Дерево у забора

   Я очень боюсь поваленного дерева. Сам не знаю почему. Дедушка чувствует, что я его боюсь, посмеивается надо мной. Да правда – что такого? Дерево и дерево. Лежит себе у забора школьного двора, никого не трогает. Просто оно распилено пополам, или грозой так разорвано, и половина упавшего дерева поднимается вверх. И кажется, будто бедное дерево, умирая, подняло огромную корявую руку. Так и застыло навсегда.
– До поваленного дерева? – спрашиваю я, бодрясь.
– До него, – ехидно кивает дедушка. – До него – и обратно.
И я бегу. Сперва по дорожке, потом по пустому утреннему футбольному полю, трава в росе, всё вперёд и вперёд… Какой большой школьный двор! Не то что у нас. У нас в городе всё маленькое. И школьные дворы тоже. Выйдешь из школы, два шага пройдёшь, двор и закончился. И уже к дому своему подходишь.
А тут бежишь и бежишь, конца не видно двору. Да и ладно, не так-то уж и тяжело. А мне так вообще полезно, потому что толстый.
Дедушка – спортсмен, волейболист в прошлом, он очень хочет и меня к спорту приобщить. Заодно и похудею. Мне и самому неприятно, когда дразнят без конца. Только вот худеть пока не очень получается. Хоть и бегаю под руководством дедушки каждый день с утра пораньше, все каникулы напролет…
А так иногда вставать не хочется! Но дед прямо расталкивает: пошли, мол, на школьный двор! Бегать пора!
Я плетусь за дедушкой, мимо нашего «северного дома». «Северный дом» – так его называют, потому что построен он специально для жителей Севера. Чтобы летом приезжали и грелись. Вот и дедушка когда-то купил в нём квартиру, меня ещё и на свете не было. Интересно, он уже тогда думал: вот будет внук, буду его бегать заставлять? Прямо вот здесь, по школьному двору?

Я бегу, бегу, бегу, издалека вижу поваленное дерево. Стараюсь не смотреть на него, поднимаю голову повыше, но что толку не смотреть, когда точно знаешь, что оно – точно впереди, и всё ближе? «Поваленное дерево»… Даже словосочетание пугающее! Почему? А кто его знает. Но надо бежать. Сзади идёт дедушка, неотрывно смотрит на меня, я чувствую спиной его строгий, но и чуть насмешливый взгляд.
Бегу, бегу, всё ближе, ближе, стараюсь не смотреть, подбегаю к этому страшному дереву с его огромной корявой рукой, останавливаюсь.
Дедушка подходит, одобрительно хлопает по плечу:
– Хорошо! Теперь отдышись – и обратно тем же путем, как обычно.
Я хочу поскорей отдышаться, чтобы побыстрей убежать подальше от поваленного дерева. Бегу, бегу, ускоряюсь…
– Хорошо! – кричит дедушка. – А теперь – круг по полю!
Бегу по футбольному полю, обежал круг, останавливаюсь у сетки ворот.
Дедушка снова подходит, снова одобрительно повторяет своим высоким, надтреснутым голосом:
– Хорошо! Сможешь ещё пару кругов? Давай на время!
Дедушка смотрит на свои часы, засекает время.
Я бегу. Круг, второй, третий… Очень хочу похудеть. Да и дедушку не хочется расстраивать. Он и так огорчается, что я не в него. Не спортсмен. И вообще спортом не интересуюсь. А интересуюсь в основном книжками. Книжки дедушка тоже одобряет, но одними книжками здоров не будешь.

Мы идём домой. Дедушка довольный, я уставший и тоже довольный, что сегодня больше точно не увижу поваленного дерева. И зачем дедушка меня мучает – заставляет именно до него бежать? Ведь знает, что боюсь! Может, хочет меня приучить не бояться, особенно всякой ерунды?
А вот – понимаю же, что ерунда, и что не живое оно, да и не мёртвое даже, дерево и дерево. Но так эта рука у него торчит страшно. И пальцы такие кривые… Брр.

Мы идём домой, заходим в лифт, едем. Но лифт останавливается почти сразу. Кто-то другой, значит, ещё вызвал. И сейчас зайдёт.
Двери лифта медленно и торжественно, с шумом, открываются, и в лифт заходит другой дедушка. Руки в карманах держит.
– Вам на какой этаж? – спрашивает мой.
– На восьмой, а вам? – басом спрашивает в ответ другой дедушка.
– И нам на восьмой, – улыбается мой и нажимает на кнопку.
Едем дальше.
– А Илью Семёновича вы не знаёте? – вдруг интересуется незнакомый дедушка.
– Хм. Илья Семёнович – это я, если вы обо мне, – удивлённо отвечает мой.
– Да? – удивляется в ответ другой дедушка.
– Да, – со странным напряжением отвечает мой дедушка. И глядит на того. А тот – на него. И так они едут вверх и смотрят друг на друга. Всё внимательней и внимательней. Даже лица друг к другу приближают зачем-то, будто обнюхивают.
Я смотрю на эти гляделки с недоумением.
Впервые вижу своего дедушку таким смущённым и в то же время напряжённым.
Мы выходим из лифта на нашем этаже, а дедушки так и выходят из него, глядя друг на друга в упор.
Дедушка, не отрывая взгляда, достаёт ключ, открывает дверь…
– Илья Семёнович? – снова спрашивает другой дедушка.
– Илья. Семёнович, – отрывисто отвечает мой, и никак не может открыть дверь.
–  Матвей Семёнович я, – отвечает тот дедушка.
– Да, я так и подумал, – бормочет дедушка. Он наконец открыл дверь, ворвался в квартиру и закричал своим высоким голосом: – Нина! Нина!!
В коридор выбежала бабушка.
– Ша! Что ты орёшь? – накинулась она на дедушку. Увидела другого дедушку и осеклась: – Ой. Здрасьте.
Тот дедушка кивнул.
– Нина! – продолжал кричать дедушка, голос его сорвался. – Это он! Это! Мой брат! Матвей!
– Ша, – выдохнула бабушка. – Как?
– Не знаю, как, – сипит дедушка, – Он меня нашёл! Матвей меня нашёл! – дедушка схватил за руку другого дедушку и затащил в квартиру: – Что вы… что ты там встал? Заходи скорей!
Другой дедушка робко осматривается в коридоре, не вынимая рук из карманов брюк, а мой всё сипит:
– Нина! Давай, что есть! Наливку неси, закуску там, что есть… Всё неси!
Дед Матвей смущается, всё оглядывает потолок.

Потом дедушка, бабушка и дед Матвей сидят за столом, пьют и закусывают. Дед Матвей всё рассказывает, а дедушка только иногда вскрикивает:
– Сорок лет! Боже мой, сорок лет!
Или:
– Матвей, ты селёдку-то ешь! Ты любишь, я помню!

Дед Матвей ест селёдку, пьёт и рассказывает. Как воевал, как потом попал в немецкий плен, как всех, кто был в немецком плену, после войны отправили по тюрьмам: раз был в плену и не убили там – значит, дескать, чем-нибудь фашистам да помогал. Такая вот была логика… Как он сидел в тюрьме долго-долго, в далёком холодном городе, почти как наш… И дедушка вставляет – что, мол, он тоже сидел, да, там и жить стался после тюрьмы, тем более всё равно ехать было уже некуда, ни дома не осталось, ни семьи… Нину вот встретил. Дочка родилась. С мужем не повезло ей, зато внучок вот – не гляди, что толстый. Зато умный!
Дед Матвей кивает, жуёт, пьёт и становится всё разговорчивей.

За окном совсем стемнело, бабушка отправила меня спать. Я ушёл в свою комнату, но не лёг, а встал у двери и слушал. Очень было интересно и странно. Я никогда не видел дедушку таким беспокойным. Звенели рюмки, звенели голоса.
– Нас было пятеро! – своим высоким голосом восклицал дедушка. – Ты представляешь, Матвей, пятеро. Я всех вывел.
– Из плена бежали? – басил дед Матвей.
– Бежали, брат, бежали! Довоевали. А, как война окончилась, так всех пятерых – в лагерь! Неделю на барже плыли, половина поумирала, у меня лёгкие до сих пор не…
– А у меня – вот! – пробасил, перебивая, дед Матвей и что-то показал.
Бабушка вскрикнула. Все замолчали. А потом опять заговорили, перебивая друг друга.
– Я потому и руки в карманах держу, – объяснял дед Матвей.
– Это у немцев, или потом? – сокрушался мой дедушка.
– Это у наших, – отвечал дед Матвей. – Пальцы дверью прищемляли. Чтоб сознавался бог знает в чём… Теперь вот одной рукой ещё как-то могу, а этой совсем почти никак…
– Сволочи, ах, сволочи, – причитала бабушка.
– Фашисты! – громко пробасил дед Матвей. – Одни других стоят!
– Тише, – испуганно попросил мой дедушка.
– Да чего тише! – распалялся дед Матвей. – Не те времена, слава богу. А внучок твой… Пусть знает. Пусть всё знает!

Посреди ночи я проснулся от гула голосов. Решил выйти в туалет, заодно поглядеть, чего делается. Я осторожно открыл дверь, стараясь остаться незамеченным.
Бабушки за столом уже не было. Тоже ушла спать, наверное. Мой дедушка и дед Матвей сидели, обнявшись, в окружении пустых тарелок, допивали остатки наливки… Меня не замечали.
– Я думал, брат, ты того… давно умер, – цедил дедушка заплетающимся языком. – Сорок лет ни слуху ни духу!
– Так и я думал, что ты умер, – глухо басил дед Матвей. – Хорошо, Санька Кеглин подсказал. Вместе сидели… Тоже на Севере остался, а в этом доме, как и вы, квартиру купил… И пишет мне: на двери, в списке жильцов, твой однофамилец, мол. И отчество совпадает по первой букве. А фамилия редкая, слава богу. Не он ли? Ну, я и поехал. А чего? Кто меня держит? Детей, внуков не нажил. Жена померла. А так…
– Ты, брат, не уезжай, – говорил дедушка. – Поживи ещё. На пляж сходим, тут пляж шикарный.
– На следующее лето – все ко мне! – гудел дед Матвей. – У меня, конечно, не хоромы, и пляжей нет, но всё-таки. Природа. Подмосковье. В Москву съездим, внуку твоему Кремль покажем. Небось, только на картинках видел…

Потом я ещё долго не мог уснуть. Всё прислушивался.
– Сорок лет, сорок лет… – повторял мой дедушка.
– Пальцы, мои пальцы, как они их, дверью, жмут, жмут… А я кричу, сознание уже теряю… Тут хоть в чём сознаешься.
– Ох, Матвей… Бедный брат. 
– Да и ты не богатый, Илья. Тоже пережил… Дай бог здоровья и Нине твоей, и внуку. Ничего, что он толстый. Поживёт – похудеет…
– Они меня собаками, брат. Собаки бросаются, лают, рвут… Я до сих пор иногда во сне кричу. Нина спрашивает: чего? А вот, снится, будто собака грызёт, и боль, как настоящая.  А то иногда – что фриц ружьё наставляет. Они наставляли, всё пугали, гады.
 – Я ведь музыкант был, Илья, ты помнишь?
 – Ещё бы! На пианино тогда всё… Вертинского.
– Да… А теперь вот. Отыграл я Вертинского. С изуродованными пальцами. Всю жизнь в сторожах. А мог бы…
– Да что, брат… Главное – выжили. Встретились вот.
– Да, Илья, это главное, конечно. Но вот так иногда ночью-то, бессонница когда… Вспоминаю сестричку нашу…
– Да, Надя…
– Ведь как рано ушла! А с другой стороны – в войну бы всё равно не выжила. Хрупкая же такая была, тоже всё на пианино…
– А отец с матерью-то?
– Тоже вспоминаю…
– Жить и жить бы. Фашисты, сволочи…
– А ты был на том месте потом?
– Где наш дом сожгли? Нет, Илья, не могу. Боюсь, сердце не выдержит. Это ведь – как представишь, что они там горели, мама, отец… Живые, горели, кричали, нас, наверное, перед смертью вспоминали…
– Давай вместе съездим! Вместе-то полегче.
– Можно…

Потом дед Матвей, видно, уснул за столом. Дедушка всё повторял:
– Брат, ты вставай… Пойдём, ляжешь…
Дед Матвей густо мычал.
– Вставай, Матвеюшка, – повторял дедушка. – Тут, на диване, ляжешь.
Видимо, дедушка пытался поднять деда Матвея, но тот был слишком грузен, а от выпитого и съеденного отяжелел ещё больше.
Я думал выйти, помочь дедушке, но было неловко.

Утром меня разбудило привычное:
– Подъём! Бегать пора!
От дедушки пахло вчерашним спиртным, видно было, что он, как и я, не выспался, но всё-таки по привычке бодрился.
– Ну, дедушка, – пробормотал я. – Ну, может, хоть сегодня не надо… Такая ночь была…
– Обычная ночь, – отрезал дедушка. – Режим есть режим. Вставай, умывайся, рабочий народ!

Я поплёлся в ванную, по дороге увидел спящего деда Матвея. Он каким-то чудом всё-таки оказался на диване. Его рука свешивалась вниз, и я невольно посмотрел на неё. И увидел страшные, раздутые, какой-то нечеловеческой формы красно-синие пальцы. Будто не пальцы, а изуродованные лапы животного. Вот как у нас в городе есть музей краеведческий, и вот есть там чучело росомахи, и у неё пальцы зажаты в капкане. Наверное, такие пальцы, как после капкана, были у деда Матвея.
Я не хотел думать об этих страшных пальцах, но они преследовали меня и в ванной, и потом, когда уже вышли с дедушкой из дома и пошли на школьный двор. «Только бы не приснились», – думал я.

Вставало солнце. Дедушка щурился, но всё-таки тянул голову к солнцу, улыбался, пытаясь глядеть на него.

– До поваленного дерева? – по привычке спрашиваю я.
Дедушка, щурясь, кивает.
И я бегу привычным маршрутом. Сперва по дорожке, потом по пустому утреннему футбольному полю, всё вперёд и вперёд…
Дедушка неспешно идёт сзади, думает о своём. Ему всегда есть о чём подумать, а сейчас тем более. Брат нашёлся. Радость.

Поваленное дерево всё ближе. Я бегу, и тоже думаю: дедушки такое пережили! В страшном сне не приснится. Я и не знал, что мой дедушка такой герой. Из фашистского плена убежал, пятерых с собой увёл… И ещё долго в тюрьме потом сидел непонятно за что.  Собаками травили… И деда Матвея так жалко, и его музыкальных пальцев. И ещё думаю: они пережили такой ужас, а я – боюсь какого-то дерева? Стыд и позор!
Стараюсь как можно храбрей приближаться к этому проклятому дереву. Наконец, добежал. Останавливаюсь. Пытаюсь не отворачиваться, смотреть на него. Вот лежит. Дерево и дерево. Вытянуло вверх корявую руку с изогнутыми в разные стороны пальцами. Оглядываюсь. Дедушка тоже остановился. Поднял голову к небу. Всё смотрит на солнце, наверное.
Страх переворачивает меня, но всё-таки решаюсь. Протягиваю свою руку к руке дерева и пожимаю его корявые пальцы. Чем-то похожие на изуродованные пальцы деда Матвея… Мужчины пожимают друг другу руки. И дед Матвей, прощаясь через неделю, протянет мне свою страшную руку. И я почти смело её пожму.
А пока пожимаю руку дереву. Оглядываюсь на дедушку…
Дедушки наши, поваленные деревья, лежите вы, но не сдаётесь, всё тянете изуродованные руки и души вверх, к солнцу, к жизни… И я не сдамся никогда. Что бы ни случилось.
Пожимаю руку дереву, и кажется, будто оно легонько пожимает в ответ…
– Хорошо, – тихо говорит дедушка. Я вздрагиваю, так он незаметно подошёл. – Теперь давай пару кругов по полю, и пойдём. Надо Матвея кормить.
Бегу по футбольному полю, по привычке оборачиваюсь, и с удивлением вижу, что дедушка – тоже бежит! Медленно, прихрамывая (хромает ещё с войны), но всё-таки…

 Мы бежим, бежим, и солнце нам светит, и смотрит на нас поваленное дерево у школьного забора,  и одобрительно салютует корявой рукой.


Рецензии