В часы, свободные от подвигов

Исторический рассказ

Нет ничего более человечного
в человеке, чем… потребность
связывать прошлое с настоящим.
Фёдор Тютчев


Злиться великий князь Дмитрий начал ещё с утра.

Трудно даже сказать, какая тому была причина. Виноват ли сон дурной, или изнуряющая духота в спальне, может, просто встал не с той ноги.

Оттого и на утреннем приёме, когда в Кремник на князев двор, чтобы ударить челом, съезжаются все бояре, он чувствовал себя неважно. Думал больше о холодном малиновом киселе, поданном на завтрак, — пересластили на поварне, отчего в животе было муторно и противно.

Церемония, которая к тому же затянулась, явно не задалась. Бояре были и исполнительны, и предупредительны — как всегда. И в то же время в их отношении к нему ощущалась некая снисходительность, когда ни в чём нельзя упрекнуть и которая тем не менее обидна.

В другой раз он плюнул бы на всё и, чтобы развеяться, отправился на женину половину потетёшкаться с Данилкой, малышом-первенцем. Но он был зол, а потому сперва некоторое время прислушивался к тому, что говорили бояре, а затем прислушался к тому, что происходило у него в животе, и нехотя и недовольно назначил на вечер толковню с боярами, ведавшими, как сказали бы ныне, вопросами внешней политики и разведки.

Особой надобности именно сегодня встречаться для разговора на эти темы не было, но право было за ним:

— Разве сами не видите, дела назрели?

Князь разозлился ещё больше, когда поймал вопросительные и недоумённые взгляды бояр, но должен был сделать вид, что просто-напросто их не заметил. Он — великий князь, он — высшая власть.

Но именно власти ему, Дмитрию, не хватало.

В самом деле, с девяти лет, став после смерти отца князем Московским, находился он под влиянием и надзором местоблюстителя престола митрополита Алексия.

И правители далеких Орды и Литвы, и князья-соседи: новогородский, суздальский, тверской, рязанский, стояли, мешая, на пути власти.

И в ближайшем окружении бояр, с младых лет его решавших за него, привыкших к такому порядку, каждый понемногу отщипывал свою толику великокняжеской власти.
По сей день как малому привычно указуют: делай то, не делай это. Заботой к послушанию клонят. Никак не дают самому подумать, ум хотят выказать свой. А ему одно оставляют: улыбаться, выслушивая и кивая в ответ.

Князь уже давно понял, что этот порядок люб боярам и сломать его у него нет сил. Отчего ими решённое сначала ему перерешить не получалось, а потом уже не всегда и хотелось. Понимал: сызмладу путь его торен не им самим.

В детстве выговаривали ему, как пристойно вкушать: «за столом не играют»; в отрочестве — с кем прилично знаться в играх-забавах на подворье; ныне — как пристало вести игры премудрые с князьями соседями-соперниками. И во все времена — как тяжкой ордынской игрой не заслонить дел, трудов и забот господарских, великокняжеских.

Эта воля в неволе томила Дмитрия, пригнетала.

У его отца, человека слабого, привыкшего к подчинению, при жизни находившегося в полной воле приближённых, никогда и не было желания власти. Опытные бояре нередко всё делали сами, часто принимали решения сами, без него.

Но зря считается, что дети наследуют черты родителей. Нередко, вернее, даже часто дети наследуют... от противного. И если у князя Ивана II желания власти не было, то у его сына Дмитрия желание это было. Самому, оно верно, всё и не смочь и не успеть, ан нет, властвовать хочется.

Да так случилось, что желание было, а возможности, за малыми годами, не было.
Отец и рад был бы уступить власть, но некому было уступить. Сын уступать не хотел, да был вынужден, зело мал был.

Рано ушел из жизни отец. Оттого и отрок принял власть неподготовленным к ней, её бремени. Похоть власти, она отравляла Дмитрия долгие годы.

Оно и понятно, князь по природе своей не способен быть счастливым, если не сможет овладеть объектом своего вожделения — властью. С девяти лет влюблёнными глазами глядел он на символы власти, терзая свою душу сознанием того, что лишь одни символы, а не желанная власть у него есть. Недаром с детства лучше всего у него шли уроки верховой езды. Оно и понятно — садясь на лошадь, человек приобретает власть.

И хоть был он жизнерадостным, но и раздражительным, нервным тоже был. Выглядел человеком крепким, здоровым. Силой, дерзостью веяло от Дмитрия. Он был прямоплечий, подбородок имел мужественный, глаза у него были такие смелые, что трудно было поверить, что ночами эти плечи могут жалко и тоскливо подрагивать.
Ближние, не без оснований, считали его мнительным. Он никого не обманывал, но не был уверен, что не обманут его. Он не был труслив, но и особой храбрости в себе не находил, потому как себя любил. На коне, над людьми, в сопровождении дружины он был бесстрашен. А если чего и боялся, так это прослыть неудачником.

Может, потому князь Дмитрий любил лесть. Любил, как женщина. Нет, не как женщина. Князь любил лесть больше, чем женщина. Странно? Ничуть! На Руси лесть, почитай, завсегда была дороже серебра.

Ему хотелось, чтобы его не просто любили и уважали как старшего, главного в доме, а демонстрировали свою любовь и уважение: только при этом условии он был согласен на подчинение. Более всего Дмитрий желал видеть рядом с собой тех, от кого можно было ожидать и требовать безоглядной верности и восхвалений.

А приходилось приближать и терпеть, тяготясь этим, тех, кто был, чуял сам, неуступчив, кто допрежь его, князя, ум свой казать рад, да ещё, сверх того, брался учить его, князя, как надлежит ему мыслить о делах.

Были умные и толковые советники, но не было друзей в окружении князя. Они не были любимцами, или, как сказали бы позже, фаворитами, но имели сильное влияние на ум и волю великого князя. Что греха таить, слушая и слушаясь их, Дмитрий невольно ощущал свою никчемность, казался себе бездарным. Разумеется, это не могло не раздражать его.

Приходилось таить в себе злость на то, что не он вел московских воевод за собой, а московские воеводы двигались, ведя за собой юного Дмитрия, мальчика-князя. Не он достиг того, что владимирский стол стал его отчиной, а ему, уже подросшему, позже объяснили, что он волен считать стол владимирский своей вотчиной по соглашению с Мамаем владыки Алексия. Тому удалось свершить то, что не удавалось никому прежде и о чём одиннадцатилетний Дмитрий даже не подозревал.

Родиться князем — это всего лишь полдела. Куда труднее стать князем, обрести власть, уважение, сделать так, чтобы случай рождения обернулся судьбой. Вот почему, чем старше становился юный московский князь, тем крепче становилось самое заветное его убеждение, что главное в жизни — это власть, его, Дмитрия, безраздельная власть.

Любой человек с преувеличенной, тайной самооценкой развивает в себе сильный дух, но нередко недобрый дух. Как все легкоранимые люди, страдающие от сознания того, что они в чем-то уступают другим, Дмитрий рос, как бы откладывая про запас свою неудовлетворенность, ведя ей строгий счет, чтобы когда-нибудь, позже, предъявить его ближнему окружению.

Не прав будет тот, кто назовет это коварством или вероломством. Просто, когда удача и благополучие не создаются тобой самим, а как бы навязываются тебе другими, насильно всовываются в рот, словно ложка с лекарством, чувство благодарности обычно не рождается, радость не приходит.

«Что я бы хотел?» — этот вопрос надоедливо и непроизвольно сам собой возникал у него каждый раз, когда он ложился спать. Уже было невозможно оказаться на ложе, чтобы этот вопрос не возник. И таким же рефреном звучал мысленный ответ: «Власти хочу!»

Частенько вслед за этим Дмитрий долго-долго, пока не засыпал, прокручивал в памяти разговоры с боярами и владыкой: прикидывал так и эдак, находил более точные и остроумные доводы в обоснование своих мыслей. Спорить наедине с собой, доказывать, подыскивать весомые аргументы вошло у него в привычку.

Или выстраивал цепочки событий, где он, князь Московский, умный стратег, одолевал врагов, совершал благие деяния на пользу не только своего княжества, но всей Руси вообще.

Была в нём некая решимость совершить что-то значимое, большое, заметное для всех. Он хочет, он должен — и он сделает. В этом его предназначение. Он обязательно сделает. Возьмёт в руки меч, поведёт дружины и сделает то, что он ждёт. Ждёт от самого себя. Сделает во что бы то ни стало.

— Сделаю! Сделаю! Сделаю! — так говорил он себе всякий раз, лежа в опочивальне, пока сон не смыкал веки.

Время шло, но ничего выдающегося с ним не происходило. Тщетно стараясь убедить себя в том, что всё ещё впереди: «Сделаю! Сделаю! Сделаю!», Дмитрий начинал понимать, что ничего не сделает. И это сильно тяготившее его чувство вины за несделанное как-то незаметно превращалось в настоящую пытку.

Вот и сегодня, в послеобеденную пору, лёжа в постели, князь вновь разговаривал сам с собой:

— Чай, не малое дитя и не бестолков, своим умом дошёл, что власти у каждого ровно столь, сколь её в самом человеке имеется. Надо лишь сыскать её в себе. А на жизнь вечно пенять — последнее дело, только Бога гневить.

В великокняжеских покоях тишина. Окошки выставлены ради прохлады. Но её нет. И сна нет. Какой там сон, ежели на вечерней толковне наверняка предстоит выслушивать, как и прежде, назидательные, а вовсе не оправдательные речи боярские. Что ж, он и не князь вовсе? Или они думают, у него своей воли не имеется? Как бы не так!

Дмитрий лежал, грыз ногти, тихо гневал. Помыслить, он и сам сознавал, что злость совсем не красит великого князя. Но поделать с собой ничего не мог, потому как не знал, что делать. Наплёл в уме всяческих планов множество, но ни на одном не остановился.

Собственная слабость оборачивалась раздражением на окружающих. Толковня ещё только предстояла, а Дмитрий уже заранее почёл себя обиженным боярами. Чего иного ожидать хоть от Федора Кошки, хоть от Ивана Вельяминова, хоть от Родиона Ржевского?..

У Дмитрия ни с того ни с сего рот наполнился густой горькой слюной. Ну вот, стоило только этих вспомнить. Ещё и встретиться не довелось, а уже плюнуть хочется.

Оно и понятно. Взять того же Кошку. Умён не в меру. Как же, посол в Орде. Алексий уже советуется с ним подчас, как с равным. Там, с Мамаем, небось, тише воды, ниже травы, а здесь говорит, не оглядываясь, нисколько не думая, нравится это князю али нет.

А Иван Вельяминов! Эка фигура. Подумаешь, старший сын тысяцкого. Вечно из-под густых сросшихся бровей глубоко сидящие глаза смотрят не иначе, как с сарказмом. Волосы небрежно закинуты назад, в них уж седина пробивается, а у самого никакого почтения к князю. Губы же, слепой заметит, беспрестанно складываются усмешливо даже тогда, когда этот нахал и не думает смеяться, достаточно ему лишь увидеть или услышать князя. Если бы не эта мерзкая улыбочка, припархивающая на его пухловатые отвратительные губы. И характер гадкий, одно слово, поперечный. К тому же чересчур самостоятелен. Причиной тому, конечно же, пустое самомнение. Всегда свое удовольствие или неудовольствие выражает вслух и притом так громко, что всем становится ясно, что сказанному им, князем, не стоит придавать никакого значения. Пусть не все его предложения и впрямь оказываются лучшими, что с тово? Скажи об этом что-либо нежное, утешительное, что не роняло бы его достоинство великого князя, и не отпускай потом, за князевой спиной, разные шуточки, которым неизменно следует, он знает от доброхотов, громкий, почти всеобщий хохот. Ан, нет. Он думает, ему все можно. Однако, подожди — посмотрим.

И Ржевский туда же. Коли похочет чево добиться настырный боярин, не остановить, рано или поздно достигнет свово. Есть за ним такое. Не больно и хитер, а окрутит — не почуешь. Сдаётся, ему всегда всё известно за несколько минут до того, как должно свершиться. В разговоре круглые карие глаза его будто способны читать твои мысли на лбу. Отчего он наперёд знает, что ты ему намерен сказать. Конечно, среди других бояр Ржевский со своей умелой ратью значит немало. Каждый из разведчиков Ржевского на бою стоит иных двух, а то и трёх воев княжой дружины. Это-то хорошо, да не так уж ладно. И всё, за что берётся боярин, делает он быстро, решительно и бесповоротно. Боже мой! Разве можно решать всё твердо и бесповоротно? Одно успокаивает, что Ржевский не высказывается столь же решительно и независимо. Похоже, помнит, что за ним тоже есть глаз, который и малое упущение не упустит. Хотя, перед собой что таить, неприязнь к боярину взросла по другой, давней, причине. Ещё когда впервые увидел его в седле. Ржевский на коне сидел с той особой самоуверенной распущенностью, какая присуща только отменным, незаурядным всадникам. Сам себе не мог толком объяснить, что именно в этом его стало раздражать, то ли самоуверенность боярина, то ли его незаурядность, но вот что раздражает — это факт. Ладно, хоть в отъездах часто бывает.

Дмитрию, можно заметить, был свойствен природный интерес к людям, странно сочетавшийся в нём с полным к ним презрением. Впрочем, это сочетание позволяло ему довольно умело использовать самых разнообразных людей, и тех, кому он благоволил, и тех, к кому внутренне питал неприятие.

С ним, если приглядеться, прежде самой концентрации власти исподволь рождалась психология единовластия. С одной стороны, Дмитрия ещё не отличала чванливость, с другой — он уже жаждал от окружающих самоуничижения. Поздними вечерами на ложе мечталось ему, как самые знатные придворные, нынешние князья, будут обращаться к нему:

— Солнце земли Русской, пишет тебе раб и холоп твой...

При этом князь Дмитрий менее всего задумывался: хорошо он поступает или худо. Сами эти мысли связывали бы его, неволили. Кому-кому, а Дмитрию Ивановичу, ставшему «первым и старейшим» среди всех северо-русских князей в свои одиннадцать лет, прекрасно был ведом характер московских князей-собирателей, с их стяжательным инстинктом, скопидомством, страстью к приобретениям: выгодно купить, присвоить каким другим путем то или иное село, волость, а то и княжество.
Но средь навычаев старины один передавался наиважнейший — власть ненасытная. Иван II не в счет, ему стол как бы случайно достался. Князь Дмитрий иного не мыслил. А потому чьё-то своеволие не в меру или упрямство (таковым было всё, что не по его) князь за великий грех почитал.

— С кем тут что содеять можно? — с этими словами великий князь стал подниматься с ложа: время послеобеденного отдыха минуло.

Дневная жара смякла. В горницу — малую комнату — начинали подходить бояре, коим было указано прибыть. На толковню вызваны немногие, потому собираются не в передней, где обычно происходит сидение, а в кабинете великого князя, куда обычно доступ лишь самым приближённым.

Но хоть и ближние, порядок един. Не доехав до главного крыльца, каждый останавливался подле коновязи на Ивановской площади, слезал с лошади и, бросив поводья слугам, далее направлялся к княжеским хоромам пешком. В передней все снимали с себя оружие, опять же передавая его слугам, — входить к князю с оружием никому не дозволено. Этот ордынский обычай как-то легко привился в Кремнике.

Бояре переговаривают вполголоса. Стоят вокруг изготовленного стола с закусками. Шум и говор моментально смолкли, как только великий князь Московский Дмитрий перешагнул порог горницы. Был он в обычном длинном, расшитом золотом кафтане.

Вслед князю вошли Митяй и два оружных воя. Обычай постоянно быть с охранной свитой появился недавно. Как, впрочем, и повсюду следующий за князем Митяй. Высокий, под стать самому Дмитрию, ещё недавно простой волоколамский священник, ныне духовник и блюститель княжей печати, он верно служит своему покровителю, готов выполнить любые его приказания.

Шествовать с сопровождением — затея князя. Собственное нововведение сразу пришлось Дмитрию по душе, оно приятно тешило его тем, что безусловно выделило князя средь гордых вельмож, очевидно подчеркнуло разницу.

В углу на своём месте изготовился великокняжеский писец дьяк Нестор.

— Ну, что скажете? Я звал вас, надея, что вам есть что сказать! И хоть доводилось ране мне слышать, будто думать надо ввечеру, а делать поутру, — Дмитрий выдержал паузу и затем твёрдо выговорил, — однако, ноне потребны дела, а не помышления!
Опять помедлив, как бы неохотно продолжил, постепенно распаляясь:

— Что слышно ныне касаемо Михайлы Тверского? Ведомо ли вам, что затеивает супротивник наш Ольгерд Литовский? Каку нову пакость замышляют они? И то вопрошу, может, Ольгерд, как тот год, не сегодня-завтра под стенами Кремника объявится? Я, знаете, зла не имею в сердце, но, чую, многие, со сна тогда вместо первого снега завидевшие рати Ольгерда, понеже отправился тот восвояси, опять на печи взялись отлёживаться. Им вновь не до того! И объявись тут Ольгерд, выйдет, собирать рати будет некогда и некому?

Видя, как меж кровно преизобиженных бояр покатился ропот, Дмитрий уже тускло и будто устало выдохнул:

— Княжить совершенно невозможно стало с такими помощниками и советчиками, никто не хочет дело сполнять, порядок множить — норовят лишь учить да клонить в свою сторону.

Что говорить ещё, как-то не приходило в ум, а потому, придав лицу выраженье крайней суровости и неприступности, Дмитрий провёл тыльной стороной ладони по взопревшему лбу и стал оглядывать бояр, словно выжидая, что последует от них.

Первым, как заведено, поднялся Василий Василич Вельяминов, воевода опытный, а главное, будучи тысяцким, хорошо знакомый со всем, что происходит не только на Москве. Он помянул про московский и волоколамский полки, посланные наказать смоленского князя Святослава Ивановича, про большую великокняжескую рать, ушедшую на Брянск. Сказал, что следом будет наведён порядок в пограничных с Тверью волостях. Заметил, что приспела пора заняться строительством в Переяславле, тамошняя крепость совсем обветшала.

Вернувшийся днями из-под Пскова двоюродный брат Дмитрия князь Владимир Андреич не без прикрас поведал собравшимся, как полгода с дружиной лихо помогал псковичам против немцев, а ещё, как вновь отбил Ржев у Литвы.

Пока длится рассказ, брови Дмитрия медленно приподымаются домиком. Ему и ранее не доставляло удовольствия слушать о братневых заслугах. А после нынешнего похода и вовсе.

Взглянуть со стороны, отношения братьев кажутся дружбой. Добровольно присягнув на верность великому князю Московскому, раз и навсегда признав старшинство Дмитрия не по возрасту, а по положению, Владимир находил в себе силы отмахиваться от обид, наносимых старшим братом. Относился к нему без всякой восторженности, с трезвым и ровным постоянством, в котором угадывалась не столько любовь, сколько понимание, что так надо. «Не гоже меж братьями распри множить!» — в этом был весь Владимир.

Дмитрия же преданность и сдержанность Владимира не лишали соблазна ревнивых сопоставлений: я и он. И сколько бы раз младший брат ни шёл на уступки, не было ему, Дмитрию, полного покоя и удовлетворения. Всё казалось, что всех его достоинств мало, чтобы перевесить хотя бы один воинский талант двоюродного брата. Слыша о нём со всех сторон, он лишь сильнее стискивал зубы.

Такой была эта дружба, тяжёлая, ревнивая, болезненная для Дмитрия, но в глазах окружающих — дружба.

Недели не минуло, как брат возвернулся, а Дмитрий всё чаще меж боярами слышит приставшее к Владимиру прозвище «Храбрый». Подумаешь, какой заступник земли Русской. А ведь на два года моложе его, Дмитрия.

Злость, было попритихшая немного, сама собой, что поделаешь, вновь дала о себе знать. Вроде и повод совершенно ничтожный, пустяшный, а заиграла желчь, подкатило под душу, и потребность сорвать на ком-нибудь своё настроение стала невыносимой.

То, о чём тут заливался соловьем двоюродный брат, Дмитрий уже слышал от Владимира. Сам же перед толковнёй присоветовал ему обсказать боярам о событиях на западных рубежах земли, где Москва, а не Новгород вмешательством своим явила великокняжескую силу. Но выслушивать из уст младшего брата всё это на людях оказалось нестерпимо трудным.

— Большая у меня лёгкость на сердце от этого. Токмо я вам про Фому, а вы мне про Ерёму, — оборвал брата Дмитрий, особо и не стараясь заглушить в себе неприятное чувство ревности, хотя обычно не стремился публично его выказывать.

— П;лно воду в ступе толочь, бояре, — подал голос Дмитрий Василич Афинеев. — О чём судачим? Смех, право. Великий князь, наперёд глядючи, просит о деле, а мы больше о безделице. Что ли и впрямь всё ладно у нас? Вот я бы просил обмыслить: Василь Василич гладко тут баял, но о главном почему-то не сказал. Он, конечно, властитель Москвы, и много чего полезного творит, но гнёт премного по-своему, ещё больше по сыновьему, Ивана, а не по князеву слову.

«Так-то оно верней», — возрадовался про себя Дмитрий, бросая острый и бесцельный взгляд на Вельяминовых.

Выждав боярский гвалт, Афинеев, то ли жалея, то ли осуждая, продолжал:

— Плохо, очень плохо. Если князь доверил тебе управлять всем этим большим хозяйством, ты Москву береги. А наш тысяцкий? Как объяснить, что он проспал Ольгерда? Литовец, тот и московский полк порубил, и жёг, грабил, палил, пленил, три дня под стенами Кремника ошиваючись, разору сколь нанёс, и неспешно до дому отошёл, — всё успел. Оборонил нас, почтенные, не тысяцкий, а княжий Кремник. А Василь Василич полки собрать так и не сподобился. Вишь ты, полгода спустя вои посланы. В догон что ли? Если так медлить, то недолго всё княжество проспать.
 
Может, и впрямь он уже годами преклонен, а может, в сумнении я, ещё чего хуже. Потому как промашка у него не первая. Лопасню тож проспал, аль забыли? В народе бают, грибов нынче страсть сколько — не перетаскать. По всем приметам — к войне. А мы, что, по милости тысяцкого ожидаючи, вновь будем биты?

Великий князь почувствовал облегчение. То, что он говорил ранее, словно натыкалось на незримую стену. Речь же хитрого и прижимистого Афинеева пришлась ему по душе. Завистники говорят, глуп. Не так уж и глуп, коли понял, что великий князь хочет. Жаден? Да! Но зато осторожен и понятен. Не то что этот Иван Вельяминов. Уже сейчас, ещё не став тысяцким, смотрит на него, князя, как на... свою собственность.

В памяти мелькнуло, как буквально днями Митяй (с некоторых пор между князем и Митяем установилась некоторая даже фамильярность) доверительно говаривал ему:
— Попомни, княже, никчемных людишек нет, есть верные и опасные.

«Вот-вот, — промелькнуло у Дмитрия, — Иван из последних. Хорошо, когда есть люди, думающие одинаково с тобой».

Понимая, что нельзя допустить, чтобы клевета взяла верх, встрял Федор Кошка:
— Бояре, братия, я вам скажу истинну причину нашей незадачи. Довелось как-то Батыевы слова от Мамая услыхать, мол, русские проигрывают из-за того, что они в бане моются и удачу боевую, а паче того любовную, смывают. Тогда как монголы не моются, потому и битвы выигрывают. А что касаемо Вельяминовых, то их любовь к бане всем ведома. Дмитрий Василич в одном прав, давайте о деле, о Руси думать, а не сводить счёты меж собой.

Сказал и сел.

— Нам мёртвые пророки — не судьи! — это вскочил Федор Свибло, который до того сидел на лавке, будто аршин проглотил. А ты, Дмитрий Василич, сильно-то не трусись, на всяку беду страха не напасёшься! И войну не кличь раньше времени. Когда придёт, тогда и настанет черёд казать, кто чего стоит. Сам-то небось стрелой с десяти шагов корове в зад не попадёшь, а туда же, о войне толкуешь.

Жар споров разгорался. Сегодняшние амбиции вставали супротив вчерашних свар.

То было время, когда у одних складывалась привычка перекладывать чуждое бремя власти на другого, отступаться от него, уходить в безответственность, у других — тянуть власть на себя, хватаясь за неё в надежде, что бремя вовсе и не бремя, а так, соединение детской невинности с детской виноватостью. Первые боялись власти, вторые жаждали её, потому что власть внушала страх другим и позволяла скрыть счастливое отсутствие ума.

— Если уж на то пошло, то злобствовать гораздо легче, чем добром жить. И охотников так делать, смотрю, немало, — отчётисто возгласил Феофан Федорыч Бяконтов, старший из четверых братьев владыки Алексия. — Был я намедни на торгу, слышал байку. Один купец другого спрашиват: «Кака разница меж русским князем и ордынским ханом?» Не ведаете? Так вот: с ханом можно договориться. Пошто ржёте? Над собой гогочете!

Наступила неловкая тишина.

Княжой возлюбленник Митяй, снисходительно поглядывая на боярский улей, наклонился к Дмитрию, но сказал достаточно громко, чтоб могли слышать все:

— Княже, дозволь заметить, закуски стоят на столе почти что нетронуты. А мне говорили, будто московиты, что греха таить, мастаки чаи гонять... из пустого в порожнее.

И довольный своей шуткой, захохотал:

— Видать, не до того!

Вослед ему и Дмитрий счёл нужным засмеяться с видом, что слова Митяя к нему не имеют никакого отношения.

Всё это время Родион Ржевский глядел на князя, на бояр и думал. Будучи прирождённым разведчиком, он умел владеть собой и сохранять то особое достоинство, какое заведомо вызывает у одних — уважение, у других — ненависть.

Впрочем, спокоен он был лишь внешне: напряжённо раздумывал о том, когда сподручнее сообщить о прибывшем нынче днём от князя Рязанского гонце, сейчас сожидавшем у крыльца.

Ржевскому всегда-то претило лицедейство князя, поразительно резкая смена настроений, любовь к крайностям. Всё это было для него чужим и ненавистным. Нынче же, когда в словах князя присутствовала какая-то толика справедливой озабоченности, тонувшая в пустопорожнем потоке, его страсть кривляться и гримасничать была совсем невмоготу.

Меж тем Ржевский понимал, володетель княжества резонно своей волей жить и править хочет. А потому, как может, пытается брать на себя первую роль в делах. Потому всё чаще бывает груб, заносчив и самонадеян, вроде и не сотворяя особого зла, но, однако, принося тем мало пользы себе и другим. Медлить особо не стоило:

— Княже, дозволь слово молвить! И тебе, великий князь, и вам, други бояре, одно скажу: вчера не догонишь, а от завтра не уйдёшь. Не будем переживать о завтрашнем дне, пока не кончился нонешний. Седни же есть новость из Рязани. Гонец оттуда в обеденный час прибыл. От князя Ольга посыл.

Дмитрий встрепенулся:

— С худой али доброй вестью?

— Выспроси его сам, княже.

Короткое время спустя гонец ступил в горницу.

— Премногие лета тебе, великий князь Московский, — низко поклонил он от самого порога первостепенным большим обычаем — касаясь пола рукой. — К тебе, великий князь, послан от земли Рязанской. Велено мне передать тебе слова дружбы и приязни от великого князя Ольга. А ещё должен доложить тебе, великий князь, что на Рязань прибыл человек князя Михайлы Тверского. Посланец бил челом Ольгу Ивановичу: пропустить князя Тверского сквозь наши земли в Орду. Великий князь наш Ольг Иванович, желая добра князю Московскому, свово согласия пропустить Михайлу не дал. С тем посланец тверской и отбыл. Приказано довести до тебя, дабы ты о том ведал. Далее сказано передать, что новостей худых из Орды нет. С юга нынче беды не жди.

Гонец замолк, оглянулся на боярина Ржевского, проверяя себя, всё ли так? и опять вернул очи на Дмитрия.

— Ты кто будешь? Молод для княжого посла ищо.

— Сам рязанский я, сын боярский, отец мой, боярин Василий Рожок, послал мя. Но я не тайный посол, князь Ольг ведает о том, что весть из Рязани достигнет тебя.

— А заодно, — подхватил Ржевский, — боярин Рожок спрашиват: поелику князь Ольг сам первым Москве не предложит, но отношение его к Литве известно, нешто не упредишь ты, Дмитрий Иваныч, события и не снарядишь посла в Рязань для переговоров и подписания ряда на случай, ежли литвин опять нагрянет выручать князя Тверского? У боярина нет сомнений, князь Ольг пойдёт на такой ряд.

Дмитрий слушал, запоминал. Он всегда помнил всё до мелочей, до мельчайших подробностей. Никогда ничего не забывал, разве когда делал вид, что ничего такого вовсе и не было — уж, он-то непременно запомнил бы.

— Я тако мыслю, княже, — продолжал Ржевский, — на кой нам с князем Ольгом вражда далась? Прав боярин Рожок: заедино нам куда сподручней будет против Ольгерда и Твери стоять.

Дмитрий зевнул, перекрестил рот:

— Умён боярин шибко. Вроде тебя. Поперёд свово князя за него решать берётся. Как я понял, малой и не княжий посол вовсе, а гонец от свово отца, боярина. Может, он и мудрый боярин, да только я осмотрительный и осторожный, потому как не боярин, а великий князь. Права на ошибку у меня нет. Князь, скажу тебе, коли ещё не понял, не сам впадает в ошибку, а советчики его вводят. Такие, как ты, торопыга.
Советуешь первыми ряд предлагать, а как большая дума на сие глянет? Мало ли нам Рязань зла сотворила? Отобранная Лопасня, мыслишь, забыта?

— Князь-батюшка, — вновь подал голос Феофан Федорыч Бяконтов. — Пошто и впрямь не повестить думу о возможности ряда с рязанами? Пущай будет обчий боярский ответ дан, творить или нет тебе мир с Ольгом. Поскольку одним супротив Ольгерда Литовского и Михайлы Тверского стоять трудно, как ведомо всем, идут переговоры с князьями Оболенским и Тарусским. Почему бы Москве, пусть на время, не поиметь мир добрый и с Ольгом. Что же касаемо Лопасни, скажу так, придёт и её черёд. Когда? как? — то разговор другой. А пока, княже, дозволь вспомнить слова деда твово. За двенадцать лет княжения он немало мудрого содеял и высказал. Средь всего запал мне один его наказ: будь умён, умей побеждать не ратясь! А от брата, милостью Божией владыки Алексия, доводилось слышать, мой добрый князь, что доброта — это не только умение давать, но и умение брать, принимать подарки. И предложение рязан для нас именно такой подарок.

— Поди тут ещё защитники рязанские найдутся, ан хватит, я думаю. Принесённую весть надо обмыслить и решение принимать не вдруг, — возгласил Дмитрий.
Конечно же он понимал и осознавал правоту Бяконтова. Но, во-первых, принять её вот так сразу было для него просто невозможно. Хотелось иной правоты, своей. Хотелось верить, что потом, позже, он её найдет, и его решение будет лучше.
Во-вторых, упрямство, с отрочества сохранившееся в нём по отношению к Алексию, почитаемому всеми первейшим правителем земли Московской, сказывалось и в том, что Дмитрий недолюбливал его братьев.

— Спешить не будем. У меня к другому большой интерес есть: как сей гонец на Москве оказался? Сколь сторожевых засек и комонных сторож округ Москвы — и что? Или слово како волшебное он ведает, или шапка-невидимка у него есть? Заставы опять путём не поставлены? А сторожа на вратах куда глядела? Как пустили?

Дмитрий говорил долго и громко. Всё, что накипело в нём, весь свой жар, всю свою страсть, всю свою уверенность в том, что никто не озабочен судьбой Москвы и княжества более него, — всё это он обрушил на сидящих перед ним бояр.

Дмитрий видел скептический взгляд Ивана Вельяминова, грустно-потухший точно усталый лик старого Бяконтова, ошарашенные глаза Федора Свибло, расстроенный Кошка, тот и вовсе глядел куда-то в сторону, а Ржевский и князь Владимир явно с трудом сдерживали в себе желание вступить с ним в спор. Столь красноречивое молчание приводило князя в отчаяние, вызывало неистовый гнев, потому как в глазах боярских не видел он того, что жаждал увидеть, — страха.

Власть, считал Дмитрий, должна внушать страх. Именно он, страх, излечивает от самомнения, вседозволенности, приводит в норму людей, над которыми, как всадник над пешими, только один — он, князь.

Дмитрий считал, что знает, кто есть кто. И с холодной яростью думал, что всё одно достигнет своего: сотрёт черты превосходства с этих лишённых кротости и благодушия лиц, не желающих знать страха. Он, Дмитрий, умён, дальновиден, исполнен неукротимой жажды действия. И он не на то родился, чтобы лишь следовать за боярами.

— Исполню, великий князь, я сам проверю заслоны на всех дорогах, чтобы ни человек, ни птица до Москвы не пробрались, — как только смолк Дмитрий, ответствовал Ржевский.

— Какой ты воевода, когда каждодневные наказы князя тебе надобны! — уже спокойно, даже лениво, глядя на побледневшего боярина и отмечая натекшие темные подглазья на лице его, выговорил Дмитрий. — Что князь Ольг не пустил Михайлу к Батыю — то знак вестимо добрый. Надо будет и впрямь думой про Рязань обсудить. Более никаких забот нет? Будем завершать.

— Княже, надо ли гонцу сожидать какого ответа?

— Вестеноше? Не княжеское дело думать о каждом, моё дело думать о важном. Сам решай.

Когда все разошлись, так, как это и допрежь того часто бывало, ничего не решив и ни на чём не остановившись, Дмитрий, весь измаявшийся внутренним ожесточением против неподатливых бояр, с усилием поднялся, как древний старик, и тяжёлыми, напряжёнными шагами через переднюю и сени направился к выходу, на двор — трудно дышалось, не хватало воздуха. У него словно что-то запеклось внутри.

Господи, когда это кончится? Последнее время князь всё больше блюл посты и молитвы, находил радость в церемониях. Собираясь идти на толковню, Дмитрий перецеловал все иконы. И где же ты? Где ты, дозорящий за всем сущим? Почему нем и безгласен в минуту смятенной душевной пустоты? Почему лишаешь сил даже изобразить полнейшее равнодушие ко всему происходящему?

После таких встреч у Дмитрия наступал период самобичевания, когда он безжалостно казнил себя за то, что не сумел быть настойчивым и твёрдым, что допустил соперничество и борьбу бояр с ним, великим князем.

«Моя б воля, я...» — со злостью думал Дмитрий. Что сделал бы он, будь его воля, он не знал, но мыслил, что всё было бы иначе, и, в чём князь ни минуты не сомневался, — лучше.

Дмитрий шагнул с крыльца. Куда он шёл? Зачем? Просто хотелось движений, действий, какие уняли бы напряжение тела.

День клонился на убыль. Воздух был чистым и влажным. Пока просиживали в палатах, просыпался разгульный июльский дождь, который прибил пыль, поднятую с дороги труху, выхваченные из закутов перья.

Ноги сами понесли к храму-колокольне Иоанна Лествичника. Забравшись на самый верх к звоннице, Дмитрий любил отсюда смотреть окрест.

Там, за стенами треугольного Кремника лежал большой богатый город, давно уже вышедший за пределы крепости. Где-то невдалеке слышался ладный, зазывный топориный стук-перестук. Одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть, как в округе множатся день ото дня крыши домов.

За княжескими хоромами — построенный два года назад первый каменный мост через запруженную и широко разлившуюся Неглинку возле некогда главных, Боровицких, ворот. А по другую сторону сразу за глубоким рвом-каналом — торговый посад. За ним вдали, к горизонту, маковки деревянного Данилова монастыря. Слева, вдоль Тверской дороги, видны дымы, туда ещё при княжении отца отодвинулись кузни.

Справа — «живой», наплавной мост на Москва-реке. А против пристани, за рекой, где ещё совсем недавно можно было видеть, что через болота пролегали лишь гати — брёвнами устланные дороги, уже немалое поселение. Далеко за ним на кручах — село Воробьёво. Ближе к Москве сёла Кудрино и Сухощаво. Обживается, ширится град.

Москва была его судьбой, а уж какая это судьба, плохая или хорошая, ему не выбирать. И всё же Дмитрий, не признаваясь сам себе в этом, не любил Москвы.

Это была немного странная нелюбовь, ибо славолюбие удачливого властителя не могли не тешить девятибашенная каменная крепость и шумливое многолюдье стольного града.

И всё же настороженно-замкнутый, как любой сирота, Дмитрий с малых лет не любил беспокойную, разворошённую, в пёстром мусоре Москву. Не мила была и река Москва, мелкая, широкая, грязная. Раздражали вечная пыль, хрустящая на зубах песком, вонь да горький смрад без конца горящих окрест города моховых болот, шум и гомон бояр и ратного люда, от коих, ну, никакого покоя на московских изогнутых улицах. А может, виной всему испуг первого памятного пожара в Кремнике. Ещё четырех лет не исполнилось тогда Дмитрию, ан ужас сохранился саднящим отпечатком на всю жизнь.

Иное дело вольный и чистый, пахнущий хвоей Переяславль, где, отстроив палаты, почасту жил великий князь и вынужденно находился едва ли не весь двор, за неимением других занятий предаваясь охоте и пирам. Позже тут, а не на Москве и крестины третьего сына Юрия затеет он, дабы собрать князей на совет.

Не той ли причиной для собственной свадьбы падёт выбор на порубежную красавицу Коломну? Верно, что то лето Москва, как бывало много раз с русскими городами, без остатка повыгорела. Так что? Всякий раз: вчера — пепелище, седни — уже посадский ремесленный люд, купцы, дружина да окрестные мужики, вызванные на городовой наряд, за топоры взялись отстраиваться заново.

Сколь раз горели, зубами скрипели, но никогда на пожар не оглядывались. Было бы желание — вполне свадебные торжества на Москве можно было гулять. Но желания-то и не было. Зато была веская причина не в обычаях тех времен устроить свадьбу далеко в стороне от собственного стола.

И с белокаменным Кремником далеко не всё так просто. Что-что, а Дмитрий на всю жизнь запомнил, как посаженный на резное высокое кресло он, князь-подросток в шапке Мономаха, не осиливший не токмо греческого языка, но даже и грамоты родного языка, должен был подписать соборное решение боярской думы о возведении каменного Кремника, задуманного Алексием.

Дмитрию ту пору пятнадцать лет. И мыслями юный князь весь в другом — о предстоящей свадьбе на младшей дочери суздальского князя.

Так было до. А после? Казалось бы, только каменный Кремник впервые стал его Кремником. Впервые возникло чувство, что это его град, собственный, а не доставшийся из отцовой скрыни.

Но и тут: каменная крепость Москвы — труд мысли не его, а владыки Алексия. И вдуматься, Кремник чем дальше, тем больше не княжий дом, а монастырь. И сама крепость — на треть серебро двоюродного брата Владимира. Мастерам каменного дела — огородникам, созванным изо Пскова, плата из его, великокняжеской, казны. Остальное — деньги бояр, помимо того их же люди, кони, снедный припас и прочая справа.

Оттого и половина могучих, приземистых веж и стрельниц, точно невиданные грибы, выросших на холме, получила «боярские» названия: «Свиблова» — в честь Федора Свибла из дома Акинфовичей, «Беклемишевская» — в честь его тёзки и сверстника Фёдора Беклемиша, «Тимофеевская» — в честь окольничего Тимофея Вельяминова, «Собакина» — в честь Ивана Собаки.

Сам Кремник сразу прозвали белокаменным. Но никто не догадался, ни тогда, ни позже, дать крепости его, князево, имя. А Дмитрию так хотелось закрепить своё имя, выделить его среди других княжеских имён.

Он очень хотел, чтобы его окружала слава, мечтал взойти на её высшую ступень. Личная слава была более чем приятна ему, хотя опасение, что греховная гордыня может обернуться срамом и пагубою, принуждало к осторожности. Приходилось смирять норов, хотя с годами становилось всё труднее. Норов не спрячешь, коли он есть.

Даже если тебе восемнадцать.


Рецензии