Воробской мужик

Курбан — так звали сухопарого мужика, пришедшего к нам в палату попросить чаю и познакомиться. Держался он просто и уважительно, бодрясь и храбрясь. Отвечал заученной скороговоркой. На вопрос — какого образа жизни придерживается, ответил:
— Воробской мужик!
— Воровской?
— Да. Воробской.
— Это как понять? – весело переглянулась молодежь.
— Ну… мужик, но не просто мужик, а… ну…
— Короче, придерживаешься воровских традиций.
— Да. Да.
— Откуда приехал?
— С Бомбея, — покривился он.
— С какого Бомбея?!
Кстати, Курбан очень даже походил на индуса или пакистанского беженца. Характерная копчёность под действием умеренного климата лишь слегка поблекла, но не вытравилась совсем.
— С Барисаглебска, — уточнил он и поискал глазами местных.   
— Как там положение?
Курбан сделал жалобное лицо, при этом нервно мял завёрнутую в газету заварку чая, полученную из общяка. От чифира всё равно не отказался, пил смачно прихлёбывая. Было видно, больше всего на свете он не хочет обратно в Борисоглебск, и лишь присутствие местных мешает ему прямо высказаться об этом лагере.
— Откуда сам?
— С Таджикистана.
— Таджик?
— Да, — покивал Курбан утвердительно, не понимая — хорошо это или плохо.
Нужда заставляла Курбана постоянно наведываться в котловую палату за чаем и куревом. Как бедолага, он ничем не брезговал, хотя с мужиками пытался держаться на равных. Проявлял принципиальность, иногда гордость.
С братвой был вежлив, острые углы обходил. Словно старый марабу, блуждающий по лагерной саванне, понимал, куда можно сунуть клюв, а куда не стоит. Короче говоря, был тот ещё пройдоха, насколько позволял интеллект фарса и социалистическо-азиатский опыт.
От администрации мог стерпеть многое. Но бывало, пускался во все тяжкие и сиживал в штрафном изоляторе. Изолятор ему даже нравился — просить о насущном не требовалось — крыша хорошо грелась. Попавшие в камеру после Курбана, хвалили его за поддерживаемую чистоту и порядок. 
Во мне Курбан нашёл родственную душу и большую советскую энциклопедию. Сталкиваясь с неразрешимым вопросом или проблемой, приходил ко мне.
— Салам алейукум рахматуло ибн ази... — приветствовал он на азиатский манер. — Так дела?
Курбан не мог понять разницу между «как» и «так» и лепил когда как. Если в разговоре это не замечалось, то когда он писал малявы (а бывало и такое), буква «т», стоя не на своём месте, кренилась, как старый пляжный гриб на сухом песке.
Срок у Курбана был семь лет. За что сидит — не распространялся, говорил коротко: «За барана». Никто в душу ему не лез. Чем мог заинтересовать невзрачный таджик без поддержки с воли?
— За какого барана семь лет дают? За курдючного или златорунного? — подкалывал я его, понимая: темнит «воробской мужик».
Много позже, уже в лагере, Курбан рассказал мне, что приехал в Воронежскую область, поселок Семилуки на заработки. Дома у него остались жена и дети. Ведь кормить семью как-то надо. А на родине гражданская война: «вовчики» и «юрчики» власть не поделят. Сеют свинец из оставленного после развала Союза оружия, собирают урожай мертвяков. И как простому человеку жить?
Сколотил Курбан какую-никакую строительную бригаду. Ни шатко ни валко, вроде бы, пошло дело: меси цемент, клади кирпичи… А тут какой-то семилукский авторитет нарисовался.
При этих словах Курбан понижал голос и озирался.
Начал приставать, угрожать, чтобы платил, мол, ты на нашей земле и всё такое. В очередной визит местного рэкетира они снова не пришли к консенсусу. Блатные угрозы не возымели должного действия на пуганного таджикского прораба. Тогда авторитет схватил вилку со стола и воткнул Курбану в нос.
Пытаясь остановить кровь над раковиной, Курбан приметил в углу топор.
Сорок два удара зафиксировал криминалист на трупе потерпевшего. 
Подавшись в бега, Курбан осел в приморской Одессе. Постепенно жемчужина у моря отогрела скованную страхом душу. Цветами акации зацвела новая жизнь. Курбан женился и народил двух дочек уже от дородной хохлушки. Он ласково называл жену Аксаначка и скучал больше по одесской семье. Дома, в Таджикистане, его похоронили и даже не вспоминали.
— Сколько пробегал?
— Семь лет, — говорил гордо Курбан. — Одевался в пиджак и галструк…
— Галстук?
— Да. Галструк. Представлялся Насрединовым Фахредином Мухрединовичем или наоборот… Документов не было. Участковый меня спалил и сдал. А сначала мы как приятели были. Его мамочку… Потом по этапу в Воронежскую область привезли и осудили.
— Ещё нормально дали.
— Да, — соглашался Курбан, хотя, по его мнению, он заслуживал орден. — Мало дали, потому что брат убитого претензий не имел. Сказал: «Знаю, кем был мой брат и чем занимался».
Курбан частенько навещал меня. Когда его сажали, если получалось до изолятора, после обязательно и первым делом шёл ко мне. Рассказывал о положении под крышей: какая смена козлячая, кто из мусоров падла, а кто нормальный; какие рамсы между собой, и кто прав, а кто нет (на его воробско-мужицкий взгляд). Поделившись, прояснив для себя тонкости арестантской жизни, прихватив гостинцы, со спокойной душой удалялся.
Вообще, общался со мной как с братом. И заодно поднимал себе рейтинг.
— Эти… видят, что я с тобой общаюсь, и не лезут. А так давно сожрали бы, — говорил откровенно.
Иногда, прогуливаясь, когда бывало многолюдно во дворике, он умышленно заводил разговор на серьёзные темы.
— Пусть слышат, что мы с тобой не вата катаем, — говорил шёпотом, затем в голос. — Я на многих крытых бывал: в Караул-Базаре, Ростове, Новосибирске, Одессе.
Называл, в том числе, города, где не было крытых. Я тихо спрашивал:
— Ты имеешь в виду крытые рынки?
Курбан ломался пополам, хватался за живот, чтобы не надорваться от смеха, и отбегал. Высмеявшись, подстраивался под шаг, делал серьёзное лицо и громко говорил:
— Я честно рамсил на крытых.
— Да… Не повышал и не понижал цену.
И Курбан в приступе смеха снова отбегал от меня. 
— Да! Да! Честно рамсил! Не повышал! Не понижал… Ха-ха-ха! — захлебывался он. — Ты один меня понимаешь.
Я его понимал и поддерживал, как мог.
Как-то подарил Курбану добротную телогрейку. Он подшил к ней кучу внутренних карманов и всё своё носил с собой, как улитка. Телогрейка служила ему одеялом, плащ-палаткой, бронежилетом, и он всегда был готов как на построение и в столовую, так в изолятор и ПКТ, и даже на этап. Ещё она, опять же, повышала рейтинг Курбана. Ведь в лагере просто так ничего не дарят. При случае это вворачивалось: «Тенгиз подогнал».
Так Курбан коротал срок. Ничего его не брало: ни мороз, ни жара, ни блатные, ни мусора, ни изолятор, ни ПКТ, ни холера, ни тоска. Как блуждающий по лагерной саванне старый марабу, он точно знал, куда можно сунуть клюв, а куда нет.
Когда разменял последний год, Курбана повезли в больницу. Он похудел, почернел. В нём поселился какой-то страх. Ему пообещали актировку по состоянию здоровья. Он стал поддерживать этот имидж и чахнуть. Под комиссию Курбан подошёл в нужной кондиции, но его не освободили, отказали, потому что он нарушитель режима содержания.
Курбан поник. То ли больше переживал из-за отказа, то ли от приближающейся неминуемой свободы.
Как-то вечером, перед отбоем, Курбан подсел ко мне.
— Тенгиз, я умираю.
— Не гони… ты до семидесяти лет доживешь. Внуков своих увидишь. Просто ты гонишь перед свободой.
Курбан тяжело дышал, лицо застыло в мученической гримасе. Его потухшие глаза смотрели так, будто от меня зависела теперь его судьба. Он протянул ладонь.
— Посмотри.
Я взял его смуглую, чуть болезненно-потную ладонь. Разгладил, как скомканный лист бумаги. Мельчайшие капельки, как капли росы, сидели по стеблю линии жизни, ума и сердца. Линия жизни, когда-то уверенно заходившая за холм Венеры, поблёкла. Остался лишь еле заметный след.
— Ты меня переживешь, — бросил я ладонь. — Не падай духом. Сколько осталось?
— Семь месяцев, — дрожащим голосом ответил он.
— Совсем чуть-чуть. К свободе все подганивают. Ты мне это брось.
Я дал Курбану чай, карамель и отправил спать.
Утром меня разбудили голоса сопалатников. Они сидели за пустой кружкой чифира, курили и вполголоса переговаривались: «Зверек крякнул. Какой? Да этот… таджик… Кажись, Курбан».
Я присел на кровать. Протёр глаза.
— Чё базарите?
Они замолчали.
Весеннее солнце утренними лучами простреливало палату, золотило частички пыли, серебрило табачный дым. 
В коридоре я подошёл к решётке и посмотрел в щель. Напротив дежурки лежали носилки, покрытые белой простыней. Ничего не возвышалось над саваном, кроме бугорка ступней и носа.
Горбатый нос со шрамом, на грани восточного благородства и простонародного уродства, был как цифра «семь». Семь лет бегов. Семь лет тюрьмы. Семь месяцев до свободы…
Я зашёл в палату к Курбану, как в келью. Тихо, еле слышно играло радио. Пахло стариками и порядком. На подоконнике, по соседству с пророщенным луком стояли иконки. Я присел на заправленную шконку Курбана: синее казённое одеяло, белая наволочка. Напротив сидел пожилой мужик.
— Как умер Курбан? — смотря в одну точку, как бы сам у себя, спросил я.
Мужик вздохнул.
— В пять утра поднялся. Умылся. Помолился. Заварил чифир. И умер.


Рецензии
Есть что - то схожее с монастырской жизнью. Хороший, правдивый рассказ. А вообще в этой саванне нечего делать, даже старому марабу...

С уважением,

Михаил Патрик   16.08.2021 19:48     Заявить о нарушении
Спасибо за внимание и понимание! Согласен, нечего делать в этой саванне, но делали, делают и будут делать - свято место пусто не бывает.

Тенгиз Маржохов   17.08.2021 08:14   Заявить о нарушении