Пушкин в дневниковых записях Никитенко А. В

     В сборник 1974 года впервые были включены отрывки из дневников Никитенко А.В., которые затем были без изменений представлены в сборнике 1985 и в сборнике 1998 года. В комментариях всех трёх указанных выше сборников характеристика мемуариста практически одинакова: «Александр Васильевич Никитенко (1805-1877) – литератор, критик, позднее профессор Петербургского университета. С 1834 года был цензором Петербургского цензурного комитета. Образованный и либерально настроенный и в то же время осторожный чиновник, Никитенко, отчасти против своей воли, был проводником жёсткой уваровской цензурной политики. <…> Знакомство Никитенко с Пушкиным было отдалённым. Отношение его к личности Пушкина сдержанно-благожелательное; и по социальному своему происхождению (крепостной, с трудом добившийся вольной), и по общественному положению и связям (он принят домашним образом у М.А. Дондукова-Корсакова), и даже по литературным симпатиям он тяготеет к формирующейся разночинной интеллигенции (Кукольник, Полевой); Пушкина же он причисляет к аристократическим кругам и охотно повторяет ходячие слухи о его корыстолюбии, эгоизме и т.д. Вместе с тем, прекрасно осведомлённый в делах цензурной политики, он сообщает ценнейшие сведения о цензурном режиме «Современника», а после смерти Пушкина пытается в своих лекциях с либеральных позиций осмыслит роль и общественное значение его творчества».
     Текст выдержек из дневниковых записей Никитенко А.В.:

      1834

      Март 16. Сегодня было большое собрание литераторов у Греча. Здесь находилось, я думаю, человек семьдесят. Предмет заседания – издание энциклопедии на русском языке. Это предприятие типографщика Плюшара. В нём приглашены участвовать все сколько-нибудь известные ученые и литераторы. Греч открыл заседание маленькою речью о пользе этого труда и прочёл программу энциклопедии, которая должна состоять из 24-х томов и вмещать в себе, кроме общих учёных предметов, статьи, касающиеся до России.
     Засим каждый подписывал своё имя на приготовленном листе под наименованием той науки, по которой намерен представить свои труды. <...> 
     Пушкин и князь В. Ф. Одоевский сделали маленькую неловкость, которая многим не понравилась, а иных рассердила. Все присутствующие в знак согласия просто подписывали своё имя, а те, которые не согласны, просто не подписывали. Но князь Одоевский написал: «Согласен, если это предприятие и условия оного будут сообразны с моими предположениями». А Пушкин к этому прибавил: «С тем, чтобы моего имени не было выставлено». Многие приняли эту щепетильность за личное себе оскорбление <...>
 
     Апрель 9. Был сегодня у министра. Докладывал ему о некоторых романах, переведенных с французского. <...>
     Я представил ему ещё сочинение или перевод Пушкина «Анджело». Прежде государь сам рассматривал его поэмы, и я не знал, имею ли я право цензировать их. Теперь министр приказал мне поступать в отношении к Пушкину на общем основании. Он сам прочёл «Анджело» и потребовал, чтобы несколько стихов были исключены <...>

     11. Случилось нечто, расстроившее меня с Пушкиным. Он просил меня рассмотреть его «Повести Белкина», которые он хочет печатать вторым изданием. Я отвечал ему следующее:
     – С душевным удовольствием готов исполнить ваше желание теперь и всегда. Да благословит вас гений ваш новыми вдохновениями, а мы готовы. (Что сказать? – обрезывать крылья ему? По крайней мере, рука моя не злоупотребит этим.) Потрудитесь мне прислать всё, что означено в записке вашей, и уведомьте, к какому времени вы желали бы окончания этой тяжбы политического механизма с искусством, говоря просто, процензурованья, – и т. д. 
      Между тем к нему дошёл его «Анджело» с несколькими урезанными министром стихами. Он взбесился: Смирдин платит ему за каждый стих по червонцу, следовательно, Пушкин теряет здесь несколько десятков рублей. Он потребовал, чтобы на место исключенных стихов были поставлены точки, с тем, однако ж, чтобы Смирдин всё-таки заплатил ему деньги и за точки!

     14. <...> Говорил с Плетнёвым о Пушкине: они друзья. Я сказал:
     – Напрасно Александр Сергеевич на меня сердится. Я должен исполнять свою обязанность, а в настоящем случае ему причинил неприятность не я, а сам министр.
     Плетнёв начал бранить, и довольно грубо, Сенковского за статьи его, помещённые в «Библиотеке для чтения», говоря, что они написаны для денег и что Сенковский грабит Смирдина.
     – Что касается до грабежа, – возразил я, – то могу вас уверить, что один из знаменитых наших литераторов не уступит в том Сенковскому.
     Он понял и замолчал.

       Май 30. <...> Заходил на минуту к Плетнёву: там встретил Пушкина и Гоголя; первый почтил меня холодным камер-юнкерским поклоном.

         1836

     Январь 10. <...> Интересно, как Пушкин судит о Кукольнике. Однажды у Плетнёва зашла речь о последнем; я был тут же. Пушкин, по обыкновению, грызя ногти или яблоко – не помню, сказал:
     – А что, ведь у Кукольника есть хорошие стихи? Говорят, что у него есть и мысли.
     Это было сказано тоном двойного аристократа: аристократа природы и положения в свете. Пушкин иногда впадает в этот тон и тогда становится крайне неприятным <...>

     17. <...> Пушкин написал род пасквиля на министра народного просвещения, на которого он очень сердит за то, что тот подвергнул его сочинения общей цензуре. Прежде его сочинения рассматривались в собственной канцелярии государя, который и сам иногда читал их. Так, например, поэма «<Медный> всадник» им самим не пропущена.
     Пасквиль Пушкина называется «Выздоровление Лукулла»: он напечатан в «Московском наблюдателе». Он как-то хвалился, что непременно посадит на гауптвахту кого-нибудь из здешних цензоров, особенно меня, которому не хочет простить за «Анджело». Этой цели он теперь, кажется, достигнет в Москве, ибо пьеса наделала много шуму в городе. Все узнают в ней, как нельзя лучше, Уварова. <... >

     20. Весь город занят «Выздоровлением Лукулла». Враги Уварова читают пьесу с восхищением, но большинство образованной публики недовольно своим поэтом. В самом деле, Пушкин этим стихотворением не много выиграл в общественном мнении, которым, при всей своей гордости, однако, очень дорожит. Государь через Бенкендорфа приказал сделать ему строгий выговор.
     Но за три дня до этого Пушкину уже было разрешено издавать журнал вроде «Эдинбургского трехмесячного обозрения»: он будет называться «Современником». Цензором нового журнала попечитель назначил Крылова, самого трусливого, а следовательно, самого строгого из нашей братии. Хотели меня назначить, но я убедительно просил уволить меня от этого: с Пушкиным очень тяжело иметь дело.
     Апрель 14. Пушкина жестоко жмёт цензура. Он жаловался на Крылова и просил себе другого цензора, в подмогу первому. Ему назначили Гаевского. Пушкин раскаивается, но поздно. Гаевский до того напуган гауптвахтой, на которой просидел восемь дней, что теперь сомневается, можно ли пропускать в печать известия вроде того, что такой-то король скончался.

         1837

     Январь 21. Вечер провел у Плетнёва. Там был Пушкин; он всё ещё на меня дуется. Он сделался большим аристократом. Как обидно, что он так мало ценит себя как человека и поэта и стучится в один замкнутый кружок общества, тогда как мог бы безраздельно царить над всем обществом. Он хочет прежде всего быть барином, но ведь у нас барин тот, у кого больше дохода. К нему так не идёт этот жеманный тон, эта утонченная спесь в обращении, которую завтра же может безвозвратно сбить опала. А ведь он умный человек, помимо своего таланта. Он, например, сегодня много говорил дельного и, между прочим, тонкого о русском языке. Он сознавался также, что историю Петра пока нельзя писать, то есть её не позволят печатать. Видно, что он много читал о Петре.

     29. Важное и в высшей степени печальное происшествие для нашей литературы: Пушкин умер сегодня от раны, полученной на дуэли.
     Вчера вечером был у Плетнёва; от него от первого услышал об этой трагедии. В Пушкина выстрелил сперва противник, Дантес, кавалергардский офицер; пуля попала ему в живот. Пушкин, однако, успел отвечать ему выстрелом, который раздробил тому руку. Сегодня Пушкина уже нет на свете.
    Подробностей всего я ещё хорошо не слыхал. Одно несомненно: мы понесли горестную, невознаградимую потерю. Последние произведения Пушкина признавались некоторыми слабее прежних, но это могло быть в нём эпохою переворота, следствием внутренней революции, после которой для него мог настать период нового величия.
     Бедный Пушкин! Вот чем заплатил он за право гражданства в этих аристократических салонах, где расточал своё время и дарование! Тебе следовало идти путём человечества, а не касты; сделавшись членом последней, ты уже не мог не повиноваться законам её. А ты был призван к высшему служению. <...>

     31. Сегодня был у министра. Он очень занят укрощением громких воплей по случаю смерти Пушкина. Он, между прочим, недоволен пышною похвалою, напечатанною в «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду».
     Итак, Уваров и мёртвому Пушкину не может простить «Выздоровления Лукулла».
     Сию минуту получил предписание председателя цензурного комитета не позволять ничего печатать о Пушкине, не представив сначала статьи ему или министру.
     Завтра похороны. Я получил билет.
 
     Февраль 1. Похороны Пушкина. Это были действительно народные похороны. Всё, что сколько-нибудь читает и мыслит в Петербурге, – всё стеклось к церкви, где отпевали поэта. Это происходило в Конюшенной. Площадь была усеяна экипажами и публикою, но среди последней – ни одного тулупа или зипуна. Церковь была наполнена знатью. Весь дипломатический корпус присутствовал. Впускали в церковь только тех, которые были в мундирах или с билетом. На всех лицах лежала печаль – по крайней мере, наружная. Возле меня стояли: барон Розен, Карлгоф, Кукольник и Плетнёв. Я прощался с Пушкиным: «И был странен тихий мир его чела». Впрочем, лицо уже значительно изменилось: его успело коснуться разрушение. Мы вышли из церкви с Кукольником.   
     – Утешительно, по крайней мере, что мы всё-таки подвинулись вперёд, – сказал он, указывая на толпу, пришедшую поклониться праху одного из лучших своих сынов.
     Ободовский (Платон) упал ко мне на грудь, рыдая, как дитя.
     Тут же, по обыкновению, были и нелепейшие распоряжения. Народ обманули: сказали, что Пушкина будут отпевать в Исаакиевском соборе, – так было означено и на билетах, а между тем тело было из квартиры вынесено ночью, тайком, и поставлено в Конюшенной церкви. В университете получено строгое предписание, чтобы профессора не отлучались от своих кафедр и студенты присутствовали бы на лекциях. Я не удержался и выразил попечителю своё прискорбие по этому поводу. Русские не могут оплакивать своего согражданина, сделавшего им честь своим существованием! Иностранцы приходили поклониться поэту в гробу, а профессорам университета и русскому юношеству это воспрещено. Они тайком, как воры, должны были прокрадываться к нему. 
     Попечитель мне сказал, что студентам лучше не быть на похоронах: они могли бы собраться в корпорации, нести гроб Пушкина – могли бы «пересолить», как он выразился.
     Греч получил строгий выговор от Бенкендорфа за слова, напечатанные в «Северной пчеле»: «Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги его на поприще словесности» (№ 24). 
     Краевский, редактор «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду», тоже имел неприятности за несколько строк, напечатанных в похвалу поэту.
     Я получил приказание вымарать совсем несколько таких же строк, назначавшихся для «Библиотеки для чтения».
     И всё это делалось среди всеобщего участия к умершему, среди всеобщего глубокого сожаления. Боялись — но чего?
     Церемония кончилась в половине первого. Я поехал на лекцию. Но вместо очередной лекции я читал студентам о заслугах Пушкина. Будь что будет!

     12. <...> Дня через три после отпевания Пушкина увезли тайком его в деревню. Жена моя возвращалась из Могилёва и на одной станции неподалеку от Петербурга увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожею. Три жандарма суетились на почтовом дворе, хлопотали о том, чтобы скорее перепрячь курьерских лошадей и скакать дальше с гробом.
     – Что это такое? – спросила моя жена у одного из находившихся здесь крестьян.
     – А Бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит – и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости Господи – как собаку. 
     Мера запрещения относительно того, чтобы о Пушкине ничего не писать, продолжается.     Это очень волнует умы.

          1865
 
     Июнь 16. Опять был у меня Норов. <...> Вчера он, между прочим, рассказал мне следующий анекдот об А. С. Пушкине. Норов встретился с ним за год или за полтора до его женитьбы. Пушкин очень любезно с ним поздоровался и обнял его. При этом был приятель Пушкина Туманский. Он обратился к поэту и сказал ему: «Знаешь ли, Александр Сергеевич, кого ты обнимаешь? Ведь это твой противник. В бытность свою в Одессе он при мне сжёг твою рукописную поэму».
     Дело в том, что Туманский дал Норову прочесть в рукописи известную непристойную поэму Пушкина. В комнате тогда топился камин, и Норов по прочтении пьесы тут же бросил ее в огонь.
     «Нет, – сказал Пушкин, – я этого не знал, а узнав теперь, вижу, что Авраам Сергеевич не противник мне, а друг, а вот ты, восхищавшийся такой гадостью, как моя неизданная поэма, настоящий мой враг». 
(Никитенко А.В. «Из «Дневника» // «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников», «Художественная литература», М., 1974 г., том 2, стр. 245-251) 

     От прочитанного остаётся впечатление некой недоговоренности: мемуарист хотел рассказать о Пушкине, каким он его знал, и явно старался сделать это добросовестно, но чего-то самого главного так и не сказал. Вместе с тем вызывает большое сомнение характеристика мемуариста, данная ему в комментарии: «Отношение его к личности Пушкина сдержанно-благожелательное» – позиция автора явно недоброжелательная, в лучшем случае сдержанно-неблагожелательная. Однако такое впечатление остаётся только после текста выдержек из дневника Никитенко А.В. в указанном сборнике воспоминаний современников о Пушкине. Когда знакомишься с полным текстом дневников Никитенко А.В. (первая публикация – в «Русской старине», 1889-1892 гг., затем отдельными изданиями: А.В. Никитенко «Записки и дневники» т. I-III. СПб., 1893 г.; А.В. Никитенко «Дневник» в трёх томах, «Государственное издательство художественной литературы», М., 1955-1956 гг.), сразу становится понятным, что вины мемуариста в недоговоренности нет, и характеристика сдержанно-благожелательного отношения автора к Пушкину вполне оправдывается.  В полном тексте содержится немало удивительно тёплых воспоминаний о Пушкине. Вот некоторые из них:

     8 июня 1827 года. Мне гораздо лучше. Доктор позволил уже выходить... Г-жа Керн переехала отсюда на другую квартиру. Я порешил не быть у неё, пока случай не сведёт нас опять. Но сегодня уже я получил от неё записку с приглашением сопровождать её в Павловск. Я пошёл к ней: о Павловске больше и речи не было. Я просидел у ней до десяти часов вечера. Когда я уже прощался с ней, пришел поэт Пушкин. Это человек небольшого роста, на первый взгляд не представляющий из себя ничего особенного. Если смотреть на
его лицо, начиная с подбородка, то тщетно будешь искать в нём до самых глаз выражения поэтического дара. Но глаза непременно остановят вас: в них вы увидите лучи того огня, которым согреты его стихи – прекрасные, как букет свежих весенних роз, звучные, полные силы и чувства. Об обращении его и разговоре не могу сказать, потому что я скоро ушёл.
(Никитенко А.В. «Дневник в 3 томах», «Государственное издательство художественной литературы», Л., 1955-1956 гг., том 1, стр. 48)

     15 октября 1827 года. Читал недавно отпечатанную третью главу «Онегина» сочинения А. Пушкина. Идея целого пока ещё не ясна, но то, что есть, уже представляет живую картину современных нравов. По моему мнению, настоящая глава ещё превосходит предыдущие в выражении сокровенных и тончайших ощущений сердца. Во всей главе необыкновенное движение поэтического духа. Есть места до того очаровательные и увлекающие, что, читая их, перестаёшь думать, то есть самостоятельно думать, и весь отдаёшься чувству, которое в них скрыто, буквально сливаешься с душою поэта. Письмо Татьяны удивительным образом соглашает вещи, по-видимому, несогласимые: исступление страсти и голос чистой невинности. Бегство её в сад, когда приехал Онегин, полно того сладостного смятения любви, которое, казалось бы, можно только чувствовать, а не описывать, – но Пушкин его описал. Это место, по-моему, вместе с русскою песнью, которую поют вдали девушки, собирающее ягоды, лучшее во всей главе, где, впрочем, что ни стих – то новая красота. Здесь поэт вполне совершил дело поэзии: он погрузил мою душу в чистую радость полной и свободной жизни, растворив эту радость тихой задумчивостью, которая неразлучна с человеком, как печать неразгаданности его жребия, как провозвестие чего-то высшего, соединенного с его бытием. Поэт удовлетворил неизъяснимой жажде человеческого сердца. 
     О стихах нечего и говорить! Если музы – по мнению древних – выражались стихами, то я не знаю других, которые были бы достойнее служить языком для граций. Замечу ещё одно достоинство языка Пушкина, показывающее вместе и талант необыкновенный и глубокое знание русского языка, а именно: редкую правильность среди самых своенравных оборотов. В его могучих руках язык этот так гибок, что боишься, как бы он не изломался в куски. На деле видишь другое – видишь разнообразнейшие и прелестные формы там, где боялся, чтобы рука поэта не измяла материал в слишком быстрой игре, — и видишь формы чисто русские.
(Никитенко А.В. «Дневник в 3 томах», «Государственное издательство художественной литературы», Л., 1955-1956 гг., том 1, стр. 60)

     30 марта 1837 года. Сегодня держал крепкий бой с председателем цензурного комитета, князем Дондуковым-Корсаковым, за сочинения Пушкина, цензором которых я назначен. Государь велел, чтобы они были изданы под наблюдением министра. Последний растолковал это так, что и все доселе уже напечатанные сочинения поэта надо опять строго рассматривать. Из этого следует, что не должно жалеть наших красных чернил.
     Вся Россия знает наизусть сочинения Пушкина, которые выдержали несколько изданий и все напечатаны с высочайшего соизволения. Не значит ли это обратить особенное внимание публики на те места, которые будут выпущены: она вознегодует и тем усерднее станет твердить их наизусть.
     Я в комитете говорил целую речь против этой меры и сильно оспаривал князя, который всё ссылался на высочайшее повеление, истолкованное министром. Само собой разумеется, что официальная победа не за мной осталась. Но я как честный человек должен был подать мой голос в защиту здравого смысла.
     <…>

     31марта 1837 года. В. А. Жуковский мне объявил приятную новость: государь велел напечатать уже изданные сочинения Пушкина без всяких изменений. Это сделано по ходатайству Жуковского. Как это взбесит кое-кого. Мне жаль князя, который добрый и хороший человек: министр Уваров употребляет его как орудие. Ему должно быть теперь очень неприятно.
(Никитенко А.В. «Дневник в 3 томах», «Государственное издательство художественной литературы», Л., 1955-1956 гг., том 1, стр. 198-199)

     29 сентября (11 октября) 1860 года.
     <…>
     Литература воспитывает поколение, и потому писатели должны помнить, что на них лежит ответственность в том, сколько они могут внушить ему добрых стремлений и благородных чувств и сколько могут ослабить или укрепить в нём всё честное, вместе с образованием эстетического чувства.
     Ошибка литературных критиков и историков в том, что они смотрят на литературу односторонне. Они видят в ней силу, или возвышающуюся над обществом и притягивающую его к себе, или исключительно преданную общественным интересам и зависящую от них. Поэтому одни впадают в отвлеченный и мечтательный идеализм, другие в крайний реализм. Между тем у литературы двоякое призвание. Она в одно и то же время служит и идеалам и действительности. Те только произведения вполне соответствуют истинному назначению литературы, в которых идеальное не противно действительному и действительное не уничтожает идеального. Таковы у нас произведения Пушкина.
     Всякий писатель, сильно действовавший на свое общество, пробуждает в нём или утверждает и известные нравственные и социальные принципы, открывает новые виды умственной деятельности, склоняет ум и сердце к известного рода понятиям, убеждениям. Этим отличается писатель-деятель от писателя с обыкновенным художественным смыслом, который изящными образами и картинами доставляет пищу одному только эстетическому чувству.
     За Пушкиным мы признаём два значения: 1) значение как художника, образователя эстетического чувства в своём обществе и 2) как общественного деятеля, развивавшего в обществе известные нравственные принципы, склонявшего общество к известным задачам и вопросам жизни, дававшего направление мыслям и чувствам своего поколения.
     Прежде у нас как бы играли в высшие интересы жизни. Перед умами мелькали высшие идеалы, но они не подвергались анализу, и их не сближали с жизнью. Они и в литературе и в действительности оставались отвлеченными в области фантазии. Пушкин первый смотрит на них с серьёзной стороны, первый учит сочетать лучшие стремления духа, идеалы, с действительностью на почве нашей общественной и исторической жизни.
     В последнее время Пушкину ставили в укор, что он лишен социального значения. Я глубоко уважаю то социальное направление, о котором так много заботится наша современная литература. Я вполне признаю в ней деятеля в этом смысле и слишком далёк от того, чтобы навязывать ей исключительно так называемый художественный характер. Но понятию «социальный» я даю более широкое значение, чем в последнее время принято ему давать. Я вижу в нём не только текущие общественные интересы, как бы они ни были важны, не только указание на текущие нужды, на разные недуги и злоупотребления, но и всё, что заключается в основных верованиях и стремлениях народного духа, все, что входит в цели и способы его развития, словом – весь нравственный порядок вещей, всю сферу понятий эпохи.
     Таким образом мы считаем писателем социальным не только того, который нам указывает на разладицу общественных нравов и общественной жизни с идеалом человечности и народности, но и того, который эти идеалы возвышает, очищая их от всех временных искажений и извращений. Дело только в том, чтобы этот последний не выставлял нам идеалов отвлеченных или таких, которые чужды нашей народности и общественности. Пусть идеал его будет в высшей степени человечен, но пусть он в то же время вращается в сфере наших национальных и общественных понятий. Пусть между ним и этими последними существует связь, хотя бы то основанная на тёмных гаданиях только или предчувствиях людей, на стремлении их к лучшему или даже не к лучшему, а к известному, определенному миросозерцанию.
     В Пушкине мы это находим, и потому вполне считаем его писателем социальным.
     Надо только, чтобы писатель такого рода имел достаточно гения или таланта, чтобы быть в состоянии предчувствия, гадания, стремления общественные облечь в образы верные, живые, могущие неотразимо действовать на общество. Это последнее уже зависит, конечно, от степени его эстетического или художественного дарования. А у Пушкина оно было велико.
(Никитенко А.В. «Дневник в 3 томах», «Государственное издательство художественной литературы», Л., 1955-1956 гг., том 2, стр. 154-156)

     2 ноября 1872 года. Что вы говорите о прозе Карамзина, Жуковского, Пушкина? Нам теперь нужна немножко хмельная и очень растрёпанная и косматая проза, откуда бы, как из собачьего зева, лился лай на все нравственно благородное, на всё прекрасное и на всякую логическую, правдивую мысль.
(Никитенко А.В. «Дневник в 3 томах», «Государственное издательство художественной литературы», Л., 1955-1956 гг., том 3, стр. 256)

     Вот так. Если прочитать все выписки вместе – и из сборника «Пушкин в воспоминаниях современников», и приведенные мною выше – получим цельную картину отношения Никитенко А.В. к Пушкину как к человеку и как к литератору, а если только из сборника «Пушкин в воспоминаниях современников», то какой-то ущербный и карикатурный образ личности Пушкина и практически ничего о Пушкине-литераторе. И этот фокус совершили составители сборника. А это значит, что они целенаправленно формировали такой непривлекательный образ Пушкина – невозможно ведь представить, чтобы маститые пушкинисты не были знакомы с полным текстом дневника Никитенко А.В.


Рецензии