Вам бы так побывать...

                Николай Ангарцев (nestrannik85@yandex.ru)
                ВАМ БЫ ТАК ПОБЫВАТЬ… (выход пом/мастера)
                /повесть/
                из цикла ‘’SUCH IS, Б.Я, LIFE’’;
                возрастные ограничения: 18+;
                источники вдохновения: Фолкнер, водка, кладбище, память.


                Для всякого шпиона настанет время вернуться домой. «Приют нелегалов»

               
                — 1 —
               

                Сказать честно, мне вовсе нет дела до того, заинтересует вас мой рассказ или нет. А если совсем уж откровенно — мне глубоко по хрену (тут, возможно, уместно кивнуть на собственную умеренную начитанность, припомнив Вронского с его снобистским «not in my line» /не по моей части (англ.)/), равно как и героям данного повествования — их давно уже нет в живых, — но Бордов Валерий Панкратович, 1936 г. рождения, русский, образование среднее, женат, двое детей, член КПСС с 1976 г., исключён из партии в 1978 г., судим, ( далее — просто ВП) — совершенно не походил на обыкновенного, привычного глазу пом/мастера: скуласто-насупленного, невысокого ростом, в неизменно замасленной кепчонке цвета издохшей мыши и с щербатой неухоженности ртом, контактирующего с миром семечной шелухой пополам с матом; определяющего удачность дня количеством за него выпитого, и лишённого смысла и права на место в памяти, если таковой прошёл «на сухую»; в одиночестве сиживающего пьяным вечером на кухне, бубнящего что-то там про свою службу в Прибалтике, где «ла-а-бусы, пидары, — не-е-е любят нас!» — или же, коль выпить не задалось, угрюмо, на сон грядущий, мусолящего разлапистый, как еловая ветка, из-за расползающихся страниц, «Роман-газету» с пикулевским историко-fiction «Нечистая сила», хмуря быстро устающий лоб, но утешаясь, не без гордости, мыслью, что и в его жизнь явилась серьёзная литература.
               Словом, та плюгавая порода, народившаяся взамен мифических полу-богатырей, так и не вернувшихся в родные города и сёла с полей 70-летней давности великой войны, — та самая, негожая поросль славянских «ниггеров», что дала бурные всходы на родных просторах, заполонив их суетливым тараканьим числом, подкреплённым кредитной уверенностью в завтрашнем дне, по окончанию века № 20. Нет, внешностью ВП был совсем иным.
               Высокий, увенчанный спадающей на лоб серебристой лавой густых, на зависть даже женщинам, волос, отбрасываемых со лба каким-то удивительным, устало-декадентским, вопиюще неуместным здесь, средь цехового грохота, пыли и мазута, жестом, он обладал крупным, заострённым носом, нехотя выдававшем во владельце знатока и ценителя приятных (насколько позволяла з/п) сторон жизни, а заодно подпиравшим собою мощные, прямоугольной оправы очки, укоренившиеся в моде с тех самых пор, когда исполнитель главной песни своей жизни «Как молоды мы были» сам бывал неожиданно строен и свеж. Сквозь них взгляд его, помимо затаённой, очень действовавшей на работниц, печали, особенно отличался производственным рвением и тревожными всполохами предчувствия брака. А уж когда по окончанию смены ВП выходил из раздевалки в своём остаточно-добротном, румынском плаще питательного цвета натурального кофе с молоком («изабелловой масти», как говаривал выдающийся эмигрант, — нынешние порошки такого не дадут), в лихом, с арбузным хвостиком посредине, берете набекрень, — то казалось, это разведчик-нелегал, завернувший по случаю на Родину, дабы разузнать, как на ней, далёкой, дела и унять сыновью тоску-печаль. И воочию ожидалось, что появление его, будто не отснятые кадры «Мёртвого сезона», предварят строгие, чёрно-белые титры, а сопровождением зазвучит, под перманентное шипение магнитной плёнки ТИП-6, тревожно шелестящий электроорган с пижонски-расхлябанным соло на саксофоне.
               Что же до прочих его талантов, то, прежде всего, профессионалом он был от Бога. Налаживая прядильные машины в соответствующем цехе огромного комбината, выпускавшего, помимо банальных, обожаемых народом паласов, особой нужности, вплоть до «Госзнака», технические сукна, ВП демонстрировал редкостные умение и смекалку, а подчас и настоящее чутьё, ибо агрегаты были громоздки, сложны и капризны, — но не было случая, чтобы вызванный какой-нибудь крепко раздосадованной (это слышалось издалека) неполадкой работницей, — им, совсем не модельного сложения бабёнкам, заработать можно было лишь солидно перевыполнив план,— ВП уходил, не устранив её. Причём, небрежно кивнув в ответ на благодарственные излияния, он удалялся, не забывая в последний момент роковым образом обернуться, чтобы перехватить взгляд, полный обожания — и случалось, особенно в ночную смену, это имело продолжение. Все были тогда молоды, часто выпивали и никто не был венчан — так стоит ли их осуждать? !
                Касательно же занятного именования профессии, «пом/мастер», — помощник мастера — так повелось со дня пуска комбината, когда по его территории толпами сновали представители загнивающей Западной Европы — Советскому Союзу, увлечённо пугавшему буржуинов подлодками да ракетами, было не до производства своих ткацких и прядильных станков, вот и закупалось оборудование, передовое, к слову сказать, у не чуравшихся возможности заработать, исторически-обречённых капиталистов. И переводя всю сопутствующую документацию, видимо, не мудрствуя лукаво, при переложении на родную речь названий штатных единиц, звучащий слегка в духе «садо-мазо» англоязычный термин «master’s helper» перевели дословно, хотя в иных, многочисленных сферах производства, ему соответствовало куда более простое и привычное слово «наладчик». Возможно, переводивший особо жаловал песню группы ROLLING STONES «Mother’s Little Helper» /Мамочкин маленький помощник (англ.)/, — но в этом предположении гораздо больше игривости, нежели здравого смысла. Так или иначе, будучи сокращённым до «пом/мастер», именование прочно закрепилось в официально-производственном лексиконе, придавая обыкновенной, в общем-то, профессии, шарм загадочности, немного возвышавший её обладателя над безликой пролетарской массой.
               Впрочем, всё выше названное не представлялось чем-либо исключительным, — а ведь оно у него водилось, — ВП совершенно люто пил. Причём, подразумевалась не продолжительность возлияний во времени, а поражающе-невозможные объёмы выпиваемого им за раз, переводившие его, по ехидному замечанию слесаря Эдуарда (обладателя непростой, судя по наколкам, линии судьбы), в «цеховую высшую лигу». Звание это дорогого стоило, ведь в те времена в цехе выпивали все: слесаря-ремонтники — много и неразборчиво, от коньяка до разведённого клея БФ-2 или -6 (88-ой не жаловали — он не разводился); пом/мастера — неумеренно и ежесменно, но с претензией на стиль, предпочитая водку; транспортировщики — в лоскуты и в хлам, поскольку любили догнаться «кукнаром»; электрики — самые неразборчивые в пристрастиях, потому что завсегда старались «упасть на хвост», а тут уж привередничать не приходилось. И даже широкобёдрые матроны в фартуках из мешковины и застиранных косынках, нет-нет, да и разряжались визгливым матерком после употребления «с устатку», ядрёно отмечаясь потом раскрасневшимися ликами и с порочным смехом требуя хамских ухаживаний. И вот здесь, на этой проспиртованной terra nota, где, казалось бы, все равны и одинаковы, как тюлени на лежбище, водились свои «гранды» — пресловутая «высшая лига». Официально, историографами цеха в лице упомянутого Эдуарда, подобной чести удостаивались трое: слесаря Кузьмич и Семёныч, а также наш герой. Правда, изредка молва причисляла к небожителям сменщика ВП, пом/мастера Семёнова, весельчака и балагура по прозвищу «Чувашин», что никак не отображало его особенных качеств, а всего лишь дублировало содержание 5-ой графы его же паспорта, т.е. национальность. Он пил размашисто, увлечённо и не тормозясь неделями; порой они пересекались с ВП и тогда дуэтом изумляли послеполуночной требовательностью даже всяко повидавших цыган, исполнявших, с горбачёвского благословления, во множестве поволжских городов непростую роль алко-ночных портье. Но Чувашин вечно влипал в какие-то истории с бабами, мордобоем и ментами — поэтому патриархи презрительно именовали его «баламутом» и отказывались признавать равенство.
               Ко всему, их троих, роднило общая мрачноватая особенность биографий — все они, правда, каждый в своё время и по своему поводу, отсидели по сроку. Кузьмич и Семёныч оттянули в молодости по «пятёре» ещё во времена усатого любителя «Герцеговины флор», — а как стало известно в перестроечные годы от литературно одарённых лагерников, отсидеть при «отце народов» и выжить, было ой как не просто. Видимо, от этого, Семёныч, щуплый, но задиристый, попавший в лагерь из армии за дерзновенное неподчинение сержанту, с последующим ушибанием оного винтовочным прикладом (в послевоенной армии подобное наказывалось строго), хищно блестя стёклами маленьких очков, сжимая до трупной белизны пальцы на черенке молотка, наседал на инженера расчётного отдела, являвшегося раз в месяц, как на каторгу, в гневливо гомонящий цех, извечно недовольный зарплатой — платили действительно мало. К тому времени, когда оглохший от визгливых претензий работниц, расчётчик добирался до слесарей, они, помимо сдержанной нетрезвости, были, в добавок, основательно злы и кровожадны, потому что супротив цеховых получали ещё меньше. И тут начиналось шоу, наблюдать которое, как опять же говаривал слесарь Эдуард, «следовало исключительно под хорошую сигаретку»: судорожно вытирая пот с прыщавого лба несвежим платком, лопоча о необходимости коррекции нормо-часов и обязательном учёте коэффициента трудового участия — «а он, знаете ли, у всех одинаковым быть не может…» — бедолага отступал к двери, атакуемый взъерошенным, как седой, зажившийся лишнего воробей, Семёнычем, злобно шипевшим: «Х*** ты мне тут отмазы фуфельные лепишь, козлина…».
                Кузьмич, напротив, отличался куда более сдержанным, хотя и жёстким нравом, отмытарив своё примерно в то же время за лихой налёт на продовольственный магазин по молодецкой, пьяной отваге — чуть ли не на спор, где взял всего-то пару коньяка и плитку шоколада, но был оформлен по статье «грабёж». В лагере примкнул к «отрицаловке», участвуя, и не раз, в кровавых сечах с «суками», когда конвоиры, потехи ради, сводили колонны «блатных», идущих в баню, и «ссучившихся», топавших с работы.
                — И тут, паря, — задумчиво дымя неизменным «Беломором» и цепко, по зоновской привычке, обхватив кружку с «чернильным» чаем, — тут главное с краю не оказаться: отмахиваешься от «сук» «пиковиной», а сам сечёшь, чтоб к краю не отжали, — следовало шумное отхлёбывание, — конвой ведь, как надоест ему, из автоматов вдоль «махача» шмалять начинает, крайних сразу секут в крошево… — снова глоток невозможной крепости чая, — видать, поэтому зэки, ежели кипешуют, то сразу пытают, — я чё, крайний?
                Случалось, по утру он бывал сильно не в духах: молча и долго курил, сидя в персональном, невесть как оказавшемся в мастерской, продавленном, отливавшем солидольными разводами, кресле. Хмуро заваривал свой чифир в будто бы прокопчённой от чайного налёта банке, и на вопрос, чего такой смурной, кратко отвечал:
                — Лагерь опять снился… Приходить стали, кого я там порешил, — видать, не к добру (он умрёт через 2 года, не дотянув 5-ти месяцев до пенсии, — его найдут осевшим у стола, рядом с ополовиненной бутылкой беспородной водки, с застекленевшей злобой в глазах на вздумавшее остановиться сердце, — а может, он снова увидал тех, что пришли за ним, и едва успел выкрикнуть своё незабываемое «е*** я вас, сук, с бугра по-волчьи!» — но их было больше, не совладать) …
                А пока Кузьмич проживал один, — давно овдовев, он старательно, с трепетом, присущим только тем, чья жизнь не задалась, вырастил прелестную дочь, барышню здравую умом и хлопотунью по дому. Девица без труда нашла завидную по тем временам партию: в неё без памяти влюбился единственный сын директора городского хлебозавода, мажор и шалопай, но характерец у милашки был от папеньки, и она, не дрогнув, согласилась, и в первый же приход новоиспечённого мужа из кабака под утро, уделала его дарённой на свадьбу сковородкой, — тот потом долго, с мучительной оглушённостью вспоминал, какая ж, сука, б****, эту булаву подарила — «белезинское», их мать, литьё!
               Свадьбу справляли, вестимо, в лучшем городском ресторане, куда гостями явилась вся торгово-закупочная элита, сверкая золотом зубов и ушей бриллиантов. Кузьмич, в своём единственном, купленным лет 10 назад костюме, в наглухо, под горло застёгнутой, только что из пакета, польской рубашке, отмечался дюжим своеобразием средь вельветово-замшевого бомонда: плюя на косые взгляды, налегал на селедочку, прилежно сопровождая каждые три кусочка стопкой люксовой водки «Золотое кольцо», не забывая следовать правилу, озвученному удивлённым актёром Басовым в фильме «Дни Турбиных» (настоятельно рекомендую освежить в памяти, ежели что); закуривал, никого не спрашивая, свои папиросы и сквозь плотный дым разглядывал застольную публику, развлекая себя размышлениями — к примеру, как скоро, сидящий напротив кудрявый хряк со здоровенным перстнем (в миру директор магазина «Океан» Егоров), будучи брошенным в барак к блатным, превратиться в визжащую от ужаса скотину, готовую на любые унижения, лишь бы больше не били, — но тут настал его черёд поздравить молодых (о нём, в силу затрапезности вида, чуть было не забыли) и, взяв рюмку, он поднялся, полный достоинства настоящего хищника, волею случая оказавшегося среди падальщиков, — те, почуяв чужака, затихли. Кузьмич откашлялся пряным духом и начал по-зэковски витиевато:
                — Ну что, молодые, — долгих дней вам благоденствия и счастья полну чашу в дом, как говорится, хотя и так видать, что всё фартово… Тебе, доча, чего пожелать? Ты у меня умница и сама так порешила… — помолчав, продолжил, — а тебе, фраерок, наказ дам, — не обессудь. В жизни ведь, оно, по-всякому — и между мужем и женой тоже… Но ежели тебе, паря, когда-нибудь захочется супругу поучить, и ты руку на неё подымешь, то вспомни этот день, этот стол — здесь Кузьмич гостеприимным жестом обвёл напряжённо внимавших, — и меня, потому как ежели ты, фраер, дочь мою всё ж ударишь, я тем же вечером эту самую руку тебе и отрублю — на Колыме топориком наловчился, нарядненько, вот… а так — живите счастливо, чего уж… — и в гробовой тишине опрокинул рюмку, подцепив взглядом еле заметную благодарность в улыбке дочери.
                Посчитав роль свою на свадьбе успешно выполненной, Кузьмич основательно взялся за салат «мимоза», не позабыв узурпировать графин «очищенной», — в отличии от многих соседствующих со стороны жениха (а это практически все присутствующие), коим после его «родительского» наказа, пить-есть на долго расхотелось и далее веселилось с трудом. А когда он, деловито собранный, как всякий, правильно понимающий, что скоро будет та самая, «лишняя рюмка», двинул в сортир мимо эстрады, на которой музыканты перегруппировывались для исполнения очередного танц-хита, из-за клавишных подскочил патлатый, с бакенбардами на зависть швейцару, уже поддатый «лабух» и с благодарственным полупоклоном пробаритонил (он только что солировал в «My Way» Синатры, подаваемой как «медляк»):
                — Отец, уважаю, «хардово» ты этим боровам вставил, и за наше поколение тоже… Не каждый раз такой «конгратулейт» услышишь… Любую песню на заказ, — но проблем! — оттопыренная к низу слюнявая губа, выдавала в говорившем не тонущую в водке, не смотря на ежевечернее старание, обиду за «жизнь, б**, не сложилась», на всех: от «Битлов» до Брежнева, но Кузьмич с прищуром глянул на него и, хотя много не понял, быстро определил, что этот «мохнорылый» в бараке через час бы жопу подставил, однако приговор озвучивать не стал, произнеся:
                — Годится, «Таганку» смогёте?
                Через несколько минут грянула заказанная арестантская нетленка, и Кузьмич, скинув пиджак, на удивление бодро справил что-то среднее между «камаринским» (хаживал в юности в кружок народных танцев), «лезгинкой» (был у них «блотарь» Рустик — он и показывал, — жаль, подрезали грузина) и зэком, пытающимся согреться морозным утром на разводе (ну, тут без вопросов). И всякий раз, повествуя собутыльникам об этом знаменательном в его жизни событии, он эффектно откидывал седым ёжиком голову и завершал рассказ одним и тем же:
                — Вот тогда-то, парни, эти кабаны со своими свиноматками и вовсе прих****!
                Но вскоре он узнал прогорклый вкус одиночества: зять, впечатлённый застольной речью обретённого папы №2 , затаился на долгие годы и не показывал носа, а вместе с ним дистанцировалась и дочь, очень скоро оценившая преимущества жизни в достатке. Внуков к нему не водили, отделываясь еженедельными, участливо-дежурными звонками по телефону — его ему провели аккурат к круглой дате, по протекции свата, человека успешного и делового. И с той поры Кузьмич, искренне недоумевая по поводу дочуриной чёрствости, сиживал вечерами за бутылкой «казённой», в тысячный раз разглядывая фотокарточку жены — хрупкой, удивительно неброско, но щемяще красивой молодой женщины, фатально и безжалостно быстро сгоревшей от рака 15 лет назад. Он, в прошлом настоящий, старорежимный «жиган», всегда считавший жалость причудой тех, кому жить осталось недолго, веривший только в правоту силы, — а судьба его служила прямым тому доказательством, ибо тогда бы он просто там не выжил, — любил свою Раечку совершенно трепетной, ни разу не высказанной любовью, но такой, что случается только раз. И шагая тем морозным, январским днём за её гробом, он с внутренним воем понял — жизнь-таки его приложила, спросив за прошлое сполна прямо здесь — по эту, сука, сторону.
                Цедя, словно Сократ чашу цикуты, очередную рюмку, Кузьмич без труда вызывал из памяти бессчётный раз её удивительный, привороживший его навсегда, грудной голос, когда она, поправляя белую кроличью шапку, казалось, ничуть не испугавшись, произнесла: «Ох, как вы их!» — хотя испугаться одинокой барышне было от чего: к ней, припозднившейся из библиотеки, пристала троица поддатой шпаны, коей в «Первомайском» завсегда хватало. Заслышав «пусти, подонок!» — тем самым, незабываемым голосом, Кузьмич (шедший, кстати, навестить местную шалаву Зинку, сосавшую, как компрессор) барсом метнулся на крик, снеся с ног одного, хлёстко секанув костяшками кулака в скулу другого, — третьему, видать самому из них неглупому, хватило угрожающе засунутой руки в карман и негромкого, под волчий просвет глаз: «Ша, зародыш, щас помирать будешь…» — и тот бросился бежать.
                Она не сразу приняла его ухаживания, но Кузьмич был настойчив, выдержан и галантен, как белогвардейский офицер перед последней атакой; ко всему, он много, пусть и бессистемно читал в лагере, — собеседников интересных там тоже хватало. И в день, когда Рая согласилась выйти за него, он тотчас понял: всё, бывшее до этого, стало неизбежной платой за неожиданное, а от того едва выносимое счастье — и те восемь лет, прожитых вместе, оказались единственным, что хотелось сберечь в ненужно порой цепкой памяти. А ныне, с задумчивой нежностью лаская взглядом черты любимой, Кузьмич твёрдо знал, что представься случай — и за возможность коснуться её ладоней и вновь услышать чудный голос, он без колебания отдаст все причитающиеся ему наперёд годы жизни...
               
                — 2 —
               
                Однако, теперь настало время уведомить читателя относительно причин узничества ВП, поскольку, что до них, то тут разговор особый, освещающий редкий, но впечатляющий, в судьбах иных персонажей союз трагического и нелепого, сверх всякой меры. Но перед этим имеет смысл ответить на непростой вопрос: а на что, собственно, вышеназванные субъекты размашисто и увлечённо, без оглядки на отрывной календарь, пили, — даже предполагаемая навскидку сумма, с учётом весьма тревожных цен на водку горбачёвской порой в неурочное время, выходила крепко озадачивающей. Не случайно, после недели совместных хождений по ночам к цыганам, которые брали за бутылку 25 державных рублей, Чувашин на пересменке радостно кричал сумрачному от недельных излишеств ВП: «Панкратыч! Шёл щас через цыганский посёлок, — во, б**, мы ихнему коню золотые зубы справили — загляденье!» — ВП лишь устало улыбался, справедливо предполагая, что на очереди кобыла с жеребёнком. Удивляло сие тем паче, что аванс и получку они честно относили жёнам, за исключением заранее оговоренных «комиссионных» в размере «пятёрки», оставляемой в ближайшей к проходной рюмочной, но и здесь отцы семейств были на высоте, не забывая на сдачу прикупить пригоршню конфет «короедам» — как говорится, всё лучшее детям.
               И, не смотря на с призрачной лихостью закрученную автором интригу, ответ удивительно прост — все они воровали, причём безбожно. Надобно заметить, советская власть, помимо её очевидных достоинств, особенно осознаваемых ныне, после их безоговорочной утраты, отличалась, тем не менее, подчас неразрешимыми парадоксами: обобществив собственность на 1/6 части суши, она создала у народа сущий diairesis /разрыв (греч.)/: ежели вокруг всё «обчее», то от чего же, спрашивается, возбраняется брать, чего захочешь? — причём, государство бдительно следило за соблюдением запретов, жесткостью мер вызывая у населения кратковременные оторопь и трепет, впрочем, довольно скоро проходящие, — и потому всяк тащил, что получалось.
               Вестимо, наши герои находились в куда более выгодной диспозиции, чем, к примеру, рабочие стекольного завода — таскать пряжу было гораздо удобнее, а главное, несравненно, в разы выгодней, чем какие-нибудь там гвозди. Зимы в те приснопамятные времена не были столь либерально снисходительны, как ныне. На знаменательные, с обязательным концертом в Кремле, ноябрьские праздники, ныне низведённые до маловразумительного повода выпить, обычно выпадал снег, таявший только в апреле. Так что вопрос, в чём перехаживать некомфортно холодные полгода, был далеко не праздный. И если в верхней одежде наблюдалось значительное разнообразие и разброс, определяемые, прежде всего, достатком, то вязанные свитера носили все поголовно: обладатели статичных, от слова «статуя», дублёнок, делавших простой выход за хлебом похожим на явление римского патриция народу; прхипповывающие питерские бездельники и юродивые, таскавшие гротескные, гробовидные пальто и шинели, — составившие в скором,  ублюдском будущем, костяк «русского рока» — невыносимо-надуманного и лажового, как и всякие потуги дилетантов; мажористые студиозы-фарцовщики портовых городов, первыми узнавшие лёгкость и удобство «курток-алясок»; провинциальные носители фундаментальных воззрений на жизнь хаживали в добротных армейских полушубках; вездесущие маргиналы — в шубах из искусственного меха, на морозе становившихся похожими на скальп гигантского ежа, а порой не брезговали и ватными телогрейками, — но у каждого под этим был свой, с большим или меньшим умением связанный джемпер или свитер. Вот почему, на просторах великой страны, от Тарту до Сахалина, большая часть женского населения, не взирая на сословные различия, дружно налегала на вязальные спицы, усердными взмахами отгоняя пугающе-настырные призраки холода и стужи.
                Понятно, что в пору умеренного изобилия, качественная шерсть, как, собственно, и многое иное качественное, на прилавках не залёживалась. Нет, членам семей избранных, крепких торгашей и увесистых партфункционеров, за которыми захлопывались дверцы служебных «волг», дозволялось баловать себя мотками жутко модного «мохера» или «джерси», но большинству приходилось выкручиваться, распуская старые вещи и покупая с рук, — а вот тут без участия моих героев не обходилось, становя их, без преувеличения, в один ряд с «Армией спасения», Чип-н-Дэйлом, а в особо морозные зимы — и с «Красным крестом». Понятно, что здоровье сограждан им было по барабану — затевалось всё единственно корысти ради, тем более, занятие подобным казалось сродни хождению по тонкому льду. Во-первых, в те времена милиция ещё вполне искренне и свирепо стерегла народное добро, и чтобы пронести через проходную несколько кг пряжи, требовались смекалка, выдержка, немигающий взгляд и наглость, ежели поймают — в общем, всё то, чем отличен русский человек сегодня. Во-вторых, изловленному сразу светил срок, и не малый, — государство крайне не одобряло посягательств на «своё», в силу чего ввело в УК РСФСР в редакции от 1960 г. лютую норму «хищение госимущества», и срока по ней — «не жди, меня, мама, хорошего сына» — вплоть до вышки. Теперь увлечённый, надеюсь, читатель, поймёт стоическое упорство Чувашина, коим он отметился, когда его загребли менты.
                Сие прискорбное происшествие, относимое «несунами» (уничижительно-советский термин, со временем трансформировавшийся в «homo хозяйственный») к разряду неизбежных издержек, случилось с ним после переезда в однокомнатную квартиру, где он обосновался, устав от семейной жизни, — но, скорее домочадцам, особенно жене, чернявой и пылкой в молодости татарке, стала невмоготу его глумливо-пьяная рожа, являвшаяся домой независимо от времени суток, — и после воплей, рёва несмышлёных деток, битья посуды и порицаний цехкома, они с шумом развелись, поделив квартиру. И Чувашин тут же столкнулся с проблемой обустройства «хатки», поскольку стандартный триумвират холостяцкой квартиры — диван, холодильник, телевизор — был очень недешёв. Но вместо того, чтобы сбавить обороты со спиртным, умеренно воруя и потихоньку копя, он, продолжая «фестивалить», взялся таскать по-крупному, на глазах теряя осторожность. Глядя на это разудалое флибустьерство, слесарь Эдуард, задумчиво прикусив фильтр незажжённой сигареты, кратко молвил: «Борзеет, родимый, — не к добру…».
               Охране комбината сообщили, что в прядильном цехе имеет место изрядная недостача сдаваемых кг пряжи, особенно в третью смену, и было негласно решено усилить ночные караулы. И вот, лихо швырнув под утро, пока не рассвело, полмешка высококачественной пряжи через забор, благодушно поддатый Чувашин, весело перед этим в курилке объяснявший коллегам причину столь беспардонного воровства: «Мне, сами понимаете, телевизор нужен, а ему государство цену под 700 рубликов назначило — пусть оно и компенсирует!», насвистывая, как и всякий, не зря живущий, «Марш энтузиастов», направился к кустам, куда приблизительно приземлился выпущенный соколом на волю мешок, не подозревая, что менты выброс узрели и рядком улеглись в засаду. Им бы, служивым, дождаться, когда утренний тать взвалит, довольный, себе на плечо криминальную поклажу, а после, навалившись, скрутить «болезного, руки ему за спину», застав на месте «с поличным». Но то ли умялись ждать, то ли больно премию хотелось и своё здоровенное, розовощёкое фото на Доску почёта, — а может, просто ещё не угасшее служебное рвение, — но не успел Чувашин дойти до мешка пары метров, как его «повязали».
                В отделение он прибыл с очень шедшим его широкому лицу глуповатым выражением искреннего изумления и покорности судьбе. Правда, менты с помощью нескольких зуботычин пытались заставить исчезнуть эту крайне раздражавшую их, весьма натурально поданную гримасу, — но не ту-то было. Чувашин прекрасно понимал — он практически влип, и дальнейшее зависит только от твёрдости его характера — а потому пошёл в глухую «несознанку»: «не моё», «не знаю», «прогуляться после ночной смены». Понятно, менты от подобной упёртости пришли в ярость и пообещали узнику «п***** какую хунту». Двое суток, сменяя друг друга, зверея от накрывающихся медным тазом премии и Доски почёта, его, закованного в наручники, избивали всем отделением — вызвали даже ушедших в отпуск. Били: по голове УПК РСФСР с комментариями — издание жаловали именно за увесистость и не оставление следов, а не за мудрёные, на хрен никому не сдавшиеся, разъяснения; по почкам, замотанными в тряпки, чтоб уважить надзиравшую прокуратуру, штатными, недавно выданными, дубинками; сержант Рахмандинов, с живым воображением, присущим восточным народам, предложил использовать киянку (у него отец был жестянщиком) и, раздобыв таковую, увлечённо отшибал задержанному пятки; ленясь фантазировать, просто валили на пол и хором пинали под радиоточку, с врубленной на полную «Лавандой» в концерте "по заявкам", — Чувашин потом по пьяни признавался, что ему сразу ссать хочется, как он её заслышит — «закрепили, суки, рефлекс…».
                Но им попался настоящий, породистый, «чуваш» — именно так называют себя представители этого несгибаемого в своём упрямстве народа. Да и ему ли, отчалившему 2 года в Ферганском дисбате, куда он загремел под самый конец своей десантной службы и пилил в жаркой, азиатской пыли облицовочный мрамор, — ему ли не знать, каково там, за колючкой… Кроме того, дураком он точно не был и отлично понимал: подпишет признание – всё, 89-ая ему обеспечена, а с учётом немалой стоимости пряжи даже по госцене, — это 2-ая, а то и 3-ая часть: от 5 и до 15 — ту-ту, поехали, здравствуй, Магадан! И отключаясь на спасительное долго — «э, х****, не вырубаться!», бесконтрольно мочась под себя отчётливо красным, воя от боли и бессильно матерясь, Чувашин держался, — и пусть это было не под Новый год, но чудо всё-таки случилось — на третьи сутки, выдохшись, менты его отпустили. В цеховой раздевалке на долго повисла тяжёлая тишина, когда осунувшийся, необычно молчаливый Чувашин, переодеваясь, снял рубаху, — спина его страшно отливала лиловым. Чуть морщась, с деланной, неимоверно трудно дававшейся ему веселостью, он глухо произнёс: «Хотели, чтоб я за полмешка пряжи на срок подписался — нате-ка, х** вам чувашского!» — в тишине никто не отозвался. Он попортит ещё не мало крови цеховому начальству, прежде чем его, напохмелявшегося однажды «в лоскуты», с облегчением уволят. Но он так и доживёт, безалаберно и шумно, стремительно дряхлея, как позабытый всеми «ковёрный», закусывая неизменную «беленькую» ядовитым презрением к тому, что ему в «нулевые» подсунули вместо некогда ЕГО страны. И даже день своей смерти он подгадает назло бывшей жене, дочери и внучке — 8-го марта: ну, что тут скажешь — красавчик!
                Но вот ВП всегда таскал помаленьку — в самый раз цыганам на конское зубопротезирование, не более, — потому что был трусоват и рисковать боялся. Но случилось ему как-то повстречать армейского дружка в комбинатовской столовой — тот, оказывается, высоко взлетел — возил самого директора. Вечер воспоминаний, как водится, решили продолжить у водилы в гараже, рядом с стареньким, но сверкающе выглядящем «Москвичём-408», где ВП держался в рамках приличий, сбегав за добавочной бутылкой всего дважды. Наблюдая бывшего сослуживца, хоть и шофёра по профессии, но от подобных доз пребывавшего «в соплю», ВП вдруг услыхал от него с пьяным надрывом изложенную мечту, — driver’у вполне предсказуемо грезилось о «Волге ГАЗ-24», причём под давлением жизненных реалий, внесших в мечты суровые коррективы, он, по Твардовскому, был согласен не на новёхонькую, только что с конвейера, с молдингом между подфарниками, неподражаемо пахнущую на все 9 600 советских рублей, а на ушедшую из ведом!
 ственного гаража по списанию, — он бы в неё вдохнул новую жизнь — «и-ик, Валер, не сомневася!». Тем более, «Волга», на которой он возил шефа, осенью готовилась на «вынос», — и тот обещал похлопотать, чтоб в гараже оформили износ не более 49% (иначе только под каток), — но и за неё требовалось отдать половину стоимости — «ёбт, таки, Валер, деньжища, — ох.еть!».
               А мечталось так страстно, истово и безнадёжно: до бессонницы, отсутствия аппетита и, к вящей супружней досаде, пропаданию «стояка» в постели, что ВП искренне, пусть и нетрезво, позавидовал: ему, после краткого, длинною в сигарету «Прима», размышления, как оказалось, мечтать было не о чем. Цеховые бабёнки давали и так, даже порой отмахиваться приходилось, на выпивку хватало — ну, пусть не в тех объёмах, что требовал его охочий до этила организм, но всё-таки… Дачей он тогда ещё не обзавёлся, а свою ведомственную квартиру, со всем её народонаселением: тёщей, двумя детьми, женой и одной кошкой, — он не жаловал; и для него, по сути, эгоиста, выпивохи и раздолбая, волею судеб наделённого пролетарской долей, вбить пресловутый гвоздь в стену было сущей мукой — к тому же у тёщи, в войну собиравшей танки Т-34, это неплохо получалось. Но шальных денег хотелось, ведь в загулах ему всегда нравился размах (в том повинны, вероятно, пращуры хлеботорговцы: вот про них говаривали — гулять умели; но в целом революцию не принявшие и вознамерившиеся было из страны уехать от «распаявшихся пропойц в кожанках», по выражению главы семейства, однако ж, попавшие в благословенном Крыму красным под раздачу, — выжила только его мать, в ту пору 5-тилетняя девчушка, которую в сутолоке выстраиваемой в колонну «контры», для препровождения на расстрел, родительница успела вытолкнуть в толпу зевак, — и ей свезло попасть в руки порядочных людей, отправивших сиротку к своей бездетной сестре в Курскую губернию, где она выросла и выучилась, став прилежной библиотекаршей в районе, идейно правильной, а фигуркой ладной, — там-то, заехав однажды за журналами, её и увидал Панкрат Бордов, чубатый красавец и главный на селе гармонист и запевала, — вскоре они поженились) и финансовая невоздержанность, служившая поводом для регулярных семейных скандалов, где верх всегда одерживала тёща, сука, танкистка. Но дружка, с его нутряным воплем «I’m In Love With My Car» /Я влюблён в свою машину (англ.) — песня гр. QUEEN/ стало жалко, и ВП предложил, отчасти просоответствовав спорному фолкнеровскому наблюдению «длинный нос – примета мысли», единственное, что мог — воровать сообща.
                При озвучивании примерных барышей безутешный мечтатель трезвел на глазах, запаляясь фитилём обретённой надежды добраться до мечты в этой жизни. Новоявленные концессионеры, с пьяной удалью хлопнув по рукам, порешили: ВП умыкает пряжу, водила организует вывоз — такому дуэту, как говорится среди православных, сам Бог велел. И ведь нельзя сказать, чтобы перед нами явился пример исключительного злодейства: нет, шерсть пёрли все. Попадались, шли под суд и следом по этапу, или отделывались простым увольнением; распадались семьи и в пьяном угаре возникали новые — «разоряли дом, дрались, вешались» — каноническая версия 70-х, изложенная Высоцким; покупались югославские ковры, чешские люстры, румынская мебель, золотые зубы и даже любовь, — чуть ли не бессмертие — всё оплачивалось ею, родимой, желтовато-нежного цвета и наивысшего качества, «кручёнкой». И в эту суетно-криминальную летопись беспринципного цехового воровства, ВП с компаньоном удалось войти довольно вычурно изложенным абзацем.
                На трезвую голову был разработан план, весьма скоро начавший приносить волнительно хрустящие «плоды». В ночную смену, в которую ВП попадал раз-два за месяц, он прилежно затаривал пряжей небольшую тележку, собственноручно им для этих целей изготовленную, — производившую, если честно, странноватое впечатление, поскольку прообразом послужила виденная им в кинохронике каталка, возимая нацистами в концлагерях с останками убиенных семитов, – практичная и удобная, как и всё, сработанное немчурой. Забив её до отказа, ВП маскировал добычу в одном из многочисленных цеховых закутков, безусловным знатоком которых, по причине собственной половой распущенности, являлся. В означенный, предутренний час, водила, пользуясь правом въезда-выезда на территорию комбината в любое время и без досмотра (обычно он сокрушённо жаловался охране, что хозяин дюже чистоту любит, и приходиться мыть машину спозаранку), неброско шурша покрышками, подъезжал на директорской «Волге» к пожарному выходу из цеха, и друзья быстро наполняли вместительный багажник. Затем, в положенное время в неё усаживался директор, круглосуточно озабоченный выполнением плана, и они выезжали. Будучи отпущенным вялым взмахом начальственной длани, вечером того же дня водила делал без малого 100 вёрст до областного центра, где его дожидались радушно-непривередливые армяне, бравшие всё сразу и по хорошей цене, — с ними он знался ещё со времён старательного мелкооптового извоза на безотказном «Москвиче». Своей лояльностью волосато-эмоциональные южане приводили ВП в сущий восторг — однажды, когда выход шерсти за смену был невелик, он вознамерился добрать недостающие кг из вроде бы ничейного мешка, затейливо притулившегося, тем не менее, в тамбуре, аккурат между дверьми, — но словно из ниоткуда рядом возник транспортировщик Кривцов, он же, понятно, Кривой — личность нрава буйного и склонного к насилию, за что и отсидел 4 года. Мрачно сплюнув, Кривой процедил: «Не замай, — чё, не видишь, забито?» ВП, разумеется, тотчас всё увидел и осознал, а недобор шустро компенсировал, невостребованной у людей сведущих белоснежного колера полусинтетикой, не без опаски предполагая ощутимые для здоровья претензии покупателей. Однако, к немалому его изумлению, армянские цеховики шумно затребовали увеличения объёмов — «слишь, этой, белий-белий ещё давай, да?», и ВП вознамерился было регулярно сплавлять им слабошерстяное фуфло, но тут водила расхолаживающе поведал, как одному недобросовестному луковому «принцу», чей товар превратился в дурно пахнущей кисель, не дойдя до рыночных прилавков, армяне, как всегда, весело и шумно, предварительно отловив, переломали ноги, — и ВП привычно смалодушничал, опасаясь за целостность конечностей.
                Но и без того предприятие процветало: ВП избавился от унизительно-мелочной продажи с трудом умыкнутого, за бесценок ушлым цыганам, а водила обзавёлся пухнущей с каждым месяцем заначкой; в добавок, предвкушение скорого сбывания мечты благотворно сказалось на его потенции, и он всякий раз, будучи дома, свирепо брал изумлённую супругу в лихом ритме вещицы CHUCK’а BERRY «I Want To Be Your Driver» /Я хочу быть твоим водилой (англ.)/. И уже через пару месяцев ВП был замечен в постоянном курении дорогущих, по тогдашним меркам, сигарет «Космос» (про них говорили так: хорошие сигареты, но на зрение влияют — получку х** увидишь!), забыв надолго плебейскую «Приму»; приобретя, ко всему, привычку презрительно морщиться, закусывая обычным плавленым сырком, давая понять, что вкус настоящего, в дырочках и со слезой, развесного сыра ему знаком не понаслышке, — а в голодной провинции подобное считалось выдающимся шиком. Водила же, порядком исхудав, по-гобсековски грезил над увесистой кубышкой, продолжая, для снятия стресса (тогда это именовалось проще: «выпустить пар»), несгибаемо ублажать жену — правда, неистовство негритёнка с гитарой сменил игривый размер оркестровок JAMES’а LAST’а. И всё шло к тому, что вскоре шоферюга становился возвышенно-счастливым обладателем вожделенной, пусть и основательно подержанной, «Волги», а ВП, чьи мечтания за пределами ресторанного прейскуранта отличались сдержанной предсказуемостью, уже купил себе югославские туфли (как у певца Льва Лещенко — точь в точь), поражавшие неподготовленных цветом («затухающие угли») и ценой (95 старорежимных рублей), но настал тот самый, круто всё поменявший в их судьбах, день — и был он с утра, как писал знаток стародавнего американского Юга, «серый, цвета и фактуры железа».
                Явившись вечером того дня к ВП, driver с горечью поведал, что «Волгу» забрали на экспертизу для списания, и ему намекнули на необходимость готовить деньги — желающих хватало, и ждать никто не собирался. И нужно то было всего ничего — каких-то 550 рублей (ну, положим, не каких-то — по тем меркам, три хороших зарплаты), что для хмельных от удачи концессионеров давно были уже не деньги, а ВП с великодушием пресыщенного сибарита махнул рукой — мол, вся выручка твоя, земеля, выкупай свою мечту… Но дело осложнялось тем, что армяне, олени, блин, мохнатые, уехали кутить в Гагры, и в гараже у водилы к тому времени скопился приличный, нереализованный задел — его-то как раз и хватало, чтобы добрать недостающую сумму, да и гулящие армяне вернулись, — он им по межгороду звонил, но одному ему не управиться, ведь везти придётся на старикане «Москвиче». За окном вовсю негодовал проливной дождь, отмечаясь брюзжанием грома и гневливостью молний, мозаично освещая, словно заезжий на прииск фотограф, разовой вспышкой суровые анфасы партнёров-золотоискателей, решавших главный вопрос (так потом и оказалось) их жизни. Решение для ВП давалось непросто: погода была отвратной, по телевизору шёл, суровым предвестием судьбы, фильм «Петровка, 38», а на журнальном столике томился, настойчиво требуя внимания, «трёхзвёздочный» коньяк, дюже ему полюбившийся, но проходивший у тёщи под названием «ишь, сволота, жирует, на ворованное-то!» (она потом долго и увлечённо будет повествовать в суде о неуклонном разложении зятя, готовая — «если надо, товарищи!» — в качестве меры наказания придушить его здесь же «вот этими вот трудовыми руками»); к тому же, обострённым чувством опасности, присущим людям трусоватым, он улавливал отчётливую пагубность затеи, или, как он потом много спустя, рассказывал цеховому молодняку, обнаруживая интонационное сходство с небезызвестной Кассандрой: «Вот чуял, ребятки, нутром чуял — не надо…». Но вид напарника, ещё вчера готового распевать в голос немного не шедшую к случаю, но заводную песенку VINC!
 E’а TAYLOR’а «Brand New Cadillac» /Последней модели «кадиллак» (англ.)/, а сегодня с собачьей тоской взиравшего на эту, сука, действительность, готовящуюся, по своему обыкновению, увести из-под носа мечту всей жизни, вызвал в нём небывалый прилив отзывчивости и стремления помочь — что позже, здраво и со вздохом, было отнесено к воздействию 4-х рюмок «трёхзвёздочного, — и ВП согласился. Надев тяжеленые, непромокаемые рыбацкие плащи, водившиеся у каждого ответственного за семью гражданина, — для сбора грибов, ловли рыбы и дичи, а также для захода, ежели по пути, на чью-нибудь дачу за капустой, к примеру, напарники двинулись в путь, а у Бога, видимо, в дурную погоду, под стать ей становился и юмор.
                Дождь лил, не переставая, косыми, в острый угол струями, перечёркивая надежду на участливое тепло по утру. «Автопенсионер» столичного производства, понимая, что лучших дорог в его автожизни, именуемой пробегом, никогда не будет, обречённо, изредка отфыркивая попадающую под капот воду, урчал мотором, — партнёры, сложившись в тесной кабине (оба были рослыми мужиками), в такт ему матерились, пытаясь отпугнуть следующий по пятам призрак беды. Вдруг — какой, скажите, беллетрист, обойдётся без этого заметного, словно жезл гаишника, интригующего словца, — впереди блеснули предупреждающим светом хищно-округлые фары. Кичась под проливным дождём боками, с щедро положенной на них защитного цвета краской, дорогу преграждал военного образца с «пунктом»-будкой грузовик «ГАЗ-66», зверской проходимости и вопиющего пренебрежения удобством. Фигура, малопонятного, из-за колом стоящей на ней плащ-палатки содержания, официально-требовательно подняла руку — становилось тревожно, и камрады, не сговариваясь, одновременно закурили.
               Им было невдомёк, что именно сегодняшней ночью началась заключительная фаза операции «Путина» (NOTA BENE: ударение на второй слог), — поскольку рыба в стране также считалась достоянием народным, а в приволжских городах всегда находились широко, в зависимости от количества лески, потраченного на вязание сетей, понимавшие термин «народное», то государство силилось, как могло, надавать таковым по рукам, устраивая ежегодные фестивали отлова браконьеров и конфискации сетей, неинтересно именуя их «Путина-78», к примеру. Поимки речных флибустьеров начинались, как следует из названия, по весне, но в регионах с особо нетерпимым к браконьерам начальством, облавы, в лучших традициях оккупационных режимов, случались внезапно, супротив всякой логики, и до глубокой осени.
               Так произошло и в описываемых краях, где городок располагался на берегах весьма полноводного притока Волги (реки, не машины), а градоначальником был недавний милиционер, в пору службы настрадавшийся из-за них, «гондонов рыбных», в полной мере и, памятуя о частых выговорах и лишениях премии, объявивший им вендетту без срока давности. И ничего обо всём этом не ведая, компаньоны выбрали для вояжа ту самую ночь, когда без меры алчные рыбаки становились предметом искренней заботы рыбинспекции и ментуры, благо было общеизвестно, что местное население трепетно блюло традиции незаконного рыбного лова с давних пор. А сейчас до слёз обидно выходило, что рисковые коммивояжёры, полгода игравшие с судьбой и ОБХСС в кошки-мышки и остававшиеся в наваре, напоследок банально попались заурядному районному рыбнадзору — то-то смеху было наверху — там, за облаками…
               Отливающий едва ли не чешуёй Ихтиандра, промокший и злой инспектор, лучше начальства понимавший — «какие, на х**, поздней осенью браконьеры, но отловленную голову им ведь вынь да положь, иначе квартальная премия тю-тю, ариведерчи, а дочь, корова толстожопая, сапоги новые клянчит, да ещё карбюратор на «Урале» мандецом накрылся, — ё**** вашу внешнюю политику, вместе с Африкой и Кубой, по башке — скоро самим жрать нечего будет!» — но вслух, чуть булькнув дождевой пеной на губах, строго произнёс:
               — Инспектор районного рыбнадзора Лосев! Куда едем, что везём? — и в разбег шаркнул лучом фонаря по дряхлому, но с претензиями на долголетие «408-му» и по испуганным лицам двух полуночников в нём, после чего, наслаждаясь редкой, при такой гнусной погоде, оказией повыё..аться, уже для острастки, сурово спросил:
               — С рыбалки? — хотя ни снастей, ни характерной вони без счёта загубленной рыбы не наблюдалось, однако, судорожно-синхронное мотание головами вопрошаемых выдало некое странное и вроде бы никчемное напряжение, и как потом говорил сам инспектор в благодарственной, после награждения именными часами и неслабой премией, речи: «Ну, чую, задёргались хлопчики — видать неспроста!».
              — Дверцу заднюю отомкнул, живо! — сдёрнув старую скатерть с поклажи, он, столбеннея от невозможной удачи, попеременно хватаясь то за кобуру, то за рацию, задыхаясь, хлюпающе завопил:
              — Из машины, на х**, рожами в асфальт, пока не порешил! — а на заднем сидении «Москвича», с криминальным бесстыдством, немного раскатившись, горкой лежали комбинатовские «початки» намотанной шерсти, не влезшие в багажник, и после недолгой дискуссии «да по*****, Валер, на сиденье сложим, чтоб в гараже не валялось, всё разом толкнём и затихнем после — по краю ведь ходим…», легкомысленно оставленные в салоне.
              Топая по лужам не разбирая, к ним нёсся милицейский сержант, свирепо разевая хавальник в крике: «Руки, гады! Положу всех!» — отплёвывая на бегу дождевую воду и скользя мокрыми пальцами по предохранителю «калаша», — завидев наставленный на них ствол со «срочной» знакомого АК-47, друзья поняли — приплыли, б****.

                — 3 —

                Водворённые в КПЗ, подельники — отныне следовало именоваться именно так, с грустью осознали мрачность перспектив — корячилась чистая ст.89, ч.3 УК РСФСР, гарантирующая долгие годы умеренного питания и рабочей шестидневки, — да, ещё: под амнистию она не попадала. На радостях от такого «улова» менты их даже не били, а ВП с трусливой поспешностью, под хмурым взглядом сотоварища, всё признал, как по Булгакову — «Покайся, Иваныч! Тебе скидка выйдет!» В тюрьме их развели по разным камерам, и водила основательно захандрил, в сотый раз спрашивая себя, стоила та треклятая «Волга» того, что случилось — и всякий раз выходило, что н-и х-*-*. Но добило его не осознание величины грозящего срока, не онемевшая, ничего не соображавшая жена, не уважительное «да, наделали вы шухеру!» от сокамерников (а скандал, действительно, случился знатный, со смещением с должностей директора и парторга, сочинившего ВП рекомендацию при вступлении в партию, из которой следовало, что без него оную следовало бы немедленно распустить), нет – точку он решил поставить, когда на краткосрочном свидании, вместо тупо молчащей жены, от сына, 16-тилетнего здоровяка, комсомольца, 26 подтягиваний на турнике, 1-ый юношеский по троеборью, собиравшегося на следующий год поступать в Рязанское высшее училище ВДВ, прозвучало неотвратимо громко и звонко: «Папка, как же ты смог?! А нам с мамкой чего теперь делать?» Неуёмная совесть за неделю извела его напрочь, и однажды морозным, с наружи тюрьмы, утром, перед выходом камеры на прогулку, он, сославшись на недомогание, в нарушение всех инструкций, был оставлен один — и не мешкая, сладив петлю из модной джинсовой рубахи, повесился на двухъярусной шконке.
                ВП, волею трагических обстоятельств, получивший возможность избежать «групповой, по предварительному сговору», расценил случившееся как сигнал к смягчению своей участи, до сего момента суровым исходом ни у кого из сокамерников сомнений не вызывавшей. Через одного из них, нежданно освобождённого за недостатком улик (в советские времена и такое случалось), он, благоразумно не тратя драгоценные дни на оплакивание и скорбь, отправил на волю клич о помощи. Отозвались единственно, по старой дружбе, цыгане, — памятуя об его заслугах по формированию доходной части бюджета табора, они «подогнали» ВП адвоката почти из своих — побочного сына ихнего барона от местной училки, к настоящему времени смоляной масти моложавого хлыща с похабно-сутенёрскими усиками и университетским ромбом на лацкане наимоднейшего пиджака. Удивительным образом сочетая в себе унаследованный гуманитарный лоск и врождённую наглость, тот охотно взялся за дело — поскольку, как всякий начинающий «законник» нуждался в практике и ввиду вновь открывшихся обстоятельств; кроме того, всерьёз ожидалось — делу быть шумным. Явившись на встречу с подзащитным в обморочно-сиреневом, в полоску, костюме-тройке, хулиганистой зубочисткой во рту и столь маслянистым взором, что сопровождавшая ВП грудастая, не менее 4-го номера, надзирательница, вернувшись со смены, вздыхая, проворочалась в постели до утра, новоявленный адвокат, бесстрастно выслушав сбивчивый рассказ ВП, кратко молвил: «Валим всё на жмура!», после чего был детально разработан циничный план по дискредитации покойного водилы. Глядя на пытавшегося изобразить, не вполне убедительно, муки совести ВП, защитник вытащил зубочистку и произнёс сочным, укладывающим баб наповал, баритоном: «Мёртвые сраму не имут – так ведь у вас говорят, Валерий Панкратович, а?» — ВП согласно кивнул. Нет, он не был тем отъявленным мерзавцем, что заставляют закипать кровь и чесаться руки, — совсем нет. Просто он, как и большинство сформировавшихся в порочном мировоззрении сограждан той поры, очень любил деньги, собенно дармовые. И совершенно не чувствуя себя банкротом пагубной страсти, а напротив, сокрушаясь единственно о «невезухе», ВП являлся типичным представителем своего времени, о котором ещё один неугомонный циник, уловив настроение подспудно-шальной эпохи «застоя», замечательно спел под «шестиструнку»:
                Нам гроши бы, нам грошики — манто, трико, калошики,
                И водки нам с селёдкою, чтоб был бы каждый пьян.
                И если бы в стране чудес росли бы гроши, словно лес,
                Мы, не подумав, перешли бы Тихий океан — опа!
                И. Эренбург, гимн «Лесорубия» (цит. по магнитозаписи)
                И под чутким патронажем Мефистофеля-полукровки, ВП сочинил волнующе-проникновенную исповедь «запуганного человечка», где роль главного злодея, измыслившего и затеявшего преступление, понятно, отводилась самоубиенному другу: он-де, ещё в армии безжалостный к «молодым» и беспринципный при дележе отобранных у них же посылок (свидетельствую как бывший сослуживец — ВП), склонил и жестокими угрозами заставил прежде глубоко законопослушного — на самом деле, ВП ни разу не попадался, любящего Чехова и семью, включая тёщу, исправно отслужившего срочную хлеборезом в Западной группе войск, высококвалифицированного пом/мастера прядильного цеха, — грозя ему смертоубийством и, страшно сказать, посмертным поруганием крайне циничного свойства (ВП просто долго находился под впечатлением ошеломительных откровений сидевшего с ними в камере некрофила, изловленного, ясен пень — темен вечер, на кладбище). На этом месте адвокат, второй раз за время их рандеву, не торопясь, вынул изо рта зубочистку и проникновенно интонируя, спросил:
                — А это, извиняюсь, не перебор?
                — Нет, нет, оставим, — для драматизма, знаете ли (ВП действительно жаловал Чехова) …
                — Ну, воля ваша, Валерий Панкратович…
                От заслышанных люциферовских обертонов, «выводная» барышня, едва успокоившаяся после прошлого его визита с помощью нескольких пузырьков настойки пиона на спирту, вновь затрепетала осиновым листом, а уводя ВП, позабыла свою щёгольскую пилотку. Она же конвоировала ВП на последнюю, перед судом, встречу с адвокатом и, распутно опёршись о дверной косяк, посылала юристу столь сочные взгляды, что ВП сообразил — цыганский бастард отметился здесь во всю. Говорили, уволившись, она развелась с мужем — зам. нач. тюрьмы по режиму, ушла работать в приют, а в свободное время слушала записи ансамбля под упр. Сличенко, учась плести монисто и два раза в неделю посещала уроки игры на бубне в городском Доме культуры.
                Но вот что интересно, — не смотря на выпирающее, судя по одному только пассажу про глумление над трупом, прохиндейство затеи, она удалась. Глядя на похудевшего ВП, с колоритной, рано поседевшей бородой, придававшей его наружности толику обманчивой мужественности и незаслуженного, «плотницкого», страдания; слушая его глуховатый, с проникновенно-бардовскими нотками (по молодости его занесло в заводской драмкружок, где худрук, зрелая дама, открыла ему достоинства декламации, Чехова и орального секса), голос, повествующий о безволии, коварстве, страхе за себя и близких, и о том, как ему, «чёрт возьми, стыдно!» (здесь отметилась умелая рука адвоката, но эффект был смазан выкриком тёщи «врёт, паскуда!», после чего её вывели из зала ) — судья, женщина средних лет, невзрачных достоинств, одинокая и несчастливая, с увлажнёнными очами, слушая подсудимого, слегка замечталась о себе и об импозантном узнике напротив, поскольку только вчера дочитала, с превеликим трудом добытого «Графа Монте-Кристо». Очнувшись и незаметно, прямо под очками, промокнув глаза, всё ещё оставаясь под сильным впечатлением от услышанного, да и прочитанного накануне, она отмерила обвиняемому ничтожных 2,5 года. ВП, убедительно войдя в роль безвинного страдальца, засобирался было рухнуть без чувств, но пол основательно, до грязевых разводов, истоптали, и он передумал. Зато адвокат, будучи в не себя от успеха, не просто вытащил зубочистку, а прямо-таки выстрелил ею, утверждая в последствии с «процыганенным» пафосом, коль речь заходила об этом деле, «у меня в тот момент прямо колом встал — я эту очкастую замухрышку прямо на столе бы отодрал, — ай, клянусь, ромалэ!»— храня фото, сделанное в зале суда с его выступлением, в вычурной, на заказ, рамке до конца своих дней (в 97-ом, он, обрюзгший, поседевший и матёрый глава городской коллегии адвокатов, возьмётся за немалые деньги защищать авторитета, забившего до смерти девчонку в сауне, — но девица окажется непутёвой племянницей областного депутата, и бандюгана, не смотря на заверения лощёного юриста — «не парься, мы их просто размажем в суде!» – всё равно отправят на зону, отбив, по заказу дяди-законотворца, на этапе всё его бандитское здоровье. Братва сурово спросит с адвокатствующего бонвивана за «косяк» — его, не смотря на авторитетное родство с цыганами, показательно утопят в городском пруду, обеспечив остальных low’яров суровой мотивацией на долгие годы).
                Здраво подсуетившись, с помощью денег, занесённых адвокатом (озвученный процент за доставку заставил ВП в корне изменить некогда терпимое отношение к цыганам), ВП купил на тюрьме себе место баландёра, благо навыки хлебореза не утратил, избежав тем самым отправки на общую зону. Срок пролетел быстро, без особенных узилищных страданий, и по истечению такового, ВП, слегка располневший и с ещё большей, чертовски шедшей ему печалью в глазах, явился в отдел кадров некогда родного комбината — и его, на удивление, приняли на старое место, едко заметив, что «за вами, Валерий Панкратович, отныне глаз да глаз!» — благодарно улыбаясь, ВП про себя отметил, как незамедлительно «положит» он «на оба ваших глаза». Новый директор, против прежнего, большой гуманист и поклонник Достоевского, любил, как сам выражался, «черпать кадры со дна» — отсюда и небывалая лояльность кадровиков, но ведь и специалистом ВП был нерядовым, — а такого даже тюрьма не скроет!
                В семью его также приняли, поскольку возражать стало некому — тёщу, прошлым, небывало жарким летом вознамерившуюся вёдрами перетаскать кратковременно бесхозную кучу навоза на полученный от профкома дачный участок, уложил наповал инсульт — не помогла и могучая, шитая из негнущегося, похожего на жесть, брезента, панама.
                «Эх, ты, дурында старая!» — с неким сожалеющим укором, осознавая потерю извечного, непримиримого оппонента, подумал ВП, — «это тебе не танки клепать — тут с головой дружить надо…». Маруся, его жена, миловидная, с тяжеловатым низом и тихим характером, служившая в профкоме того же комбината, здраво рассудив о своих перспективах — одна, с двумя детьми, — без лишних слов пустила освободившегося благоверного в свой дом и постель, искренне полагая, что своё он отчудил. Однако, вскоре выяснилось — пить ВП стал ещё неуёмнее и злее, а наличие судимости позволило ему на равных приседать на кортах c Кузьмичом и Семёнычем, ведя неспешные, под «чифирок», беседы о нонешних порядках на тюрьме, —- о коих, выслушав ВП и презрительно цыкнув тонкой, в полоску слюной «по-босяцки», Семёныч кратко отозвался — «чисто, б**, санаторий». Пить отныне они садились вместе, изумляя округу возможностями своих немолодых, в общем-то, организмов, — и действительно, мало кто мог с ними потягать!
 ся — а решившихся бросить им вызов ожидал неизбежный конфуз.
               
                Так, наблюдательный Эдуард однажды заметил, как недавно устроившийся в цех слесарем-ремонтником Андрюха Ермолаев, полгода назад дембельнувшийся из погранвойск, преисполненный надежд и неиспорченного здоровья (он напрочь сопьётся к концу 90-х, уйдя, с практически издохшего комбината, торговать на рынке китайским барахлом, где привыкнет регулярно согреваться дешёвым пойлом), стоит у выхода из цеха, широко расставив бройлерной упитанности ноги, расстегнув до пупа «олимпийку», горделиво намекая окружающим на пролетарскую склонность «пойти в разнос».
                — Никак, сударь, вознамерились во все тяжкие пуститься, так сказать?— с участливостью змия, узревшего желающего отведать запретных яблок, поинтересовался Эдуард.
                — Ну, да… А чё, нельзя?
                — Да от чего же — дело молодое, а кого тогда ждём?
                — Да решил вот со старцами маленько посидеть…
                — Это с кем же, позвольте, любезнейший, узнать?
                — С Кузьмичём, Семёнычем и этим, откинулся который недавно…
                Немало изумлённый представшим пред ним почти младенческим легкомыслием, Эдуард искренне попытался отговорить молодчика от погибельной затеи:
                — Окстись, голубчик, это ж монстры, с ними тягаться — желудок надобно иметь оцинкованный и пищевод из нержавейки! — с технологической образностью отсоветовал он.
                — Да ладно, — мы, помню, на заставе…
                — Вы у себя на заставе — кучман щенят запонтованных, а это — волчары, их даже цыгане боятся! — перейдя на доходчиво-привычный жаргон, оборвал его Эдуард, но тут показалась пара внешне обманчиво-безобидных, как в финале фильма «Easy Rider», предпенсионеров — Кузьмич и Семёныч (ВП, отважно презрев обещание руководства следить за ним, в тот момент нагло перекидывал через забор 3 «початка» пряжи, конвертируемых спустя всего полчаса, в 5 бутылок «Старорусской», 6-ю на свои брал Андрюха), и тут же послышалось недовольное:
                — Хрен ли замёрз, салага, двинули! — и троица неспешно направилась к проходной.
                Доставая сигарету из пачки, присев на лавочку в курилке, Эдуард, оставшийся во «вторую», задумчиво протянул: — Ну-ну…
               С утра, Андрюха предсказуемо был хмур и неразговорчив, но матёрый иезуит Эдуард, соблазнив его крепким, сладким чаем с лимоном и коньяком из термоса (в опытным путём установленным соотношении 7/1), склонил к исповеди, — и всё оказалось ещё печальнее, чем он предполагал. Размягший от 2-х полнообьёмных стаканов восстанавливающего горячего нектара, бедолага, старательно изображавший муки похмелья, с грустью поведал, как оно всё происходило.
               Усевшись на аскетичного убранства кухне Кузьмича, они сразу выставили на стол все 6 бутылок — «чтобы лишнего не нагибаться» — с нехорошей усмешечкой прокомментировал ВП. Кузьмич, привычно, на правах хозяина, исполняя роль виночерпия, разбулькал в почтительной тишине 1-ю бутылку всем по стаканам — умыкнутым, судя по граненым бокам (говорят, дизайном от самой Веры Мухиной — той, чьи «Рабочий и Колхозница над входом на ВДНХ в одежде 560-го размера), из столовой комбината: — Ну, давайте, примем, а то, без тебя, Семёныч, в остатний раз скучновато было…
               Выяснилось, что прошлые посиделки Семёныч пропустил по уважительной причине — привычно гоняя смазливую (очень, очень давно), но неисправимо б******ю (до недавних пор) жену, он потянул спину и вынужден был «принимать» в одиночку, да ещё полулёжа у телевизора — «фраерово и беспонтово», по его же словам. Осушив чаши в три мощных глотка и дружно задымив «Беломором», аксакалы приличия ради подождали пару минут, после чего вопросительно глянули на Кузьмича, — тот, верно угадав желание товарищей, ловко сковырнул пробку у второй бутылки — «ну, таперича, не торопясь», — и разлил ничуть не меньше предыдущего, — Андрюхе не медля заплохело: от едкого папиросного (не курил даже в армии) дыма, непомерных водочных доз, первая из которых едва прижилась во внутренностях, — он суетливо зашарил по столу глазами, высматривая, чем бы закусить, но в казённо-безликой, явно позаимствованной из столовой в след за стаканами, сахарнице, мумиями давно скончавшегося лета наблюдались тол!
 ько два чахлых, иссохших яблока да кусочек сахара, до черноты облепленный мухами, завидно павшими от диабета — более ничего, кроме украшавших липкую, неистребимо вонявшую растворителем и отчасти рыбой клеёнку, идиотских гномиков, вперемежку с ежами при грибах на шипованных спинах. «Причём здесь гномы, они вроде в пещерах живут?» — с тоскою подумал Андрюха.
                — Х*** спишь? Поехали! — раздалось над ухом, и он послушно влил в себя налитое. Как и ожидалось, принять торопливую порцию ядрёного пойла организм отказался наотрез. Усилием воли и кишечника, Андрюха вдавливал в вопящее от негодования нутро жгучую водку, с горечью осознавая, что больше ему не осилить. Сглотнув обильную слюну для уверенности, что не пойдёт обратно, горемыка негромко спросил:
                — Кузьмич, а закусить чего-нибудь найдётся? — установилась тягостно-недоумённая пауза, недобро отличавшаяся от царившего доселе степенно-дежурного молчания, а вопрошаемый отметился озадаченным изломом серебристого крыла косматой брови, но проворней всех оказался Семёныч: нервно подскочив, он подобрался и привычно сверкнув ледышками глаз, выцветших от всегдашней злобы на этот мир, когда-то равнодушно расплескавший опивками из стакана его молодые годы, свистящим шепотком произнёс:
                — Чё? Закусить? Ты х.ля, пи.дюк, жрать сюда напросился, кишкомёт х***? — и занёс руку для оплеухи, но Кузьмич её перехватил, сурово молвив:
                — Охолони, Семёныч, не по чину малец заявился — ну и пусть его! — и уже обращаясь к онемевшему Андрюхе, — ступай, хлопец, не про тебя сходнячок вышел, не про тебя, — и бутылку свою захвати, нам фраерского не надо…
                Сунув всё так же безмолвному Андрюхе неоткрытую бутылку, он толчком в плечо указал ему на выход. Сжав обеими руками поллитровку, Ермолаев поднимаясь, сошёлся глазами с ВП, — но его встретил лишённый даже поверхностного участия взгляд человека, твёрдо знавшего, что одну душу он загубил точно: — Помочь, хлопец? — и столько было готового разменять его, Андрюху, на что угодно, хоть на пачку чая, равнодушия в том вопросе, что паренёк, не помня себя, кинулся в прихожую обуваться. Но ВП вдруг словно подменили, — до случившегося немногословный, он разом подкинулся, суетливо, на сколько позволял метраж кухни, мельтеша руками и зачастил:
                — А чегой-то ему бутылку? — из нашей-то пил, так пускай свою оставляет! — паренёк замешкался, собираясь вернуть злосчастную «Старорусскую» обратно.
                — Шагай, б**! — уже в полный голос рявкнул Кузьмич, — а ты, угомонись шакалить, баландёр, — не почину беспределить, усёк?
                Последнее из слышанного, было постукивание бутылочного горлышка по краю стаканов и подобие тоста:
                — Салабон х***!
                Таращась на этикетку, начавшую тошнотно расплываться в глазах, Андрюха еле успел выскочить во двор, к ближайшим кустам, где на шумную радость припозднившейся мелюзге — у-у, чуханина! — его неудержимо вырвало.
                — Съ.бали, малорослые! — с осипшей тоской пробовал огрызнуться Андрюха, но «наше будущее» ещё долго не отставало, плюя и матерясь ему вслед.
                Оставшуюся водку распили в ледяном безмолвии, с неспешной радостью предвкушая момент тяжёлого, чугунной крышкой ударяющего опьянения; но аккуратно разливая по стаканам последки, с точностью, делавшей честь палате мер и весов, Кузьмич, со странным просветлением во взоре, вдруг неожиданно серьёзно, с выражением, произнёс:
                — Всё, робятки, кончилась… Вот так и жизнь наша — уже крышка гроба показалась, — верно толкую, Семёныч? — тот, как питерский сфинкс, скрытый табачным туманом, еле заметно кивнул, но на всякий случай, вытянув шею, зыркнул поверх голов сотоварищей — точно ли виднеется? (Он ненадолго переживёт Кузьмича, — комбинат к тому времени перейдёт на судорожную пятидневку, едва удерживающую его на плаву, но именно тогда руководство приобретёт аристократическую склонность к хорошему вину и средней прожарки парной телятине — ну, а для чего, спрашивается, вся эта движуха с Ельциным на танке затевалась? — отчаянно пытаясь спастись от безденежья, обеспеченного мизерной пенсией, не выходящим из запоев сыном, и внуком, малолетним наркоманом, стащившим у них даже алюминиевые, купленные в далёком и счастливом 68-ом, ложки и вилки; он переберётся в родную деревню, чванливо-зажиточную ещё 10 лет назад, а ныне неприкаянную, испуганную внезапным разорением всех и всего, с копчёного цв!
 ета ликами круглосуточно пьяных односельчан, с их по-скотски бессмысленным блудом, поножовщиной и тотальным воровством. Утешая призрачной надеждой, что всё наладится, себя и начавшую гнить от запущенного диабета, раздувшуюся, точно жаба, постылую жену, он дотянет до холодов, стойко обороняясь от молодых, наглеющих мародёров. Но избалованный городской жизнью, ослабившей в нём навыки проживания в частном доме, не проверив дымохода, он по осени начнёт топить печь. Их найдут на третий день октября, — и всякий, кто ещё не до конца пропил человеческое в себе, глядя на них, отличных почти детской розовостью кожи, присущей всем угоревшим, с потаённым страхом разумел смысл «упокоившиеся с миром» — с таким величавым достоинством они лежали в объятиях друг друга, что было ясно — им открылось никем и никогда не познанное в посюстороннем мире. А в растопившихся перед самым уходом льдинках глаз Семёныча, наверняка доживал его последний сон, в котором был он совсем малым, радостным и чистым — и ещё «не изведал только страсть, алчность, жажду крови и муки совести, не дающие спать по ночам» /У. Фолкнер «The Hamlet»/.
                Но сейчас, так и не разглядев привидевшейся Кузьмичу «домовины», сварливо проскрежетал, помянув давешнего, незадачливого собутыльника:
                — Да, хиловат, молодняк-то пошёл, совсем ни в п****!
                ВП, ничем метафизическим не обременявший себя ни с пьяну, ни на трезвую голову, а потому в чутком высматривании частей гроба не участвовавший, не замедлил отозваться на слова Семёныча классово чуждым, богемным отбрасыванием нависшей на глаза седой пряди:
                — Ээх, на кого страну оставляем? — за это выпили, не чокаясь.
                Эдуарду стало искренне жаль бедолагу и он с отеческой снисходительностью посоветовал: «завязывай — не твоё это, сынок» — но совет впрок не пошёл (см. выше); затем почти всю смену терпел, ни с кем не делясь Андрюхиным позором, но под конец рабочего дня, рассудив, что коньячного чая с лимоном новичку для утешения хватит, со вкусом и в лицах, передал историю о тщетной попытке «молодого» войти в «премиум-лигу», в цеховой курилке, аккурат на пересменке, т.е. при максимальном стечении народа, сделав его надолго посмешищем и примером, как оно, лезть поперёк батек. Явившиеся на смену Кузьмич с ВП (Семёныч опять гонял супругу с тем же, роковым для поясницы, результатом), очень скоро раздавили «пузырёк», о чём-то крепко повздорили, если таковым считать обиженно-визгливые оправдания ВП и мрачное кузмичёвское «испарись, тварина!», после чего Кузьмич, являвшийся, без преувеличения, выдающимся реставратором различной степени «убитости» разнообразных шестерён и шкивов весь!
 ма затейливых рельефов и конфигураций (оборудование в цехе было сплошь импортным, и с запчастями, понятно, не зашикуешь), — а потому, зная себе цену, дерзивший всем и каждому, не взирая на чины, — пребывая в мрачном расположении духа, к несказанной радости глуповатого цехового молодняка, вечно торчавшего без надобности в мастерской, сумел всего лишь за неполный час послать, по мере возрастания, трёх начальников на «х**»: мастера, старшего мастера и начальника цеха, чем заслужил себе прижизненный статус «легенды» и осторожное предложение отправить заявку с описанием оного достижения в Книгу рекордов Гиннеса – ну, в самом деле, много ль вы таких орлов знавали? За сим, гордый и непреклонный, как пресловутый крейсер «Варяг», отправился в «административный», т.е. погрузился в пучину недельного запоя — убиенные им в лагере являлись всё чаще и теперь, похоже, без стука.
                ВП же тем временем несказанно свезло попасть на хвост молодёжи — в одном из складских, полутёмных закутков, проставлялся за недавнее бракосочетание прошлым месяцем устроившийся транспортировщик, сумев протащить через проходную кастрюлю с остатками свадебных салатов, а главное, закатанную под видом компота 3-х литровую банку настоянного на рябине самогона. Нет нужды описывать, сколь рад был ВП оказанной чести украсить сей бесхитростный банкет авторитетным тамадой, длительно и проникновенно интонируя при вычурном тостировании молодожёна, душевно в паузах налегая на рябиновый бальзам, под слегка и кокетливо, кончиком щербатой, словно отнятой у голодной собаки, алюминиевой ложки, зачерпнутого салата «оливье». Но ВП не учёл одного — самогон был выгнан не безответственной старухой-ключницей, а счастливо обретённым тестем молодожёна, матёрым гладиатором винокуренных ристалищ, брутально полагавшим всё, что ниже 55 градусов — суть баловство, настоящих мужиков не достойное. Закидывая в себя к немому восхищению сопляков-понторезов стопки ароматной, обманчиво легко идущей, самогонки без счёта, он незаметно, в течении часа, основательно накидался. Когда ему, дважды за последние 5 минут, вежливо подали очки, им же оброненные в миску с салатом, с липко-несмываемым майонезом на стёклах, он с трудом осознал — пора, и, учтиво икнув, откланялся.
                Выйдя в цех, ВП понял, как он сам потом с раздражавшим многих «ителлигентским» сожалением рассказывал, что «малёха перебрал». Растопырив руки и по-крабьи переставляя немеющие с каждым шагом ноги, он брёл, с трудом придерживаясь нужного курса, вдоль строя натужно шумящих агрегатов, как вдруг (ну, невозможно без этого словечка!) заприметил шедшего ему на встречу зам. начальника цеха — в целом человека безобидного, хотя и злопамятного, бюргерской неторопливости и подслеповатости крота, — но разминуться с ним никак не выходило. Хмельными мозгами ВП допёр, что его и без того поруганной репутации не пойдёт на пользу явление перед начальством мертвецки пьяным, и осенённый, как и всякий нетрезвый человек, разовой, будто откровение свыше, блистательною мыслью, он, поворотясь к агрегату, остановленному для ремонта и лоторейно оказавшемуся рядом, припал на корточки, ухватившись для удержания, — т.к. вокруг всё крутилось безостановочной каруселью, — за огромный шкив, пра!
 вдоподобно изображая матёрую озабоченность восстановителя капризных механизмов, — надеясь, что зам. пройдёт мимо него, не заметив. Но, отмеченный роскошным, как все слабовидящие, обонянием, зам. вдруг почуял мощный поток аромата рябины, умерщвлённой со знанием дела в «перваче», с отчётливыми нотками начинающей перевариваться варёной колбасы и майонеза. Крутнув головой, он увидел контуры задумчиво присевшего у безмолвной машины мастерового пролетария, и безмерно тронутый ответственностью и болью за производство безвестного, пока не разглядел, героя, повернул к нему. Заприметив спешащую беду, ВП еле слышно матюгнулся и слабеющими пальцами обречённо вцепился в бесчувственное железо. Опознав «стахановца», зам. весело (он только отобедал и ещё не чувствовал изжоги) крикнул:
                — Чё, Валер (они с ВП были почти одногодки), не сидится старой гвардии без дела-то?! — и подойдя, жизнерадостно хлопнул того по плечу.
                Сказать честно, сделал он это зря: уже обессиливший от расползавшейся по телу интоксикации, ВП тотчас опрокинулся навзничь, безвольно и заторможено, вроде усыпляемого хлороформом жука, перебирая конечностями, — зам. в испуге отпрыгнул:
                — Ох, ёбш-твою! — а к потолку потянулись, словно из храмовых чаш для воскурений, осязаемо-пахучие волны забальзамированной в C2H5OH рябины. Через несколько минут, радостно гомонящий молодняк, исполняя приказание зама, затащил в мастерскую, к немалому удивлению коренных её обитателей, практически бездыханное тело ВП. Его определили в заброшенный угол, к спутанным моткам лески и валяющемуся невесть сколько рулону «нетканки», где оно и пролежало некоторое время, изредка отмечаясь вскрикиваниями в предсмертном регистре. Спустя 3 с половиной часа тело очнулось и стеснительно поинтересовалось, не осталось ли самогонки…
                Долго ещё можно было бы живописать не имеющие счёта истории, коими отличался трудовой и жизненный путь нашего героя, но ни на йоту не приближающими читателя к пониманию сути подзаголовка «выход пом/мастера», — а ведь задолго до всех этих событий, в его жизни имел место один совершенно выдающийся эпизод, так впечатливший окружающих на долгие годы, что о нём следует рассказать особо, заодно раскрыв смысл малого заглавия, назвав повествование


                СОЧИНСКИЙ ЭПОС (10 дней, которые потрясли даже Крым)

                И тут надобно набраться традиционно-морщинистой, сказительной многозначительности, произнеся сакраментальное: «Однажды»…
                Однажды, в том году, когда брюки-клёш, казалось, никогда не выйдут из моды, отовсюду звенел «Арлекино» (первый, на всю страну, шлягер озорницы Пугачёвой), на лэйбле Harvest только что вышел вневременной альбом PINK FLOYD «Wish You Were Here», и вовсю ещё сияла звезда DEEP PURPLE, а за какой-то на дух никому не нужный американский доллар великая страна снисходительно назначала полновесных своих 63 копейки, в том, значит, 1975-ом, свежая лицом и белокурая волосом Маруся Бордова, явилась домой с волнительной вестью — в профкоме комбината, где она значилась, вдруг образовалась «горящая» путёвка в санаторий на одного, — прикреплённая к ней ткачиха Кузовкина отказалась, сославшись на причину деликатного свойства — выскочивший не ко времени огромный чирей на заду, но знающие люди указывали не на чирей, а на безбожно ревнивого ейного мужа, пом/мастера того же цеха, Кузовкина И. П., — ведь бабёнкой Кузовкина была действительно заметной, чернявой и волоокой, каких сразу хочется споить и уложить в койку, даже не отвозя к морю. Заканчивался август, и многим — да чего там, каждому (бездетные пары тогда были в диковинку — их провожали взглядами всем двором) без исключения предстояло вести детей в школу. И пусть это происходило гораздо спокойнее, а главное, в разы менее затратно, чем сегодня, звание ответственных родителей обязывало 1-го сентября лично сунуть чадам в руки неказистые, обёрнутые вчерашней газетой, астры, пионы и гладиолусы, отправляя в школу за знаниями, — в качестве напутствия потрепав стриженный загривок, — или, поправив кисейный бант. Посему большинство, стиснув от непреодолимого желания зубы, отказалось, и пока, по словам Веры Андреевны, бессменной, со дня основания комбината, руководительницы профкома, «не объявились какие-там маргиналы», она посоветовала Марусе, в коей не чаяла души, «порадовать себя или ладно уж, — мужа». Вот с этим-то известием Маруся, вышедшая замуж по любви (поспешно и необдуманно — мнение тёщи, отстаивавшей данный тезис, как известно, до конца), избрав суженным стройного, задумчивого — ну чисто артист Тихонов смолоду (общее мнение стороны жениха), — явного хлыща (мнение всех со стороны невесты), тогда ещё темноволосого ВП, обрадовала любезного супруга возможностью отправиться на море. ВП, бывший темпераментом горяч и нежен, а видом убедителен и надёжен, с пламенной, до утра и слов «ой, Валер, не могу больше!» благодарностью, принял дар жены, отважно проигнорировавшей слова мамы: «Ёршкин корень, Маруськ, — сама медведя в малинник отправляшь!»
                Собирала в дорогу мужа она основательно: даже костюм в чемодан уложила — вдруг со сцены слово держать будет? Кроме всего, абсолютно новое, мохнатое и огромное, китайское полотенце и ГДР-овские плавки наимоднейшими «шортиками»; напоследок, снабдив наказам вести себя прилично, «а детям привести раковины морские, маме — на твоё, Валера, усмотрение (абрека ей волосатого — глумливо, но про себя ответствовал ВП), а мне — себя, милый, привези!» (далее см. фильм «Любовь и голуби»). Но привезти наказанное у ВП не получилось — однако, обо всём по порядку.
                Прибыв в славный г. Сочи, в санаторий с неожиданным для сих мест названием «Чайка», ВП сразу угодил в очередь из новоприбывших, жаждавших скорейшего оформления, но администраторша, она же по совместительству кастелянша (сей пиратский термин обозначал главенство над постельными и прочими принадлежностями, не более), помимо характерной южной неторопливости, была отлична глухотой на левое ухо и хромотой, вроде бы с той же стороны, что являлось последствиями неудачного, в годы войны, когда она девчонкой прибилась к партизанам, подрыва железнодорожного полотна, — и это вкупе с медалью «За боевую доблесть» позволяло ей выдающимся образом хамить и огрызаться. Особенно ей удавалось своей неспешностью вынудить к гневливому монологу какого-нибудь вымотанного долгой дорогой сталевара из Череповца, к примеру, чтобы потом, по его завершению, чуть приподнявшись для демонстрации сверкающей на блузе медали, в гитарную струну поджав слегка подведённые губы, громко и с назидательной, еле прослушивающейся укоризной (отрепетированной одинокими вечерами у шифоньерного, в рост, зеркала), сказать: — Мужчина, подойдите с этой стороны — я тем ухом с войны не слышу! — заставляя оппонента немедля глотать своё возмущение, заметно стыдясь и обливаясь потом. Поняв, что процедура зачисления в штат птенцов «Чайки» будет долгой, ВП, с приобретённым уже на вокзале традиционно-курортным легкомыслием, задвинул ногой чемодан за приблудный фикус в фойе и весело шепнул стоявшему перед ним пенсионного вида мужичку с пушистыми ушами:
                — Отец, будь добр, постереги, — пойду пока хоть ноги в море смочу, — с меня пиво!
                Вернулся ВП лишь через 4 часа, в состоянии, для краткости и точности диагноза именуемом «в лоскуты»; объясняя в последствии сей прискорбный факт, он с присущим ему недоумением — мол, что ж тут непонятного? — говорил: «Ну, я чё сделаю, если у них вино с чачей через каждые 50 метров, —- и зовут, знаешь, душевно так зовут попробовать, — как тут откажешь?» Стало ясно — лишённый привычного ограничителя в лице заботливой жены Маруси, способной без устали, нежно и сокрушённо, во время застолий зудеть над ухом: «Валерочка, дорогой, может хватит?», ВП не замедлил блистательно выступить в самой любимой у славян дисциплине — «знай, сука, наших!» — когда количество выпиваемого и удаль, с коей оное опрокидывается во внутрь, почему-то считается главными признаками богоносности народа. Замерев нетрезвой статуей напротив конторки администратора, ВП громко изрёк: «Ииик, суук-ка!», затем зловеще глянул хмельной бездонности очами поверх неё и погрозил пальцем кому-то невидимому, — бы!
 вшая партизанка так и осталась сидеть, поражённая увиденным — подобные орлы сюда ещё не долетали. Шумно выдохнув, ВП удивительно точно определился с геолокацией и направился именно в свой номер, оставляя за собой душистый шлейф масштабно продегустированной чачи. За полдником, под компот и запеканку, выпекаемую с учётом численности персонала санатория, обладательница медали проникновенно, на местничковом суржике, излагала:
                — Напугхал, бабоньки, как есть напугхал! Фрицев не пужалась, а ентот ирод как глянул очами бесовскими, так будто «шмайсяр» наставил, — ах, ты ж, божечки, до нутров напугхал! — товарки сочувственно кивали, дружно отказываясь от запеканки в пользу напуганной.
                О случившемся доложили главврачу, вернее, его заместителю. Тот, будучи человеком неконфликтным и уже осязаемо предполагавшим свой выход на пенсию, выслушав об инциденте, вполне резонно заметил:
                — Н-да, по логике, выселять бы к собакам, — но ведь писанины потом не оберёшься, да возврат путёвки делать… Чёрт с ним, пусть проспится, — там и побеседуем! — но это было только начало.
                Проснувшись глубоким вечером, мучимый жаждой, ВП припал к бокастому графину, всосав одномоментно всю воду, вместе с купавшейся в ней мухой, — спустя минуту, откашлявшись, муху вернул. При выключенном свете на стенах комнаты отразились огоньки бурно веселящейся набережной, с призывно звучащими, сквозь гудки буксиров и распевку чаек, фрагментами «Арлекино» — выпить захотелось до судорог. Эффектным жестом, известным в мировом кинематографе от Хэмфри Богарта и Фрэнка Синатры, с коим они выхватывали из бумажников последнюю сотню баксов, чтобы окончательно угробить репутацию и печень, ВП рванул пришитую Марусей к изнанке трусов заначку — common joy’n the party /добро пожаловать на вечеринку (англ.)/! — и всего через 20 минут, выбравшись через окно, входил в ресторан на набережной, совсем уж поразительно именовавшийся «Прибой»...
                Полновесно-солнечным, излучающим здоровье крымским утром, те, кому почечные колики и саботирующая печень бросили вызов, прилежно напялив тренировочные, синие, с белым кантом, костюмы, дисциплинированно повторяли за ладно скроенной, в недавнем прошлом гимнасткой-к.м.с., а ныне ответственной за физкультурные занятия в санатории «Чайка» Ириной Генадьевной Глазковой, простые, но эффективные упражнения: «на счёт раз — наклон вправо, на счёт два — наклоняемся влево, делаем с усилием, хорошенько перед завтраком разминаясь, — и ррраз, иии два! И ррраз…» — но тут озабоченные самочувствием отдыхающие с изумлением узрели появившегося за спиной отставной гимнастки весьма колоритно всклокоченного и помятого субъекта, волочившего за собой стойкий флёр «гусарской» ночи (сигарет Marlboro в твёрдой пачке, вычурных страданий на заказ — песня «червонец» и продажной, по договорённости, любви), — некоторые, из заехавших накануне, — прежде остальных, обладатель пушистых ушей, — узнали загадочного постояльца из 6-го номера, о котором уже стали распространяться интригующие слухи. Шедший исключительно на автопилоте, о чём свидетельствовал увеличенный стёклами очков абсолютно невменяемый взгляд, ВП (а это, конечно же, был он), заслышав задорный счёт «и раз, и два…» в исполнении продолжавшей увлечённо соответствовать бодрому метроному Ирины Генадьевны, от неспешно-задумчивой поступи вдруг перешёл на чёткий, образцово-строевой шаг, причём проделал это с такой лихой выучкой, что у некоторых служивых, в том числе пушистоухого кадровика из Томска, навернулась слеза умиления. Поровнявшись с к тому времени впавшей в ступор от увиденного лучезарной физкультурницей, ВП, как в пособии по строевой, чётко исполнив «напра-а-во!», оказался напротив неё, — сдержанно отрыгнув коньяком с баснословной ресторанной наценкой, он просипел:
                — Мадазз…, мадемулез… — ладно, б**, — богиня! Пожжжалте ко мне в номер — не пожжалеете! — за сим удалился.
                О проиcшедшем вновь доложили заму, — тот немного растеряно выслушал «мне никогда — слышите, никогда прилюдно такого не предлагали, — даже тренер (вот поэтому ты дальше к.м.с. и не пошла, — меланхолично подумал зам. главврача)!» — от невозбуждающе раскрасневшейся Ирины Генадьевны и подумав, огласил грозившее стать традиционным: «Проспится — побеседуем!» — но в наступивший обед ВП уже с размахом инспектировал местных виноделов.
                Происходившее делалось всё интереснее, и зам. главного, порядком на своём посту заскучавший, с радостью занялся заезжим «фруктом», — для начала хотелось просто пообщаться с ним, подобно героям фильмов Сержио Леоне — глаза в глаза, но и этого не получалось — ВП оказался прирождённым «нелегалом»: мастерски уходил от слежки, обходил выставленные по его душу посты, покидал корпус и приходил, когда ему вздумается — через подвал, пищеблок, балконы веселящихся от души соседей второго этажа, — и, небывалый случай! —- шёл 3-ий день, а его ещё не поставили на довольствие, — отдельные части суток, в которые он становился относительно доступен, были бесполезны по причине его практически трупного опьянения; ко всему, прошёл слух, что на него уже заказывают экскурсии. В конце концов, зам. главного принял единственно верное решение:
                — Чёрт с ним, — сказал он, — не дебоширит? — дождёмся, когда закончатся деньги, тогда оформим задним числом, глюкозкой прокапаем на дорожку и, помолясь, отправим — отдохнул ведь человек, всё-таки…

                Череду беспросветно одинаковых, в стиле «алко-нуара», дней и ночей, разбавил бодрый адюльтер, случившийся, когда ВП, невзначай озадачившись поправлением здоровья, смаковал купленные по случаю 4 бутылки «Боржоми», вольготно расположившись на подоконнике своего окна. Соседка сверху — столичная журналистская, редакционная ли особь — сухопаро-высокая, крепко за 30, не замужем, а потому желчная и злая (а, может, наоборот), иссушенная проросшими зёрнами и талой водой, что, общеизвестно, так же не добавляет любви к ближним, беззаботно жрущим «докторскую» и сельдь «под шубой»; самостоятельная в принятии своих решений настолько, что в любой момент, решительно прервав бритьё ног, принималась жарко мастурбировать; обложившая своё мировоззрение Тарковским, Рерихом, Блаватской, отчасти Станиславом Лемом и, конечно, «Тёмной стороной луны» PINK FLOYD — куда ж без них, была образцовой представительницей породы, появление которой писатель Бунин предвосхитил, припечатав, исч!
 ерпывающей фразой: «скучна, беспола и распутна». Привлечённая впервые воочию увиденным неуловимым соседом, о котором шушукалась добрая половина столовой, быстро оценившая весьма шедшую ему благородную задумчивость — ВП как раз мучительно вспоминал, куда так быстро вчера «ушёл» предпоследний «четвертной», — она, до сего момента объедавшаяся копеечными персиками на балконе, поскольку нещадно обгорела на солнце в первый же день, раскованно демонстрируя себя на пляже в бикини трубопрокатчикам (или сталеварам — не важно) из Магнитогорска (или Перми), — и теперь ей оставалось, по возможности эротично, облизывать неприятно тревожащий опалённые щеки сок нежных фруктов и крутить головой с дрессированностью комнатного вентилятора, провожая вожделеющим взглядом загорелых, косматых грудью аборигенов, сладко немея низом от мыслей, каковы они (аборигены) наощупь. Поэтому вид пробавляющегося минералкой сатира (пьяновато-сальное предложение, изложенное экс-гимнастке, расслышали многие — и не замедлили поделиться услышанным за завтраком, — «Дома-2», вестимо, тогда и в помине не было, но интересы трудящихся от нынешних сильно не отличались: всё тот же пресловутый квартирный вопрос, секс и зарплата соседа) заставил её, неосознанно, но озорно вздрогнув естеством — вот я сучка драная! — судорожно растрепать сосульки обесцвеченных, в стиле «запущенный Гаврош», волос, томно изогнуться и приблизившись, чувственно проинтонировать:
                — Мужчина-а (последний слог терялся и тонул в бархатных низах), не угостите даму-у сигаретой? — позиционно отставив при этом костлявое, но по последней моде, обтянутое расклешённым кримпленом, бедро. ВП с неожиданной, даже для себя, расторопностью, извлёк из валявшейся рядом пачки сигарету «Пегас» местного производства и галантно щёлкнул зажигалкой, — после проникновенно-вельветового «мерси», она сделала затяжку — и ей, доселе баловавшейся исключительно валютным Winstone’ом после «чашечки кофэ», интонировать расхотелось совсем. ВП и для себя запалил махорочной крепости изделие сочинских табачников, радостно дивясь глубинной, почти народной непривередливости надменной, на первый взгляд, столичной «цаци» — правда, от чего-то смолкнувшей голосом (басок, как у старшины нашего — радостно вспомнил он) и сникшей лицом. Догадливо осклабившись, ВП допёр — «видать, боржому хочет!» — и молниеносно отогнув пробку сосуда зубами, протянул ей бутылку. Прозвучавшее заново «м!
 ерси» отзывалось осипшим счастьем. Глядя на приложившуюся вытянутыми губами к бутылке незнакомую весталку (в принципе, слово тоже было незнакомо), ВП припомнил о случившемся намедни в «Прибое» обломе — восхитительная фигурой и блудливая нравом официантка Мариша, с толстенной косой и глазищами в Марианскую впадину, запросила неслыханный «стольник» за перепихон в подсобке, — и как бы пьян ВП не был, он сообразил, что это перебор. А сейчас, заслышав горловое бульканье москвички, у него нехило встал, — не собираясь терпеть далее, он резво соскочил с подоконника, зацепившись маячившим членом («вот что значит ихний боржом, без дураков» — мелькнула уважительная мысль) и отвесил на удивление учтивый полупоклон. Предположительно, «боржоми на самом деле оказал благотворное влияние на организм в целом: с безупречной дикцией, на диво не запинаясь, ВП произнёс:
                — Сударыня, у меня тут осталось немного традиционного для этих мест напитка — не составите ли компанию? — и мужественно протянул в окно руку. Так столичная штучка впервые попробовала чачу. Позволив в момент втащить себя в номер, она с несдерживаемой далее страстью всецело препоручила тело и душу нетрезвому идальго.
                Отдадим ВП должное — в тот вечер он оказался на высоте, демонстрируя в промежутках между «ну-с, за знакомство, значит!» богатый набор талантов: довольно близко к оригиналу (отозвались отцовские гены) исполнил романтический шлягер «Вологда», очень похоже сыграл на забытых съехавшим накануне пенсионером из Липецка (камни в почках) в номере ложках, вступление на сей раз к западному хиту «Yellow River»; устав от музицирования, повалил даму на кровать, где долгожданно и пылко овладел ею; стрельнув «пятёрку», сбегал за чачей ещё; предложил взять у него в рот, — выслушав гневно-заторможенный отказ: «да-а-а-же, ик, не-е-е мечтай, голу-у-убч-ик!», с воодушевлением продекламировал любимое, из Бунина: «…Точите нож, мочите солью кнут! …веди меня, вали под нож в единый мах — не то держись: зубами всех заем, не оторвут!» /И. А. Бунин, стихотворение «Казнь»/— что вовсе не являлось осознанным выбором литературного эстета, отнюдь. Просто пару лет назад, Маруся, обожавшая, как и все тогдашние провинциальные барышни, поэзию, а заодно начинавшая видеть в суженном отчётливые признаки изрядного пох***та, находила тихое утешение от тяжких сомнений в поразивших её однажды стихах Ивана Алексеевича. ВП, в то время употреблявший умеренно, т.е. только два-три раза в неделю и, естественно,в аванс и получку, подтверждая некомплиментарные пророчества тёщи, как-то в воскресенье валялся, мучимый комарино звенящим в голове похмельем и спортивного интереса ради, понимая, что без толку, задирал тёщу, клянча на пиво, — та, варя холодец, приблизительно из свинячьих останков, хмуро отвечала, что для таких «токмо дусту».
                Поняв всю бесполезность диалога, ВП от скуки взялся пролистывать взятый женой в библиотеке, пугающе основательный, академического издания (в 9-ти томах, от 1967 г.), фолиант стихов Бунина — и к собственному изумлению, практически сразу наткнулся на вышеназванное стихотворение, силой таланта поэтической образности, чище фотокарточки, оживившее в памяти тот удивительный, дикой несуразности день (какие, впрочем, нередко случались) из своего далёкого детства в остаточно-нищей, предвоенной приволжской деревне, с пришедшим к ним в хату «за жизнь погутарить», старшим братом отца, дядей Митей (в октябре 41-го, его вместе с остатками пехотной роты, немцы, загнав, потехи ради, в студёное полесское болото по пояс, смеясь и гогоча, выкосят из адски скорострельных «MG-34» — всех, до одного, — даже тех, кто не взирая на срывающийся голос лейтенанта «не сметь, трусы!», поднимут руки, боязливо опустив головы, — местные, из пролеска видевшие бойню, позже их тайком захоронят), принёсшего за пазухой, «шоб змюки наши не видали», бутыль вонючего, но забористого первача. Знатно поднабравшись (отец споро отыщет бабкин, настоянный на самогоне, подорожник для натирания дедовой поясницы), братья вскоре озадачатся не в меру расхрюкавшимся хряком, раздражающе требующим наполнить ему корыто. Решив, что боров дерзнул лишнего, они под «подорожниковую» решат его прирезать.
                — А шо, Панкратка, — с нетрезвым задором вопрошал дядя Митя, — неплохо, почитай, до праздников с мясом быть?
                Поскольку остановить свиногубов было некому: дед с бабкой, прихватив сноху, то бишь мать ВП, по утру снарядили подводу и отправились в район за небходимым в обиходе, братья, сурово хмуря брови и по разу пнув хряка в бочину, отыскали дедов свинорез и стали выволакивать борова во двор — тут же почуявшего недоброе и заверещавшего пуще прежнего. Отец ВП, повалив жертву и из последних сил удерживая, азартно заорал:
                — Режь, Митяй, режь, буржуина толстобокого (они оба были комсомольцами и отличились службой в продотряде)! — но дядька, немного сморённый ядрёным зельем, да ещё тупым, не правленым ножом, только рассёк хряку шею, — взвизгнув на зависть целому полку индейцев, засадив бате задними ногами в пах (мать потом целый месяц ходила раздражённой и злой), хряк вырвался от мучителей, надрывно повизгивая, носясь кругами по двору и пунктирно фонтанируя тонкой струёй крови из шеи. После третьего круга, дядя Митя, слывший на деревне изрядным затейником, задумчиво молвил:
                — А как думаешь, Панкрат… — да не блажи ты! Чаго? В писюн прямо лыгнул, супостат? — Отмстим, братка, не боись… а помнишь, в районе фильму мериканску смотрели, как ихни пастухи — кавбовы, кажись, — с кнутом управлялися? Вот енто я ему щас задам — кровякой-то скоро издёт!— и через пару минут над обезумевшей скотиной засвистал кнут, разгоняя её в мучительный, не прекращающейся боли, забег.
                Зрелище было столь захватывающим: отец, полулёжа, обпёршись головой о крыльцо и с перекошенным то ли от боли, то ли от смеха, лицом, дядя Митя со зверской рожей, беспрерывно щёлкающий кнутом и вопящий «ать я тебя, сучье вымя!», визг загоняемой свиньи, — что ВП даже оставил недоеденным чёрствый пряник — дядькин гостинец. Неведомо, сколько длился бы этот «шапито», если бы не вернулись отсутствующие члены семьи — мать тут же кинулась к отцу, бабка, застыв у ворот, принялась истово креститься, видимо, предполагая происходящее происками «козлобородого», — один лишь дед, подтвердив звание семейного «патриарха», разом оценив ситуацию, не растерялся — кинувшись наперерез охрипшему к той минуте борову, он ловко рванул его за переднюю, повалил и в замах, отточенным в бритву скорняцким ножом, что по давней, артельной, с Байкалу, привычке таскал всегда при себе, развалил тому шею — на, как сам говаривал, «до» и «после». Затем, не спеша отряхнувшись, отобрал у замершего балбеса-Митяя кнут, коим без жалости отходил обоих братьев, не разбираясь. Таким ВП его и запомнил — высоченным, крутого, до страху аж в соседней деревне, нрава, в картузе и чёрного цвета поддёве — типичный середняк, злой до работы, барыша и правды здесь, на земле — а не на небе, не малым числом бывший по русским деревням и сёлам, — но, незаметно исчезнув, уступивший место мелкотравчатым механизаторам и агрономам; он, казалось, жилистый и не согбенный вечно, умрёт осенью 43-го — надорвётся, пытаясь заставить подняться рухнувшую в распутицу обессиленную кобылу, тащившую телегу, полную жмыха, собранного на прокорм оставшимся в деревне бабам да малым; получивший уже две похоронки (отцу ВП, перед самой войной слёгшему в больницу с язвой, выправят отсрочку, но он всё-таки обманет врачебную комиссию и, тоскливо и втихаря выблёвывая за палатками учебного лагеря танковых экипажей не переваренную перловку, как имеющий образование в 7 классов, получит звание «мл.лейтенанта», а в коман!
 дование новёхонький Т-34 — и сгорит в первом же бою на улицах Сталинграда, подожжённый сытым и обученным немецким орудийным расчётом), он, страшно воя от разодранного нутра, затихнет к утру — строгий, вытянувшийся и костяной, до последней минуты убеждённый, что всё не зря — или так казалось? Нет, ведь с такой же мыслью, что не зря, наверняка засыпала, засунув подмышки остро зябнувшие, отбитые срывавшимся молотком, пальцы, 19-тилетняя Галя Щепоткина, будущая тёща ВП, переболевшая дифтерией и потому не взятая, не смотря на десятки заявлений, на фронт; истово, до немеющих рук и не гнущихся коленей, собиравшая танки, — и возможно, тот, ставший пылающим, словно костёр языческого воина, исходом его отца, — в ту войну судьбы многих миллионов оказались причудливо и порой невозможно связаны в тугой, не поддавшийся ударам извне, узел: только чтобы выжить и сохранить, препоручив страну таким, как ВП — может, и вовсе не плохому , но уже тронутому, наравне со многими сверстниками, гибельной червоточиной, смертельной для их душ и, как показало время, для будущего великой страны.
                Но не ведая всего этого, столичная мамзель осязаемо мечтала прихватить ненасытного варвара в Москву, сделав украшением своего маленького, только для своих, «салона» с помоечным блеском выбранных у старьёвщиков самоваров, укоризненной простоты купленных оптом, сразу на всех знакомых «пиплов» (всю эту разнЮхарактерную публику, просиживавшую зады в конторах, аудиториях, редколлегиях и различных НИИ, с трудом понимавшую, за что им платят, — но всерьёз считавших, что платят преступно мало; всеми фибрами своих чахлых, никчемных организмов, меленько ненавидевших «совок», мечтая вырваться ТУДА — к звёздно-полосатому, незаходящему солнцу свободы, сидя под которым, счастливые люди в доступных джинсах, вольготно и не боясь, с утра до ночи читают друг другу Бродского с Синявским, дуют «кока-колу» и вместо унылых трансляций партсъездов смотрят по ящику затейливое порно, — да, время показало — газовые печи затушили напрасно и преждевременно) у попа-пропойцы, икон и ручной ковки, грозящего вот-вот обрушиться, абажуром «Жар-птицей» — и от подобных мыслей обмирала, увлажняясь всё больше. А ВП, закончив декламировать, не дожидаясь аплодисментов и более не спрашивая, взял у неё из кошелька «червонец», поскольку хотелось продолжить, но продавцы чачи давно уже спали, а в ресторане на вынос торговали дорого и не охотно. Сбегав, ВП в знак признательности драл её, мычащую с перепоя, считавшую пол и потолок номера гранями равномерно и безостановочно вращающегося куба, не сгибаемым образом до самого утра, — и всякий раз, когда он молодецки тревожил её иссохшее от тоски и одиночества женское нутро, она издавала крик, пронзительный и громкий, будто большая, грустная, но горластая птица, — понимая, наконец, что не в дармовых персиках счастье — да и не в косматой груди тоже.
                Случившийся тем же поздним вечером у великовозрастной гимнастки в качестве секс-волонтёра, очень подходивший для этой роли местный пожарный Алик — крепкий, плечистый армянин, буйной растительности там, где можно и где ни к чему, после сурового, как тушение пожара высшей категории сложности, совокупления с гимнастически одарённой партнёршей, при обязательных «мостиках» и шпагатах с её стороны, вышел на балкон перекурить. Обеспокоенная его долгим отсутствием и запахом тлеющего сигаретного фильтра, Ирина Генадьевна поднялась и увидела пожарника замершим, позабывшим про остаток сигареты меж пальцев:
                — Алик, ты чего? Пойдём, дорогой, в постель… — где-то рядом, отчётливо и громко вскрикнула неведомая птица. Он повернулся к ней возвышенно-печальным лицом, по которому неспешно текли крупные, армянские слёзы:
               — Вах, слишишь, как крычит? Вот чито он с ней дэлает, а? Попрашу, нэ мэшай — дай паслушат! — за время его монолога птица отметилась криком дважды.
               А тем временем, предположение познавшего жизнь зам. главного врача на замедлило сбыться — к исходу 4-го дня деньги у ВП закончились.

               По утру, оглушённый внезапной нищетой, он бесцельно водил пальцем по небезупречной чистоты скатерти в столовой, ценою неимоверного умственного напряжения пытаясь восстановить хронологию событий, позволивших спустить — твою ж, Валер, налево! — целых 175 рублей, плюс 17 целковых, заначенных на обратную дорогу в дырявый, отложенный до дома (обратный билет хоть и был куплен, но кто ж не знает,как пиво скрашивает долгую дорогу?), носок, — эти-то, бл.ха, куда делись? Тут он, красивый и печальный, словно Байрон, утопивший ненароком в прибрежных водах рукопись новой поэмы, попался на глаза москвичке, нескромно радующейся свежим ощущениям нового дня. Любовно розовея (может, им просто пришло время) шелушащимися щеками и призывно выпирая ключицами из нарочито, на лишнюю пуговицу, расстёгнутой модной, матрасно-полосатой рубахи, ансамблем к брюкам в крупную клетку — BAY CITY ROLLERS forever! — она, немного смущённая, вспомнив себя бесцеремонно перегнутой через спинку крова!
 ти (далее смутно, но кайфово), приблизилась к нему:
                — Привет! — ВП, оторвавшись от тягостного и, чего уж там, заведомо бессмысленного внутреннего аудита (денег всё равно не вернуть), недоумённо уставился на облезлую каланчу:
                — Ты кто? — после чего с болезненной тоской прикрыл глаза — жизнь на трезвую оказалась чересчур малосимпатичной.
                Столичная дама отшатнулась, как от внезапного удара — женщина способна простить мужчине очень многое, но только не столь скорое забывание после бурного соития, случившегося прошлой ночью. Закусив губу чуть ли не до крови, сморщившись от еле удерживаемых слёз, тотчас постаревшая лет на 10, она ринулась к выходу, торопливо унося прочь остатки давешней мечты, шумно рухнувшей кованным абажуром.
                Наблюдавшая во все глаза за происходящим из-за стойки раздачи повариха решила, что теперь пора выйти и ей. Поставив перед безучастным ВП, формально прикреплённым-таки к данному санаторию, тарелку с остатками вчерашнего ужина — гороховой кашей и случайно выжившей котлетой, оглянувшись, она присовокупила лично от себя, налитый до верху стакан местного вина. Лёгкий запах, казалось, навсегда ушедшего счастья, заставил ВП оживиться: не отрываясь, вызвав участливое сострадание кухарки, чей муж-сантехник, пару лет назад помер, не похмелившись, он влил в себя оживляющую влагу.
                — Чаровница! — прочувственно просипел ВП, питая слабость к мулявинским «Песнярам»; но осознав, что продолжения не будет, для приличия размазал субстанцию, в прежней жизни бывшую горохом, по тарелке, — понимая необходимость чем-либо поддержать истощённое тело, принялся за котлету, и в лучшую-то свою пору бывшую, сказать честно, на любителя, — вернее, обладателя крепких зубов и не рядового терпения. Потеребив оную обессиленными жвалами, ВП, опрометчиво пойдя на поводу оголодавшего организма, решил котлету проглотить, — выполняя задуманное, предсказуемо едва не подавился ею, резиновой упругостью напоминавшей обувную подошву и упрямо замершую поперёк горла. Чудом оставшись в живых, он благодарно, но сухо кивнул поварихе и двинул, наконец, к морю, на ходу обдумывая уместность телеграфирования домой.
                Последующую часть дня ВП, по-лермонтовски, далеко и одиноко белел незагорелой спиной в барашках волн — было ветрено, и охочих до купания находилось немного. Но ВП оттягивался вовсю — выросший у весьма полноводной реки, с её коварным и быстрым течением, он без труда отмахал на приличное, до «мужчина, немедленно вернитесь за ограждение!», — впрочем, едва ли различимое здесь, в шуме волн, удаление от берега. Беззаботным дельфином подныривал под игривые буруны, отдыхал затем, без туда приноровившись качаться, лёжа на волнах. Призванный громким, слышным даже сквозь мотор спасательского «Крыма»: «Дебил, не вернёшься, сами, на х.й, утопим!», кличем, подплыл обратно к берегу, но не вылезая, памятуя об удушающей котлете, долго, упрямо нырял, пытаясь наловить на ужин крабов.
                Ковыляя по набережной с приятной, будто после ночи с двумя пылкими весталками (вот, б**, прицепилось!), дрожью в коленях, вновь задумался о печальном положении дел, но тут услышал счастливый визг детворы и радостные крики отдыхающих, — он странным образом, незаметно для себя, вывернул к городскому фонтану, в который всяк уезжающий, блюдя традиции, обязательно швырял мелочь — на «возвращение», так сказать. Причём, как зорко отметил ВП, невольно любовавшийся сверкавшей в предзакатном солнце манящей чешуёй разночинной мелочи, находились фраера, размашисто запускавшие целый «двугривенный», а то и «полтинник». Решение созрело не сразу: пару раз стрельнув у надменных, до желания врезать, чтоб юшка потекла, фраеров закурить, ВП увидел, как народ постепенно разбредается, привлечённый оркестровой версией, громко исполняемой парковым «бэндом», шлягера «Шиз гарез» (в иных, англоязычных краях, более известного как «Venus») и тут же подумал — а, с х** ли, нет? — и, закатав брюки, полез в бассейн. Душевно скребанув по дну, ВП ощутил восхитительную тяжесть улова, но подняв голову, узрел, помимо брезгливо-недоумённых взглядов курортников, пылающие праведной ненавистью к чужаку глаза 3-х подростков отчётливо местного вида. Махом сообразив, что эти «глисты» без всякого почтения к его очкам и зрелым годам, наваляют «от души», как их прадеды туркам недалече, ВП, спешно призвав на помощь навыки лазутчика-следопыта, сумел ускользнуть от юнцов, основательно недобравших по малолетству любви и ласки.
                Запыхавшись, он остановился только у здания «Почтамта» — оставалось всего 20 минут до закрытия, но уже через 5, восстановивший дыхание ВП, невозмутимо протягивал в окошко телеграммный бланк с короткой, но кричащей фразой: «Марусечка срочно вышли 60 рублей». Меланхоличного вида девчушка, на время отпусков зрелых товарок допущенная к отправлению депеш, устало повела плечами, тихо радуясь, что после этого дядьки законно вывесит табличку ЗАКРЫТО, уже представляя, как сразит Серёжку Горюнова, пригласившего её сегодняшним вечером на интригующую (детям до 16-ти) кинокартину «Золото Маккенны», новым, очень ей шедшим, платьем, — и наполняясь предвкушением скорого, обязательного в жизни счастья, желая такового каждому, и чтоб мир во всём мире, она скоро набрала текст отправляемой телеграммы. И полетело, помчалось по проводам, через огромную тогда, без конца и края, страну:
                МАРУСЕЧКА СРОЧНО ВЫШЛИ 600 РУБЛЕЙ
                Пятничным полуднем Маруся Бордова, резво простучав по лестничному пролёту подбитыми на совесть мужем-рукодельником (ВП случалось иногда бывать домашним и умеренно-мастеровитым), каблуками, заскочила домой с работы, благо недалеко, пообедать — тёща ВП, запамятовав, что «супостат» отбыл на «моря, едрён-батон», сварила, по обыкновению, здоровенную кастрюлю борща, — и вот уже как неделю, Маруся, кратко, но ёмко благодаря маму за старание, исправно являлась домой, мужественно давиться очень скоро приевшимся блюдом. Но не успела она налить себе (грех сказать, два первых половника выливались в унитаз, чтобы хоть немного понизить уровень варева в казавшейся бездонной кастрюле — готовила мама изрядно, но неказисто) в тарелку, как в дверь требовательно, с особенной настойчивостью позвонили. Подобным, забирающимся в душу, образом звонят три категории граждан: уполномоченные государством (почему-то всегда находящего повод к вам придраться), бандиты и крепко (а как иначе?) нуждающиеся родственники. Понятно, в далёком 75-ом гангстеры проживали только в США, без всякой надежды на экспорт за океан; бедствующей родни, слава Богу, не наблюдалось (у ВП имелась только старая, палкой высохшая тётка в его родной деревне), поэтому, отперев дверь, Маруся увидала неулыбчивого, бесстрастного как василиск, рассыльного, который, почти не разжимая губ (это удаётся только людям «при исполнении»), проскрипел с укором: «Вам телеграмма, распишитесь!» Позабыв про пахнущий «незалэжной» борщ, Маруся долго вчитывалась в единственную строку, с трудом понимая масштаб запрашиваемого мужем. Зажав в кулаке телеграмму с эпически невообразимой суммой, крайне недоумевающая (супруг забрал с собой аванс и все отпускные), крепко встревоженная (может, проходимцы обобрали — ими там, сказывают, полны берега), она заметалась по квартире. Принять за рабочую гипотезу способность мужа за 4 дня пропить без малого 200 полновесных советских рублей, ей не позволял средне-советский здравый смысл, равно как и вера в людей, также советского образца. Дело осложнялось отсутствием тёщи, как на грех, вчера отбывшей в область навестить приболевшую подругу, но к вечеру обещавшей вернуться.
                Торопливо придя со службы, наскоро ополоснувшись и перекусив, полная смутных чувств и переживаний, Маруся спустилась во двор — точнёхонько к вечернему, после ужина и чая, сбору дворовой общественности. Надобно напомнить, в те стародавние времена, подобные ведомственные, т.е. относившиеся к одному предприятию, дома, отчасти уподоблялись приснопамятным коммунам: дети, игравшие во дворе, запросто забегали перекусить вместе с «хозяйскими» в любую квартиру, без различий на «своих» и «чужих»; каждый получал чуть влажный, для лучшего удержания на нём, кусок ржаного хлеба, посыпанный сахаром, — в семьях с достатком давали ещё в придачу молока или кваса; взрослые, с их матерями, тёщами, свёкрами и проч., работали в одних цехах и жили в одинаково обставленных квартирах — в летнюю пору входные двери обычно не запирались. Жениться, развестись, спиться, уйти к мужу или жене другого без огласки было невозможно — дворовый «Конвент» судил всякого и строго. Грудастые, задастые и крепкие глоткой, гораздые перекричать любой, даже импортный механизм, дворовые «дульсинеи», регулярно устраивали прилюдные разбирательства, корили и крыли своих, да и чужих пьющих мужей; провожали в армию, голосили вслед арестантскому «воронку»; собирали сетку с вареньем, яблоками и пирогами захворавшему в больницу; искренне, в голос завывая, сбивая похоронный оркестр, брели за гробом безвременно усопшего… Вот к ним-то и вышла Маруся с ошеломительной вестью.
                После шумных, жарко изложенных, эмоционально, т.е. криком аргументированных, версий, средь которых, чего греха таить, преобладал сплошной негатив: обворовали, предварительно заколдовав, цыгане или проигрался в карты, прости господи, шулерам, всё ж пришли к выводу — раз телеграмму отбил, стало быть, живой, в сознании, а куда таки деньжища — вопрос, однако, — и не простой. Нашлись (поздно потом раскаявшиеся) добрые сердцем, заявившие следующее:
                — Он у тя, Маруськ, мужик пусть с норовом, да ведь с головой, — правда, рюмку мимо рта не пронесёт… — тут взял слово теологически подкованный, благо выписывал журнал «Наука и религия», электрик Антипов, обоснованно указавший на отсутствие в каноническом списке 7-ми смертных грехов умения доставить рюмку по назначению. Еле его дослушав, тётя Клава, работавшая мотальщицей, имевшая почётное звание «ударницы-многостаночницы» (находились, правда, охотники фривольно толковать данный термин, но им она рты в раз позатыкала), ко всему вдовая и острая на язык, задорно крикнула, обозначив классическую вдовью тоску:
                — А у вас, алкашей, с другими грехами совсем никак!
                — Да? А ты зайди, когда моя в смену будет… Чаво? Я те зайду, кочет окаянный! — и начался привычный шум, хохот, подначки и гвалт — обчество вновь забурлило, а в центре водоворота мнений стояла почти оглохшая Маруся, никак не могущая взять в толк — зачем мужу этакая прорва денег? Случившаяся к финалу прений тёща ВП, неспешно и неслышно к подъезду подошедшая, вроде бы подвела итог:
               — Чё скажу, соседи разлюбезные: зять у меня, канешно, фармазон (она, как и подавляющая часть присутствующих, слабо представляла, что сие означало, — но слово было звучным, а его значение предполагалось заведомо паскудным) тот ищо, но ежели деньга така понадбилась, знать, окаянный, о семье озаботился — дифцит, не иначи, отыскал: холодильник, аль — тут голос её сорвался и дрогнул — телявизирь! — завершившиеся было дебаты разгорелись с новой силой, поделив присутствующих на два равновеликих клана: сторонников телевидения и полноценной, в ногу со временем, заморозки продуктов. Правда, отыскалась и оппозиция — интеллигентная чета учителей с 5-го этажа, бездетных, вечно шлявшихся по лесам-озёрам в кедах и с рюкзаками, а прошлым летом сразившая добропорядочных тружеников, явившись всему двору бесстыднейшим образом в трусах, по-заграничному, «шортах», — так вот эти оппортунисты имели смелость предположить радиолу «Ригонда», со здоровущими, в шкап, колонками, ценою как раз в означенные в депеше 600 рублей, — но от их версии досадливо отмахнулись: отщепенцы, чё с них взять! Наиболее разгорячённые спором, двинули было за хворостом для ночного костра, собираясь дискутировать до полуночи, коль выходной, но тут громче всех раздался тонкий, но преисполненный не выстраданной муки, голос Маруси:
                — Родненькие вы мои, соседушки! Да где ж мне этакую прорву-то денег взять? — стало очень тихо, не считая скрипуче переминавшихся с ноги на ногу, зачинателей костра. И в этой, на минуту воцарившейся тишине, торжественно и непреклонно, как отповедь Иоанна IV папским гонцам, прозвучали слова цехового скорняка дяди Пети:
                — А я те, Марусечка, 40 рулей-то одолжу, да возврату торопить не буду! — сказанное явилось своего рода увертюрой, предварившей зычный, пронявший до печёнок каждого из стоявших вокруг, клич тёщи ВП:
                — Помогайте, люди добры, кто сколько, — расчитамся, живы буде!
                Не стоит удивляться — для тех патриархальных времён происшедшее не было чем-то из ряда вон (возможно ли подобное в нынешние сытые, с боулингом и сетевыми распродажами, дни?), — люди часто выходили в мир с просьбами о помощи; здесь же, ко всему ещё и сюжетец прямо сказочный разворачивался: из-за моря дальнего, купец лихой да удачливый… В общем, соседи понесли, кто сколько мог; основное капиталовложение сделала, понятно, тёща, вытащив из кухонной вентиляции, привычно именуемой ею «дымоходом», свои похоронные сбережения в размере 275-ти рублей, что по тогдашним ценам подразумевало погребение размашистое, с привлечением сыгранного оркестра, и по завершению оного, банкетом персон на 50, не меньше. Последние четверть часа заседания Маруся потратила на тщательную, каллиграфическим подчерком, составлявшим со школьных времён, главную её гордость, запись столбиком на тетрадный лист, кто подал, и сколько. А следующим, субботним утром, набив разномастными купюрами новую,!
  вытащенную по такому случаю с антресолей, наволочку, в сопровождении тяжело ступавшей от недобрых предчувствий мамы, Маруся, заставив знатно поволноваться, трижды пересчитывая деньги, весь персонал почтового отделения, выслала мужу грандиозно-неверно указанную сумму.
                После отправления домой сигнала бедствия, зачерпнутой в фонтане мелочи хватило на 3 бутылки местного, весьма посредственного, к тому же отчётливо отдающего превышением срока хранения, пива и пачку здешнего же происхождения сигарет «Прима», обладавших настолько своеобразным вкусом, что даже отнюдь не требовательный организм ВП не сразу их принял. Сидя на пляже в пределах видимости из санатория, ВП давился просроченной пеной и готовился к разговору с зам.главврача, о чём после завтрака сурово, словно вынося приговор, уведомила его в давнем прошлом партизанка. Дело двигалось к обеду, и ВП обстоятельно размышлял о судьбе грядущего перевода, прекрасно понимая, скольких душевных сил ему потребуется для удержания себя в рамках приличий сегодняшним, полным калейдоскопических соблазнов, субботним вечером. В ритмически однообразную перепалку чаек прибрежный ветер занёс остаток его фамилии: «…рдо-о-о-ов!». ВП, чуть поперхнувшись остатками пива, обернулся — при входе в главный корпус санатория стоял некто, призывно махая рукой. «Ладно, двинули — не впервой!» — оптимистично отряхивая с брюк песок, попутно давясь кислой отрыжкой — «вот прохиндеи курортные!» — подумал ВП, готовясь к неприятному разговору. Убедительно изобразив на лице надменное «о чём, собственно, речь?» (давным-давно отработанное под наставничеством руководительницы драмкружка, просившей именно его задержаться — «для проработки деталей образа»; душно потом идя красными пятнами и млея, она произносила:
                — Ваш, Валерочка, романтический профиль не скроет от меня таящегося под ним сластолюбивого негодяя! — после чего, трепеща и подвывая, опускалась на колени), он побрёл к отражавшим надежду, что всё обойдётся, стеклянным дверям здания. На пороге его встретила незнакомая, но привычно суровая (они тут все, что ли, партизанили?) тётка, сумрачно произнесшая:
                — Бордов? Вам извещение на денежный перевод, — после таких слов южное солнце стало ослепительно ярким, а бранящиеся чайки заметно прибавили в мелодизме…
                Вежливо, деланно зевая у окошка приёма-выдачи переводов, ВП с интересом разглядывал плакат, на котором сочная, подтянутая брюнетка призывала хранить деньги в сберегательных кассах, — и только он начал представлять похабного сценария развитие событий, где действующими лицами были двое — он и брюнетка, как из окошка прозвучало:
                — Валерий Панкратович? Ваш паспорт, (не все, видно, воевали) пожалуйста… — и дальше, громом горного обвала, — 600 рублей к получению, распишитесь…
                ВП потом многажды живописал свои ощущения в ту минуту: внезапную потерю слуха, отсутствие внятного сердцебиения где-то с минуту, уход мозаичного пола из-под ног; затем, он точно помнил, грянули литавры, — и над всем этим торжественно зазвучало нечто, очень похожее на коду отменно оркестрованной песн «New York, New York» в исполнении F. SINATRA, а далее, non stop’ом, «Viva Las Vegas» от E. PRESLEY, — в общем, всю гамму переживаний, в изложении чего так преуспела современная литература, ведающая толк в эмоциях крайних степеней. Будучи, как и большинство сограждан той поры, крещёным язычником-атеистом, ВП искренне предполагал возможное присутствие в жизни чуда — особенно, в разделе «халява», — поэтому, ни секунды не колеблясь, решил, что ошиблась родная, советская почта, и поспешил ретироваться с 6-ью сотнями на кармане. Проявив чудеса самовнушения, он сумел заставить себя вернуться в санаторий кружным путём, минуя радушных виноторговцев. Памятуя об ожидающем для беседы зам. главного, ВП залез к себе через окно (кордоны по его душу опрометчиво сняли), минут 20 дожидался возвращения обычного сердечного ритма, после чего отсчитал 200 рублей, немного поразмыслив, добавил ещё 50 и шёпотом, но пылко возблагодарив за дар всевышнего, отправился в напрасно позабывший о нём «Прибой», повинуясь извечному смешению в русском человеке, по фразеологии Достоевского, идеалов Мадонны и Содома.
                Так и не дождавшийся для разговора ВП, зам. главного врача, отобедав, а позже и отужинав в вверенном его неусыпной заботе санатории, прилёг слегка вздремнуть на отлично для этого подходившем кожаном, обосновавшемся в кабинете со времён «отца народов», диване. Снилось что-то лёгкое и не тревожащее, как облёт бабочкой надкусанного зефира, никак не связанное с обрыдлой действительностью: табунами шлявшимися к нему, вечно неудовлетворённые объёмом порций в столовой и краткостью физио-процедур с молоденькими инструкторшами, ветераны и передовики производства; единственный, похоже, по-настоящему довольный отдыхом постоялец, оставался неуловим, и встреча с ним никак не получалась. Проснувшись, зам. главного беззаботно потянулся, а надев в тонкой, золочёной оправе очки, сразу посерьёзнел и громко затребовал чаю, но обыкновенно отличной вечным телефонным трёпом дежурной не наблюдалось. Выглянув из кабинета, он подивился странному и явно преждевременному коридорному безлюдью, но тут на улице, при входе, запели зычно и с разгульной претензией. Поспешив обратно и выглянув в окно, зам. главного увидел надолго запомнившуюся ему картину. Пред главным входом стояла «Волга», судя по шашечному орнаменту по бокам, такси, а на её капоте картинно восседал чернявый молодец в алой, на выпуск, рубахе, перебирая струны сверкающей недавним лаком гитары, с уцепившимся за гриф огромным синим бантом. Молодец, с вроде бы знакомым ликом (в действительности, это был никакой не цыган, а армянский семит Жора Серапикян, прилежно торговавший на местной барахолке стремительно входившими тогда в моду холщовыми мешками с однотонными, но аляповато-красочными трафаретами: один изображал гривастую голову с разинутой пастью, поверх чего шла надпись SUZI QUATRO, другой — квартет нестриженных и, судя по отвислым усам, мужчин в возрасте, со шрифтом по низу — BEATLES; имевший кузена Гришу, трудившегося официантом в небезызвестном ресторане «Прибой» — он-то ему и отзвонился из кабака, задыхаясь от волнения и шепелявя с детства, сообщив о сорящем бабками «лохе», которому «вынь, б**, цыган, да положь!» — ВП, к тому времени, основательно набравшись, топтался у сцены с ресторанным ансамблем, четвёртый раз кряду заказывая набиравший обороты шлягер «Прощай!», брошенный в массы тем летом виа ЛЕЙСЯ, ПЕСНЯ!, с ему только понятным энтузиазмом подпевая строчкам: «Прощай, от всех вокзалов поезда, уходят в дальние края — прощай, прощай!» — представляя навсегда исчезающую в туманной дымке тёщу и, после недолгих колебаний, Марусю с детьми тоже.
                Но уставшие от вокальной его радости и 4-хкратного повтора хита нефтяники из Сургута, прервали именины сердца, потащив ВП прочь от цены, — он вяло отбивался и жалобно кричал:
                — Цыган! Немедленно цыган! — видимо, спьяну взыграли гены пращуров-хлеботорговцев, знававших в них толк.
                И тут кузен вспомнил, что Софочка, супруга Жоры, служившая актрисой в сочинской «драме», отличалась червлёными бровями и бесподобно, во время застолий, исполняла романс «Зачем, намедни обесчестив, вы бросили меня…», причём во время исполнения испепеляла очами «помрежа» театра — но это уже детали, а вот возможность «не слабо забашлять», знамо, у нас прямо под носом, — «но, кузен, чур, не забудь мою комиссию!»), закинув голову, удало вдарил по струнам — показался призрачный постоялец, в недурном, на удивление, хотя нещадно мятом, костюме, шествующий вальяжной походкой уставшего дёргать судьбу за хвост, денди. За ним, на почтительном удалении, семенил санаторный сторож-истопник Савелий Макарыч, тащивший чемодан гостя, отрабатывая те самым полученную минутой назад, «синенькую». Стоявшие немного поодаль две живописно, словно только что взятые из табора на прокат, цветасто и в бусах, наряженные дамы (спешно рекрутированные Софочка и её подруга Надежда, с вечным амплуа мстительных любовниц), воздев руки, унизанные кольцами браслетов, довольно складно взопили:
                — Ай-ла-ла-нэй, ай лалей, соколик — хопа! — одна лихо вдарила в бубен. Молодчик тоже голосисто затянул, что, по его мнению, затягивают после удачного умыкания чужого коня, постанывая и чуть ли не плача, — выходило очень похоже.
                ВП остановившись, дождался, когда Савелий, расторопно его обогнув, распахнёт перед ним дверцу, — благосклонно кивнув, он сунул тому ещё «синенькую» и уселся. Запихнув чемодан в багажник, сторож, сдёрнув несвежую панаму с головы, напутственно махнул рукой — трогай! Такси, кратко посигналив, неспешно двинулось, увозя купеческим образом развалившегося на заднем сиденье ВП; дамы счастливо взвыли под чувственный аккомпанемент так и оставшегося сидеть на капоте Жоры, и пританцовывая, последовали за ним, а провожавшие, в лице онемевшей от увиденного администраторши и нескольких отдыхающих, включая кадровика с мохнатыми ушами, так и остались стоять, не в силах вымолвить ни слова.
                Нечастого, что и говорить, содержания зрелище, проняло, наконец и зама. Растерянно обернувшись к дежурной, вошедшей в кабинет с гневным «видали?!» на возмущённых устах, он неловко, цепляя за ухо, снял очки и машинально их протирая полой халата, чего в жизни ни разу не делал, произнёс:
                — Нет, право… просто сущий п***** какой-то!
                Дежурная, скорбно-понятливая, дала патрону с минуту пережить случившееся, после чего с вопросительным недоумением, подытожила:
                — А мы, ведь, на довольствие его так и не определили… — зам побагровел и с размаху, до боли в ладони, треснул по столу: — Чччёрти-знает, что такое! — пообщаться с ВП ему так и не довелось.
               
                Можно было бы потратить изрядное число печатных знаков, изображая разгул в доме алчного псевдо-цыгана Жоры, затеянный ВП на гостеприимных крымских берегах, благодарно отозвавшихся недолгим, но звучным эхом его с шампанским, жареными поросятами и другими, неотъемлемыми атрибутами dolce vita, кутежей. На собранные всем двором средства, он успел многое: заполучить, по запрашиваемой таксе, желанную Маришу, счастливо наматывая её косу на руку и шлёпая, в сладостном экстазе, по оттопыренному заду; перепить в чистую, лучших представителей сочинской Мельпомены, попутно обесчестив, прямо на кухне, зашедшую на контрольную читку, суфлёршу Галю; принять, в качестве приза, роковую красавицу Надю — старательно, по его просьбе, завывавшую весталкой и античным образом замотавшуюся в тюлевую занавеску, доказывая гостю свою альковную компетентность; знатно перебрав, пригласить к участию в утехах нетрезвую Софочку, а потом играть в «догонялки», носясь по двору от разгневанного!
 , в лучших цыганских традициях вооружённого огромным тесаком, Жоры — и ещё не мало всяческого непотребства, но… Настал час, когда сумрачный ВП затрясся в плацкартном вагоне под стук слаженными кастаньетами отбиваемых соседями варёных яиц, сосредоточенно прихлёбывая обжигающий чай и стараясь не встречаться глазами с блондинкой из соседнего отсека, призывно и регулярно прохаживавшейся мимо, чей шалый взгляд обещал проблем больше, чем удовольствий, — он бесповоротно, в прямом и переносном смысле, встал на правильный путь, — к тому же, у него опять кончились деньги. Помимо того, думаю, стоит поберечь читательское время, равно как и свой пыл рассказчика, описывая явление ВП домой, — поскольку в области ежевечернего, с визгами и матюками, поиска паскудного свойства истин и выяснения отношений между партнёрами, прервать которые хочется, пристрелив обоих, отечественное телевидение преуспело, как ни в чём ином, — и вряд ли у автора получиться здесь выступить на равных. Но если вкратце…
                Когда ВП, с наспех придуманной историей об утерянных раковинах — «вот я, ха-ха, растяпа!» светясь неподдельною тоскою по семейному уюту, обозначился на пороге, его встретил полный непонимания взгляд Маруси и тихий, звучащий предвестником готовой прорваться плотины слёзных истерик, вопрос:
                — Валера, а где…?
                Имеющих самые настойчивые намерения представить сцену как можно точнее, отсылаю к известной картине Ф. Решетникова «Опять двойка!» — только без собаки и центральный персонаж гораздо взрослей годами, а так — точь-в-точь! Возможно, стоило бы употребить немало красочных эпитетов, изображая бьющуюся в рыданиях Марусю, давящуюся криком: «Мерзавец! Какой позор, господи!»; кинувшуюся на него в приступе праведного гнева тёщу, и срывающийся крик ВП, чей кадык познал железную хватку женщины, собравшей в молодости не один танк: «Уберите от меня эту сумасшедшую!» — но коль было условлено, то воздержусь.
                Понятно, сей выдающийся «залёт» не остался незамеченным — во дворе и в своём цехе ВП сделался знаменитостью, поглазеть на которую люди приходили издалека. Совместное проживание с семьёй, особенно с тёщей, всякий раз порывавшейся его покалечить, в обозримом будущем сделалось невозможным, и ВП отправился к давнишнему приятелю Косте Морозову, свою тёщу недавно схоронившему, а потому глядевшему в будущее спокойно и даже с улыбкой, — он прошлым летом закончил невиданную по тем меркам, 2-хэтажную дачу и теперь взялся за гараж, покаянно жалуясь коллегам в курилке, что «твари завистливые» стёкла регулярно в домике бьют, а на 2-ом этаже, «падлы, серют», а торчать там всеми вечерами решительно никакой возможности, — работяги сочувственно кивали, втайне полагая, что навалить кучу «куркулю гнилому» – это по-пролетарски, значицца, в самый раз. Зная о мытарствах хозяйственного сверх меры кореша, ВП, явившись спозаранку, предложил себя в качестве сторожа с правом круглосуто!
 чного проживания в доме. Поскольку дачный сезон уже заканчивался, Костя с тоской ожидал грядущие акции люмпенов-вандалов, не имея возможности их предотвратить, и поэтому для него предложение ВП оказалось сущим подарком, но он не был бы собой, если бы просто согласно кивнул. Не торопясь, он поглядел куда-то в даль, словно высматривая там правильный ответ, потом дважды почесал намечавшуюся лысину и кашлянув, сказал:
                — Это, Валер, я слыхал, ты там дома начудил… Галька моя, верняк, ворчать будет, но ты земельку-то на даче в осень перекопай, и я ей скажу, что не за так – идёт?
                ВП, по началу вознамерившись от души врезать в кулацкую морду, а затем, поворотясь, красиво уйти, вдруг вспомнил, как уставясь помимо него в стену невидящим взглядом, тёща глухо, но отчётливо произнесла:
                — Я тя, гниду, всё одно, подушкой задавлю, когда дрыхнуть будешь…. — и произнесено было столь зловеще и убеждённо, от всего уязвлённого сердца, что поверил бы и Станиславский в самые требовательные свои годы, — а ВП и подавно! Глядя чуть в сторону, ВП скупо боронил:
                — Вскопаю, хрен ли, ключи давай! — и зажил с тех пор на даче, одиноко и до самых белых мух (за что недавно устроившийся в цех моложаво-подтянутый, ироничный слесарь Эдуард, романтично величал его «наш Робинзон Крузо»), стоически экономя на себе все те деньги, что в последующем году, как в наскучившей игре, бросить которую никак не получается из-за вложенного в неё ранее, опустив глаза и краснея, Маруся раздавала по соседям.
                К слову сказать, именно тогда, взяв на себя, в духе тех выспренних лет, повышенные обязательства по возвращению долгов, включая погребальный фонд тёщи, ВП и повадился таскать помаленьку пряжу, а после, разбаловавшись привычкой быть при средствах, семье не подотчётных, втянулся на полную, и был, как в народе говорилось: «и сыт, и пьян, и нос в табаке!», что незатейливо выражало смысл частой, но малопонятной сентенции «жизнь, в целом, удалась!» — действительно, удалась, ежели особо не привередничать. Но ещё очень долгое время ВП находился в зените славы человека, за неполную неделю спустившего полугодовой заработок, — а подобное было далеко не каждому по плечу. В течении 2-3х последующих лет он регулярно уступал пытливым домоганиям соратников по цеху, жаждавших в очередной раз услышать волнующую воображение историю об его «крымских каникулах», — наверняка заставляя испытывать чувства, подобные овладевающим путешествующим падишахом, приземлившимся по причине ко!
 нфуза с ковром-самолётом в краю простодушных аборигенов и вынужденным за гостеприимство, сытный ужин и сиплое пение неказистой флейты из тростника, рассказывать у ночного костра изумлённым дикарям об изысканных, с танцовщицами, огнеглотателями, фокусниками и прочими представителями средневекового шоу-биза, пиршествах в его дворце с дальнейшими, утончённо-пряными удовольствиями на шёлковых постелях, — думаю, примерно так.
                И всякий раз всё начиналось почти одинаково: обычно по пятницам, ближе к концу смены, в преддверии законного, уговоренного с семьёй, загула, работяги плотно заседали в курилке, и кто-нибудь да вопрошал:
                — А расскажи-ка, Валер, как ты тогда на югах 6 сотен-то в лёгкую прох.ярил, а?— все одобрительно шумели, начиная рассаживаться поудобнее. ВП страдальчески заводил очи к серому, в разводах от частых протоплений, потолку, как бы сдержанно негодуя на Творца, за то, что он сподобился в неурочный, видимо, рыбный день, создать таких дебилов; откашлявшись, начинал повествование чуть недовольным, глуховатым голосом не до конца разбуженной Шехрезады. Разинув различной запущенности рты, пролетарии упивались сказанием о далёком береге всегда тёплого, парным молоком, моря; о загадочной радости ужина в одиночку за столиком плавучего ресторана, со страдающим рядом на заказ цыганом в шёлковой рубахе; о сладких, как мёд, винах и невиданных многоярусных салатах. А когда наступал черёд самой желанной, порнографической части рассказа, в курилке становилось необычайно тихо, а в широченных, сатиновых трусах у слушателей невыносимо жарко. Заговорщицки понижая голос, ВП описывал разнузданных, гораздых горячо «подмахивать», охочих до бесстыдных совокуплений, официанток; чувственные изгибы холёных тел приморских актрис, за свою жизнь ничего, «тяжелее х.я», не поднимавших; приглушённо-шёлковые нежности сочинских минетчиц, где главными были их нежные руки и припухлые, коралловые губы, — а примерные труженики, 20 лет кряду овладевавшие жёнами только при выключенном свете, поскольку вид добротных, фланелевых рейтузов, лишь приспускаемых для быстроты соития, мог выдержать не каждый, раздражённо вскакивали, сплёвывали и не веря, злобно шипели: — Вот, мудень, брешет-то! — после чего в большинстве своём уходили, унося смутную печаль и зависть к этому, отважившемуся забить на всех, а потому чуждому им, элементу. Да и ВП, сощурив, будто в винтовочный прицел, глаза и глядя коллегам в след, негромко, с неожиданной злобой, обнаруживая родство с пращуром, зарубленным будённовцами в Крыму осенью 20-го, бормотал:
                — Идите на х**, плебеи!
                Единственный, кто всякий раз высиживал до конца, искренне, словно слушая впервые, радуясь и от волнения посыпая штаны сигаретным пеплом, был пом/мастер подготовительного участка Иван Сергеич, в летах, крепкий, сутуловатый ветеран-артиллерист, сурового нраву и не попрекаемого авторитета, от чего-то жаловавший эту байку, как ребёнок любимый мультфильм, и всякий раз по её окончанию, срывавший с головы землистого цвета кепку, счастливо ею колотя по колену, и жизнерадостно вопя:
                — Во, Валерка, вот так отчудил, салага! Почитай, как в цирке, на манежу сделал выход…

                — 4 —

                Но прошли десятилетия, изменившие страну до неузнаваемости: поэтов на стадионах (а 60-е Лужники знавали и такое) сменили, шустро арендовав Дворцы ставшей никому не нужной культуры, пламенные проповедники кредитно-залогового счастья и хмурые от многочисленности, проводники в единственно им ведомые райские кущи, — однажды, средь таковых случился заурядный волнистый попугай — приведя тем самым оставшихся небольшим числом людей разумных в просветлённое состояние понимания, что полная жопа, о прибытии которой столько говорили, всё-таки явилась. Великая была страна — и грандиозным стало её крушение. На фоне декораций из всеобщего падения обычаев и нравов, пришли совсем другие герои, без тени смущения просаживающие целые бюджеты таких вот малых городов, как городок наших героев, в элитных борделях и пафосных казино, — что там почти невинные шалости вырвавшегося на юг пролетария, волею случая, почувствовавшего себя на 3-4 дня римским патрицием? Эти, не морщась, рвали!
  страну на куски. Ещё при жизни Кузьмич рассказывал, как по телевизору лицезрел заседание правительства младых реформаторов:
                — Смотрел я как-то, Семёныч, в «Мире животных» слонов на водопое, — так вот, чисто эти, из Кремля, — глаза тупые, но сразу видать — своё возьмут, не спросят! — с отточенным лихими лагерными годами знанием жизни, отозвался о невеликих «кормчих» страны старый жиган.
               Не признавая возраста, ВП продолжал жаловать спиртное в прежних объёмах — правда, из-за хлынувшего в страну заморского ширпотреба, спрос на шерсть изрядно упал, а комбинат перешёл на издевательские 5 рабочих дней в месяц, — но он и здесь нашёлся: внешне не расставаясь с недельной щетиной, внутренне стал приучать себя к совершеннейшему пойлу, в избытке завозимому спиртовозами с благословенных «югов», довольно скоро став похожим на обветшалый призрак чего-то некогда значительного, но столь давнишнего, что не стоило трудиться вспоминать. На излёте 90-х, окончательно спиваясь, он приобрёл черты несколько комично-рассеянного патриарха, растерявшего где-то в дальней дороге всю свою патерскую суровость: стал суетлив, неожиданно набожен — хотя так и не случилось в его жизни искреннего, истово-жаркого бросания всего себя Богу, — вечно он словно спешил за чем-то или, напротив, от чего-то убегал, так и не разобрав в хмельной дымке, что же она, жизнь, такое на самом деле; часто грустно и невпопад улыбался, при этом через раз употребляя невыносимо архаичное «ёк-мокорёк» — словом, без каких-либо изъятий уподобился волку, безжалостными побоями и диетой, низведённого до глумливой безобидности болонки.
                А умер ВП страшно. Решив закоптить украденную невесть где собутыльниками свинью прямо в дачном, чтоб не засекли, домике (после смерти тёщи он на удивление споро и ладно выстроил на участке справную домушку, приобретя, за время проживания в течении 2-х сезонов на Кости Морозова даче, привычку к внутренней свободе и свежему воздуху; самого Костю, полысевшего и располневшего, прошедшего огни и воды первых кооперативов и нашедшего призвание в необременительной, но крайне доходной торговле водкой на квартире по ночам, зимой 95-го, прямо на глазах обезумевшей от ужаса жены, прирежет кампания только откинувшихся с зоны «сидельцев», до самой глубины их «пацанских» душ возмущённых «нечеловечьей» наценкой, — чтоб «децил вразумить барыгу позорного, позабывшего берега» /цит. по протоколу допроса/), он перестарается с газовой горелкой и ожидаемо устроит пожар; но, странное дело — зная прекрасно планировку им же самим выстроенного домика, не сможет выйти — и сгорит до скорбной кучки обугленных костей. В отчёте было сказано: «запаниковав, не нашёл выход» – ой ли? Может, просто не захотел?
                Ведь тогда, в 1975-ом, на полузабытом сочинском побережье навсегда исчезнувшей страны, он сделал свой выход, единственный и неповторимый — настоящий выход пом/мастера.


Рецензии