, став неофициальным редактором (по соглашению с Погодиным) «Москвитянина». Но соглашение продолжалось недолго. И Киреевский, как и остальные славянофилы, участвовавшие в журнале, вынуждены были надолго замолчать. Не удалась ему и попытка получить кафедру в Московском университете, как, впрочем, и Константину Аксакову. В 1852 году иван Аксаков стал издавать «Московский сборник», который планировалось превратить в регулярное выходящий журнал. Помещённые в первом сборнике статьи привлекли чересчур пристальное внимание цензуры. Второй том был запрещён. Славянофилам практически запретили печататься, и за ними был установлен полицейский надзор. Лишь после смерти Николая I, в 1856 году славянофилы предприняли новую попытку прорваться к читающей аудитории — журнал «Русская беседа». Выхода написанной для журнала статьи Ивану Киреевскому увидеть уже не удалось… Газета «Молва», издаваемая Константином Аксаковым, после 39 номера не смогла больше выходить из-за того, что цензор вычеркнул боле половины статьей. Последнюю работу брата Иван Аксаков вынужден был издавать в Лейпциге. А сколько ещё в архивах оставшегося неопубликованным и неизвестным…
«Ни один западник, ни один русский социалист не подвергается такому гонению», — писал позднее Иван Аксаков о положении «московской партии». Факты подтверждают его мнение. Славянофилы ясно видели причины правительственных преследований. Они понимали полную несовместимость своего учения с идеологией и практикой самодержавия. И если некоторые публицисты из западнического лагеря безосновательно пытались доказать близость воззрений «московской партии» и теоретиков «официальной народности», то славянофилы, наоборот, видели общую основу у петербургского самодержавия и «петербургской партии», включая её революционные фракции. «Петербургская либеральная партия, начинающаяся с высот, нижним своим краем примкнула к действующим подпольным силам и старается навязать им свою программу вместо анархической», — писал Иван Аксаков в 80-е годы позапрошлого века. Он указал на некую несомненную общность в позиции «онемеченного» правительства, западников-либералов и части революционеров в отношении, например, к России и русскому народу. Конечно, всё тут обстояло достаточно непросто, но не случайно к несколько сходным заключениям пришел, как известно, и Достоевский. По крайней мере весь спектр петербургской журналистики от Булгарина до Белинского был единодушен в неприятии идей «московской партии», а правительственная цензура как бы дополняла печатные «разоблачения» славянофилов своей запретительной практикой по отношению к ним.
Жестокие цензурные рогатки и разнузданная несправедливая критика создавали условия, в которых люди честные и образованные не могли высказать убеждения, почитаемые ими за истинные. Однако они не стали «лишними людьми», нашли в себе силы не встать на путь ухищрений, приспособленчества, лжи. Цель не оправдывает средства — вопреки ходячему афоризму политиканов. Цель теряется, если средства грязны. Средство есть нечто более высокое, чем конечные цели внешней целесообразности. Только сиюминутная корысть может перешагнуть через чужую боль, смерть, уничтожение природы. Поздно приходит понимание этого. Но сейчас мы уже задумываемся, протягивать ли руку человеку, «борющемуся» за благо отечества, но лишенному добрых и благородных чувств. В отвлеченной любви к человечеству любят почти всегда одного себя — старая истина русской литературы. И если общественное благо объявляется конечным пунктом программы многих общественных деятелей, то, подчас, именно благородство духа и личная честь становится гарантией чистоты их намерений.
«На жизнь и на каждую её минуту я смотрю как на чужую собственность, — писал Иван Киреевский, — которая поверена мне на честное слово и которую, следовательно, я не могу бросить на ветер». «Труд — есть долг человека. Жизнь не есть удовольствие, как думают некоторые. Худо тем, — обращался Константин Аксаков в „Молве“ к верхним классам, — которые нарушают закон труда, данный человеку, и праздно наслаждаются плодами чужих трудов». «Всё что только я имею, — писал он в молодости Погодину, — чем Господь Бог наградил меня, готов я посвятить истине и отечеству — и то и другое для меня нераздельно».
Славянофилы сами были люди глубоко нравственные. Их благородство знали и ценили современники. В 1846 году Белинский, самый яростный противник славянофилов, писал о Константине Аксакове: «Я хорошо лично знаю Константина Аксакова. Это человек, в котором благородство — инстинкт натуры». «Он увлекался, был увлекаем, но всегда был чист сердцем», — вспоминал о нём Герцен. «Нет нужды лично знать их, — отмечал Чернышевский, — чтобы быть твёрдо убеждёнными, что они принадлежат к числу образованнейших, благороднейших и даровитейших людей в русском обществе; а эти качества достаточно ручаются за чистоту их намерений. Считаем излишним прибавлять, что личный характер каждого из этих людей выше всякой укоризны». Так писали о славянофилах люди, к их партии не принадлежавшие.
Проблемы, поднятые «московской партией», закружились в вихре идейной борьбы. Ни один видный учёный, писатель, философ, историк, общественный деятель не мог пройти молча мимо этих вопросов, неизбежно при этом выражая своё отношение к славянофильству.
Приятие или неприятие той или иной стороны этого учения становилось порой лакмусовой бумажкой, определяющей действительную позицию автора. Никто из последователей и преемников не взял всей полноты, всей совокупности частей славянофильства. Каждый тащил к себе свой кусок. Русский социализм Герцена и народники потеряли религиозное, нравственное начало, богоискатели и богостроители отсекли как лишнее народоцентризм и общину, Константин Леонтьев и его сторонники тоже отрезали то, что приемлемо было только в контексте всей системы.
И сейчас ещё остается традиционным подход к славянофилам то с «одной», то с «другой» стороны, поиски противоречий в их взглядах. Занимательное изучение славянофильства показывает несомненную целостность, взаимообусловленность всех частей и стройность их системы. В творчестве славянофилов соединились вера и разум, добро и истина, бог и человек. Они считали, что для достижения истины недостаточно одного разума, одной науки. Прагматичный и холодный разум, трезвый расчет может и достигнет своей цели, но где гарантии, что на пути к ней он не будет жесток и беспощаден к людям, к природе, к тому, что он не поймёт и не почувствует вследствие своей бесчувственности и бессердечности. Для достижения истины, считали славянофилы, необходимо сердце, причем сердце доброе, открытое богу и людям. Бог, Истина, Добро — являлись в своём триединстве и давали направление всей системе.
Обречённые мыслить в молчании, славянофилы вновь и вновь пытались донести свои мысли до современников тем или иным способом. Регулярные встречи со студентами, распространение рукописных своих статей, ношение русской национальной одежды (что было им вскорости полицейским предписанием запрещено), регулярно возобновляемые попытки издательской деятельности, — всё это, конечно, не могло заменить постоянный печатный орган, которого они долгое время не имели. «Журнал ваш запретят, — сказал как-то граф А.П.Толстой ещё в начале столкновений западников и славянофилов. — Есть какая-то невидимая, тайная действующая сила, которая мешает всякому добру в России, действующая через золото». Сами славянофилы не приписывали препятствиям, с коварной постоянностью возникающими перед ними, какой-то мистический смысл и таинственный характер, хотя и называли окружающую действительность в поэтических образах своих стихов «царством призраков»:
Вампира жадными устами
Жизнь из народа пьют они…
А ты молчишь, народ великий,
Тогда как над главой твоей
Нестройны раздаются крики
Тобой владеющих теней.
Земля и государство, общество и правительство, власть и её национальная окраска, формы собственности — общественная и частная; Запад и Восток, Россия и Европа, конвергенция или преимущества собственного пути в истории, — вот те вопросы, которые поставили и на которые попытались ответить славянофилы в ХIX веке. Тогда, полтора века назад славянофилы были уверены, что старая шутка софистов решится наоборот: черепаха опередит Ахилла; «Ахилл забежал далеко, а путь переломился» (Герцен).


Рецензии