Вот такая песня, браток!

                Чтобы помнили, и никогда не забывали...
                Чтобы никогда не повторилось...               

               
                1.
               
                Был вечер, а ещё сентябрь. А ещё больше — несусветно громадная радость. Кузьма вернулся с войны живым, на родную сибирскую землю стал изношенным сапогом. С запада на восток бежали-катились составы, развозя по домам выживших, — измученных, — остатки.

Паровоз дал гудок отправления, потом тяги, чёрного задымления. Заскрипел, сцепками ударился, тронулся. Кузьма окончательно помахал фронтовикам, огляделся, ощутил прекрасное настроение, и птиц, что пели на душе. Поправил шинелку, ремень, пилотку, за спину закинул гармошку, взял чемодан, улыбчиво подумал: «Мама, мамочка! Вот я и дома!»

На фоне знакомого вокзала бродили разнообразные люди, уже в наползающем сумраке ждали встреч, отправления. В сторонке, у киоска, фронтовые калеки, о чём-то спорили, всматриваясь в станционную горловину, в чёрные дымы надвигающего состава уже с востока на запад.

Демобилизованный запрыгнул на платформу, на радостях отдал честь великому Сталину, его каменной глыбе — с левой стороны входа в здание, и зачинателю революции — Ленину, с правой. Промолчат глыбы-истуканы, вроде как дадут добро ещё пожить, порадоваться жизни, своей удивительной живучести.

Солдату неудержимо захочется выпить, под лёгкими градусами о выпавшем счастье вдоволь поболтать. Его возбуждённо-радостное поведение со стороны чужие глазки «срисуют», в нужный момент, со спины подойдут, за сухое плечо тронут; своё душевное расположение предложат, в свою гармошку заиграют, по-свойски — обнимут, куда-то рядом, за сараи поведут. Там что-то разольют, за спасённую страну, за победу, «залпом» выпьют, чем-то закусят, попросят рассказать, где три года — «носило-мотало-чуть не убило-повезло?».

«Чужих» из портсигара закурит, приглядится во тьме, вслушается в воздух, и поймёт: из троих, только один воевал, был на соседнем фронте. Вдруг, что-то поменяется вокруг, — «поедет» голова, и он нечаянно уронит банку с рассолом на шинель, тягуче нагнётся, и куда-то мозгом, мордой, «поплывёт», в чужие ноги тюфяком свалится, кислую жижку изо рта пустит, окончательно отключится.
               
Потом, от холода в костях, проснётся на вонючих креозотных шпалах, на государственной железнодорожной колее, в страхе осознает, что не случилось, а запросто могло!.. На него будет смотреть ночная мерцающая бездна, усыпанная знакомыми фронтовыми созвездиями, и собака дохлявого вида, которая решится трусливо понюхать его блевотину рядом, а ещё пахучее пятно на испачканной  шинели.

Вспомнит, что помнилось. Жутко будет болеть голова, но воскресит, как жгло в животе, как тошнило, и хотелось ещё рыгать уже окончательно «пустым». Осмотрит себя очумевшими глазами, пошарит грудные грязные карманы, найдёт документы, уже без денег. «Облапает» вокруг место, поодаль траву; за столбом, отыщет глазами «голый» чемодан, и до него дойдёт: «Умыкнули добро, трофеи, суки!»

Потянется к забору, сунется в буро-жёлтую траву, обнимет сухие колени, как пацан горько расплачется, обыщет нижние карманы – но не найдёт своего спасительного курева. «Подонки высшей пробы! А этот… с утиным носом… неужели ты сучара воевал?.. Своего травануть?..» — обида душила надорванное сердце солдата, и так уже уставшее бороться за жизнь. Хоть и на вид, все сорок, – а недавно только 34-й пошёл. «Даже гармошку уволокли! Гореть вам в кипящем моторном масле!» Но целенькая гармошка, будет валяться в стороне, сержанту её голодная собачонка нюхом укажет.   

               
                2.               

             Всё Кузьма сделает, как ему хромой ссыльный дворник-татарин укажет,  перед этим отпоив того какими-то травами в своей крохотной каморке-жилье. Вернётся на вокзал, в транспортную милицию зайдет, в распоряжение дежурного седовласого капитана, со шрамом через всю щёку.

Тот, как увидит гневно-распахнутую «демобилизованного» грудь… в неё уцепившуюся жёлто-красную решётку знаков числа ранений, над багровой эмалью тяжёлой «красной звезды», — уважительно выпрямится. Сзади, гимнастёрку свою заправит, крепко руку пожмёт, сочувственно глянет на два тёмно-красных галуна, и три золотистых, ничего не скажет, только покачает головой, украдкой оглядев солдатские «живые» конечности.

А как  узнает, из какого селения родом, — в настроении окончательно поменяется, подобреет, чайник на примус поставит. Ибо, когда-то, по комсомольской молодости, «кулачили» с братишкой там «жирных» кулаков. Так сказать, несознательных элементов, мироедов, кровососов в общем — врагов. Вспомнит из того времени, «кое-что» забавное, — похохочет сам, посмеётся один. Оголив «фиксатые» клыки, уронит: «Вот такая песня, браток!»

Услышав «высланных» — фамилии, нахмурится в душе сержант, но вида не подаст. Тотчас вспомнит исчезнувшую родню, любимого дядьки Николая Акимовича, — многодетную семейку. Деда, подслеповатого старика, Акима Никитича — выбитый глаз, кем-то из ретивых тех молодчиков. И всё из-за того, что не захочет отдавать сынову бекешу, — дорогой подарок участника ещё «первой мировой». Доберётся до деревни дядя Илья, самый старший его сын, — унтер-офицер, да вскорости, «потухнет» от многочисленных ран, оставив батьке добротную вещь, и удобный немецкий бритвенный набор.               
               
               
                3.               

                Пока капитан с плаксивой женщиной-торгашкой разбирался, у которой беспризорники уволокли баул, а в нём драгоценные продовольственные карточки, Кузьма дул на кипяток заваристого чая, и вспоминал довоенную деревенскую жизнь, нервно переживая сердцем беседу перед ним. 

Кузьма не может смотреть больше «такое». Кивает головой капитану, выходит в коридор, устало приваливается к стене, смотрит на «противоположную», — на яркие типографские призывы, угрозы, предупреждения, и агитационных плакатов рядки. Где вперемешку, с Лениным, Сталиным, Марксом, Энгельсом, Калининым, и прочими… на фронтовика смотрят лохматые, измученные фотографические образа, пропавших граждан, тех, кого долго ищут, но никак не могут найти. А сколько, детских — бритоголовых, с тонкими шейками чёрно-белых снимков, у которых взгляд… лучше не смотреть и не представлять с собою рядом...

Сержант больше не смотрит, он переводит взгляд на отдельную группу лиц. На преступников, — воров, убийц, недобитых махровых нэпманов, белогвардейцев, поездных шулеров, мошенников, дезертиров, ряженых мнимых фронтовиков — попрошаек, и прочих…  Ищет «своих», — но не находит.               

Знакомо тянуло в недавно «заштопанном» боку. Хотелось пить, хотелось уже в дорогу, на солнечный простор, за пазуху жёлто-оранжевой осени провалиться, поваляться на знакомой траве, надышаться самым чистым воздухом — деревенским.

Солдат закрыл глаза… «Господи!.. Неужели я скоро увижу любимую таёжную сторонку! На бугру — тёплую низенькую деревеньку, с крышами из дранки, из тёса, из коры. На пригорке — измученных девочек своих, мамочку с крынкой молока в руках, с детства — Кузьмы — любимое угощение. Вдруг явью увиделся игривый щенок-комочек Барс у ног, который уже давно вырос, которого уже давно нет. Почудился в носу запах, ровнёхонького струганного бревна на огороде для бани, и сенцев, — знакомый аромат дверной деревянной ручки…» — сон незаметно, из-за спины приятным туманом навалился, обрывками уволакивая солдатское сознание в молодое совсем времечко, в самое начало…               
               
               
                4.         

             Годами ранее. Деревня стонет от новых порядков, от коллективизации. Полным ходом идёт «раскрестьянивание» сибирского мужика, окончательный слом старых земских порядков. Новая власть, нацеленная разрушить до основания скрепы святой Руси, категорично отвергая её великую историю, — сделает ставку на «голытьбу». Бросит в «голодную» толпу — кость-клич: «кто был никем — станет всем!», в довесок — подкинув: «земля крестьянам, а заводы – рабочим»  — сознательно вложит тем в руки карающий меч. Этим самым окончательно распорет, разорвёт страну и народ на две половины, на две незаживающих раны, на два страдающих куска.

Рухнут, смешаются прежние ценности, перевернуться существовавшие отношения между крестьянами. И окажется: престижно быть бедным, а не крепким хозяином. В одночасье вершителями деревенских дел станут зачастую самые неуважаемые люди на селе. Сбившись в стайки под названием «комбеды», будут сами решать: «кто «свой», а кто враг!» Кто годится для «советов», а кого в ссылку, в холодный подвал, под пулю, на рудник, кого в комариный Туруханский край, далёкие Соловки, ещё дальше — Колыму. 

Неокрепшая сельская молодёжь, прежде всего комсомольцы, станут ударным отрядом Ленинской партии в проведении «раскрестьянивания». Комсомол — детище — придуманное еврейским парнишкой Лазарем Абрамовичем Шацкиным, — во вовсю прыть набирало обороты, наслаждаясь революционной вольницей. Многим ретивым помощникам, со значком на груди «КИМ» вскружило голову право казнить и право миловать. И станет фанатичная преданность власти — важнее деревенских и родственных связей, подчинения родителям.

И наползёт незаживающей язвой, на Сибирские крестьянские земли чудовищная беда, когда брат на брата с вилами пойдёт, сын отца — запросто «сдаст», и не «поперхнётся» — когда род Жагориных разделится на два враждующих класса, на две противоположные стороны. Когда  умело работящего хлебопашца, от слова «колхоз» бросало в дрожь!

               
                5.               

               Смышлёный хозяйственник, Жагорин Тихон Акимович, спасая семью, — правильно пронюхает наползающий воздух со стороны, сыщет в себе духовные силы, на опережение сработает! Дабы не быть «раскулаченным» — высланным, трёх сыновей — разъединит, двух старших  — «по любви и без» скоренько поженит. Постройки по бревну раскатает, наспех избёнки возведёт, в разные места расселит, нажитое добро поровну разделит, раздаст, излишки в колхоз отведет, отнесет, передаст. Из предполагаемого кулака — вроде сделает три середняка.

От сердца оторвёт четырёх любимых коней, и мягкий «ходок» в придачу. Проплачут полночи вместе с женой, а утром, от пустого амбара положит «25-тысячнику» –председателю ключи на стол. А так, как грамоте крепко обучен, предложит себя новой, безрассудно-решительной, и беспощадной власти.               

И станет Кузьмы, отец, — колхозником, активистом-агитатором, уполномоченным, сначала — по хлебозаготовкам, потом — по мясу. На своём  «ходке» «рассекая» по округе, наводя на местных страх, в лицо которому иные будут льстиво угодничать, — «картуз низенько мять», глубоко ненавидя в спину. Который, никого не будет жалеть, лишь бы «верховая» власть в него поверила, сынов его карающим мечом не задела, не обидела.

Это он будет «глумиться» над самым уважаемым человеком в округе, когда-то их «общины» — старостой, — Спиридоном Ивановичем. В начале века ещё, построит тот современную мельницу, выделит свои деньги на постройку моста через речку, сократив до волостного управления дорогу на целых восемь километров.

С его подачи устроили маслодельную артель, потом лавку. Вскорости сообща организует ссудо-сберегательное товарищество, мечтая построить маслобойный завод, для этого прикупить американские дизель-генераторы, дабы света вдоволь всем было, и заводу тоже. В дальнейшем выйти на уровне Енисейской губернии на рынок продажи сливочного масла селян за границу. Потому как этот сибирский продукт, на тот момент, считался самой высокой жирности в мире. На кого будут молиться все, ибо сам «рос» и другим давал «расти». Главное работай, не ленись! «О здравии» коему в церкви непременно свечки ставили, к которому в трудное время за помощью, не стыдясь, шли, бежали…

Матерно тогда воспротивился хозяин своей землицы, нажитого добра, приходу бесцеремонных вооружённых людей, — бессовестному вопиющему грабежу. Свалят крепкого мужика свои же, за ноги выволокут из дома, по грязи к телеге подтащат, сапогом в рёбра ударят, припугнут, зачитают: «В связи с особой опасностью для округи — как особо враждебного элемента, выслать с семьей за её приделы, сроком на пять лет». Семью которого, Кузьмы батька с «городскими», и своими активистами-отрядчиками в одну ночь «оприходуют», — добротное хозяйство «распотрошат». Всё нажитое заберут, на колхозных жалких клячах, отправят в ссылку, потом окажется — на север, в Туруханский «РАЙ».

Рёвма ревела многодетная семья, причитала, — вымаливая у комиссии хоть ещё кое-какое добро с собой забрать. Но товарищ Нойхман, самый главный тогда, проворно выщёлкивая семечки с подсолнуха, будет по-ленински — непримирим и непреклонен. В сторонке, одни скрытно злорадствовали, другие трусливо молчали, больше было искренне сочувствующих, плачущих, коим не верилось, не понималось: «Он же не украл… всё своими ручками, своим трудом… И разве ж можно, своим со своими так поступать?»

                6.

               Бежал в ночь, за последней подводой Кузьма, кричал своей любимой Полинке: «…Я найду тебя обязательно!.. Спасу!.. и ещё всякого утешительного обещая…» А русокосая Полина, словно язык прикусила, будет каменной сидеть, точно в него превратившись, прижимая к себе, самую маленькую сестрёнку, — Ксюху-Ксюшку-Ксению. Она первая умрёт в долгой дороге, а уже в морозы  — мать, — святоликая Евдокия Митрофановна, — мастерица по кружевам, по тонкой узорчатой вышивке. Которая, бывая в святом месте — церквушке, втихомолочку любила, из «своих» — страждущим, всунуть в ручку большую денежку, непременно тихонько в ухо попросить: «Помолись за мою душу грешную!». — «Наша ты спасительница! — будут ей всегда отвечать, — желая ей многие лета…» Но «многих» не получится…  — только 54. Не больше протянет и её верный Спиридон, ослепнувший от производственной травмы.

Только когда, сопровождающий, — щуплый, постоянно что-то жующий китаец — красноармеец, пахнущий гниловатой капустой, в большеватой будёновке на глаза, в шинели до пят, спрыгнет с телеги, и «бахнет» в небо из большой винтовки, «китайско-советскую угрозу» пискляво прокричит, тогда только — отстанет Кузьма, навсегда вогнав в сердце занозу ненависти к родному батьке, уже — коммунисту. Но, Полина успеет крикнуть в ночь, до его ушей донести: «Кузь!.. Кузь!.. Чапика забери, пожалуйста, — спаси его!»

Подавленным, вернётся к ограбленному большому дому, двору, уже до нитки окончательно «обглоданному» «своими» же, чтобы собачонку в себе забрать. Чапик будет лежать у будки, в луже чёрной крови, с размозжённой головой.               

За спиной прокашляется «ночная» старуха, пепельно-седенькая — баба Тося, таинственно-тихая, которую люди видят только ночью. Та, кою все боятся, а она ничего и никого на свете. Повздыхав, скажет: «Встрелил яво городский… Батька той быв против» Знакомо прокашляется, добавит: «Ну, што… потеряв свою голубку?» Кузьма, утирая остаточные слёзы, промолчит, а она вновь: «Видав внучок, с маленькой Ксеньки дажа кожушок сорвал Улькин бандит. Как она в такий холод… бедная детка… ой-ёй… што делается?.. Куды господь смотрит?.. Твой батька сказав: Завтрась распродавать будуть по-честному. Ограбили иудовы дети… а потома по-честному… какий срам и грех…» — вновь откашляется чёрная женщина, опираясь на берёзовую заготовку для косы, которою за ненадобностью бросили рьяные активисты. — Счаса пьють у хате избача, наживе радуются, нечистой силы — явные услужники…» — дополнит, — подымая, что-то мелкое, брошенное, с растерянной, уже израненной земли.

Удаляясь в чёрную пугливую ночь, краем чёрного платка промокнёт высохшие тёмные глаза, слышно обронит: «А ошейник с цепьём забрала сябе горлопанка ета, женсоветчица Дуська. Ишь, кожону тужурку напялила, красну касынку на башку… надо ж, на заметку она всех берёть! Засранка… ты ба дятей соих от сажи отмыла,  комсомолия проклятая…»

               
                7.               

              Это Кузьмы — рОдный батька, другого своего брата, крепкого середняка — Николая Акимовича, вечером, за «питьём» будет заставлять «сдаться» крепкой власти: «Которая, любого «сшибёт» со своего пути, и никого не пожалеет: «Ни грудничка, ни старика!»

Слабо освещённая большая изба-пятистенок, на две просторные половины. Случайно очутившись в гостях, в горнице, за перегородкой прячась, будет стоять испуганный Кузьма, и всё слышать, и сильно переживать, не доведи господь — быть замеченным взбудораженным резким отцом. На печи, замерзая, дремал подслеповатый дедушка, Аким Никитич, укрывшись густой овчинкой, вместе с младшим внуком в обнимку. Две взрослые двоюродные сестрёнки, рядом, под светом «керосинки», будут выискивать в волосах друг у дружки вшей, шептаться о сердечных делах, похихикивать.

Не будет в избе самого старшего, Андрея – двоюродного брата. Паренёк, уже член РЛКСМ, подхваченный пламенем революционных преобразований на селе, в избе-читальне учился на полу писать пролетарские призывы, лозунги, страшилки-предупреждения, уже бесповоротно являясь идеологическим врагом своему батьке,  родовым корням.

Упрямый Николай Акимович, бил кулаком в грудь, об стол,  метаясь по хате, в запале расшвыривая кухонную утварь, во всё горло орать: «Антихрестовы дети!!!.. Што творите???.. Побойтеся божьего суда! Вам люди во двор Спиридона стольких быков, коров и тёлок согнали… три дня от голоду мычат, орут, воды, дойки просят! А Вы, чёртовы пособники, народ своими сборищами, собраниями, пустой болтовней, от работы отвлекаете. Справедливый они колхоз так создают!?..

(хозяин подходит к судной лавке, к кадке, к воде, глубоко дышит, из ковшика пьёт, насыщая себя следующими негативными воспоминаниями)

А гость, Тихон Акимович, жуя пищу, в кулак, покрякивая, будет только одно говорить:
    — Не то гворишь, брата!.. Не то!.. Не понимаш ты силу… ой, как не понимаш…

Сзади к мужу подошла тихонькая жена, мягонько тронула его широкую спину, сострадательно, полушёпотом попросила: «Николай Акимыч!.. Господам самим, прошу!.. Не злите брата… смягчитесь… и громко так не кречитя… ежели прохожие услышат… беда можеть страшная случиться, хоть раз, послухай мяне милый мой мужинёк…». 

Хозяин отмахнулся, цыкнул: «Ой, баба!.. Ты ещё!» — в прежнем взведённом образе сунется ближе к красному углу, к задумчиво жующему гостю. От негодования, не зная, куда крестьянские большие ручища деть, дальше понесёт:
    — А этот…  сопливый комсомолёк Ванька, — Улькин сын, который мне в дети годится, у которого мозг и пистон ещё не сформировался, меня… меня… — родившего на поле в Груздёвом куту, и выросшему за косой и плугом… меня, меня… — стращать!  Вчерась встретил бугая… без сякого уважения, своей бычьей мордой в сторону плюётся, и пугает… слышь брат… — говорит: «Мол… Настёну за меня отдашь, — спасу! А закабычишься… — следом за старостой поедешь! И главное, добавил: «И твой брат, Тихон, не помога тебе будет! От такось!.. А ты ноне гворил… — власть, справедливость, равенство!

    — Ишь! Сосунок!.. Куды вздыбился! Это хорошо, што ты мне об ём сказал! Малой… а уже двойная душонка! — недовольно пробурчал Тихон, продолжая возиться в сытной еде, изредка нахваливая хозяйку за приятную «вкусноту», сбивая с густой лопатистой бороды крошки.
    — Да он тебя на кочерыжке вертел! — вновь выпалил Николай, увеличивая звук горла, пуча глаза. — Развешь такое кода было у нас братуха… — куды ведёте народ?.. Наглецу, пьяньчуге, лодырю, столько власти!.. Курживым босяком же был, а счаса ужа ун кем! Ишь… в «кулацких» штанах да кушаке щеголяет, паразит! 

(Хозяин хаты уселся на сундук. Его распирала неуправляемая ярость, по уголкам губ взбивалась белая пена-налёт. Трясущимися пальцами пытается скрутить «самокрутку») 

Испуганная хозяйка, тётка Маша, находясь за печным бабьем углом, прибывая в страхе, полушёпотом причитала: «Ой, Господи!.. Ой, Господи, спаси!..». В какой раз срывается, исчезает в сенцах, чтобы потом выскочить на улицу, боясь, что кто-то стоит под окнами, и подслушивает громкий разговор родных братьев, постоянно осеняя себя, знамением, взывая всевышнего, чтобы незваный гость скорей покинул их избу.

     — Сенькину Клавдию… тут, намедни, нечаянно встретил, так она плачет, мине гворит: «Пшли, гворит, Коленька, с Христей ноччу, — сдоить на землю молоко у  несчастных своих коровок… штобы вымя не распирало, штобы кормилицы не плакали! А етот лопоухий Яшка, их ружом пугать! Коровы, быки ревут… а он с ружом стережёт. Што стережёт… от кого стережёт, Тихон?.. Скажи?.. Ну ладнось… людей не жалеете… но скотина пошто должна так страдать, а!?.. Неужель у тебя сердце не болит… — не верю!?

               
                8.               

             Тихон Акимович, будет долго молчать, самогон в одиночку пить, прошлогоднею квашеную капусту в рот вертикально опускать, ломая хлеб, выкатывая злыми пальцами из мякиша серые шарики, бросая их сибирскому коту. Уполномоченная личность, кровная старшая родня, что хотела сказать, в самом начале разговора выложила, предупредила, по-родственному посоветовала: «Навстречу беде не побежишь, — погибнешь! Поэтому: всё добро в колхоз — и самому, следом, в ряды топать, вступать!» Потому как — «твёрдозаданцу» — будут каждый раз не жалеючи повышать твёрдое задание, и он — просто-напросто, однажды выдохнется, захлебнётся, падёт, обессилит, и не сможет безжалостному государству отдать продовольственные поставки. Вот тогда его спокойненько и законно поглотит карающий меч народной власти. И уже тогда защиты тебе не видать!
               
    — Вспомни, Тихон… — расхаживая по хате, — эмоционально потухал Николай Акимович. — Вспомни, как при НЭМПе хорошо в дяревне усё пошло. А как ты поднялся!?.. а? А Иван Смолёк, а Осип Игнатич со своими верёвками и пчёлами. А как Спиридон закрутил с заводом… с маслом, а? Какая перспектива жизни была…

(крестьянин на секунды затихает... светлеет лицом... в глазах пляшут остаточные тёплые искорки от несбывшихся желаний)

    — Как счаса помню: зашёл как-то в избу к Смольку, а они тольки на стол кушанья поставили. Я им: «Хлеб, да соль!» А Глафира: «Едим, да свой, а ты не смотри, да рядом не стой» — и тут же, деткам: «Давайтя деточки Владимиру Ильичу все помолимся, што нам так умно ручки развязал!» Глянул я в красный угол… а там, среди иконок, Ильича портрет… посмеялся я тода… за Осипа порадовался… а выходит уже плакать надо было… И, иде тот сейчас Ильич, и, иде тот сейчас Смолёк?.. Эх… братуха… и для чаво мы с тобой когда-то партизанили… столько выходит невинных душ загубили. Разве мы об такой жизеньке мечтали… вспомни!.. Партизан кулачить!!!.. Дранкович Васька… знашь… он саблей белочеха страшно рублен… А вышло, што?.. Обманули!.. Обмыл кровушкой власть, да выходит, не свою. Знаешь… его Устинья жа самому Калинину письмо написала. Он там должон разобраться… должон… а то ишь, жинку с детками в Мартына развалюху… а его справный, под сельсовет. По какому праву? Степан же верно партизанил… как же так, Тихон?
   
     — Я тьбе уже гворил… я выступал против! — рыкнет, вспылит вспотевший раскрасневшийся Тихон Акимович. — Комитет бедноты, так решил… большинством: махровый кулак!.. Всё!.. Баста!.. Сам виноват… и зачем ещё руки было распускать на представителя РИКа, — на власть, — дополнит гость, — продолжая чавкать, поедая сытный продукт на зажаристом сале.

Николай присел на длинную долговую лавку, рядом с насыщающимся братом, видом потух, мрачным обличьем к полу, к цветным половицам наклонился.
     — Век Тихон, не забуду… помнишь... когда Ёзифа Гворика, с его бабой… помнишь? За то, что раненому есаулу лошадь дали...
     — Ну, и штось? — скривится старший брат, резной ложкой нервно постукивая по краю деревянной миски.
     — Помнишь, што кричал мельник?.. А я помню… Я о том, што страшно помирая, предсказал, што мы, крестьяне ещё умоемся слезами от нарождающейся власти… А ведь он нашему батьке, помнишь, как помох… Эх! Неблагодарные... Скольки годков прошло, а тятя, нет-нет, да упрекнёт меня о божьем суде, за смерть мукомола.

(мужик качается, стонет, нутром мается, вновь вскакивает, мечется по хате, теребит нечёсаную голову)

     — Ну, неправильно всё Тихон! Я никак в толк не возьму, для чаво сознательно мужика гробят… в общее стойло, как тех коров загоняют?..
(Ы-ы! Ы-ы! Ы-ы! — воет пахарь, кидая себя из угла в угол, то хватаясь за вихрастую гриву, до раздирая, распахивая грудь, добавляя ей спасительного воздуха)

Стремительно бросает себя к столу гостя, опирается на край, смотрит в упор на родню, умоляюще изрыгает: 
     — Тихон!.. Ты сам знаешь, стадом нельзя любить землюшку… нельзя… не получится любви… должной отдачи! Ето што девку, скопом насиловать!
     — Поздно, Николай, сопли пускать! — вытирает рушником скользкие жирные губы гость. — Ой, як поздно! Смирись! Смирися! По течению плыви… Колхоз ето уже точнась неизбежное! — дополнил, уже обсасывая жир с толстых пальцев.
     — Где Данилка - бригадир — мне пример! — возбуждённо прокричит сибиряк, вновь «вылетая» на середину напряжённого помещения. — Пусть этакий пакостник Прокопу Наумычу долг спервоначалу возвернёт, и мой тоже. Как-то, туточки встретил: через силу улыбается… а в глазах — осторожный яд! Думает: я яво уже боюся… а ты меня знаш. Ну, высморкался перед его сапогами, спрашиваю: «Кода зерно вернёшь, Данила Валерьяныч?» А он, дажа не сконфузился суслячий хвост… Слышь… Тихон?.. отвечает: «Нету тваво больша хлеба, яно в колхозный амбар мягонько ссыпалось, упало, ушло!» И такой бесстыжай человек будет командовать мной. Хотел я ему напомнить судьбу пришлого… бригадира Логина… но промолчал…

               
                9.

            А между тем, Кузьма ловил и впитывал каждое слово, вылетающее из отца и его младшего брата, больше всего боясь нечаянно «выказаться», вымаливая духа, выстоять, нечаянно не прервать страшно нервный диалог серьёзных мужиков. Сейчас, услышав фамилию бригадира Логинова Ивана, кадром воспроизвёл его колоритный чернобровый образ. Вспомнил март, ту газету «Правда». Это она, от 2 марта 1930 года, радостным голубем полетела по рукам селян, по всей стране, по всей замученной России. Где товарищ Сталин написал статью «Головокружение от успехов», где чётко указано: колхозы нельзя насаждать силой! Колхозная политика опирается на добровольность колхозного движения.

Онемели все в облкоме, как и на низовых районных местах, такой резкой сменой партийного курса. И конечно, досталось отцу, который вечерами с матерью единолично, шёпотом обсуждал, покуривая, злился: «Ай, как хитро выкрутились! Сами гнали, торопили, угрозами стращали! А сейчас выходит — они в шелках! А мы виноваты, на местах! А чьи сверху падали разные «указивки» — давай, души, отбирай, выгоняй, ссылай, если жиром оброс, если не хочет делиться. Всё отдавать, и всякое такое, прочее!»

В их таёжном углу все видели первым «перегибщиком» Логинова Ивана.

Хорошо помнилось Кузьме, как отец собрал «на баню» своих сыновей. От бражистого кваса захмелев, уже в предбаннике, отлепляя от себя березового веника – липкие листы, хмуро слушал своих старших детей. Их просьбы, возмущения, их призыву к помощи, к местной большой власти. Тогда, Кузьма и узнал, как попал к ним, этот резкий мужик, рабочий завода, партеец.

               
                10.

                Быстро смекнули в «больших верхах», что не всегда получается должный результат от местных руководителей, когда все «многолетне перероднены», являясь — то сватами,  то кумовьями, то зятьям, то крёстными. Надо быть редким мерзавцем, чтобы к родне применять репрессивные методы.

И было принято: с целью практически помочь партийным ячейкам правильно разрешать основные задачи на местах, а так же — расчистить «засоренность» деревенского аппарата классово чуждыми элементами, с заводов — были направлены на временную работу, ряд ответственных работников и передовых рабочих с заводов.

И пройдёт Логинов Иван, в обкоме ВКП(б) 30-дневные курсы бригадиров. Уже по прибытию, увидев удручающие «объёмы» работ, совсем другую жизнь, отношения, в дружеской беседе, будет плеваться, материться, Тихону Акимовичу – рассказывать: «Из 172 часа лекций, только 6 часов деятели отводили ознакомлению, с основными чертами вашего сельскохозяйственного производства. А главное внимание на учёбе, уделялось изучению трудов классиков марксизма и последних решений партии по вопросам сельского хозяйства».

Совсем не зная крестьянскую психологию, фактическую социальную обстановку на селе, «земляной» труд, рабочий, лихо закрутит гайки, начнёт по-глупому, нагло «махать шашкой». «Ломать дрова», откровенно стравливая народ, сея вражду между крестьянами, крича с разных трибун: «Ищите врагов колхоза среди себя! Пишите всё про всех, а мы уж разберёмся!!!» — чем люто злил мужиков, даже местную власть.

Заимев настольной книгой «Капитал», он с ним однажды придет на собрание, где будет сидеть и любознательный Кузьма. Выложит молодой начальник книгу — по левую руку, а наган — по правую. Скинет кепку, выпьет воды из графина, закурит. Достанет химический огрызок, лист бумаги из папки, привычно сведёт, густы брови, угрюмо скажет в притихший зал: 
     — Ну, что товарищи-крестьяне приуныли!? Долго звучать не буду. Напрямую врежу! Выбора у вас нет! Вот вам две линии-дорожки! Одна к равноправному социализму, — где вам будет ВСЁ! (хлопает левой — по книге Карла Маркса, слева) — путь к нему только через колхоз! А другая дорожка — к страшному капитализму! (хлопает правой, по заряженному нагану) — это, кто не желает быть счастливым, идти в колхоз. Я думаю, всем ясна политика партии, в целом, и моя?..

Зал, онемевши, молчал. Никто их ещё так «не пользовал», «не имел» такими наглыми террористическими методами.

Не смогли стерпеть бывшие партизаны, такой нахальный напор, да взяли и «накарябали» в тую самую Москву подробную «писульку» — как с местным мужиком бессовестно поступают, словно лучину через колено ломают, не беря в заслуги «революционное прошлое». А тут эта газетка в самый нужный ход подоспела. И помчались уполномоченные по району, уже исправлять «перегибы», выискивая виноватых.

Не забылось Кузьме, как выводили из конторы со связанными руками осунувшегося красивого чернявого мужика, уже без затрёпанного заграничного «капитала», без затёртого своего нагана, без широкого заношенного кожаного ремня.

Был снег, был ослепительный солнца свет, и любопытный народ вокруг чёрной машины. Мужики курили, молчали, только женщины иногда выкрикивали «перегибщику» вслед «гадости». С плевками в спину, в зеленоватый его френч, сшитый из добротного фабричного сукна, на лацкане которого виднелось выцветшее пятно от знака «активисту союза воинствующих безбожников», при этом, не забывая, громко похвалить товарища Сталина — за своевременную прозорливость, за статью, за уже мгновенные практические действия.

Знал Кузьма и про то, что буквально назавтра самые крепкие и решительные мужики принесут заявления в правление колхоза, о выходе из него. Уже зная содержание центральной статьи, струсят «главари» новой местной власти, подпишут все, впадая в оцепенения от «непонятного» действа великого центра, так до конца и не поняв Сталинский «хитрый» ход. 

Но, рано зарадовались мужики. Новое безжалостное наступление на него, тот же Сталин начнёт уже осенью, теперь под флагом хлебозаготовок, с увеличением плана аж в пять раз, уже с чёткой задачей — отобрать у деревни, у мужика, излишки товарного хлеба. И вот тогда уж начнётся в Сибири АД!!!…

                11.               
               
                Пока Кузьма вспоминал несчастного и наивного рабочего, которого по-людски было жалко, с кем он иногда на рыбалку ходил, и знал его весёлым и добрым рассказчиком — про молодые годы, про любовные «похождения», Николай Акимович продолжал держать на языке Данилку-бригадира:
     — Ранише бы за такой наглый обман — со стыда сгореть. Деткам, родне — вечный позор… (кашляет) — Да ни в жись! Лучша в мир пойду…
     — С н-нимя пойдёшь?! — аж подпрыгнул, и, заикаясь подкрикнул гость, багровея лицом, смахивая с кончиков усов супные подтёки, — нервно тыкая рукой на покорную притихшую хозяйку у печи, в остальные углы просторной хаты-избы. — Од-думайся, святым Николаем угодником прошу! Сохрани своих… — вступай! Поглянем… может сё стихнет… как-нибудь переживём… вытянем. Нам надо корни свои сберечь, понимаш? Счаса всё может быть… Может и отменят эти колхозы… сякое может случиться…  сякое… вишь… коммуны жа не прижились, — вроде чуть смягчился, сгладился, до этого напористый представитель новой власти.

    — Ты обращал внимание, Тихон, на теперешние уличные лица?.. Э-э!.. Молчишь?.. А присмотрися, присмотрися… — не успокаивался упёртый середняк. — Теперича акромя страха я ничо там не вижу. Мужик трусит лишний раз на вулицу выйти, «ваших» отрядчиков кого увидеть. А вдруг на дурную, или пьяную голову, во двор заглянет… припомнит што-то… кляузу напишет, што-й-то заберёт. Полное безбожие!.. Полное!.. Как мужику жить, а?.. Арестовывает председатель… и его члены правления не отстают! Арестовывает председатель сельсовета, и даже секретари ячеек! Арестовывает всякого лада — уполномоченные, хто совсем не имеет право! Ну, все, кому не лень!

(вздыхает, матерно ругается, за это — слышно просит у Бога прощения)

    — Я так смотрю, брательник… глядишь, так и мой Андрей сподобится грех такой творить… а што!? Подучится у Улькиного бугая наглости… Может дажа, меня, — батьку и сповяжет… Вон, Архипа — младший сыночек… наслушавшись в читальне, комсомолии - бредней, приволокся же полоумный к Замостьяну… всё как на духу выложил… не побоявся жа батькинова ремня. Это хрошо к нему пришёл… а если ба к «самому». Уродуете деток… уродуете… Это как надо головушку загадить-засрать, шобы на роднова батьку донесть… Эх! Как был прав покойный мельник…

(вновь шепчет короткую молитву, промокает глаза, с поклоном красному углу, — крестится. С улицы послышался голосистый ор-р интернационала)
               
Николай Акимович подходит к окну, крупные ладони делает «лодочкой», всматривается в черноту ночи, басит: «О-о!.. По-о-шли строители светлого будущего!.. Самохин… младший… первый… с флагом! Дома старуха больная ляжит, забор дырявый и трава по голяшку… а яму флаг сподручней, чема коса и молоток. Тьфу! Прости меня грешнага! (крестится) — Истинно господь, — заблудшие души!»   
    — Культпросвет в работе! — удовлетворённо зевая, — ответит старший брат, доедая остатки, привычно приглаживая густую бородёнку. — Работает ОДН и МОРВ.
    — Напридумали… — тьфу!.. язык сломишь… — под нос пробухтит «твёрдозаданец»      

Выйдя из недолгой задумчивости, прокашляется в кулак, дополнит:
      — Ты знаешь, я никода никово не боялся, на многие кулаки один лез. А счаса… как увижу нашава сельсоветчика, рыже-розового Баклуху… и знашь, по-честному… трусоватые мураши под волосами шаволятся. Ведь етот лодарина, не зачтёт, што я постоянно выручал его голожопую семейку, а только то, што в помогу просил на уборку, на поля. Вроде как задарма, батрачить заставлял. Вроде как, по-вашему, по-партельному — сущий капиталист, бессердечный эксплотатор, кровосос! Да он у меня прохиндей, хоть морду отъедал на жневье… и лари своего амбара забивал первосортным зерном в отдачу за труд.

А счас, идёт… земли под сапогами не чует. Ишь, пузо отрастил… и жёлтая папка под мышкой, и в пинжаке «раскуроченного» Емельяна Фатьяныча. Прости всесильный, душу мою грешную. Вечная память тебе, славный пахарь! — выдыхает, размашисто креститься, продолжает:
     — Все ему кланяются, паскуде, шапчонку в ручонках мнут. Тьфу, проклятущий, ты бы спервоначалу ворота подправил, а то ненароком, лошадёнку привязывая к столбу, придавят. Зато как на сборищах языком молотит… хоть в лобик целуй, прям святоша! Плешивый агитатор… болтун! Эх! Тихон, Тихон… на лицо… сознательно паскудите настоящего, правильного мужика…  а дорогу, размноженье — даёте вот таким, порченным, с гнилушкой, как сельсоветчик. Скажи честно: Никифор — его работа?.. Он донёс?..

     — Ну, а чья жа… из-за Верки Комыловской дочкИ… Все гворят… Не простил, што в молодости отбил Никифор, — вдруг чётко подаст голос Мария Павловна, прижавшись к любимой горячей печи, к кормилице. — Жалко… бедная девка, нядолга пожила (женщина кротко, троекратно перекрестилась)
     — Брехня!.. Ня надо было хлеб укрывать на кладбище. Это жа надо, было удумать такое… рядом с костями? — вспомнит случай «изымания добра» Тихон Акимович, даже рассмеётся, добавит: — Правда, немного, всего 22 пуда.

     — А-а!.. Тябе брехня!.. — вскипит оппонент, вновь метнувшись к бородачу. — На выездном суде… што кричал Никифор, а?: «Он не зарывал его туды!» Он перед судилищем на колени падал, на нательном маткином кресте божился, её здоровьем клялся, об пол головой бился, што хлеб подбросили специально, штобы его упекчи! Никифор всегда правильно и крепко жил, и врать, не приучен. Я его честное слово век буду помнить. А вы… а вы не поверили ему… зато этой бумажной кляузе-писульке. Расквитался безбожник! Все знают, что старший сын Гусевой Валентины, видел, как Баклуха ноччу чераз огород гружёную подводу за узду выводил. И кудый-то мох сельсоветчик ехать у ночь, а? Тихон? Вродя и не охотник, а? А-а!.. Молчишь!.. Дело сделано! Сгинул человек — помеха! Ну-у, ничо-ничо… жизнь яна с памятью… яна вам за всё ещё воздаст… усё вам напомнит…

                12
               
                Кузьма, трусливо стоя за перегородкой, слушая страшные смыслы, знал и помнил тот разговор в правлении, когда в сизом дыму накуренного, с криками и матами решалась судьба справного добротного дома Рудакова Никифора Антоновича. Он уже будет сидеть в Красноярской тюрьме, в ожидании смертельного приговора, не зная, что в колхоз заберут всю его скотину, сельхоз оборудование, инвентарь и главное — последний хлеб. Семью, которого, переселят в дыряво-сгнившую развалюху, недавно умершей старухи, оставив ей одну только корову, дополнительно, обложив несчастных натуральным налогом.

И будут сердобольные селяне, жалеючи, ночью, трусливо приносить к воротам всякое добро, продукты, лишь бы маленькие детки не полегли от голода. Будет и Кузьма втихушку «сердоболить», только со стороны тайги, задника, огорода — слушая просьбы сердечной матери, но боясь отца, зная: «не пожалеет», больше всего не желая — «засветить» родного батьку.

В том прокуренном споре, победит «блок» председателя районного комитета партии, бывшего солдата-красноармейца, малограмотного управленца, латыша. «Нахватавшегося» революционных идей ещё на фронтах «первой мировой», идеологически заряженного на полную «перековку» сибирского мужика. Вскорости, дом будет раскатан по брёвнышкам, и на берегу реки, в сосновом борку, вновь возведён. И «закрасуется» на его коньке кровяно-алый флаг, а перед входом табличка: «Народный дом», с распорядком дня.

Возбуждённый хозяин вновь подаётся к кадке с водой, пьёт из деревянного ковшика, отходит, не замечая жену, вытирая усы, добавляет:
      — Хорошо устроились! Беззаконите отрядчики над забитым людом. Вот посмотри, Тихон. Тольки без обиды! Сам Бог — свидетель сяму! Вы ведь ни одну избу не срубили под «своё!» Всё ворованное… всё на дармовщинку!

               
                13.               

          Кузьма, как младший сын Тихона Акимовича, был невольным помощником ему во всех его делах и начинаниях. Хорошо видел и знал, как появлялись и возводились сельхоз и административные объекты в селении. Старосты огромная изба-крестовик пошла под правление колхоза. Все его добротные постройки были разобраны. На краю деревни, из них, у леса, был возведён колхозный коровник. В хате раскулаченного Ивана Смолька теперь — изба-читальня. Дранковича Василия Палыча, старика, умелого пимоката и мёдогона — под сельсоветом. Осипа Игнатича — «амбары» теперь на колхозном зернотоке рядком стоят. Двор высланного поляка Мациевича Томаша, знатного сыродела — будет раскатан, и у гнилого болота с дополнительными пристройками приспособлен под свиноферму. В просторной светлой избе, уважаемого батюшки Фотия Пахомовича, в тёмную ночь, умно сбежавшего с семьёй, — расположилась начальная школа. В его без колокольной уже церквушке – организовано хранение семенного запаса. 

Крестьянин зло сопит, замолкает, как и все в хате. Напитавшись, представитель Советской власти, готовит самокрутку, себя к дымному куреву, закинув ногу на ногу, сапог на сапог, слегка подкашливает от густого перца в горле.

Николай Акимович, устало выпрямился, по скрипучим половицам, подался к лежанке, к старику отцу:
    — Тятя! Тятя! — теребит бок, овчинку. — Согрелся, ти не? Сивый, гнутый старик согласительно мычит, переворачивается, просит, чтобы был чуточку потише, не будил малова, Артёмку. А ещё — не забыли накормить собаку, и перед сном проветрили хату… уж больно накурили большие, такие разные сыны.

    — Бывало, иду, Тихон… — присаживаясь на лавку, — вновь заговорит крепкий крестьянин. — Завидит меня Василий Назарыч, наперерез с улыбкой спешит, о делах насущных непременно погутарить, самосадом угостит, не забудет похвалится, што на базаре «крупного» прикупил, о сынах своих непременно вспомнит. А што, ладные… работящие вымахали! А тута, недавнось иду… из-за Федькиного угла спешно выходит.  Завидел меня, и на тую сторону улицы как от проказы… козлом, прыг-скок…  Я кричу… зову! Да кой там… тольки лапти мелькали. О-о! Не меня трусит работяга… не меня… он брата моего боится… его внезапной власти… его страшным возможностям…

               
                14.               

               Не долго ещё слушал старший младшего, а потом как бахнет по столу мозолистым кулаком, да как рявкнет, испугав притихшую хозяйку, и кошку из-под ног, от крошек, от подачек — подальше:
    — Сё! Утомил ты меня, своёй левизной и кривизной! Добре наслушался я тебя… не перебивал. Хотел понять глубину твоего провала… так сказать падения. Теперь окончательно понял… Кхе! Кхе! (дымно кашляет, приглаживает усы, бороду) — Мой жизненный ход, тябе — не урок выходит. Ну!.. Ну!.. Один твой Андрей правильно понял теперешнюю жизню. С нами ён не пропадёт. А с твоей философией – в миг! За один вечер! За одну ноченьку!.. Ну! Ну! Поглянем, поглянем! — вытирая рушником крепкие клещи-пятерни, — скажет уполномоченный. — Не хочашь мудрым стать, детяток поберехчи. Ящё раз повтарюся… отныня приучай брата, язык в узде держать! Забудь усё што раниче было. Забудь! Приучайся приспосабливаться к ношешним временам, к течению. Пойми, все дверочки захлопнулись. Только колхоз тебя спасёт, и твоих дочек, красавиц.

(При последних словах, Мария Павловна, заботясь у печи, вдруг замирает, обречённо оседает на край лавки, начинает тихонько плакать в стеночку тёплой печи, кончиком платка утирая слёзы)

     — И не вздумай выдавать Настёну за Мишку. Вступит его батька в нашу общую семью, тоды пущай. А так… — сам понимаш... Времечко такое… Проснешься… а ужа и нема! А в отношении правильнога курса… так скажу: — Им «там» видней, какой дорогой идти нам к сытному будущему. Наша дело, не выдумывать себятину сякую, и не пороть горячку, а выполнять их указания не спеша. А их сверху знаш скок падает… у-у!.. а штат… раз два… и то…
     — Што-о-о!.. Людёв у вас мало!??.. — протяжное негодование разопрёт грудь у Николая Акимовича. — Побойся неба, Тихон!.. Вспомни… ранише один староста со своим писарчуком Кешкой, и урядником Василь Санычем справно блюли средь нас мир и взаимоуважение… на общем сходе всё полюбовно решали, как наши деды… — Аль, забыл? А ноне… а счаса, в глазах рябит от твоих дармоедов. Наплодили, так наплодили… В поле меньше народу, нежели у вашем партийном сборище, притоне! И кажный болтун норовит указать мне — как мне ходить, дышать, што делать, и скольки... Сосунок! Лопочеть языком — как телячьем боталом машеть! Лошадь запрячь по-нормальному не умеет, литовку не отобьёт, зато у нос револьвером… тычет мне сморчок…               

Крепкий бородатый мужик, упёрся в оконный косяк, зыркает через щели занавески-задергушки на тёмную улицу, зубами скрипит, нервозно дышит:
      — Это я про тваво помощничка…  — Саньку рыжего! Никогда не забуду… на дворе праздник Святой Троицы, а вы людей на работы скопом гоните. А он впереди с похабным плакатам. Какий срам! Это хорошо, покойная наша мама этого богохульства не видела, а то бы она тебе выдала… а я посмотрел бы на тебя! Усех на работы… а сами под ручки… по дяревне шляются, интернационал во все глотки орут, зазывают на лекцию: «Смычка города с деревней!» — Надо же… (смеётся) — родить такое… Земля от боли, криком кричит…  работящих рук просит… а они «смычка!» И мой потомок щё подпрягся тама бестолково тискаться… лучше бы батьке помох.

Хозяйка, полусогнуто, с полувздохами, услужливо крутится около объевшегося гостя. Убирает использованную посуду, объедки, ставит дополнительные угощения. Тот, согласительно качает головой, сытно покрякивает, тянет с бокового кармана часы на цепочке, шепчет о каких-то неотложных делах, задержке.

     — Слышь, брат?.. Тут позавчора, гворю: «Завтрась, с самого «раненько» поедем на кривое поле!» А сына мне… в лицо… отцу своему, без уважения и страха… видно так комсомолия поучает: «Извини, мол, тятя! Я теперича вол… вол.. свет… просвет… затор… запор... птор… Тьфу! Мать моя грешница… и не выгов… (из горницы перебивает старшей дочки, голос: «Волполитпросветорганизатор»)
     —  О-о! Точнась! Теперича Андрей организатор! Какую-то (замолкает, думает, вспоминает) — Какую-то «Суку и В-в-цати» будут колхозникам объяснять. За печкой раздаётся заразительный девичий смех, вновь поправляют: «Тятя! Тять! Правильно: «Сакко и Ванцетти!» 
     — Господи, всевышний, — спаси неокрепшие души от чужеродной скверны, от заморских разных учителей…  — устало выдыхает мужик, утирая тёмной пятернёй уставший рот.

В избе повиснет тягучая тишина, притухнет лампа, полусонный старик Аким Никитич, на печи недовольно закряхтит, обзовёт последними словами народившуюся власть, её сатанинские законы, отругает старшего сына за продажную связь с ней, пожалуется на неутихающую боль в ногах, уже младшую внучку Анну попросит принести квасу, и теплее укрыть холодеющие ноги.
               
                15.               

           Тихон Акимович, мимо ушей пропустит опасные слова дряхлого отца. Он знает его крепкую позицию, нрав. Он весь на стороне младшего сына, весь! Покатает желваки, «покрякает» недовольно горлом, но смолчит, не станет вступать в диалог со слепнувшим родителем. В очередной раз, выслушав упрямого братца, станет постукивать рукоятью нагана по деревянному столу, о чём-то своём крепко думать. И тут хозяин хаты заговорит о самом страшном, что происходило в районе. О «Завьяловском методе» давления на зажиточных крестьян. О надвигающем общественном бойкоте этих несчастных людей.

Не думали, вчерашние партизаны, когда-то выковывая новую власть в их таёжном краю, что они заслужат такое. Когда «упрямых» будут заносить на «чёрную доску позора», публично объявляя их врагами советской власти, исключая из кооперации, отказе продавать товар в лавках, пользоваться общественными угодьями, самое страшное — отказывая в помоле зерна, и выдачи справок в сельсовете. Многие, не выдержав организованной травли и бойкота, сдадутся...

Притихший, «сытно-загруженный» гость, только скажет искренне в ответ: «Многие наши… как и я, не согласны с такой установкой Москвы. Но!.. Но!.. Сам понимаш!..» 

Разговор сползал к завершению, а Кузьма задницей к полу, — от усталости в ногах, от противоречий на душе, от груза услышанного, от неудобства: когда видишь сестрёнок, а вольно не погутарить.

Последним блюдом будет брусничный сироп с мятой сладкой ягодой. Гость деревянной ложкой выхлебает, икнёт, уже добавки не попросит, услышав из тёмного закутка в свой адрес:
       — Попомни мои слова, брат! — лишку перегнёте, — получите то, как в Канском углу. Мужик если вилы возьмёт, — наганы ваши не спасут… да хоть и пулемёты!

               
                16.               

             Кузьма, переминаясь с ноги на ногу, услышав про Канско-Иланское восстание крестьян, притих. Хотелось ещё от дядьки услышать правду о той кровавой буче доведённых до отчаяния мужиков. Он уже знал от своего старшего брата Мишки кое-что... Новые газеты изощрённо обманывали, обзывая последними словами взбунтовавшихся сибиряков. Только «сарафанное радио» разносило по округе всю правду о том кровавом происшествии. Но хозяин хаты не стал углубляться в тему.

Народ тогда в доверительной беседе, среди своих, «тихушась» от управленцев, отрядчиков, активистов и прочих, уже явных устоявшихся доносчиков, — «шуршал» языками, про июнь и июль 1931 года. Про Канский округ, где произошло мощнейшее восстание крестьян. Говорили: Участников было больше полторы тысячи, среди них вроде аж двести бывших партизан. Основные требования к Москве: «Провозглашение советов в качестве органов власти на местах, но без коммунистов». Захватив ряд посёлков и деревень, разоружат местный актив, разграбят конторы, сельпо, склады, разрушат телеграфно-телефонную линию между Абаном и Канском. Убьют четырёх и ранят 12 представителей власти. Но потеряв много убитыми, и заимев раненых, запросят переговоров. Власть пред этим потребует сдать оружие и распустить отряды. Более 500 человек осудят, а «двенадцать» поставят под встречные пули.

Накидывая заношенный кожух, — в желании выйти до нужника, уставший Николай, вздыхая, произнесёт:
     — Нельзя брат, на чужой крови и боли, крепкий фундамент возвести. Даже чёй-то и построите… сё равно оно со временем рухнет, потому как, на страхе и обмане изначально сего добиваетеся. Господь не должон допустить долгой её жизни! В вашей избе-читальне учат любить сякие коммунизмы, социализмы, и их бородатых немецких выдумщиков… а што Василиса одна осталася с пятью детками… вам насрать!

(глядя в красный угол, на икону — крестится)

     — Вы врага увидели в её тщедушном мужике, который вас усех там умней на три головы. Небось из-за таво, што он на вашам сборище похвалил того Бухарина. Што, тот, точна ба не допустил такого безобразия на деревне… 

Вздёрнулся старший брат, на кривых ногах зашатался, наливая лицо краской, прямым толстым пальцем тыкая в заросшую башку несгибаемого братца:
      — Слыша!.. Слыша!.. Хочашь жить!.. Забудь ету фамилию, как и всякие примкнувшае к ей! А то, ня посмотрю што брательник, быстра оприходую как скрытова эсера, или хужа — право-троцкиста, зиновьевца. Зарубку в мозгах сделай! Помни…

(мужик, шатаясь, встал, подошёл к окну, глянул в тёмный двор: «вроде никого»)

Заучено перечисляет ряд знаменитых фамилий, — врагов народа, уже «центром», в газетах, гневно и дружно «облаянных». Не забыл упомянуть и своих, областных, уже «повязанных», заклеймённых двурушников. Как в «Правде» пишут: «Геенных собак проклятого империализма».
     — Ети фамилии, до своей смерти никода на язык не вытаскай. Вытащашь, — сразу поедешь!(возвращается на долговую лавку, роняет картуз на пол)  — Хорошо щё, если поедешь, а то в городе, в подвале у Шульмана…

(осечётся родич, кряхтя, выискивая под ногами обронённый головной убор)
               
                17.               

             Уже уходя, вновь похвалит хозяйку за угощение, не с первого раза попадёт в кобуру, пряча грозное средство советской власти, давления, смерти. Раздувая пьяные закрасневшиеся ноздри, высморкается в грязный платок, уже у порога, не поворачиваясь к родне, расстроенным звуком заключит: «Подумай Колька о детках… прошу… не ссы против ветру!.. Смоет!.. Да-а… — Настя! Насть! — слышишь меня?», — спросит Тихон Акимович, задержавшись у низкого крепкого порога.

Из-за занавески выскочит миловидная краснощёкая девица, с недоплетённой косой, наливным яблочком закачается на цыпочках, на груди ручки сложив: «Я слышу вас, дядя Тихон!»

     — Настёнка, краса наша ненаглядная! Теперича можешь не бояться больша Улькиного жанишка (девушка в улыбке расцветает, улыбается и гость) — РИК рекомендовал ретивого хлопца в Забайкалье. В рост пошёл змеёныш! Сначала на учёбу, апосля отстающим колхозом командовать будет!

(Настя начинает хлопать в ладоши, по горнице кружиться уже в обнимку с младшей сестрой Аней, от радости визжать)

     — Этова!!!.. В председатели???.. — с расширением зрачков, вылетело воробьём из хозяина хаты, оседающего на широкую лавку, обхватывающего ладонями голову. — Несчастные забайкальцы… скорей молитесь всевышнему…
 
Скрипнула тёплая дверь, потом холодная — в сенях, залаяла сторожевая собака. На небе уже хозяйничал криворогий месяц, и ободряющая прохлада, а в окне всё стола хозяйка и смотрела в удаляющуюся чёрную точку, в спину крепкому мужику, уже такому чужому, громко удивляясь: «Надо ж… стольки выпил… а як пряменько пошёв…»

Из-за «укрытия» сначала выпорхнули девчонки, потом вывалился Кузьма, и сразу потянулся к кадушке с водой. Поглощая спасительную жидкость, спросил: «Тёть Маш… а отец в направления дома пошёл, или в управу?». — «В тот край, в тот! (машет рукой) — Видно Кузенька, подался в правление!»
               
               
                18.               

             Громко уйдёт занудно-трескучая женщина, прервёт летучие солдатские воспоминания, полусон, подарив сержанту ясность в голове, и окончательное внимание дежурного. Зазвенят медали, эмалью «бликнет» орден, перед седовласым стражем порядка, принимая от него бумагу и перо, заучено привычно, всякий раз повторяющего: «Вот такая песня, браток!»

Не в тему, выложит капитан, как они здесь загружены, ночами не спят, с разными некачественными и сложными людишками, социально опасными элементами, имеют дело. И когда милиционер, уткнувшись в его документы, скажет: «Порой, похлещи, чем у вас Кузьма Тихонович, на фронте бывало... Вот такая песня, браток!»» — тут поймёт сержант: «Капитан ищет оправдания, почему он не был «ТАМ». Тот, словно в зрачках пехотинца увидит вопрос, скажет: «Десять раз писал рапорт… да вишь, (матерится) — незаменимый!»

Спустятся к делу. Расскажет боец, приметы точно на бумагу выложит, особенно того, что с пронизывающим взглядом, красивого, кому давно за сорок. Исподлобья, гад зыркал, с ехидной улыбочкой мягонько обо всём расспрашивал, которого все кликали Рубанком, который вроде как — их главный. Не пожалеет отборных матов фронтовик, выводя буквы, чертыхаясь: «А ещё штырь, всё мне: «Ты, давай, браток, пей… кури… расслабляйся!.. Ты мол, — дома уже, у мамки!» Закашляется пробитыми лёгкими Кузьма, про себя подумает: «Хоть бы тебе сука рёбра наружу вылезли, спотыкаться на ровном месте, беспредельщик! Оставшуюся жизнь читать только «Колымскую ПРАВДУ!»

Уже на крыльце сядет Кузьма с офицером, душевно закурят. И тот «звездастый» блюститель порядка, вроде как, оправдываясь перед сержантскими лычками, будет вновь долго рассказывать: мол, хоть и победа, а работать стало трудней. «Посмотри сколько безногих, безруких калек вокруг! Подумай… небольшой город Канск, а десять эвакуационных госпиталей! А хулиганья, попрошаек, беспризорных... А как замучили «отходники»... Бегут, драпают колхознички, — ищут «сытного» места в городе, спасенья. Вот и приходится вылавливать, назад отправлять. А спекулянты, — враги №3 — это вообще кровь пьют вёдрами. Вот такая песня, браток!
    — Да-а! Не завидно, не завидно! — ответит солдат, поперхнётся горлом, притушит окурок, в пилотку спрячет. 
    — Сердцем-то понимаешь: «Пожалеть бы…» — а надо быть другим, браток. Закон есть закон! Вот всего навижусь, и так хочется напиться, жизнь новую начать. К ебукам бросить всё... в глушь... к широкой реке податься... коровку завести, поросят. Я ведь с Новособолевки сам, с простору…
    — Так там натурналоги, знаешь какие?
    — Да это я так… (улыбается) — давление стравливаю…
    — Понятно…

Прощаясь, капитан на дорогу даст сухарей, жменю, сахара, — пару головок, и курева, — пачку папирос «Казбек», с махрой насыплет, с газеткой «безбожник» в придачу.

               
                19.               
               
              Ночь шёл, как шлось, как на войне, с разными думками в голове тащился, чтобы только не думать о предстоящих ещё километрах, о материальных «потерях», о больном иногда ещё боку. Удача чуточку улыбнулась, — пять километров на машине проехал. Силы ещё были, а сухари закончились к утру, в аккурат, к самому разгару глазастого солнца. К сахару не притрагивался. Дочке нёс, стараясь не думать, о маленьких — коих уже нет.

Переобуется солдат на взгорке, прежде из лужи попьёт, потом умоет ноги, в грязные, вонючие портянки влезет. Осмотрится, полюбуется разноцветным лесом, вновь замечтается о новой хате, оглядывая хорошие стволы для неё. Глубоко затянувшись махоркой, увидит вдалеке, медленную вереницу подвод.

«Бабоньки, хлеб везут в город сдавать!» — улыбнётся фронтовик, — правильно угадав цветную «картинку» по курсу, — поправляя ремня — ровность, замызганной пилотки — «на бочёк» — расположение. Привычно загнёт кончики усов, вспомнит своё селение, своих, напитывая себя надеждой — вот-вот встретится, считая на ходу их количество: «Десять!»
               
    — ЗдорОва были, девоньки, бабоньки, красавишны! Хлеб везём?
Кузьма делает кривизну, подходит к первой подводе, хлопает по шее изнемождённой лошадке, с печальными глазами, с отвисшей нижней слюнявой губой, — рассматривает высокий кривоватый транспарант, жирные его буквы: «Хлеб ГОРОДУ! Для восстановления СТРАНЫ!» — переводит глаза на «пузатые» тяжёлые мешки, соскальзывает на возницу (та, стыдливо сводит ноги, запахивает длинную полотняную юбку, не сводит с форменного счастливчика глаз)

На передке, красивая, краснощёкая, сухотелая молодуха, «рулит» конём. Как оказалось, — всей вереницей, очередной сдачей пшеницы государству.
     — Здравствуй! Здравствуй, черноокий! — нерешительно дарит улыбку, приветствие, но не спрыгивает с воза, сразу интересуясь: чей будет? и куда путь держит?

С остальных подвод, бросив коней, добро, бегут, спешат другие «кучера». На ходу прихорашиваются, поправляя платки, в глазах — надежда, на сердце волнительная трясучка, на губах лёгкая дрожь: «А вдруг, это мой?»

Окружили мужика уставшие крестьянки, сплошь в заношенных фуфайках, немыслимых тужурках, в цветастых платках, внизу: в кирзе, в портяночках-онучах, в галошах на связанный носок, лаптях в обмотку, в длинных холщовых юбках, «засаленных» ватниках, уже понимая: «Нет… не их!» Одни забросали вопросами, другие побежали обратно, какие-то худые котомки несут, перед ним на земле раскладывают, каждая хочет угостить «своим».   

Просят прощения, за то, что всё не ахти: «Жиденький обрат, тут некрасивая лепёшка — «тошнотик», яйца, какая картошина, луковица, только у скуластой и строгой Марии, сало небольшой кусочек, чёрного — полбулки» Кузьма не притрагивается к еде. Хочется, но мается: «Женщинам ещё вернуться надо. А это ещё три дня пути. Самим надо что-то есть…» Чтобы не обижать, что-то откусывает, жуёт, хвалится, врёт: «В соседней деревне хорошо поел!», в конце не сдержавшись, расскажет, как его, прошедшего полмира, свои, «городские» обвели вокруг пальца.

Распахнёт, пустой чемодан, где вались его какие-то грязные нательные тряпки, застиранное шмотьё. Ахнут бабоньки, проклятиями осыпят неизвестных преступников. В окружении сердобольных колхозниц поведает, какие подарочки деткам, любимой мамке, жёнке вёз. Хорошо, что документы не взяли и гармошку оставили. Больше всего было жалко немецкий термос, американское мыло, набор немецких иголок для швейной машинки, и опасные бритвы фирмы «Золинген», а ещё польский заводной будильник, своим девонька, — ручные часы.
 
Слушая прокуренного измученного солдата, все будут, сострадая молчать, только самая старшая из них по возрасту, вздохнёт, выдавит из себя: «Всё это пустое!.. Всё!.. Главное живой… живёхонький!..» А потом, встанет с земли, обтряхнёт заднее место, и устало потянется к своему драгоценному грузу, гнедому коню, к вожжам.

Старшая колонны, перекусывая тонкий стебелёк, покачает головой, сочувственно поглядывая в след женщине, скажет солдату:
    — Муж… Ванька… погиб десятого мая. 9-го написал на радостях последнее письмо, что победа, что скоро домой, что отрез на платье всем везёт, а самой маленькой — какую-то заводную немецкую куклу...  а десятого, в их же немецком лесу.  А перед этим… весной… сын в обманчивую промоину провалился…
    — Нашли? — заходили желваки у мужика, чувствуя, как в горле ком на сухую застрял, невольно оглядывая заштопанные грубые штаны возниц, и изношенные низы, избегая на их взгляды наколоться.
    — Река уже ломалась, не подойти! Да и кто будет искать… все в лесу на «лесе» были… План «по кубатуре» стране давали… Вера в лесу три дня, а дети одни… Витька старший… — голодные… пошёл рыбы поймать… вот и поймал…

(все женщины молчат, в землю, на солдатскую испачканную, изношенную шинельку смотрят, о своём думают) 

     — По следам определили… — выдохнула старшая, ещё молодая, волевая, не замужняя.

Вдруг осмелела, та, что с тёмными кругами под глазами, которая прихрамывает, хоть и моложе этой:               
     — А может, видел моего Спиридонова Ваську, у него ещё с детства вот здесь шрамик? (показывает на лице) — Почтальонка принесла писульку: «Без вести пропавший!.. Как это, Кузьма?.. В какой двор ни ткни пальцем: везде — раз и пропавший! Мы бабы, не поймём, как это: без вести мог большой солдат в сапогах при оружии, раз и пропасть? И сразу столько с одной деревни? Объясни нам, забитым дурам…»

Кузьма нервно катает губы, морщится, в душе чернеет. Из жизни случаи рассказывает, боясь, солдатскую правду матку — картой, ковриком разложить, глазастых чутких слушателей огорошить, обмануть, о «которой» в советских «правдивых» газетах никогдашеньки не напишут. Лишнее не сказать, плохим словом всякие порядки, законы, «верха» не задеть. Он ещё многое из «довоенного» помнит, а военного — тем более, хорошо выучив чужие уроки, когда язык — безошибочно способствовал получению «путёвочки», в места не столь отдалённые.  Ляпнешь лишнего, и завтра писулька ляжет на стол, куда надо. Красивым подчерком её выведут, под лучину, а может керосиновую лампу, или свечки — огарок. Десятки раз проверяя ошибки, и порядок «твоих» возмущений, недовольства, сомнений, — не забывая свидетелей приписать, а может и не будут... — и так сойдёт, и так запросто поверят.

                20.

        Почему-то вдруг вспомнились самые страшные — «30-е», — язык восьмилетнего Павлуши, по фамилии Кульков. Сынка, ещё дореволюционного старшины податей, Михаила Корнеевича Кулькова, — в те годы, — уверенного середняка. Сколько тот малолетка наделал тогда бед.

Однажды, собрались ночью бородатые крепкие дяденьки в хате Корнеевича, и под густой дым самосада, под выпивку, — вели «сурьёзный» разговор. Решали, — как дальше жить? В целом, как на родной любимой земельке, — выжить, сохраниться?

На следующий день, Павлуша, наевшись капустных кочерыжек, бегая по деревне босиком, и усиленно «пукая» — нечаянно «пукнул» большим пацанам: «Скоро коммунисты с комиссарами будут сосать палец, и вроде ещё как лапу, потому как все хлеб разом спрячут, но бесплатно, — никогда не отдадут такому обманчивому новому государству!!!»

А уже на утро, пучеглазый рахитистый мальчик, стоял на вытяжке в правлении колхоза, перед многочисленной администрацией — нарождённой новой властью: Председателем колхоза, членами его правления, милиционером, учётчицей, председателем сельсовета, секретарями ячеек, множественными уполномоченными, конопатым избачём, председательшей женсовета, заведующей ликпунктом, руководителем политпросвет кружка и самыми рьяными активистами, и запинаясь, и плача пофамильно «сдавал» деревенских упёртых мужиков. Фамилии, которых, аккуратненько записывала секретарь политсуда, курносая Лизка Кочубей.

А через два дня, пять семей, в полном составе были лишены избирательных прав, и высланы куда-то, без права переписки. На одной из телег ехал в неизвестное, и болтливый мальчик Павлуша. Что он думал тогда, никто уже не узнает, потому, как через два года умрёт от скоротечного туберкулёза, а мать Елизавета Григорьевна, способная знахарка, врачевательница, — заработает крайнюю инвалидность. Только от двух семей вернутся на село выжившие «остаточки» перед самой войной, никогда никому не рассказывая где «отбывали» наказание.

                21.               

            Сержант курил, лицом радовался солнечному свету, слушая певчих птиц, что-то отвечал, про себя продолжая думать: «И кто-то ведь из них, из этих верных родине и партии — измученных колхозниц настрочит, себя предупреждающе обезопасит! Или просто нечаянно слово где-то на пьянке уронит в чужие преданные уши, не подумавши, — беду сотворит, его судьбу — запросто искалечит…
    —  А с Гаврилиным Ефимом Васильевичем случаем не пересекался? — прервёт солдатские думы, — очередная вдова. — Русый такой, красивый, всякому встречному лыбится… — ближе подвинется, протягивая кусочек золотистой шкварки сала, не сводя с сержанта глаз, свои постепенно цветом меняя: 
    — Я ему всегда говорила… Ефимка! Ну, ты хоть там не лыбся всем у подряд… подумают, что… — у женщины начинает вздрагивать нижняя губа, подбородок. Закрывает руками лицо, её плечи вздрагивают, плачет. Хватая воздух ртом, подумается, смахивает капельки со щёк, шатаясь, уходит к своей подводе.
    — Ещё в 42-м… на своё день рождения получила похоронку. До сих пор не верит, что мужика нет… иногда видим, как на дорогу ходит… к полю… с иконкой в руках, всё даль выглядывает...

Кузьме ничего не лезет в горло, ему хочется убежать от каравана, от этой хлебной вереницы, от сибирских измученных баб. Столько глаз на него смотрит… а какие эти глаза… лучше таких в жизни не видеть.

Фронтовик, в глубокую затяжку курит, как может, отвечает, боясь ответом поранить ранимые души, пытаясь перевести, сместить всё к армейским шуткам, счастливым историям, концам, когда в «первую мировую» войну, многие через года, домой возвращались, — надо только верить и ждать! «Пусть даже из плена!»

Рябая, в сторонке, выжовывая сухарь, глядя на берёз, — золотисто-жёлтый околок, ею же обглоданный куст шиповника, шмыгнет раскрасневшимся осенним носом, резко скажет, как рубанёт: «Не тушь! Не тушь!.. Только не из плена!.. В таком позоре жить!.. Лучше уж…» Все будут молчать, никто наперерез с укором не бросится, своё мнение не скажет, искренне не выкажет…

Посмурнеет погода, вокруг тайга, как и труженицы. По команде старшей, — устало вздёрнутся, на свои рабочие места устало потянутся, чтобы через десять километров на постоялый двор стать, лошадей накормить, самим передохнуть, переночевать, расплатиться, — на приёмный пункт засветло попасть. Дабы «пустыми» назад не ехать, для магазина получат  — соль, мыло, керосин и конечно спички, а ещё «большие новости» о жизни, в край измученной страны.

               
                22.
               
              С тяжёлым осадком тащился солдат домой, после встречи с хлебным обозом. Затемно зашёл в чёрную деревню, еле справляясь с внутренними бурями, сомнениями, радостями. Присел на лавку чужой тёмной хаты. Мрак хозяйничал в деревне, в редких окнах теплился тусклый жёлтый свет. Собаки изредка лаяли, где-то в районе зернотока гудела обмолота машина, слышны были женские голоса, потом зазвучали душевные песни.

Солдат подошёл к тёмному колодцу, опустил журавля шею вниз, из холодного ведра ледяной воды напился. Ни души в деревне, ни скотины, темь и пустота, словно обескровлено селение. Родной двор был страшно крив, тих и чёрен. Он уже два года жил без собаки, без охранника, без Букета. Кузьма это из письма ещё знал. Изба была закрыта на палочку. Скинув вещи на крыльцо, поплёлся к соседке. Одинокой бабе Акулине, их начальной семейной молодости, — вечная палочка-выручалочка. Кузьма уже знает: в годы войны – его девкам, — бескорыстная помога.

     — Чаво так громко стучать? Заходь… есля ужа пришли. Моть… —  ето ты? — слышно старуху… Задом стоит, возится у печи, ухватом шуруя в жарком её горле.

(Печь чадит… под потолком заметно плавает сизый дым)

     — Это я, Акулина Матвеевна! (у Кузьмы волнительно покачалось сердце, поперхнулось в горле, от запахов — сглотнул голодную слюну)

Солдат глянув на иконку в неясном углу, перекрестился, поклонился старушке. На столе тлел керосиновый фитиль, еле освещая маленькую низенькую хатёнку. В углу, рядом с кривыми подшитыми валенками, чёрная кошка что-то жевала.

Старуха, вытерла лоб, руки об подол юбки, поставила в угол рогатый ухват, повернулась, замерла, подошла к лампе, с ней уже ближе к солдату, ахнула, ставя её на стол:
       — Ти ты, это Кузька?.. — Живый, чертяка!
Солдат сгребает старушку в охапку, прижимает, целует, много что говорит, но о семье пока не спрашивает. Заохала, закрутилась старая, всё что есть, выставляя на стол. Даже не пожалела спирта, припасённого для лечебных надобностей.

Пробуя парную репу, ржаной хлеб с луком, расспросит о земляках, о бесконечной работе в колхозе, нисколечко не удивляясь, что уже по темноте работают на него, к «своему» ещё так и не приступив. Кузьма знает колхозные безжалостные законы. Пока «государственное» не уберёшь, о своём даже и не думай. Если силы есть ещё, — пожалуйста, ночью работай, режь, коли, коси, стагуй, копай…

Старуха вновь орудует ухватом, морщась от жара, бурчит под сморщенный нос:
     — А што ты хош? Днём жнут, а ноччу молотят!
Покряхтит, переставит местами чугунки, к разговору фронтовика добавит:
     — Живи, не тужи! Подохнешь — не убыток!

     — Неужели так голодали, что двоих моих дочек… — не подымается Кузьмы язык сказать про хозяйственную женку: «Не уберегла!» Промолчит, а старуха, тоже на радостях «тяпнув» своих градусов, взболтнёт, да вовремя язык остановит, испуганно поймёт: «солдатик не знает всей правды». Но тот, хоть уже и был хорошо «закачен», успеет зацепиться за её «лишние» слова ушами. Начнёт выпытывать, как всё же умерли его девочки.

Разозлится, видя упрямство соседки. Бросит шинель ей под ноги, в тёмную икону простреленной рукой ткнёт; краснея, от гнева, от душевного расстройства, из себя с пьяной отрыжкой вырвет: «Перед «ним» мне правду выложи! Или я!.. Или я счаса тебя Матвеевна!..» Заохает старуха, забеспокоится по избе, за чем-то полезет в подполье, какую-то крынку вытащит, на стол дополнительно поставит.

Плюхнется на лавку пьяный солдат, упадёт лицом на стол, голову ручищами обнимет, заплачет, сквозь сопли, и слёзы расскажет, как с ним поступили свои же сибиряки. От места, где его застала победа, от самого Будапешта берёг гостинцы, трофейные подарочки своим кровинкам, как и своей верной соседке, — цветастый платок.

И под эту тонкую нервную грань, души – откровения, вал душевного расстройства, — «сломает» верную старушку. И та, внутренне мучаясь, переживая, как перед иконкой, поведает, как всё было.

               
                23.
               
      — Самая кроха... коей тоды только «три» исполнилось, — Варюша, заболеет, и станут пухнуть её ножки. «Она тоды в лесу чавой-то наелася…»  — обронит старуха, морщась от чужого горя, душевного неудобства, некрасивого слома. — Побежит твоя жинка на поклон к бригадиру, — попросит помощи, небольшого рабочего перерыва, и обязательно — лошадь, штоба рябетёнка отвясти у больницу. Тый, сжалится — согласится на помощь, но побоится ответственности, и направит к председателю. Рыкнет тот! В общам — колхозные нормы, планы страны защитит! Мол, кажный коник на особом счату, сбереженьи, и за тебя некому работать, обязательные нормы давать… 

Отправит домой несчастную. Не поможет ребёнку и местная «слабая» знахарка, скажет: «Поздно!» Гробик однорукий Клим смастерит из горбыля, как может, обстругает. Все ж на колхозное, все в лес, на фермы, на поля! Вот дурочка Генку попросят, штобы тый могилу выкопав, — накормят оборванца… а ён и радёхонек, што помог несчастной.               

А ужа по лету, коды все поля полоть надо было, —  заболеет Катенька, — твоя средненькая. Гореть будеть, позовёть опять Сергееху. Воспаленьне лёгких. Шкребень тода, усех малолеток бросив на их прополку. Чобы детки кажный раз домой босяком не возвращалися, им сделають шалаш в лясу, кухарку к им приставят. В ту ноченьку, был больно сильный ветер. Он сорвёт лапник, «прохудит» хилое их жилища. А к утречку Кузенька… зарядил такий сильный ливняка… у мяне смыл дажа в огороде кучку песка. Приготовила, штобы печку вот подмазать… совсем чадить, спасу нет.
    —  Вижу!.. Опосля подправлю!.. — упираясь локтями в колени, — ответит солдат, чёрной глыбой глядя в земляной чёрный пол.
    —  Я в долгу ня остануся Кузенька!
    —  Ай!.. Лишнее… далее что было?
    —  Так от, сынок… Позаболеють наши детки. «Твоя» сильнее усех. Ну, сбила Анна температуру, тольки посоветовала к лекарям у больницу, скорейше вязти.

Взяла маво спирта твоя Зинка, и рано утром в конторку, к председателю, у ноги!  А тот её матом, вместе с сургучом, с большими градусами. Ящё грозився в каталажку, в погреб посадить. Он туды за неподчинение усех садить, за какую другую повинность, перед этим в морду ещё может заехать. Они у нас знаешь, как меняются, о-о! Этот, — больше усех держится, сидит. На хорошам говорять счату у районного начальства. До него был Осип Рогач, знаешь… — фронтовик, хрОмый… тот как мог, жалел нас. Но ево ня пожалели, апосле посявной — пнули под зад. Счаса конюхом робить.

(замолчала старуха, возится в тёмному углу, в каких-то старых тряпках)

    — Матвеевна!.. Дальше!..
    — Ой, як Зина тоды плакала, мине рассказыла: «Она гворит, — помощи просит, а ён ей кричит: «Враг у ворот Москвы ужа стоить! Она золотоглавая, нашаго хлеба, нашаго леса, наших натуральных продуктов и прочаво ждёть. А ты!.. А ты!.. И пошёл и поехав!.. А твоя Зинка, возьми и не сдяржись, и як давай ево костерить, пригрозив: «Вот мужаки наши вернуться, яны тябе быстро твою городскую шею на бок свернуть, они тябе все наши слезы вспомнять» Так ён грозився её упечь за угрозы власти, от!.. А тябе Зина писала? Он жа Елизавету, Генки Шматковского — жинку упёк. Она в Генкиных больших сапогах сегда ходила на обмолот, а на другие работы в своих. И хто-й-то из наших, возьми, увидь, пойми… и ему на ушко шепни. Так говорять, в стороне, в кустах сядев, ждав, когда яны закончать и выйдуть до дому. Построив усех, а яе заставив разуваться. И трусливому бригадиру прямо в яво кепку начав зярно ссыпать. Вот как Кузенька нам далася ета победка. И знал же, што Генка ейный погиб, и некому заступиться, и малые в хате по щёлкам крошки собирают.
     — И что? — заводил желваками солдат, от нервного напряжения, от мгновенной силы, сломав деревянную ложку старухи.

Та, от негодования вспыхнула, вроде дёрнулась, но смолчала.
     — Два годика заработала на мужьих больших сапогах. Так як хотели согласно закону, — больша дать! «Дедушкин указ» няхто жа не отменяв! Дык, какий-то «районный» начальник за яе заступився. Мол, муж пал за родину… детки малые… — от, так, соседушка!  А Шкребню в тый вечер вручили дажа грамотку, вроде, толи за бдительность, толи за социалистическую сознательность, — разве упомнишь. Ета грамотка у няво над головой счаса висит, под самим Сталиным! От и вышло, Кузьма… етому у ручки благодарственную бумажку, а матке двоих деток – два годочка. Свякровка, — Анисья, вдовых деток подымая. Лизка где-то в трудовом лагере вину искупляя. Должна ужа ослабониться по годам… а штойтась нету и нету до сих пор.

Кузьма подошёл к печи, кочергой пододвинул уголёк, морщась от жара подкурил. Пыхнув дымной вонью, присел рядом, согнав старую кошку с лавки. Долго смотрел в огненное жерло печи, нервно дышал:
    — Ну, а дальше что?               
    — А чераз два днёчка и Катеньки не стала… от жара сгорела родная детка. И опять Генка помог… вечная яму память. Надорвався, кода с мостка на Карелином ручью, бык, решив попить, и ступив вниз, вместе с тялегой, с мукой. Мешки у ваду, тялега тоже, а волу, тому хоть бы што… яму пить припёрло! Ты ж знаешь ету дурную скотинку. Яму хоть кол на горбу чаши… Ну а што с Голубца старика взять, ён ноги так еле передвигаеть, еле волоча…  — за мяшки… а яны-то по пятьдесят килограммов кажный. Он в слезы, в крик: «Посодють!!! В лагеря отправят, ой, спаси Господи! Спаси!» А тут Генка поодаль, банку-трещётку по грязи босиком гоняв…               

Дурной… силы-то через край… как увидев, замахал ручонками. Дурак дураком — а понимав: беда мирового масштаба случилася. «Што Анисиму, точнась сядеть!» Кинулси, и давай мяшок за мяшком из воды тягать, чобы мука не намокла. Как старый, птом, бабам говорив: «Да так лихо! Прям точно Геракл!» Помог, успев… вот и думай, разве Голубец виноват… Ну, вол пить захотев!.. Так собрание былО… да-а! Так драли, так драли беднога! Журили, строжили старика-инвалида, мол, ня правильно рулив, вроде як не прочувствовался, ня поняв, какое ценное добро вёз.
     — И что?  — прокашлялся сержант, закидывая ногу на ногу, от встречного жара, больше расстегивая ворот гимнастёрки.
     — Срезали трудодни! Ой, знав бы ты Кузьма, як яво дочкА плакала, кричала на увесь зал: «Люди!.. Миленькие!.. А што жа я осенью получать буду?» А бедный Генка, апосля таво «потопа» став сё реже и реже на вулице показываться. А потом ужо узнали, што слёгла наша светлая душонка. А к «благовещенью» и околел на руках матки. Вот такая жизнь у нас соседушка! Такая светлая, такая весёлая, што ня знаешь у какий угол бяхчи… А Зина тебе писала… а-а… развеша такое напишашь сынок!?
     — Что ещё? — наклонился к коленям фронтовик, обхватив грязную голову уставшими ручищами.
     — А в 43-м… ня было на чём вязти хлеб у город. Вот забили им все амбары, и людям под расписку килограмм в килограмм сунули, штобы сберегли, пока раён скажа што делать дальше. Всем голодно… одинаково! Но не дай божЕ, возьми! Ну, Васьки  Кузьмича, — младший, ушлый такий. Чё удумав! У деда взяв коловорот, и ноччу прокрався на гумно. Сторож спав. Ты яво не знаешь, ён из Ленинграда. Нам их тут тоненьких и жёлтых целый вагон попривозили. По хаткам рассовали, чобы выходили. У мяне двое деток жило, от. Так тот, — проспав. А малец, под крайний, самый большИй, ну ты знашь, што на чурках стоить, рядом с Манькиным огородом. Пролез, и дырочку в плахах тихонько продырявил. И посыпалися дорогие зёрнышки. Нихто не зная скока ён туды лазив, и скока ссыпав. Ссыпя, и чопиком дырочку заткне, и домой с хлебом. А однажды, етот Ленинградец, старик, между прочам учёный какий-то, увидев рассыпанные зёрна, и стал караулить, чобы понять: откуль яны там взялися?

Там и споймал мальца. А самое главное, Кузь… етот Ленинградец у их семье жив, и силы набирав, научив дятяток разным грамоткам. Укрыл пацана, да-а! Никому ничо не сказав. Вроде усё и забылося. А кода до зёрнышка стали выскребать зярно, не помню, толи на посев, толи у город, тут и увидяли люди дырочку и етот чопик, ну и председателю скоренько донесли.

     — Судили? — закаменел лицом солдат.
     — Ой! Ето какие нервы надо было иметь, штобы тый суд увидеть, нервами перенясти. Старик при усех признався: «да — просверлил!», я мол, брав, штобы с голоду не слягчи. Вроде как, какий-то важный труд для армии, для страны надо закончить. Так на тый суд пришёв етот Костик. При всех взяв и во всём признався.  Як голосила евоная матка, волосы рвала, сё кричала: «Хто тябя дурочок за язык тянув? Етова старика прокляная!» Я Кузьма, сама не была… ето Митькина Зойка была, мине уже такова на понарассказывала, ой, ой, я в тый вечер прямо слягла…  Знашь, так потом с города какие-то важные люди приехали, и деда етово забрали. Люди шушукаются, вродя как сам вождь об ём забеспокоился. Ён штой-то нужное для победы делал. От, так! А мальчонку говорять, в детскую колонию отправили… А куды, я и не знаю миленький…

                24.               

             Кузьму шатали сильные градусы, жгучая обида, когда он вывалился в чёрную ночь, на тихую улицу, и прямиком направился к ещё освещённой конторе. В темноте встретились люди, вроде окликнули, но солдат даже не повернулся. Случилось, внезапная женщина дорогу переходила, хлопнула в ладоши, вскрикнула: «А-й, мой Бог!» — отскочила, боясь решительного пьяного настроя своего земляка.

Побежит баба в сторону зернотока, издалека закричит, где слабый свет струился в ночи, где во всю, кипела работа, кричали мужики, смеялись, пели женщины, гудели транспортёрные ленты, резали воздух, зерно — широкие лопаты, подбивая зерно.

А вот и знакомая добротная изба-шестистенок. Когда-то вывшего старосты, Спиридона Ивановича — просторная обитель, где Кузьму вечерами ждала его первая и последняя любовь, уже покойная Полина. В окне не знакомый силуэт широкоплечего начальника. «Что-то пишет, циферки выводит, только о родине думает…» — подумает пьяный солдат, оседая на колонные дрова, пахнущие любимым лесом, смолой, и силой сибирской земли. «Знакомо светит «летучая мышь» на углу стола, и бородатые вожди мирового пролетариата там же покоятся на стенах…» — ничего не поменялось со времён покойного отца, — подумает Кузьма. Портреты, эти «святые образа» — их когда-то сам Кузьма по указанию председателя развешивал, боясь линию среза скривить, значимость личностей не перепутать. 

Сейчас, стоя перед палисадником, докуривая  — последний сантиметр, обжигая уже бурые пальцы, глядя в небольшое окно, вспомнил, ту страшную ночь. Когда слух по деревне эхом разнёсся, в их избу страшной новостью влетел: «Акимыча!.. — Тихона!.. Убили!.. Через окно, в спину стрелили!»

Поставят отцу краснозвёздный памятник, на краю густого ельника, на обрезке селения, обвинив во всём недобитое «троцко-зиновьевское отхвостье», остаточных кулаков, и прочих саботажников проводивших антисоветскую агитацию, приклеив к ним ярлык — врагов народа. Под общую метлу —  скоренько отыщут, выметут, — уже в городе, в подвалах, в расход с наганов пустят, куда попадёт и его кровный брат Николай Акимович, — до конца жизни — «непоколебимый противник богоборческой власти».

Сделают колхозники добротную площадку, где школьников будут принимать — в пионеры, а потом в комсомол. И конечно, на все революционные праздники там будут собираться те, кто стерпел всё, переродился, подстроился, в корне изменился, в общую управляемую массу сбился, окончательно поверив в новую власть.

Как всегда там много будут говорить, клятвы давать, обещая пожар мировой революцию всему земному шарику устроить, закатить, чтобы счастье им было — как у нас. Этому дружно веря, — интернационал всякий раз будут петь, хлопать в ладоши, цветочки, возлагая на могилу несгибаемому борцу за Советскую власть, Жагорину Тихону Акимовичу. Кузьма-то, знает: «который её никогда в душе не любил». Потом, со слов матери, уже понимал: «Батька старался только, чтобы все дети сохранились, выжили, достойное потомство дали» Который в итоге — спасёт и самого младшего, — Кузьму.
               
               
                25.

           Как-то станут далеко в тайге, геологи, для нового государства выискивая полезные ископаемые. Колхозный конный разъезд, под руководством Тихона Акимовича, в поисках недобитых непокорных старообрядцев, наткнётся на изыскательскую партию. В разговоре со старшим, выяснится, что при сплаве по порожистой реке, перевернулся плот, и погибла часть провианта. Единолично пообещает Кузьмы родич, — хлеба им привезти! Только с условием: Кузьму, с молодой жинкой, к себе, хоть на самую трудную работу возьмёт.

На войну уйдёт из этой «партии», в деревню успев завести только семью, и мать обнять, и ещё забежать в бывший дом родного дядьки, уже покойного, где он любил в детстве часто бывать, где света всегда было больше, и доброты, в который переведут избу-читальню, этакий неугасающий очаг новорождённой культуры. В нём неутомимая поборница новой власти, член женотдела, Евдокия Соломатиха, их соседка-завистница, будет рьяно проводить политучёбу. Насаждать красную обрядность: «красные свадьбы», «красные похороны» и «октябрины» со «звездинами» вместо крестин, младенцев нарекая всякими безобразными именами-кличками, отчего старухи будут плевать той в след, проклиная последними словами. Все потом будут рады, и «те», и вроде даже «другие», что не приживётся эта жутко дикая затея в их округе.

Прокрутились рваной лентой те страшные года в солдатской голове. Придут 37-й и 38-й года. Подчистит «недобитков» последних, и тех до кучи подхватит, кто слишком рьяно исполнял мудрые указания великого вождя. Сгинет семья «твёрдозаданца» Жагорина Николая Акимовича в полном составе, за исключением старшего сына Андрея. Письменно отречётся коммунист от отца, принародно выступит «о порыве», заклеймит, в газете «пылко и правильно» отдельной колонкой напечатается, как пример другим.

На которого, придут благодарственные письма ещё с «Финской» — его жене и колхозу. А через время — похоронка, с личными вещами убитого. Среди прочей мелочи, самой яркой вещью, будет лежать какая-то медаль и выпуклый красивый знак-ромбик «активисту союза воинствующих безбожников», когда-то подаренный юному Андрею — бригадиром Логиновым Иваном, в момент ареста, пострадавшего за чужие «перегибы».
               
Но это было в «30-е», а сейчас, пьяный фронтовик стоял перед «45-м», перед тусклым окном, уже третью докуривал, собираясь с духом, с мыслями. На крыльце застыл, ремень туже затянул, шинелку ладно поправил, задрал голову, в пустое чёрное небо глянул. Пахло душистыми смолистыми дровами, и уже явно несбывшимися мечтами. Перед глазами прокатились, проплыли светленькие образа младших худеньких дочек, лежащих в плохо оструганных гробиках. Сплюнул густую липучую слюну в пол, на себя рванул ручку. В темноту — пробитой осколком ногой стал, в пустоту густым перегаром дыхнул, зацепив сапогом кривой лом, уронив ещё веник и метлу.

               
                26.               

           Забежит на зерноток с бешеными глазами, расхристанная растопыренная Нюрка, все механизмы, людей перекричит, руками размахивая, оповестит: «Ой, люди!.. Какое горе!!!… Зинкин Кузьма, вернулся… председателя ломом зашиб!». — «Ой, Господи всеокий!» — скажет самая пожилая, — устало оседая на кучу зерна, трясущимися ладонями обхватывая заветренное лицо.

За преступником, который даже не зайдёт в родную хатёнку, к матери — в знаменитый дом, — вскорости приедет страшная «Чёрная Маруся». Кузьма под конвоем, сам вылезет из председательского осыпавшегося подполья — КПЗ, с уже подгнившими венцами, и грибком на стыках — где стояла удушливая вонь, а дно было усыпано чужими окурками. Обречённо схуднувшим закачается на тощих ногах, уже без ремней, без документов. Влезет в Эмму, в знаменитый «Чёрный воронок» — успев крепко обнять своих, не стыдясь вместе с ними расплакаться, успокоить. Отвернутся мордатые «служивые», закурят, понимая ситуацию, не поторопят, не осудят… глядя на его боевую заслуженную грудь.

Вокруг, чёрными точками стояли люди, кто крестился, кто плакал, кто каменно молчал. Под холодным задом иссиня-чёрной техники, на земле будет валяться измученная жена, с тоненькой девочкой, и ладонью хлопать в безжалостный металл отъезжающей легковушки, истерично выть, кричать, голосить: «Что же ты родненький, наделал?.. а-а-а-а?..  Что же ты миленький, натворил? а-а-а-а?.. Как же нам теперь жить?.. а-а-а-а?..»               

В другом конце селенья, в тёмной хате, его седенькая худенькая мать, сидя перед лампой, с прялки будет свивать крепкую нить, мечтая младшему сыночку, из четырёх её мужиков — единственно выжившему — связать крепкие носочки, сердечком предчувствуя: «вот-вот, скоро, домой вернётся кровинка её»

Ни у одной женщины не хватит нервов и духа, зайти в хату, и сообщить о диком случае, о страшной, совсем «близенькой» чудовищной беде. Две колхозницы отважатся… но… постояв у палисадника, не решатся в хату войти, видя тусклый жёлтый свет в окне, где продолжали верить и ждать.

А дальше, совсем в стороне — другая растрёпанная, разбитая женщина, голосисто истерила, вырываясь из рук жилистых работниц. Её держали, успокаивали, не пуская к трагическому месту, к безжалостно-ненасытному «Воронку». Горохом сыпала всякие страшные проклятие фронтовику, его «двуликому» роду, его изранено-контуженной душе. Вдову будут успокаивать, обещая убийце обязательное долгое наказание, а её убиенному мужу — вечную память, землю — сплошным пухом, думая про себя о заслуженной славе, непременно с красной звездой на памятнике, с красноречивой выбитой эпитафией под суровым ликом, родовыми и убиенными датами.

               
                27.               

           Протяжно проревёт чёрного паровоза, гудок, обещая арестантам, конвою, скорое отправление. «Ты нас Кузьма держись! С нами не пропадёшь!» — трогая разбитый нос, сплюнет с открытого «телятника» вниз, красивый мужик, по кличке Рубанок. — Ещё поживём… главное, никого не бойся!»

Накрапывал холодный дождь. Под козырьком ночного вокзала стояли трое с оружием, при пагонах, о чём-то говорили. Один читал, листая списки. Отдавая их более вооружённым людям, вдруг одёрнул бумагу назад, глазами внимательно по строчкам забегал, на одной застыл. Вся троица направилась к составу. «Сержант!.. Сержант!.. Кузьма Тихонович! — Слышь? Как же так?..» Из чёрно-серой копошащей массы «вагонзака» выкрикнули, себя, лицо не показывая: «Вот такая песня, браток!»
               
                12 июня 2021 г.













               




               




               


Рецензии
Здравствуйте, Володя!
Суровая правда жизни всколыхнула прошлое, то которое хранит ещё много тайн и судеб, о них некому будет уже рассказывать.
А Вы решились на это. В деревнях память о таких событиях переходила из рода в род и до нашего времени.
Трагедией для крестьянства стало раскулачивание. Но моё послевоенное поколение так и не узнало от родителей и бабушек, чтобы и тень не коснулась нашего голого и голодного детства. И вырастало уже другое поколение, приспосабливалось ради куска хлеба к заводам.
Мне кажется, что этот большой по объёму рассказ, автобиографичен. И Ваши крестьянские корни подсекли.
Написан он с болью в душе за оторванность, отчуждённость от земли предков.
Спасибо.

Татьяна Пороскова   13.06.2021 09:36     Заявить о нарушении
Спасибо ВАМ, что осилили! В наше время, это маленький подвиг. Храни Господь БОГ Вас, и вашу любознательность. Это ныне ДАР! С уважением,

Владимир Милевский   13.06.2021 22:43   Заявить о нарушении