Третий побег Часть первая 1 глава

Часть первая

1 глава. Третий побег

Дом был двухэтажный каменный с островерхой крышей крытой черепицей, не соломой… Прежде я бы сказал барский дом, но по всей Европе это было обычное строение с двором за оградой увитой плющом или хмелем. Старик не прикрыл калитку, и свет из проема двери подсветил двор, собака осталась сидеть на пороге.  Она была очень похожа на немецкую овчарку, такие сопровождали колонны пленных, только эта ни разу не тявкнула на всём пути. Она сторожко навостряла уши, замедляла ход, чувствуя наше преследование, но молчала, вышагивая в одном ритме со стариком. Свет из распахнувшегося окна хлынул во двор, зажурчал ручеек из трубы под ним. Кухня. И человек помыл руки, придя домой… Значит, он тут живет? Похоже на ферму, через дорогу напротив дома поле, за домом, похоже, приземистый сад. Виноградники? Еще можно поискать ягод…
Кто он – мы так и не поняли за три дня наблюдения. Приходил к часовне, обходил могилы, у одной присаживался на минутку, оставляя еду – кому? Нам? Затем уходил надолго в лес, возвращаясь что-то насвистывал, мельком взглядывая на стрельчатое окно кладбищенской часовенки, неторопливо брел, как оказалось, домой. Петляя по лесу, проверял силки, заяц как-то вырвался, задал стрекача, и чуть не сбил с ног Васыля, протопав, как конь, вмиг изменив траекторию побега, запетлял меж непролазных кустов. Что там говорить, такая внезапность нас напугала, мы вжались в землю, ожидая, что вслед понесется здоровенная псина, и хозяин нас обнаружит. Но нет. Оглушающая тишина медленно уступала место поскрипыванию сосен, упавшей шишке, нашему громкому дыханию. Не понять где слезы, где пот со лба покрывали лицо. Михась перевел дыхание, жестом показал, словно траву погладил, что паника неуместна. Он еще помахивал ладошкой перед собой, сидя под кустом и вытягивая шею, выглядывая старика.
Кто он и где мы? Страх и голод стучали в висках. Более отсиживаться в часовне не имело смысла, спокойствия не было и на кладбище. Михась указательным пальцем обрисовал круг, объединяющий нас пацанов, и ткнул вслед ушедшему старику. Мы за полгода привыкли понимать без слов и даже без жестов, что надо делать. Нас спасали инстинкты и животный страх. Прижавшись ухом к земле, лежал Грицко и вдруг вскинулся, затем улыбнулся, мимо протоптался ежик. Всем было ясно, что пора разведать место, куда мы добрались. Поэтому полусогнувшись, мы припустились догонять дедочка. Выглядел он спокойным, размеренным и незлым. Крепкий горбоносый, впрочем, все они тут востроносые или рыхлые, но гренадерского роста, что бабы, что мужики. Все неизменно вежливые, аккуратные… Предатели.
Такой же добродушный дед в польском хуторе приманил нас, усадил за стол, накормил, даже приодел, а пока мы ели, что-то шепнул белобрысому внуку и нас разомлевших забрали с сеновала полицаи и отправили в гестапо. Врать на допросе смысла не было, мы назвали место, откуда сбежали почти месяц назад, нам крепко дали в морду, след от железного прута на ребрах так и остался рубцом на всю жизнь, да и вновь отправили на работы как рабочую скотину, не особо покалечив. Как легко мы сбежали в первый раз, так же рассчитывали и дальше не задерживаться. Второй побег был более коротким, хотя ушли гораздо дальше, чем в первый раз. И возвращение на рабайтен более болезненным и уже через лагерь. Челюсть не сломали, но зубов почти не осталось, рука автоматически потянулась погладить провалившуюся от удара скулу, и глаз задергался. И само собой пришло на ум, что бежать домой через Польшу нельзя, там нас и будут ловить, а вот в другую сторону никто не ожидает беглецов.
Всякий раз, сидя в засаде подолгу, я начинал сравнивать всё, что попадалось на глаза – от черепицы на крыше до песочного цвета брючек на толстых задницах. Наши бабы носили юбки до пят, а мордатых так и вовсе на селе не водилось. Европа не переставала нас изумлять, да и что мы видели, если жили на отшибе, ни леса, ни камня вокруг не водилось, чтобы строить иначе, чем мазанки. Да и лица у всех изможденные чуть не с рождения, ни смеха, ни улыбки, живи да помалкивай, кабы хуже не было.
Как началась война, сразу никто и не понял. На польском берегу постоянно шли учения пару лет, мы привыкли к гудению самолетов и немецкой речи за рекой, собаки лаяли, словно передразнивали команды. Сестра выходила замуж, пьянка была в разгаре, когда запылили колонны немецких солдат, затрещали мотоциклетки по главной дороге через село, только когда пошли танки любопытство у сельчан поумерилось.
– Опять учения, – вздыхали деды, – поля потопчут паразиты.
Дня через три председатель колхоза влез на первомайскую трибуну и объявил на сходе, что началась война, что он де теперь староста, как и был до революции, что комендант сейчас скажет слово. К трибуне вытолкали паренька, он был один сын у матери и сносно знал немецкий, мог переводить и даже потом писал письма угнанным в Германию односельчанам.
Немцы расположились как у себя дома, рассупонились, они тоже любили девушек и детвору. Они приманивали любопытных конфетками, мимоходом погладив выгоревшие на солнце вихры. Видно дома такие же сопливые остались, а они скучали. Но они недолго гостевали, на дорогах видимо был затор, если они окольными путями через наше село пошли. Мой строптивый дед Орехта забрал из колхозного стада своих отощавших коров, лошадей, косилку. Ограничения на пахоту своих наделов уже не действовали, дед даже подрался с соседом, прихватившим в советское время его землю. Пять царских десятин и десять дарованных барыней георгиевскому кавалеру были раздерганы голытьбой, а этой весной колхоз их засеял горохом и свеклой. Почему их звали голытьбой, да просто по старинке за лень и придурь, такие никогда работать не будут, говаривали старики на завалинке. Но к сбору урожая староста вернул старые межи, как было при царе, мой дед всё помнил, а мой отец вздохнул от налогов единоличника, запрягся сам на сенокос и  гонял своих детей. И даже женатым в голову не приходило ослушаться деда, поэтому никто и не мог пойти в колхоз-коммуну. Сказать, что что-то изменилось для людей, пока было нельзя. Пахать-пахать, не перепахать крестьянину и то за счастье, авось что-нибудь и упадет в рот детишкам. Самый старший брат Климентий с женой Нюсей еще в гражданскую сбежал на Дальний Восток, дядья-казаки по мамке были расстреляны в тридцать седьмом, но отца моего не тронули…
Дед Орехта привез турчанку, которая только и успела родить одного сына Михайло. И дед бузил в польском шинке да так, что часто попадал в кутузку, и сам губернатор просил арестанта выйти уже, раз уж проспался, так нечего буянить. Дед говорил, что кавалера никто не смеет тронуть, мол, был такой закон. Эти байки я слышал и от папки и от мамки, а дед только ухмылялся, гладя меня по голове. Из двенадцати внуков только я уродился смуглым и кудрявым, похожим на его покойную жену.
– Экий ты богатый, Михайло, – говаривали моему отцу мужики на завалинке.
Всё богатство в детях, породе крепкой и земле, так спокон веку повелось, что это дар от Бога. А папка только косился на моего деда Орехту. Это по его милости комсомольцы истыкали штыками весь глиняный пол в мазанке и двор в поисках Георгия за двадцать пять лет службы в царской армии. И дети как изгои мордовались новой властью. Детям колхозников так хоть гороховой похлебки давали после уроков, а меня учитель отгонял, мол, ты кулацкое отродье не имеешь права… Как мамка нас выкормила лебедой, крапивой и сберегла малых в голодомор, когда детишек крали и съедали жутко вспомнить. Горе, слезы… Страшный скрип телеги помню и ребятня за ней бежит, а тетка сидя дразнит их конфеткой, кто догонит… Так и уводили за село, а догнать силенок не было ни у кого из взрослых. А дед Орехта был суров, чубук и самосад запомнился о нем. Сидел всегда с кнутом, как с шашкой наголо, медовую грушу не из наших мест привычно охранял даже от нас, чтобы наверх не лазили и ветки не ломали. Ее он посадил, когда с войны вернулся, и за нее налогов столько лет платил отец, а спилить не разрешал, мол, это память о жене. С нее плодов собрать не удавалось, едва созреют, падали в лепешку, лишь пчелы вволю гужевались.
Еще мне часто на бессонных лежках виделась еда, и непременно вспоминался пчеловод-бобыль, мужик был умный на селе, нас гавриков частенько привечал на пасеке миской меда. А папка мой сердился: «Не балуй детей, Петро, привыкнут к сладкому, потом не сдюжат»… – «А может больше счастья хлопцы и не увидят, так, мол, меня хорошим словом вспомнят, а мне больше и не надо, жизнь прошла». Еще от голода спасало, что на межах наш дед черешен-вишен насажал, ну а поскольку огород был у нас отрезан, то деревья не сгубили, вроде как ничьими стали…
Так для нас по-тихому началась война, старики об этом почему-то знали, каждый вечер дымили самосадом, рассуждая с дедом Орехтой больше о первой мировой, о бандах, о казаках. Через неделю красноармейцы бежали следом за немцами, безоружные и кто-то даже в одних подштанниках, прячась по задам огородов. Бабы дежурили чтобы спросить, что стряслось-то и что теперь будет… Так вот и беременная сестра Дуся выловила обезумевшего своего мужа, который вот только по весне ушел в армию. Он не узнавал никого, трясся-трясся, да так и выбрался ночью из погреба, где его спрятали, да и повесился в саду. Народ шепотом передавал рассказы солдат, все ужасались, но до конца так и не верили, что как такое может быть. Чуть позже объявился брат мой Алексей, которого вместе с Сёмкой весной забрали в армию.
Смена власти не влияла на повседневные заботы сельчан, запрягавшихся на полевые работы. Любая власть тянула кусок изо рта детишек и нравиться не могла, но пахать-сеять нужно, раз уж доля такая выпала. И куда же без землицы-то? Время от времени собирали сходы на площади, также агитировали, ну если не в колхоз теперь, так на заработки в Немчине. Рабочая сила везде нужна, а своим нужна ничуть не меньше. Охочих до новых благ и непонятных лозунгов не находилось, принудительно сгоняли девок со дворов. Староста тащил стол и стулья для доктора и двух солдат немецких. Раз в неделю они приезжали на грузовике открытом. Полицаи шныряли по домам, тащили волоком тех, кто не хотел идти. Мои сестры успевали дернуть крапиву и покрыть себя пупырьями по всему телу, их браковали в который раз, как заразных. С Немчины стали приходить открытки, можно было ответить, но адрес  на немецком надо было писать, что и делал наш грамотей, один на три села. Веры в благополучие не получалось, хотя в каракулях ничего плохого не писали, а просто в непривычные слова, что всё хорошо, никто не верил. Девки молодые, но ни одна не написала, что який гарний хлопец за ней женихается.
Мы на ранней зорьке закинули бредешок с друзьями, наверно сильно раскричались, заводя сеть к берегу, на котором уже выстроились полицаи. Наши, местные из польского села лет на пять нас постарше. Можно было, пожалуй, бросить сеть, да дед задал бы трепку за нее! Мы еще не знали, что пришла пора бояться не дедушку с нагайкой старой, ни отца, которые зря не шлепнут, а научат. Раз было дело, что попались на колхозном поле, горох зеленый обрывали. Так староста нас за уши приволок к отцу, из уважения к Орехте кончилось ремнем по заду, дело дальше не пошло. Суть ученья, что если воруешь, не попадайся, не подводи семью под монастырь…
- Хлопцы, пособите, тут бабе плохо стало, - нас позвали полицаи подняться на высокий берег.
И очень уж богатый улов попался. Мы так и подумали, что сколько смогут, столько отберут, чтобы они там ни говорили… Откуда бабе взяться тут? Место здесь пустое. Поэтому нам в голову-то не пришло сигануть на другой берег, да в этом месте никто не купался, все знали про омут. Мы с пустыми руками нехотя стали подниматься, кругом поля, не спрячешься средь бела дня. И женщина действительно валялась в траве лицом вниз. Я сбегал за водой, принес в ведерке, окатили, немного приподняли, припосадили. Из-под волос сочилась кровь, она окинула нас обреченными коровьими глазами.
- Так это вы ее?! Чего вам надо? – разорались мы.
Они направили штыки, слегка кольнули в спины.
- Вот поднимайте и тащите! Она сбежала, видишь? Мы ее прикладом, а немец расстрелял бы!
За излучиной реки закрытой ивами дорога с пригорка резко уходила вправо, там дальше мост… Когда увидели колонну пеших и шестеро солдат с овчарками пугаться было поздно, полицаи шли сзади, упавшие вещички подбирали на свою телегу, а мы вели еврейку с двух сторон, меняя друг друга. Она нам показалась старой девой, раз простоволосая с косой, наверно городская. Мы стали мост переходить, тетка вдруг оттолкнула нас и сиганула с парапета, и с правой стороны и вереди кто-то еще в воду бултыхнулся. Конвоиры разозлись, постреляли малость и толпу резвей прогнали через мост. А мы назад от наших полицаев повернули, но не тут-то было, охрана на мосту назад уже не пропустила, толкая дулом автомата догонять колонну.
Так мы и до станции дошли. Мы и паровоз-то видели впервые, и город… На привокзальной площади всё было закидано барахлом, распахнутыми чемоданами, мешками, рассыпанными узлами. Это мы попались голенькими дурачками, нас затолкали вместе с воющей толпой в товарные вагоны по сбитым в рядок доскам.
На этом кошмар не кончился, через сутки нас голодных и обоссанных сгрузили быстро. В полосатых робах арестанты собирали мусор на площади. Всех вместе и баб, и девок, и детей, и мужиков без сортировки погнали в баню. Раздевались прямо на улице, зондеркомандиры говорили, что немцы вшей боятся и заразы, что всё вернут, не бойтесь и так настырно нас подгоняли. Женщины распустили косы, прикрываясь, встали в круг, голыми задницами к мужикам. Запах был какой-то химический, едкий, не было похоже, чтоб из леек когда-либо текла вода, оконца в потолке и как будто кто-то смотрит сверху. В бетонный пол въелись коричневатые пятна и подтеки. Время словно застыло, ноги уже не держали даже нас молодых, мы схватились друг за друга, чтобы не падать, иначе затопчут насмерть, как в вагоне. В голове мутилось, кого-то уже тошнило, детишки слабо хныкали, вскидываясь в руках матерей. Глухо донеслась сквозь бетонные стены короткая автоматная очередь. С лязгом вдруг распахнулись двери, резкие команды отдавал офицер, солдаты быстро выстроили всех в два ряда, надергали крепких мужиков, парней и девок. Обезумевшая женщина с младенцем на руках кинулась на выход, их тут же пристрелили. Мы поднимались по бетонному накату, оглядывались назад. Охранники оставшихся закрыли, вой стал приглушенней.
Озираясь вокруг, ничего не понимали, что это за город, до горизонта тянутся бараки, дым из труб какой-то тошнотворный, будто сало пригорело на плите и всё коптит. На трясущихся поджилках мы брели колонной по краю лагеря, как в бреду где-то нас клочьями подстригли, после помывки из шлангов холодной водой уже в другом бараке «шнель да шнейль» нас осмотрели, переписали наспех, дали номерки-нашивки. Дальше в полосатых робах арестанты с безумными глазами нам выдали какие-то шмотки, обувку. Нас вновь тычками выстроили сначала в очередь у котла с похлебкой, затем снова у товарного вагона. Ночь уже была, прожектора, овчарки… Полный ступор.
Ехали совсем недолго, больше стояли, под утро выгрузились в чистом поле. Это потом мы узнали, что из газовой камеры нас вытащила лишь потребность в рабочей силе, на такой работе дохли, словно мухи,  мы трупы обратно в лагерь загружали.
 Здесь прокладывали железнодорожные пути по безлюдной местности, копали, насыпь щебенкой трамбовали, таскали шпалы и рельсы. Бараков как таковых и не было, мы продвигались на восток, озираясь и прикидывая, где наш дом. Если рвануть по солнцу, то к концу лета можно и дойти. Мы явно были в Польше по всем приметам, бабка моя по мамке была полькой и две ее сестры жили за рекой, мы к ним ходили в гости, а они к нам. И мы рванули. Думаю, нас и не заметили в пролеске, и никто не считал рабочую скотину. За месяц лесных скитаний мы сильно оголодали, и запах хлебный с хутора сыграл с нами подлую штуку, так мы и попались. Так же глупо, как и в первый раз.
Нас даже вернули на прежние работы, охрана стала уже посерьезней, а мы немного поумнее. Лагерь, хоть и под открытым небом и передвижной, но пару вышек и собаки появились, колючка, старики, костры, котлы и миски даже… Холодный август. Кто как мог на ночь зарывался в землю, и так было теплее, особенно вдвоем-втроем. Но часто утром тех, кто первым укладывался спать, вытаскивали из нор с посиневшими лицами – задавили насмерть. Конечно, если было кому вытащить, и были силы у друзей. Только вот друзей в такой обстановке сложно обрести. И сколько таких засыпанных осталось вдоль дороги уже не счесть, а наверняка полуживые были в норах, из вытащенных синяков случайно даже кто-то оживал. Нас было четверо, мы вырыли свою землянку и менялись, зная такое дело. Шпалы брать было нельзя, чтоб укрепить накат, а ветки-сучья не спасали от завала. Земля тяжелая, а если дождь иль охранник еще потопчется нарочно, так самому не выбраться никак.
К следующему побегу мы стали готовиться всерьез, примечая направления и местность, вникая в разговоры вновь прибывающих взрослых мужиков. Так мы узнали, что война идет кругом, кто с кем против кого, и почему поляки нас сдавали полицаям. «Пся крев», – сказал он нам вслед, но мы тогда не поняли за что. Строительство железнодорожной ветки к лагерю закончилось, прошли товарные стонущие вагоны, и нас загрузили в такой же, слегка рассортировав перед посадкой на молодых и старых. Под мерный лязг и стук колес мы на досках сухих хоть отоспались. Так суток трое проболтались, держа ухо востро. Куда нас привезут – на смерть иль на работы. То, что Освенцим миновали было понятно по запаху, вот там мы долго в отстойнике стояли, два наших вагона к другому составу подцепили…
Новый лагерь, свежие дощатые бараки с окнами. Всех также повели помыться, сердце сразу сжалось от страха. Сразу под пули сигануть иль осмотреться еще немного. Была санобработка, осмотр очкастого врача, дали нам штаны и куртки без майки, без рубахи, без кальсон, предупредили, что забор колючий идет под током, что это убивает. Нам снова повезло, нас не разлучили, мы не заболели, нас четверых из одного села забрали в город, по двадцать молодых парней везли на грузовиках колонной из пяти машин. Мы ходили под городком уже немецким, меняли канализационные трубы чугунные. Мы были дикими и сразу разревелись, когда жестами нам показали, что эту, мол, эту трубу надо наверх, сменить участок с протечкой. Старый немец покрутил головой, ворча в усы, и каждое действие нам тыкал пальцем. Клади, мол, на тележку, качай педаль, подъемник вдруг наверх пополз.
– Ферштейн?!
– Ферштейн! Ферштейн!
Он нас учил, и мы учились. На улице нам тыкал палкой в спину, подгоняя, сдавая на ночь под охрану, а под землей сначала нас обул, потом немного приодел, чтоб не замерзли остарбайтеры. А что нам было? Еще шестнадцати-то нет, ни опыта, ни ума, всего-то счастья, что молодые. А вечером он отводил нас в лагерь трудовой, там уже не было так страшно, там тоже были чехи, немцы и поляки, и кто-то даже русский знал, а мы не знали, но вполне понять могли, что вокруг творится. В газетах часто карты попадались с победными стрелками на восток, а нам был интересен запад. И кто-то нам возьми да подскажи, где эта точка – наше расположенье, где север-юг.
Мы шли по городу богатому огнями, а у нас в хатах до сих пор лучину жгли. И небо всё было исчерчено проводами. Так вот о чем писалось в старой книге, что антихрист мир закроет сетью, что брат пойдет на брата, что матери в утробе убивать будут своих детей. А моя мамка фыркнула на деда, мол, сами-то попробуйте – как оно родить, а не то что убивать во чреве. А я увидел в пересеченном проводами небе подтверждение концу света, о чем из книги пророков старики предупреждали, что уже предопределено время антихриста, что надо всем спасаться без оглядки.
Куда бежать? – вопрос стоял в глазах у нас. А Герр, он словно понимал, что на уме у нас, и часто на шее демонстрируя петлю, нам кулаком грозил – не смейте! Оно и так было понятно, что в городе мы меченные, город нам чужой, сразу поймают и повесят. Для устрашения смельчаки уже висели почти у каждого барака и на старом дубе…
Однажды Герр за нами не пришел, нас, кто остался в лагере погнали чистить печи, выгребать золу, кости, черепа. Печь еще была горячей, забитой почти наполовину, и с длинной рукояткой кочергу навроде тяпки голой рукой лучше было не хватать, а в стороне уже были свалены трупы друг на друге… Дети, бабы, старики. Рвало нещадно, а с безумными глазами полосатик, он видно постоянно здесь работал, на нас прикрикнул, чтобы шевелились. Мол, вам не всё равно, когда убьют за нерасторопность?! Главное, живыми в топку не попасть, вот что было важным! Но если бы женщина, вжавшая в себя младенца на груди, была с открытыми глазами, наверное, я бы сошел с ума, когда мы переложили их на железные носилки… Еще нагнали неразобранных трудяг, из телег они подтаскивали трупы. Тележки у печей мешались, охранник приказал катить на костомельню, и нас сопроводил, там тоже работа шла по расписанию. Тележки приняли в полосатых робах люди, а нас толкнул он дальше – мешки с золой кидать в грузовики, и как-то странно ухмыльнулся. Потом стало понятно, что с разных ферм приехали хозяева, и кто-то оказался без работников. Мы ехали верхом на чьем-то прахе удобрять поля.
Часовня, кладбище, а дальше поле, за полем лес. И это сразу нас отрезвило. Бежать-бежать-бежать! Хозяин на ночь нас закрыл в хлеву и поднял рано поутру, завел свой трактор – пепел рассыпать и перемешивать с землей под озимые, а мы за ним и на подхвате. И так до самой ночи пару дней. Сарай, надо сказать, был капитальный, но со слуховым окном на крыше, еще тут были вожжи, полезные в пути железки, овес у лошадей. Оконце грустно так смотрело в сад, а не на хозяйский дом. Нам даже и сговариваться не пришлось, так ясно было, что это нам прямое указанье на побег. А лес – как дом родной укрыл. Ведь самый страшный зверь в лесу – лишь человек, а остальное всё уже не страшно.
Мы затерялись в лесном массиве и шли на запад, как решили сразу. Днем мы спали, как зверье в норе, а ночью шли. Пожалуй, даже волки нас боялись. Орехи, грибы, ягоды, подножный корм, а мы еще и полмешка овса стащили. Кладбища, часовни, передышка, обсохнуть, выспаться в гробах и даже приодеться можно было, разжиться огоньком и в путь. Если на хвост Большой медведицы идти – придешь на запад, как нам сказали. Большое счастье своровать картошку, не трогая саму ботву, пальцем ковыряя землю то тут, то там. Набив за пазуху, как могли равняли и отползали, следов своих не оставляя. А ближе к фермам не рисковали подходить, какая-нибудь шавка выдаст. И конец!
И вот куда-то мы дошли, кто этот старик, что бродит по лесам, как будто что-то ищет. Собака замерла, хозяин с крыльца посмотрел вокруг, забрал ее и дверь закрыл. В окне фигура женская мелькнула, я подкрался ближе. Решетчатый забор, вмурованный в бетонную приступку. Я ухватился сквозь листву за прут железный и приподнялся. Дед что-то потрошил и переговаривался с теткой о чем-то по хозяйству, так надо понимать. Язык какой-то непонятный, немецких слов не проскочило.
– Майне либе! – словно вскрикнул кто-то рядом.
Все картинки воспоминаний детских в мгновенье ока прострочили память, словно перед смертью. Калитка с грохотом ударилась о стену, я присел, почти что сполз по листьям плюща. Велосипед с фонариком уткнулся у крыльца, что-то гогоча парнишка в форме поднимался по ступеням. Собака гавкнула, так значит не немая, а просто умная и нам пока не враг была. Я сдал назад, но вернуться не успел в нашу засаду в стриженых кустах через дорогу. Уйти назад успеем, в темноте наши глаза сверкали дико, в уме прикидывали кто здесь и что к чему.
Парень в форме показался на крыльце уже с добычей, приторочил что-то к велосипеду и громко напевая укатил. Куда вела шоссейная дорога? Наверно к людям. Значит нам туда уже нельзя. Старик в воротах вдруг сплюнул в ноги, забранился.
– Щенячья задница!
Да нет, просто щенок или в собачью задницу послал. Так понимали мы ругательства иные, которых мы наслышались сверх меры на разных языках, что как ни странно сразу вносили ясность в лагерном общении. Ну а старик смотрел на звезды и не уходил, словно слушал тишину и ждал. Мы тоже ждали, когда уйдет, но он вздохнул и четко выдал на немецком:
– Ком цу мир! – затем помедлил, потоптался и позвал на чешском, – подь-подь сэм…
Женщина выглянула с кухни, спросила видимо, с кем он говорит, он ей ответил, что, мол, что-то надо. Она в знак согласия кивнула, задернула окно, вздохнула, в прихожей тоже свет погас, собака ткнулась носом в колени старику. Команды не было, но псина оказалась рядом и молча за рукав меня вдруг потянула. Я должен был пойти, пошел. Я так рассчитывал, что я всегда успею свистнуть, чтобы ребята разбегались. А место встречи – наша последняя лёжка.
Он был француз, а тетка назвалась мадам, а дальше я не понял. Она воды нагрела и в корыто налила, а мне лишь указала пальцем, мол, полезай. При бабе голым? Как это? Не можно, не пойдет! Я посмотрел на старика, тот ухмыльнулся, я пересчитал на пальцах – нас четверо, показал. Он всё понял, снова жестом пригласил прийти всех нас, он вышел вслед за мной к калитке, я позвал своих друзей. Они метнулись тенью через дорогу, вдоль ограды прошуршали к нам. Старик закрыл калитку на засов и жестом пригласил всех войти в дом.
Теплынь и запахи еды, мы как-то разом осмелели, едва попив воды из кружки с кусочком хлеба. Здесь хлеб был белым! Грицко врубился первым, что хочет тетка.
– Хотят, чтоб мы помылись и проверить, что нету вшей и что мы не евреи.
И он разделся первым, залез в корыто, закряхтел, зафыркал. Наверно в детстве нас так не мыли, как сейчас водой горячей с мылом. Мадам тем временем сподобила еще корыто и за меня взялась. А дед ходил туда-сюда, носил одежду, старую сжигал в камине. Потом она всех нас подстригла под машинку, стрижка бобрик называлась. Я в зеркало смотрел и свое лицо запоминал. Я так давно себя не видел. А без обломанных ногтей как у сироты нам этот вечер показался сказкой. Потом была зайчатина с картошкой и кислый сок, то есть вино. Мы мяса-то сроду не едали, да соли вдосталь с чесноком и с маслом! И масло подсолнухом не пахло. Всего немного по чуть-чуть, чтобы не случился заворот кишок. Мы и попозже холодное съедим, не баре… Мы осоловели, раскраснелись, но следовало и поговорить. Старик принес словарь французско-польский, но про «хохля» он ничего не знал, не понял, но это не суть было важно. Он очень странно залялякал. А ля француз, так видно принято у них алякать, а у поляков пшикать. А еврей не скажет слово кукуруза.
Разумеется, он не поверил нам, что от бауэра сбежали, ну а как точнее указать – откуда мы еще могли сбежать и так бояться немцев и всех людей на свете. Назвал нас русскими, мы согласились, а с остальным нам предстояло завтра разбираться. Нас проводил мусю-Жан по шаткой лестнице на чердак, не чета нашим сеновалам в хате. Дощатые полы, диванчик, лежаки, матрасов десять штук, короба, запасы, склянки, дальше сушится белье и яблок нитки, чеснока вязанки, лука. Запасливо живут, богато. Окно большое в крыше, что чудно, конечно, но этот выход запасной на всякий случай душу греет. Прежде чем в комнату войти всегда полезно знать, а как назад мы выйдем. Каминная труба была широкой плоской и горячей, едва коснулась голова подушки, мы сразу отключились. Дед Жан укрыл всех одеялом и ушел.


Рецензии