Оплакивание Башмачкина
Невероятно, но эта орфическая личность появилась на моем горизонте в роли курьера. Однажды его прислали из редакции с казенным пакетом. Он обнаружился, увидел книги и заговорил. Господи, как он заговорил! О «Шинели» Гоголя. Как будто сам автор коснулся души. Околдовал.
– Читаешь, - говорил Орфенов, - в двадцатый, тридцатый, сотый раз перечитываешь классика… Нет никакой оговорки, именно так и написано: «приучился голодать по вечерам, но зато он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели». И это о ком же? Об Акакии Акакиевиче? Неужто эта лексика – «духовно», «вечная идея» имеет к нему отношение? Куда же он занесся? И это вместо того чтобы скрипеть пером, в чем и было вседневное спасение Башмачкина. Зарвался и погубил в себе профессионала. Поставил под угрозу безупречность своей работы. Не собственно даже уровень ее, но степень рвения. В святая святых вторглись мысли о шинели. Начала разрушаться внутренняя цитадель.
Говоря, Орфенов чуть не рыдал. Он оплакивал заблуждение Акакия Акакиевича, который, заполучив великолепную чудесную шинель, сразу не пошел с Петровичем (в качестве конвоя) на барахолку и не продал ее, чтобы там же купить довольно теплое, но внешне непритязательное вот именно барахло, новый, в сущности, капот. Этого, только этого! требовали интересы дела. И тогда Башмачкина не раздели бы и не было бы похода к Значительному лицу, ему не надуло бы жабу на обратном пути и не унесло бы на тот свет. Так глупо, так наивно слететь с резьбы! Кинуться ну совершенно не в ту степь! И что-то вроде сюжета новой «Шинели» зашелестело речью импровизатора:
- Шьется некая псевдошинель. Теплая прозодежда с обличьем «капота». Либо на старый отслуживший «капот» Акакия Акакиевича насаживается новая шинель. Поверх прилаживаются искусственные декоративные лохмотья, отпугивающие грабителей и отбивающие у коллег охоту в смысле вечеринок и обмываний обнов.
Слушая, я как разинула рот, так и осталась после его ухода. И все эти великие Белинские с «потрясающей душу трагедией», все сострадательные Достоевские, «вышедшие из «Шинели», померкли перед орфеновским отчаянием. А уж марьино-рощинские мультипликаторы международного обольщения, застрявшие на восемнадцать лет со своей «лапшой-на-ушах» в «Снегу на траве», и вовсе растаяли.
Итак, Орфенов продолжал привозить книги и поддерживать меня своим мерцанием.
Прочие подопечные мэтра (их было трое – трое нежных импульсивных мужчин, пробавляющихся литературой: боксер, шахматист, врач-хирург) давно отпали, не выдержав воспитательных методов потрошителя. Все трое жаловались, что мэтр их задолбал. Прокляв его, они сошли в апатию и гордыню с выходом в бытовые истерики, сопровождаемые жесточайшим неврозом и припадками злобы. Называя мэтра «вампиром», они будили мое чувство справедливости, вынуждая обращаться к имени композитора Баха, которого родная семейка величала «Старым париком». Меж тем, авторитеты считают: если Бог выкраивал время для отдыха, то для того, чтобы в кругу ангелов послушать музыку Старика Иоганна-Себастьяна. Ангелам же Бог оставлял Моцарта. Однако мое возражение не имело успеха. Несчастные настаивали на «вампире», добавляя к нему «упырь».
И вот в один прекрасный день Орфенов устроил что-то вроде выпускного экзамена: «Говорят, Мария Каллас, эта планета в мире сирен, непревзойденная из певиц, - заметил он, - проглотила живого солитера, чтобы похудеть и внешне соответствовать образу, который воплощала на сцене. Хотя бы той же Кармен. Как вам такое?»
Я отчеканила:
– С нашей точки зрения, - это поступок нормального суперпрофессионала. Да, не частый в любой области деятельности, но подвижников и не может быть много. Художник, воскликнул как-то Флобер, так ведь это чудовище!
Не знаю, остался ли Орфенов доволен ответом. Одно из двух: либо истина враждебна своему проявлению, либо в глазах Орфенова обнаружился ужас. Ему почему-то сделалось страшно. Может быть, оттого, что его личная, так называемая, «горькая» правда тускнела перед тем, что таит Истина - далекая, недоступная. Он не посягал на нее как человек, довольный уже одним своим несогласием. В пользу такого вывода склоняло и то, что вскоре после встречи поток книг устремился по почте. Для встреч Орфенов объявил тайм-аут на месяц. При этом глас его утратил фанфарные нотки и скатился на полушепот. Наши роли драматически поменялись. Теперь методичным размеренным голосом вещала я, а он, бедолага, внимал. Получив очередную бандероль, я брала телефонную трубку и говорила одно и то же: «Где ваши тексты? Собственные! Жду». В ответ начиналось о «делах, делишках»… О Татьяне Ивановне. Тогда я врубала: «Объяснения для слабонервных. Разве вы не знаете, что художник существует, чтобы быть уничтоженным? Прочтите миф об Орфее»! – «Но я, как, возможно, догадываетесь, всё-таки человек». – «Все мы - товарищи по несчастью, по сути, рядовые чудовища. С вашего разрешения, обращаюсь к вам как к чудовищу». Он согласился, был даже польщен, но образ слабого человека, забредший в его мысли, не собирался покидать их как удобное существо отговорок. Правда, фантомному слабому человеку обязана я обилием устных импровизаций, которые Орфенов скармливал мне уже приятным живым тенором. Он называл их «эссе по телефону».
Этот летучий жанр утвердился при следующих обстоятельствах.
Продолжение следует
Свидетельство о публикации №221061901688