Карамора или читайте Брема Жизнь животных

На картинке гауптвахта - как она первоначально задумывалась при проклятом царском режиме.

***
Этот рассказ я услышал от моего друга, когда попросил его вспомнить, как на 2 курсе он попал на гауптвахту:
– Многие из нашего Курса называют меня Майкл, я уже к этому привык, хотя никто не знает, что у меня есть ещё пара имен и одно тайное, которым я сам нередко пользуюсь, разговаривая сам с собой в трудных жизненных ситуациях, когда обстоятельства проверяют меня на выживание и сохранение как человека, пусть даже со всеми моими недостатками и некоторыми, я надеюсь, достоинствами.
 
– Думаешь, разговаривать с собой – это нечто особенное, необычное? Считаешь – это патология? – спросил он меня и не ожидая ответа продолжил. – Ничуть не бывало. Если помнишь, некоторые наши сокурсники поступали также. Например, замкомвзвод десантников сержант Коля Половина, однажды проснувшись утром обращался к себе так:

– Половина, вставай! – и сам себе отвечал. – Нет, Коля, полежи ещё пару минут, на зарядку не пойдёшь, а на завтрак ещё успеешь, – и засыпал снова.
Спустя некоторое время.
– Половина, вставай! Зарядку ты уже проспал. Вставай, ещё успеешь на завтрак. Да ну его этот завтрак, поспи ещё, Николай! – и повернувшись на другой бок Коля погружался в сон, по-видимому, с мыслью: «Сегодня выходной и можно освободится от командирских обязанностей».
   
Я слушал моего друга не перебивая и внимательно, но после последних слов вынужден был заверить его, что внутренние диалоги встречаются у всех и не являются патологией, если воспринимаются, как нечто своё, неотделимое и не чуждое. Эта способность к внутреннему разговору с самим собой развита у людей не столько с конкретным, сколько с абстрактным, опосредованным типом мышления. К этой категории я относил и его, моего друга и однокурсника.
Он кивнул головой и продолжил:

– Со мной подобные само-диалоги происходили постоянно, но в более изощренном и сложном виде. Да, наверное, и, прежде всего, надо бы объяснить почему в редких, особенных случаях, во мне просыпался некто – по имени Карамора.
 
– В юности я был мечтательным, любознательным и несколько авантюрным юношей, – стал вспоминать мой однокурсник. – Пытаясь привести свой внутренний мир в соответствие с окружающей жизнью, и находясь в поиске ответов на интересующие меня жизненные вопросы, я взял с книжной полки моего отца семнадцатый том собраний сочинений нашего земляка Максима Горького, и заинтересовавшись необычным названием, прочитал рассказ «Карамора».

Главный герой этого произведения, каким-то странным способом, воплотился в меня и стал неотъемлемой частью моего «Я», а его жизненная философия мною была в некоторой степени усвоена и помогала мне выживать в чрезвычайных ситуациях. Позже я понял: во мне сосуществуют и уживаются, по крайней мере, четыре образа, персоны, личности, человека, как тебе будет угодно.

Он посмотрел на меня, вероятно проверяя: пойму ли я его. И увидев на моем лице выражение заинтересованности, продолжил:   
– Первый – Михаил – это тот, кто всегда стремился оправдывать ожидания окружающих, действуя в рамках прав и обязанностей сначала благодарного сына, а затем и советского гражданина – это, можно сказать, мой парадный, общественный фасад.
   
Второй, другой, впоследствии на Курсе получивший прозвище – Майкл, который эти обязанности постоянно нарушал, в разное время его называли по разному. Но суть от этого не менялась.
 
Третий, тот, кто пытался эти противоречия сгладить и преодолеть, назовём его условно – Минька, надо сказать, он не имел собственного мнения и, по сути имени. Минькой я назвал его условно. Он постоянно метался между первыми двумя, пытаясь их примирить, оправдать и простить, то называя себя Михаилом, то Майклом.
 
И, наконец, жил во мне и Карамора, потом, Дэс, ты поймёшь, что это был за субъект и мой друг продолжил. 

– Но обо всём по порядку. Дело было на втором курсе. Мы приехали с зимних каникул, были полны впечатлений от дома и радовались встрече с друзьями. К этому времени я уже сжился с моим новым олицетворением по имени Майкл. Во время отпуска не брился и появился на Курсе с двухнедельной черной бородкой. По этому поводу Михаил о чём-то меня предупреждал, Минька что-то мямлил, дескать, все советы следует учитывать, но, Майклу во мне, было всё равно. Он оказался среди своих академических друзей, с одобрением поглядывающих на его неуставную бородку и приглашавших выпить за встречу во многих комнатах общежития-пентагона Военно-медицинской академии.
   
Начальник нашего курса, тогда ещё майор медицинской службы, Ю.П. Воробьев, по признанному всеми прозвищу «Папа», объявил, что в воскресенье состоится лыжный кросс. Наш Юрий Петрович был мастер спорта по биатлону, и от него трудно было ожидать чего-нибудь другого в выходной день. Будь он мастером спорта по боксу, в воскресенье на курсе, не сомневаюсь, состоялась бы драка в боксерских перчатках. Никогда не знаешь, что ожидать от этих фанатиков-спортсменов.
   
И хотя начальник курса был прогнозируем в своих увлечениях, перестроиться после каникул было ох как не просто. В субботу Майкл, несмотря на протесты остальных двух «М», изрядно перебрал и утром даже не мог оторвать голову от подушки. В общем, на кросс я не явился, как меня Михаил не уговаривал и не стращал, обзывая разгильдяя Майкла разными словами. Минька, занявший сначала сторону «фасада», в конце концов сломался и заявил голосом Майкла: «Как я тебя понимаю».
   
По какой причине сержант Петя Самкевич, представитель славной советской западной Украины, кросс проигнорировал неизвестно, кажется была проблема с лыжами. Реакция Папы была жёсткой: по трое суток ареста. Позднее я, вернее Михаил во мне, узнал от наших офицеров-сокурсников, что начальник старшего курса полковник Третьяков, как более опытный руководитель предупредил нашего Папу, что слушатели уже на 2-3 курсе «распускаются» и для поддержания дисциплины посоветовал своему более молодому коллеге при любом нарушении тотчас же принимать «самые суровые меры».
   
Так я и Петя Самкевич попали на Пушкинскую гауптвахту.
   
Губа была при Ставке коменданта гарнизона, рядом с военно-морским училищем. Я – как триединство Михаил-Майкл-Минька – явился к начальнику гауптвахты, неизвестному мне немолодому капитану, и он велел мне исполнять обязанности старшего камеры, уж и не знаю, чем он руководствовался, отдавая это указание.

Майкл про себя произнёс: «Плевать я хотел на эти обязанности» и в вслух отказался: «Не справлюсь». В ответ капитан сказал что-то веское, переломив ситуацию. Михаил во мне возражать не стал, ответив: «Я понял, товарищ капитан, есть – быть старшим». Минька предательски промолчал.
   
В камере было человек 20 арестантов. На стенах – наледь, пол асфальтовый, черный, битумный, не гауптвахта, а карцер. Было ясно, что в этих условиях ни парадный фасад Михаил, ни академический разгильдяй Майкл, ни почти домашний Минька выживание не обеспечивали, и вот тогда во мне снова, как это бывало не раз в экстремальных ситуациях ещё до поступления в академию, проснулся горьковский Карамора.
   
Что я могу сказать? Могу ответить, повторив только слова Алексея Максимовича Горького о Караморе: «я чувствовал, что внутри меня живёт кто-то, гость непрошенный и неприятный, он слушает мои речи и следит за мною недоверчиво, подозрительно». Этот «гость» заговорил во мне буквально словами главного героя упомянутого мною рассказа:

– «В грубых мыслях правды больше… Связь между людьми – дело внешнее, механическое, насильственное. Пока им выгодно – они терпят эту связь, а невыгодно – открывают свою лавочку: прощайте, товарищи!» – Трудно было с этой горькой правдой не согласиться.  Внутренний монолог Караморы продолжился:

– В определённых ситуациях вы, мои дорогие друзья Михаил-Майкл-Минька, от меня – никуда не денетесь, и будете вынуждены прислушиваться ко мне. Майкл попытался поспорить с ним, но тот его осадил буквально словами известного пролетарского писателя:

– «Среди товарищей есть эдакие поэты, лирики, что ли, проповедники любви к людям. Это очень хорошие, наивные парни, я любовался ими, но понимал, что их любовь к людям – выдумка, и плохая», – процитировал Карамора Горького и от себя добавил, – и ты, Майкл, из этой категории.
   
Вот так он сказал обо мне, вернее, об одном из моих трёх. Далее мой сокурсник стал развивать эту мысль.

– Мой фасад молчал, понимая, что с самого начала он был не прав, когда пошёл на поводу у Майкла, и теперь вот все оказались в пушкинском застенке. Минька попытался было открыть рот, но тоже получил отповедь, разумеется, тоже словами горьковского Караморы:

– «Понятно, что для тех, кто, не имея определённого места в жизни, висит в воздухе, для тех проповедь любви к людям практически необходима. По существу дела – забота о людях исходит не из любви к ним, а из необходимости окружить себя ими, чтоб с их помощью, их силою, утвердить свою идею, позицию, своё честолюбие».
   
Вот так вот, Минька, а ты пытаешься изобразить из себя роль примирителя, перескакивая от одного к другому, – при этом моему третьему «М» нечего было и возразить, – мой Минька был буквально размазан этой горькой правдой. После чего Карамора добавил:
– И вот с такими, как вы, такими разными, мне приходится делить одно тело.
   
Если признаться честно, мне было интересно слушать моего однокашника. И он голосом Караморы и мыслями «буревестника революции» продолжил рассуждать на злобу дня. Было понятно, мой однокурсник повествует о себе:
– Когда меня первый раз в юности арестовали, я почувствовал себя героем, а на допрос шёл, как на единоборство. Страдать я не мастер и страданий, сидя в камере, никогда не испытывал, если не говорить о некоторых, всем известных, мелких неудобствах арестантской жизни. Тюрьма давала мне свободу учиться чему-то новому, в некоторой степени это удовлетворяло моей юношеское любопытство. Не казалось, что пребывание под арестом – нечто подобное генеральскому чину, окружает арестованного ореолом, и этим надобно уметь пользоваться, когда имеешь дело с людьми, не познавшими тюремной науки.
   
Я спросил однокашника, при чём здесь «тюрьма» и «арестантская жизнь», и он разъяснил: до призыва на военную службу был арестован как соучастник в хулиганских действиях дворовой компании своих нижегородских друзей во время драки «стенка на стенку» со смертельным исходом. Впрочем, после выяснения всех обстоятельств, проходил по этому уголовному делу как свидетель и был освобождён из КПЗ, но не сразу, пришлось «посидеть и узнать тюремные нравы с обеих сторон». После этих разъяснений слова Караморы стали понятны, так как они самым тесным образом переплетались с жизнью моего друга сокурсника.
   
Однако рассказ о Пушкинской гауптвахте продолжился:

– В камере собралась самая разнообразная публика. Познакомились. Мне описали характер начальника гауптвахты капитана Симонова, получившего среди арестованных кличку Лёник. Через какое-то время он посетил камеру, при этом прежний старший скомандовал: «Встать, смирно!». Капитан повернулся ко мне и произнёс: «А я кому велел?», и услышал от Михаила: «Мне». После этих слов «моего фасада» капитан Симонов показал растопыренную ладонь и подытожил, обращаясь ко мне: «5 суток ДП!», что означало «дополнительные сутки отсидки».
   
На Пушкинской губе, всем было известно, начальник гауптвахты за малейшие промахи увеличивал сроки ареста. Мне доверительно сообщили, что при общей продолжительности свыше 28 суток ставится вопрос о переводе незадачливого седельца в дисциплинарный батальон. Не знаю, не выяснял, но было неприятно, всем во мне: и Михаилу, и Майклу, и Миньке, всем, кроме Караморы, который вообще относился к жизни очень цинично и как-то особенно своеобразно.
   
В ответ на это он тихо сказал остальным «М»:
– Возможно, для меня было бы лучше, если б я наткнулся не на этого человека, а на настоящего зверя в мундире, на человека определённых убеждений, одним словом, не на советского офицера, действующего по однажды кем-то установленным правилам, а на врага. Жизнь так устроена, что лучшим воспитателем человека является враг его, – тихо поведал Карамора во мне.
   
Мой сокурсник вспомнил, что при первой встрече капитан Симонов, словно однофамилец из горьковского рассказа, веско так сказал, после того как Майкл попытался отказаться от обязанностей старшего камеры: «Испортили тебя, курсант, интеллигенты. Не те книги читал. Тебе бы Брема прочесть – «Жизнь животных». Это самое сказал, или нечто подобное, всего не упомнишь, но суть морали этого советского офицера была: «кругом скотство одно, сколько солдата не целуй – везде задница» …
 
 – А что ты можешь вспомнить о быте Пушкинской гауптвахты? – спросил я сокурсника, и он продолжил свой рассказ. – Интересные причёски имели арестанты. До нижнего края зимней шапки волосы должны быть выстрижены, поэтому курсанты военно-морского училища прибывали на губу в шапках, которые закрывали даже уши и выстригать было нечего. В умывальнике тёплой воды не было, на всех существовал один бритвенный станок, – десертный нож острее. При этом требование было одно: каждый должен быть гладко выбрит. Вот такое унижающее человеческое достоинство отношение было к арестованным солдатам и курсантам. 
   
Перед отбоем надо было приносить из сарая «самолёты», так назывались похожие на пляжные лежаки, промёрзшие на морозе. В камере лежаки устанавливались на козлах. Часть арестантов спали на «самолётах», другая часть – на полу. Я заприметил тёплую трубу, которая лежала вдоль стены на асфальтовом полу и предпочёл спать у трубы, хоть и на полу под лежаками, но не на холодном лежаке.
   
Я особо ни с кем не общался и участия в камерной жизни не принимал, но с любопытством наблюдал, что происходило вокруг.
 
Нравы были не то чтобы тюремные, но, прав был начальник гауптвахты, скотские. Например, один дед закатав по локоть рукава и зажав между предплечьями рук спичку, затем попросил своего сообщника вытащить спичку губами с завязанными глазами, что и было проделано. Потом то же предлагалось проделать молодому солдатику. Он также, как и предыдущий стал губами искать спичку. Фокус состоял в том, что дед, проворно вскочив на лавку, снимал штаны и подставлял молодому своё заднее место, в которое тот тыкался губами. Громкий смех заставлял наивного молодого сдёрнуть повязку.
 
Тогда я снова вспомнил Горького и начальника гауптвахты, и Михаил во мне подумал: «А вдруг капитан Симонов прав, «жизнь – дело сумасшедшего зверя», скотины, «читайте Брема», всё в ней – пустяки, игра, а я действительно испорчен интеллигентами и книгами? Вдруг все эти «учителя жизни» – гуманисты, идеалисты, моралисты – врут; никакой социальной справедливости и совести нет – всё это химера. 
   
Ничего нет, всё выдумано, всё лживо, а моё alter ego – мой Карамора призван обнажить ложь, должен открыть людям, что все они обмануты. Вдруг прав Карамора: жизнь – порой звериная, скотская борьба, и незачем сдерживать, главное, нечем сдержать эту борьбу. Он во мне, словами Горького, настаивал, что, если у человека нет сил протестовать против подлости в себе самом, или он смирился с ней, то и не надо протестовать против неё. Отвергая эту философию, моя троица Михаил-Майкл-Минька, как могла, сопротивлялась, не желая принять такой своеобразный взгляд на жизнь.
   
Далее мой однокурсник задумался, словно что-то вспоминая, и продолжил:
– Есть очень злая сказка, которую повторил Горький в упомянутом мною рассказе: народ единодушно восхищался красотою и богатством одежд короля, а мальчишка вдруг закричал: «Король-то совсем голый!» И все увидели: да, король гол и уродлив. Может быть, этот Карамора во мне и должен был сыграть роль этого зоркого мальчишки? Показать мне, как жизнь несовершенна, когда её не пытаются прикрыть лживыми одеждами. И мне стало очень обидно за людей. Впрочем, Карамора свою роль выполнил… и хватит о нём.

Затем Михаил-Майкл-Минька задумавшись после короткой паузы добавил:
– С Самкевичем мы сидели в разных камерах и общались редко. Помню только, что когда у него украли шапку наивный Петя громко заявил, что будет писать об этом случае в ЦК. Кого он хотел напугать этим? – непонятно. В его окружении в Пушкине, сверху донизу, всем было глубоко наплевать и на Петю, и его шапку, хотя большинство лицемерно делали вид, что готовы к соучастию и помощи. А от начальника гауптвахты сержант Самкевич получил «растопыренные пальцы» за халатность при сохранении и за разбазаривание госимущества в виде головного убора офицерского образца.
   
Ещё запомнился случай. Я сбрасывал снег с крыши сарая. Подходит Лёник, спрашивает:
– Эй курсант, чертить умеешь?
Минька во мне голосом Майкла отвечает: 
– Конечно, умею.
– А ну пойдём со мной.

Пришли к полковнику Осипову – коменданту гарнизона. Тот даёт мне листок бумаги с какими-то таблицами, которые надо перенести на большие листы ватмана. Как я понял, предстоял доклад коменданта в штабе округа о состоянии воинской дисциплины в гарнизоне города Пушкина.
– Сможешь сделать? – спрашивает. Майкл во мне думает: «Это лучше, чем снег чистить», а Минька ему вторит:
– Без проблем, но только нужны хорошие плакатные перья, тушь, линейка, ластик, бритва и некоторое, соответствующее сложности работы, время.

Комендант даже подобрел, услышав эти слова. Среди моих троих особенно старался Михаил, отдуваясь за остальных, ни Майкл, ни Минька палец о палец не ударили. На другой день полковник заявился в помещение, где я трудился и спрашивает:
– Ну как успехи, курсант?
– Да дело движется понемногу, товарищ полковник, – успокоил работодателя Михаил.

Комендант бросил взгляд на мою работу. Я ожидал чего угодно, но только не этого – реакция была неожиданной. Полковник обхватил голову руками и плаксивым голосом запричитал:
– Ой как плохо! – повернулся и вышел. Через несколько минут вбежал начальник гауптвахты.
– Что ж ты не сказал, что чертить не можешь?
– А я ни разу и не чертил, поэтому и не знал, что не умею, – честно признался Михаил. 
– А ну марш в камеру!

Так мой советский фасад познал пределы своих возможностей. Ему было неудобно, что он не оправдал доверия. Майклу было всё равно. А Карамора добавил свою ложку дёгтя, вероятно, анализируя внешние проявления и действия подсознания:
 – Самое большое удовольствие – одурачить, обыграть человека. Вспомните-ка детские игры и, начиная с них, просмотрите всю жизнь: игра в бабки, в мяч, потом игра с девицами, игра в карты, вся жизнь – в игре! Немало людей, которые играют самими собою, находя в этом удовлетворение. Не это ли было в случае с комендантом гарнизона?
   
Впрочем, я думаю, – продолжал мой однокашник рассказ о гауптвахте, – всё с «познанием предела своих возможностей» обошлось к лучшему. В противном случае, обладай я художественными способностями, мне точно надбавили бы срок и не отпустили, пока я не украсил бы плакатами всю комендатуру. Вот такая, если б мне не повезло, могла получится армейская диалектика.
   
По истечении объявленного мне и Самкевичу наказания, наш начальник курса Юрий Петрович встревожился, ведь мы отсутствовали гораздо дольше запланированных 3-х суток. Наш добрый в душе и отходчивый Папа послал в Пушкин переговорщика, кажется, это был лейтенант Резниченко. Он то и привёз нас с Петей на курс, – закончил свой рассказ мой друг, и добавил, что это была, пожалуй, последняя встреча с его собственным Караморой.

Со временем образ этого alter ego – Караморы – потускнел и как-то растворился в сознании за ненадобностью, в дальнейшей жизни на первое место выдвигались то Михаил, то Майкл, то Минька. Так и живу.


Рецензии