Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Будолом
иди с ним два.
Евангелие
Серой волчицей кралась Рамонская степь по излучине Дона. На горизонте она выцветала и переходила в блёклое небо. Небо, поднимаясь, наливалось краской и растекалось синью над головой.
Дома посёлка редко попадались на глаза. Белые, как бараньи костяшки в выгоревшей степной траве, брошенные волками, доглоданные шакалами и лисами, отполированные муравьями, они были потеряны во времени.
Как муравьи по былинке, бежали машины по трассе «Ростов – Москва». Ночью они превращались в светлячков, спешащих куда-то в далёкие города.
Годами можно не замечать трассу: ползёт она себе и ползёт серой гадюкой. А вот на степь часто засматриваешься. В моём воображении она перетекала в море, по которому плыл я корабликом на все четыре стороны, на волю, к родным, любимым берегам.
Волной о забор запретки, как о гранитный пирс, разбивалось вернувшееся в реальность воображение, поглощалось серым асфальтом плаца, путалось в нагромождениях решёток локальных секторов.
Когда-то каменный карьер собрал сюда рабочую силу. Выросло здесь исправительное учреждение. След лошадиного копыта в лужице — петля Дона, ловила души неприкаянные, удавкой врезалась в человеческий материал, переламывала хребты безвольные.
Камень и песок из карьера пошёл не только на возведение городов центрального Черноземья, но и на постройку посёлка тут. Кривоборье — название чудное, сказочное, а посёлок самый обыкновенный: вахта, санчасть, баня, три барака и «тюрьма в тюрьме». Перетянуты эти строения поясом жилой зоны, украшены колючей проволокой. Грыжей выдавило из-под этого пояса промзону. Ручейком втекают в узкий желобок вахты и вытекают чёрные фески во время разводов — утром и вечером. У кого руки растут из правильного места, те ходят в промзону, работают, веселей коротают срок.
Как молодыми усиками, порос периметр внешней запретки топольками. За топольками — поселковая жизнь: белокирпичные бараки роты охраны, бельё на верёвках, детский трёхколёсный велосипед, лай собак, свинарник, водонапорная вышка. Ещё дачница в коротких шортах, и плавящие взгляды тысяч глаз… и вздохи, вздохи, вздохи арестантов.
Простучав сапогами по железной лестнице, скрипнув деревянной калиткой, сменяется охрана на вышке. В окошке замирает фигура вышкаря. По проборонованному чернозёму предзонника удаляется караульная смена, покачивая силуэтами автоматов. Разный контингент переодели здесь в робу. Разные дорожки привели сюда, и ой, какие разные, поведут отсюда.
Прибыл я в это замечательное место в конце августа, за четыре месяца до Миллениума, будоражившего арестантскую массу надвигающимся календарным событием.
— Канец вэка, бичё! Новае тисячилетие! — убеждённо говорил какой-то грузин. — Если у этай властьи хать нэмного гуманиз иест, балшая амнисти будэт… вот увидитэ!
Кто-то ждал амнистию. Кто-то ждал свидание, передачу или посылку. А кто-то ничего не ждал. Я был среди них. Мы были молоды. Живот прилипал к позвоночнику. Мы пили крепкий чай и много курили. Юмор спасал нас от падения духом и деградации.
Кто-то бил наколки, играл в карты, разводил голубей. Кто-то ставил брагу… и почти все были не прочь бухнуть, покурить траву и прогнать по вене маковую солому. Причём независимо от того, стал ли этот подонок на путь исправления или нет, сотрудничает ли тот или иной негодяй с администрацией учреждения, отрицательный ли это осуждённый или активист, идейная ли эта сволочь или нет. Все без исключения, даже неопределившиеся, хотели задурманить голову тем или иным способом.
Прибился я к тихой заводи и неподвижным поплавком торчал шестой год на поверхности. Стоячая вода зацвела сорной тиной. Вымирали динозавры и мастодонты преступного мира, оставляя после себя мифы и легенды. Приходила свежая кровь, принося перемены старых устоев. Появились мобильные телефоны, неся извращённую арестантскую мысль на крыльях виртуальной свободы. Этот виртуальный птеродактиль витал по просторам… где-то заплетал, где-то распутывал узлы постылой арестантской жизни.
Администрация подстроилась, поменяла приоритеты, и на первый план вышла борьба с нелегальной связью. Брага, заточки, карты, порножурналы, наркотики и даже деньги стали попутной добычей. Удачей считалось вынести со шмона «трубу» (мобильник). За «трубу» от хозяина (начальника учреждения) — премия. Тех, у кого нашли, наказывали, сажали в «тюрьму в тюрьме».
В дело борьбы с нелегальной связью вмешивалась политика. А где политика, там и подруга — коррупция. Ведь как администрация оставит лояльных себе зэков без связи? Тогда нелояльный преступный элемент разгуляется. Ситуация может выйти из-под контроля. А этого администрация больше всего опасается и спускает всех собак системы безопасности на неподконтрольный контингент.
Одни открыто, лежа на шконке, пуская слюни, по «трубе» базарят. Другие в дальнем углу каптёрки, при трёх атасах, хоронятся. Менты порой так запарятся, что пробегают мимо того, кто на виду, бегут каптёрку штурмовать.
Поплавком без поклёвки плыл я по течению шестой год. В политику не вмешивался, в чужой монастырь со своим уставом не лез, жил тихо. Знал — сожрут. Придерживался принципа: «День прошёл — и срок короче». Но идиотом не был и замечал, под какой ветер какой флюгер вертится.
Напасть — старуха дряхлая, прицепилась. Посадили меня в «тюрьму в тюрьме» за нарушение режима. «Тюрьмой в тюрьме» арестанты называют ШИЗО (штрафной изолятор) и ПКТ (помещение камерного типа). Так вот, бывает, когда «тюрьма в тюрьме» пустует, там чалятся единицы, да и то, больше по собственной инициативе. А бывает, найдёт коса на камень, администрация начинает лютовать, набивает «тюрьму в тюрьме» под завязку. Режим начинает трещать, как старая сосна под напором ветра. Заботы, как щепки, так и летят. Пока всех наказанных накормишь, баланда уже холодная. С прогулкой не справляются: ПКТ и ШИЗО должны гулять раздельно. ПКТ-шники легально курят, ШИЗО-шники рады с ними гулять. Даже ВИЧ-евых пускают вместе с остальными, хотя сами же придумали строгую изоляцию.
Значит, сижу я в «тюрьме в тюрьме» за нарушение режима. На прогулку хожу регулярно, не пропускаю. В этот раз меня вывели под вечер, до последнего думая, что я отстану.
— Свободных двориков нет, — бубнил недовольно контролёр. — К Будоломову пойдешь?
— Пойду.
— Ну, заходи.
Пасмурный осенний вечер замер в бетонном колодце дворика. Картинка перед глазами зернилась, как экран чёрно-белого телевизора. На стенах шуба, как оспенная кожа, пенилась тенями. В глубине дворика, сливаясь с фоном, топтался высокий человек. Чёрный лепень (куртка), чёрные шкары (штаны). Языки огромных ботинок без шнурков отгибались, как ишачьи уши.
Знакомы мы не были. Прибыл он недавно. Видел его в третьем отряде. Как большой кобель среди шавок, кучковался он с молодняком.
— Здорово, — ступил я во дворик.
— Здоровы были, — отозвалась тень.
— Тенгиз, — протянул я руку, — будем знакомы.
— Будолом, — пожал руку своей холодной лопатой, — погоняло Будолом.
— Что-то поздно изолятор гуляет? — пошутил я, протянул сигареты. — По хатам не сидится?
— С козлами не в жилу сидеть, — закурил Будолом. — Не зайду с прогулки, пока к Малому не переведут. Вся прогулка поддерживает.
Над прогулочными двориками стоял гвалт — арестанты перебрасывались колкими шутками, травили байки. Небо почернело. Прожектор резанул холодным лучом света и замер на бетоне и арматуре.
— И я поддержу, — выдохнул я дым, поднимающийся к краю бетонного колодца и танцующий под лучом прожектора.
— Пастух меня вербовать пытается. В покое не оставляет. Говорит: «Пожалеешь. Ты же наш… бывший». Какой ваш? Дуру гонит… — ухмыльнулся Будолом. — Я первый срок мужиком сидел, и сейчас переобуваться не собираюсь.
— Где сидел?
— Начинал в крытой, в Тулуне. В бытность Япончика... Правда, его не застал, позже пришёл… добивал срок здесь, дома.
— А Пастух с чего прицепился?
— Я же инструктор по рукопашному бою. Служил, в горячих точках бывал: в Баку, в Абхазии… После Абхазии тренировал спецназ. Пастух всю подноготную знает, вот и не отстает. Говорит: «Переходи в актив. При деле будешь. По УДО раньше отпущу». Знаю я эти посулы мусорские… Да и на воле потом, как людям в глаза смотреть? Нет, не моё это…
Тишина повисла над двориками. Долгая прогулка утомила. Гвалт сменился покашливаниями, плевками и матом.
— А хочешь, научу рукопашному бою? — предложил Будолом, погасив бычок в оспине шубы.
— Да… как-то… не знаю…
— Хитростей много, но всё строится на одном базовом движении, — погарцевал, согреваясь, Будолом. Показал стойку и приём. — А так… бывают моменты, когда любые методы хороши, когда либо ты, либо тебя. Хватай за яйца и тяни вверх… противник машинально на носки становится, тогда толкай или бей в грудь… любой шкаф падает. Тут уж не до эстетики.
Перевели Будолома, куда хотел. Под ужин опустела прогулка. Контролёры с облегчением вздохнули и поставили алюминиевый чайник на плиту. Долго по коридору гулял стук половника и скрип открывающихся кормушек. «Тюрьма в тюрьме» ужинала и готовилась к отбою.
Лагерь, как небольшой посёлок, калейдоскопом меняет картинки. Выходишь из «тюрьмы в тюрьме», словно освобождаешься на волю. Пространство расширяется. По началу рябит в глазах. Тебя встречают, как вернувшегося с орбиты космонавта. Некоторые так отвыкают от «большой земли», что предпочитают тишину, прохладу и покой камеры.
С недавних пор поплавок вынесло из тихой заводи, и понесло по водоворотам течений, тревожило волной, подёргивало леску. Правило: «День прошёл — и срок короче» переставало работать. Призраки динозавров и мастодонтов преступного мира не давали спокойно коротать срок. Втянули в политику.
Так получилось, что сблизился я с человеком, которого в двух словах не опишешь. Человек достойный… Слово держит, если дал. Стелет мягко, да не уснёшь. Может вознести на колокольню лагерной церквушки, свечкой подпирающей небо на краю плаца, и тут же сбросить в чернозём, чертей показать.
Прошёл советские лагеря от Средней Азии до Красноярска. Любил вспоминать закаты на Ангаре. За плечами более двадцати лет отсидки и две «раскрутки»: одного заколол заточкой в сердце — до санчасти не донесли; голову второго раздавил шиномонтажным прессом, как спелый арбуз. Постоял за честь и правду. Такой и сатаны бы не испугался, заставил бы поджать хвост.
Меня стал называть по имени-отчеству, хоть был на десять лет старше. Пятый десяток разменял мелочью. Погоняло Горец. Родом из Дагестана. Говорил, кроме русского и родного лакского, на кумыкском. А смачно ругался так на всех языках, где сидел, с кем дружил: от таджикского до кабардинского. Язык был его оружием: когда мечом, когда щитом, когда скальпелем, когда лекарством, когда ядом. Любил стихи и афоризмы. Многое читал наизусть с выражением.
Начальник учреждения запретил сотрудникам разговаривать вне протокола с Гусейновым. Покладистыми становились офицеры, словно зловещие Наги, послушные дудке заклинателя. Цыгане — дети по сравнению с ним. Евреи и армяне — бесхитростные простачки.
И вроде бы такому человеку море по колено, но таилась в нём сила разрушительная. Гневный дракон спал на цепи у разума. Когда дракон просыпался, скрежетал цепью, клацал зубами, затмевал разум и рушил в одночасье все построенные замки. Увеличенный срок, лагерные раскрутки — тоже были результатом вспышек гневного дракона. Правда, с годами он научился управлять гневом, выдрессировал этого дракона. И порой устраивал шоу контролируемой агрессии. Но психика устойчива не у всех, не каждому показаны такие спектакли. Бывало, сюрпризы преподносила ошарашенная публика.
Как-то утром меня разбудил крик. Я подскочил, протёр глаза. Крик метался по бараку, бился в окна. Горец сидел на шконке и истошно орал:
— Пошёл на *** отсюда! Если слов не понимаешь, пошёл на хуй, гондон! Автоматная рожа, пошёл на хуй из барака!
Его закоротило, глаза метали огненные стрелы. Как матёрый волк, припёртый в угол на кошаре, рвал он воздух, рыл под собой землю.
Будто колоколом звенело в ушах: «Пошёл на ***!.. Автоматная рожа!»
Над Горцем нависала медвежья фигура Будолома. Будолом выплёвывал скомканные фразы и, похоже, был в шаге от того, чтобы кинуться на Горца.
— Ты кого посылаешь?.. За базаром следи…
Меж ними суетился мужик из нашего отряда. То пытался сгрести и отодвинуть Будолома, то забегал сзади, рассыпаясь в хаотичной пантомиме. Я тоже попытался успокоить кипиш, больше подбадривая мужичка к активным действиям, чтобы увёл поскорей Будолома. Почему-то я почувствовал себя беззащитным. Как если бы в дом ворвались грабители, а ты в постели, и под подушкой нет нагана.
Будолом, как медведь-шатун, раскачиваясь, поковылял по проходу, озираясь и рыча себе под нос. На противоположной стороне барака он плюхнулся за стол. Там сидели и испуганно семафорили глазами Малой и пара мужичков. На столе стояли кружки и миска с закуской.
«А-а-а… Дурдом!» - выдохнул я и упал на подушку, как подстреленный.
Монотонно копошился день в лагере. Арестанты гуськом ходили в баню на помывку. Завхоз нёс с вахты письма. Коты скучали на краю плаца. В бараке стучали кости по доске нард. Мерцал приглушённый телевизор.
После обеда в отряд наведался смотрящий за лагерем, местный блатной. Зашёл к нам в проход, присел, от чая отказался. Покрутил чётки, поговорил ни о чём для вида и выложил настоящую цель прихода: «Что случилось в отряде? И почему мужика послали на три буквы?»
Горцу только дай поговорить, за словом в карман не полезет.
— Сам выморозил, падла… Рано утром самогон, походу, выгнали. Тут же сели бухать. Шуметь начали, разбудили. Я им замечание сделал, чтоб не шумели. Только прикемарил, опять галдеж. Говорю: «Вас же попросили, потише. Пол отряда ещё спит». А этот мерин начинает паясничать, ещё громче кричать... Охуел совсем! Я и послал его на *** из барака. Пришёл в гости, так веди себя подобающе. Ладно бы мужик некрасовский расчувствовался, а тут этот… рожа автоматная, рамсы попутал.
Смотрящий помычал многозначительно, почесал репу. Вроде прав Горец. Прав по всем понятиям. Но как-то не хочется этого признавать. Ведь за местную команду положено болеть. Поводил он носом и сказал:
— Будолом, конечно, криво въехал, но посылать не стоило.
— А как быть, если человеческий язык не понимает? — задал вопрос Горец.
— Ну, пойду… поговорю с Будоломом.
Калитка локального сектора за смотрящим захлопнулась.
Осенний вечер гулял по лагерю. Сумерки опускались на посёлок. Небо было серым, как выцветший брезент. На вахте зевал дежурный помощник начальника колонии. На вышке желтело мутное окно. В локальном секторе было вечернее оживление. Арестанты тенями тасовались из угла в угол, от решётки до решётки, как волки в клетке. Некоторые сидели на лавках, курили, подмолаживали геморрой. Молодежь ломала турник и брусья.
Горец подошёл к локальному сектору третьего отряда.
— Третий отряд!..
— Говори, — замаячил в потёмках силуэт.
— Будолома подтяни!
— Ща… Он спрашивает: «Кто зовет?»
— Горец.
— Ща… Он занят.
Горец нахмурил брови, зыркнул хищным глазом и пошёл тасоваться. Видимо, хотел поговорить с Будоломом, отполировать острые углы. Утренний кипиш тянул сердце дурным предчувствием. Но Будолом не захотел разговаривать.
Пасмурное утро повисло сырой тряпкой. Топольки за запреткой облепили торжественно молчавшие вороны. Плац пустовал, разорванным пазлом лежали на нём лужи. Дерево, проросшее через прутья решётки бани, осыпалось жёлтыми листьями.
Раньше обычного мы с Горцем пошли в баню. Шли молча, спросонья тяжело передвигая ноги, в надежде, что горячая баня прогонит остатки сна. На чердак банно-прачечного комплекса, где колдуют маклёры, по железной лестнице гремели казёнными ботинками два офицера. Я никогда не видел эти легавые морды в такую рань, лазающими по чердакам. Странное время выбрали для приобщения к искусству. Но меня они мало заботили, потому что к нам было не придраться. В свой банный день следуем на помывку, по форме одежды, бирки на правом боку.
Осмотревшись, две фуражки пропали в темноте чердака.
В бане было пусто, висело белесое паровое облако. Горец быстро помылся. Я завозился. Когда ловил в запотевшем зеркальце отражение щеки, скользя по ней бритвой, до меня долетел шум из предбанника. Как будто кто-то ругался… Щекотнуло под ложечкой. Держа в одной руке зеркальце, в другой — бритву, я вышел в предбанник.
Посреди предбанника, как пожарная каланча над посёлком, возвышался Будолом. Его кренило в угол, где на лавке с полотенцем в руках сидел Горец. Вдоль противоположной стены секундантом прохаживался Литвин, смотрящий третьего отряда. Сцена повторилась, с той лишь разницей, что тогда в бараке я был Будолому под левую руку, а теперь — под правую.
Будолом плевался какими-то предъявами. Горец ему отвечал, чтобы шёл в отряд, мол, там поговорим. Я бросил что-то в том же духе, но Будолом не повёл и ухом, будто сказанное было на непонятном ему языке. Тогда я обратился к Литвину.
— Вы чего сюда припёрлись? Уведи его.
Литвин остановился. Чёрная спортивная шапка была надвинута на брови, как у гопника — грозы подворотен. Он измерил меня пренебрежительным взглядом. Меня заколотило. Я стоял перед ними голый, как абориген. Как голый абориген перед облачёнными в доспехи конкистадорами. Мандраж усилился трясучкой от холода, предбанник продувался.
— С ума не сходите. Идите в отряд, — бросил я и нырнул в облако пара. Струя воды прожгла до костей. Мозги, казалось, закипят от напряжения. Я намылил голову, и посторонний шум устранился. Вода брызгала по темечку, как по арбузу. Когда смыл пену, снова услышал шум. Я плеснул воды в лицо и пошлёпал в предбанник.
Открыл дверь и… увидел потасовку. Горец, сидя на лавке, уворачивался, будто что-то искал под ногами. Будолом, запутав его в тельняшке, наносил удары. Или, скорее, казалось, что они перетягивают тельняшку друг у друга. Тень Литвина колебалась в дальнем углу. Выскакивая в предбанник, мне под руку попалась железная урна. Я машинально подхватил её, чтобы долбануть баклана по башке. Заметив это боковым зрением, Будолом втянул голову, как черепаха, и урна ударила по горбу. Удар развернул его ко мне, он выбросил руку, обороняясь. Внезапно открывшийся второй фронт ошарашил его. Упавшая на кафель железная урна оглушила литаврами! В глазах Будолома отразился голый человечек в мыльной пене, способный перетянуть железной лапой. В них плеснулось удивление и паника.
Дверь открылась. В проём закатился Пряник, пузатый контролёр, знавший всех осуждённых по фамилиям.
— Будоломов, Литвин, Гусейнов, Жохов… Что здесь происходит?! — удивлённо сдал он назад и укатился.
Будолом и Литвин бросились в двери.
Воцарилась тишина. Из душевой доносился плач струи, разбивающейся о кафель.
Я повязал полотенце вокруг пояса. Горец тяжело дышал, кряхтел и отхаркивал кровь и ругательства. Он застрял в горловине тельняшки и только теперь надел её. На его раскрасневшемся лице саднила скула, сечка на брови сочилась гранатовым соком. По кафелю предбанника алели кровавые кляксы. Под ногами я заметил… Откуда это?.. С фаланги среднего пальца струйкой текла рубиновая кровь. Видимо, урна огрызнулась острым краем. Я принялся зализывать рану.
Дверь, как театральный занавес, распахнулась. Вошли заместитель начальника колонии по безопасности, подполковник Пастухов, и заместитель начальника колонии по оперативной работе, капитан Дедов, авианосцами задрав тульи фуражек.
— Так что здесь происходит?! — командным баритоном вступил Пастухов.
Дедов встал рядом, скрестив руки перед собой, как в стенке при исполнении штрафного, и на протокольном лице сформировалась гримаса отчужденной неприязни.
Заметив кровь, Пастухов переменился в лице.
— Что случилось?.. Молчите?.. Тогда собирайтесь, пройдёмте на вахту.
— Гражданин начальник, всё в порядке, — Горец даже не смотрел на них, продолжал раздражённо копаться в пакете и натягивать носки.
— Гусейнов, вы сейчас пройдёте с нами на вахту…
— Не пойдём, начальник.
— Пойдёте!
— Мы себя скомпрометируем, если пойдём сейчас с вами, — сказал я.
Несвойственное арестантской лексике выражение возымело действие. Пастухов посмотрел на меня как-то вдумчиво, перевёл взгляд на Горца и сказал:
— Гусейнов, даёшь слово, что в лагере будет спокойно? Что ЧП не будет…
— Начальники, не беспокойтесь, всё будет тихо, — пообещал Горец.
В отряде жужжало возмущение, как в пчелином улье при залетевшем шершне. Вероломный поступок Будолома взбудоражил умы и души нашего отряда, коих насчитывалось шесть десятков. У кого позволяли отношения, подходили, предлагали помощь, приносили таблетки, мази. Мужики расценили нападение на Горца как кощунственный акт вандализма. Что и говорить? Каждый уважал бывалого каторжанина за справедливость, порядок и помощь, которую тот оказывал по мере возможности. Кому-то помог с расчётом в игре, кого-то не обошёл вниманием в трудную минуту, за кого-то просто заступился, не дал сожрать. К нему шли, как к третейскому судье при спорах и конфликтах. Как мудрый Соломон, он находил удивительное и простое решение. Короче говоря, арестантская масса уважала его и тянулась к нему. То качество, которое администрация нарекает «преступным авторитетом» и пытается либо контролировать, либо уничтожить. Конечно, святым он не был: мог развести на деньги коммерсанта, переаферить афериста, поставить на лыжи скользкого проходимца, а иному негодяю указать место. Но действовал всегда в рамках понятий и традиций, коим счет по меньшей мере вековой. А сотрудничество с администрацией считал делом недостойным.
Одним словом, отряд закипел, как крепкий чифир на раскалённой плите.
Пришёл смотрящий. Покрутил чётки, поводил носом. При этом чувствовал себя неловко, как пёс на волчьей тропе. Поглядывая на ссадины и кровоподтёки, расспросил Горца, что да как. Пытался полировать острые углы. Бродяги не скрывали раздражения от такой полировки: «Как он поговорил с Будоломом, если после разговора тот пошёл на это?» Просто так теперь не отбрешешься, пришлось дать слово, что вечером приведёт Будолома.
— Литвина тоже прихвати, — бросили смотрящему, закрывавшему калитку.
Долго не оседала муть, какую в этом болоте ещё никто не поднимал. У собравшихся за дубком (столом) не было вопросов, как называется такой поступок. Здесь собрались люди бывалые, проверенные, и как «Отче наш» знали, что подкарауливать в бане, санчасти, туалете и поднимать руку — неприемлемо для порядочного человека. А посему вопросы оставались лишь технические.
Кроме меня и Горца, здесь были: Асик, бродяга, добивавший двенадцатилетний срок за разбой и экспроприацию ценностей во Владикавказе; Низам, азербайджанский эмигрант и разбойник с большой дороги, переваливший экватор пятилетнего срока; Исмаил, кумыкский философ, за схрон оружия в Дагестане кативший шестилетний шар скарабея в гору.
Получался ударный кулак. Местные блатные дали понять, что держат крепкий нейтралитет, и их устраивает роль публики.
Темнота за окнами барака повисла чёрными квадратами Малевича. Отряд до отбоя предоставлен сам себе, без надобности администрация не тревожит жилую зону. Мужики кучкуются у телевизора. В кухне по плите передвигают кружки, как шахматные фигуры. Завхоз пасётся где-то в лагере.
После вечерней поверки бродяг позвали в каптёрку на разговор. Лампа под потолком каптёрки брызгала светом. У стены стояла кушетка. На ней сидел Будолом. Он был как под транквилизаторами, даже не поднял глаза. Зашедшие в каптёрку разделились: местные блатные стали вдоль стеночки, как в битком набитом танцзале поселкового клуба; а ударный кулак без предъяв и китайских церемоний накинулся на Будолома. Низам схватил тумбочку и разбил о голову Будолома — она разлетелась по каптёрке на составные части. Кто-то подобрал доску и орудовал ей. Будолом сгруппировался: одной рукой прикрыл лицо, другой — темя, куда норовила попасть доска. В какой-то момент Будолом поплыл, его качало под шквалом ударов, как буй на волне, и, казалось, ещё чуть-чуть — он свалится на пол.
— Хватит! Убьёте! — крикнул смотрящий.
Местные блатные стояли со стеклянными глазами. Они побледнели, как известь на стене за их спинами. Позже один из них скажет: «Подход был жёсткий».
Из каптёрки гомонящая орава прокатилась по жилой секции в угловой проход, как по рынку между прилавками. Мужики на спальных местах копошились по-своему, в этом театре им была отведена роль пассивной массовки. В угловом проходе на шконке сидел Литвин. Он посерел, почернел, чувствуя, что произошло в каптёрке.
— Тебя кто за отряд грузил? — ударил Горец Литвина по лицу. — Этот-то… А ты не понимаешь, кто так поступает?! — дал ещё раз, голова болтнулась, зубы скрипнули.
Литвин не чувствовал боли, страх выжег в нём чувства. На губе появился поясок червяка, просочившийся кровавым соком. Он не мог вымолвить ни слова, лишь утерся шапкой.
Состояние возбуждения стало проходить, перебинтованная фаланга пальца резанула болью. Я сорвал повязку, из ранки слезой потекла рубиновая кровь. «Опять… Всё, хватит крови», — подумал я и снова перебинтовал палец.
Смотрящий погнал Литвина от греха… Наказал: организовать транспортировку Будолома в отряд, прикусить язык и завтра же сложить с себя полномочия.
Из каптёрки Будолома выволокли под руки, протащили в жилую секцию и повалили на шконку, как подпиленный дуб. Он как рухнул, так и пролежал несколько часов, не шевелясь. Мужики копошились на спальных местах, не замечая брошенный в углу большой мешок. К отбою Будолом исчез. После него на шконке осталась подушка с пятнами крови, как жупел.
На неделю в лагере притаилась тишина. Излучина Дона неспешно несла тихую воду. Моя ранка на фаланге пальца превратилась в маленький шрам. Асик залечивал кулак, пострадавший от соприкосновения с широкой костью Будолома. Лицо Горца просветлело, следы нападения почти прошли.
Позже появились пузыри реваншистского брожения. Кто-то научил Будолома, как испечь и подать сей пирог. Посоветовал написать маляву в город и собрать подписи реваншистской части лагеря. Назревало «сучье вымя».
Тогда Горец пригласил к нам смотрящего и бродяг, кто пожелает. Когда почтенная публика собралась в комнате личного времени, Горец достал мобильник, позвонил в Воронеж вору и включил громкую связь. Ответственность момента нахмурила лица. Многие закурили. В комнате личного времени стояла гробовая тишина. Мобильник заговорил уверенным голосом.
— Да, это Плотник, говори…
— Братан, это Горец. Я звонил по одному вопросу неделю назад, не дозвонился… Просто сейчас назрело. Тут собралась бродяжня лагеря, хотим услышать твоё мнение, — Горец говорил быстро, чеканя слова. — Братан, здесь есть мужик… ну, мужик не мужик, бывший военный, спецназовец, Будолом погоняло. Жил тихо, не слышно, не видно… А тут как-то выморозил по пьяни… Человеческий язык перестал понимать. Я послал его... Вечером, по трезвяне, он поговорить отказался. Спустя несколько дней подстерёг меня в бане и кинулся… Мы с него получили за этот поступок.
— Ну, и что ты сделал неправильно? — поинтересовался голос из мобильника.
— Я считаю, что поступил правильно. Просто есть недовольные. Прямо не говорят, но по углам шепчутся. Нужно твоё слово.
— Правильно сделал, что позвонил, — сказал голос. — А то до меня дошли слухи, мол, звери в Кривоборье побили нашего мужика. Передай трубку смотрящему, кто сейчас за лагерь в ответе?
— Говори, братан, — сказал Горец, — ты на громкой, тут все слышат…
Но почему-то смотрящий схватил мобильник, переключился с громкой связи и стал суетливо бубнить, что положение в лагере на должном уровне: «тюрьма в тюрьме» греется, с насущным проблем нет, дорога, в том числе и на волю, есть, кормят сносно, мужики довольны и тому подобное. Почтенной публике стало всё понятно. Только не все из собравшихся знали, что говорить неправду вору — тоже поступок, и он имеет вполне конкретное определение.
После сеанса громкой связи вопросов по этому инциденту не осталось. От такой прививки «сучье вымя» моментально разрешилось.
Тихой водой по излучине Дона потекло время. Всё вернулось в привычное русло. Короткие дни поздней осени вазюкались по плацу ботинками арестантов, топоча в столовую, баню, санчасть. Звонил колокол церквушки, поднимая с деревьев крикливых ворон.
Кто-то принёс в отряд из промзоны гантели. Какой-никакой, а спортинвентарь. Всё лучше, чем кирпичи или баклажки с водой тягать. Но гантели пережили лишь одну тренировку. Пришёл молодой офицерик, сдвинул фуражку на затылок, залез в нужный чулан, достал гантели, передал шнырю и погнал его на вахту. Было понятно — пришли только за этим и знали, где лежит.
Я поставил задачу перед завхозом вернуть спортинвентарь в отряд. Завхоз неделю отбрёхивался и наконец сказал:
— Пастух лично приказал отшмонать гантели… Хочешь, сам с ним поговори.
В кабинете заместителя начальника колонии по безопасности, подполковник Пастухов, сидел за боковым столом, как бы подчеркивая неофициальность приёма. Закатанные по локоть рукава офицерской рубашки оголяли мощные предплечья. Запястье тужилось разорвать белый металл браслета часов. Тусклое освещение завуалировало висевшие на стенах плакаты с идеологически-инструкционной нагрузкой.
— А-а-а… осуждённый Жохов… по какому вопросу прибыл?
— Владимир Иваныч, у нас гантели отшмонали… Можно вернуть?
— Во-первых, не «можно», а «разрешите»… Во-вторых, не разрешаю!
— Почему?
— Единую спортплощадку мы оборудовать не можем. Есть у вас в каждой локалке турник и брусья, вот и занимайтесь. А разрешить гантели, тяжелый металлический предмет в отряде… нет, — покачал он головой.
Я знал, что Пастухов лукавит, где-то прекрасно закрывая на это глаза. Но говорить за кого-то не принято.
— Вас не поймёшь, гражданин начальник, — начал я жаловаться. — В карты играть запрещаете, брагу ставить запрещаете, наркотики запрещаете — это понятно. А спорт вам чем не угодил?
— Вы и так молодцы бравые, в пример ставлю, не то что русаки наши, — выругался он.
— Зря вы так… Мы по национальному признаку вообще не делим.
— Хорошо… Ты мне скажи, возможно у вас, чтоб жена мужа скалкой гоняла?!
— Бывает всякое.
— Бывает… как исключение, а тут это норма! Пьянь, тьфу!.. — скривил он рожу.
«Дороговато обходится нам ваше уважение, — подумал я. — Лучше как-нибудь без этого».
— Вот ты мне скажи, как вы Будоломова тряханули? А он не так прост. Спецназовец. Молчишь. А я тебе скажу. Всё знаю. Потому что вы друг за дружку держитесь, не даете в обиду. Донесли, что ты, с виду тихий, на этого гренадера в бане голый кинулся. На него одетых поискать надо, а тут голый! Представляю, каково это! Я б и сам оторопел, — потрясся он, хихикая. — Что и доказывает, что с вами ухо востро держать надо. Вам дай в отряд гантели… завтра по голове кого-нибудь…
— Вы же знаете, Владимир Иваныч, если надо, зэк и ложку заточит, и шпилькой заколет, хоть кирпичом… что из барачной кладки достать — не проблема, — посыпал я примерами. — Можно с вами откровенно… не для протокола, как говорится?
— Валяй.
— Вы сами себе противоречите. С одной стороны, признаёте, с другой — за диких зверей держите. Как будто я мечтаю кого-то гантелей по голове треснуть. В борьбе с нами вы себя же подставляете. Как предвзятый арбитр на поле, подыгрываете местной команде, а потом запутываетесь в своих же решениях.
— Как это? Почему? Что-то мудрёно…
— Мы же понимаем, что Будолом — торпеда, не просто так он на Горца кинулся. Подсказали. Всё спите и видите, как Горца поломать. Не случайно в то утро ваши замы по маклёркам шушарили. И вы с Дедовым как-то быстро появились. С вахты так скоро даже бегом не прибежишь. Подготовлено было. А то, что у Горца две раскрутки, вы не подумали? Как в молодости, посадил бы он этого дурака на пику?.. ЧП! Многие фуражки полетели бы.
Призадумался заместитель начальника колонии по безопасности, подполковник Пастухов. Стал постукивать пальцами по столу. Надул лоснящиеся щёки.
— Ты, Жохов, верно говоришь вроде бы… но это не правда. Не подучивал Будоломова никто, сам дурак…
— Тогда получается, работаете вы плохо, раз до такого допустили.
— Ты это, не умничай тут. Мы работаем, — ерзнул он на стуле. — Гантели не получишь! Всё! Иди в отряд.
След лошадиного копыта — петля Дона покрылась белым покрывалом. Зима пришла суровая. Повалили снегопады. Утром и вечером шныри расчищали снег. На плацу протоптали колеи, утопающие в сугробах-исполинах. Наш локальный сектор под козырёк скрылся, как за айсбергом. Придавили морозы под тридцать, расписали окна ледяными узорами, окаймили сосульками крыши. В бараке плиту с кухни перенесли в жилую секцию. Со старых телогреек мужики отпарывали рукава и надевали на ноги, как ботфорты. Прикладывали руки к трубам барачного отопления. Припоминали на своём веку такие морозы.
Неделю покрепила зима напоследок и подтаяла, протекла. С ней уплыл Горец по этапу в Россошь, шатать тамошний драконовский режим. В мае месяце с первой зеленью Асика из «тюрьмы в тюрьме» не вернули в лагерь, угнали в Борисоглебск. Исмаила вывезли в Воронеж на «Двадцатку». Меня перевели в другой отряд, перекрикиваться с Низамом через плац.
Перетасовали кумовья колоду по-новому, кому что выпадет. Оперативная работа на лицо: ротация, строгая изоляция. Короче говоря, раскидал нас степной ветер, как репей, по разным углам, кто где прилип.
Пришло лето. Позеленел, заблагоухал разнотравьем предзонник. Тополя верхушками крон подметали разбросанный хлопок облаков, убегавших по бескрайнему небу. В небесном колодце тонуло солнце, под ним бабочками висели голуби.
Латаный-перелатаный мяч прыгал по плацу. Промзона пришла сыграть в футбол с жилой зоной. Гомон, хохот, мат метались от ворот до ворот. Контролёры с вышки глазели, тряся животами от хохота. Смотрю, вдоль локального сектора гуськом потянулся третий отряд из бани. Будолом среди них косолапит. Мяч прикатился под ноги, я пасанул его в атаку. Боковым зрением вижу, ко мне прямиком этот медведь направляется. Насторожился я, потерял нить игры, стал как вкопанный.
Подошёл Будолом, сутулясь, протянул руку поздороваться. Заключил мою ладонь в свои две огромные и пожал уважительно. — Отец, отец, — проговорил протяжно, шевеля губищами, как медведь на мёд. Видимо, дошло до него со временем, что использовали его в чужой игре. Понял, что зря, наслушавшись сорочьего брёха, по-медвежьи полез в волчье логово.
Свидетельство о публикации №221060800594