Михалинские рассказы

Историю не повернуть, и жизнь не остановить. Бежит она полноводной рекой, уносит с собой последнюю память о бывших еврейских местечках. Изменяет их до неузнаваемости. Вы спросите: кому нужна эта память? Мне! Может быть, вам, вашим детям и внукам. Эх-х, зря качаете головами. Вы сегодня живете в Израиле или в Америке, в Германии или в России? Вполне успешны? Жизнь наполнена работой, встречами, поездками? Тогда почему иногда вспоминается прошлое? И разве важно, что? Бывшее местечко, старая синагога или молодость? В первые годы репатриации я ничего не вспоминал, у меня все куда-то ушло…
– Я в другой стране, зачем мне прошлое? – говорил сам себе.
Но с годами прошлое стало воспоминаться все чаще. Трижды приезжал за прошедшие четверть века в Михалин. Бродил по пыльным улицам и, словно наяву, видел живших здесь когда-то евреев. Видел их лица, жесты, мимику, улыбки. Слышал их смех…Оживали в памяти юмор и грусть, лукавство и шутки бывших соседей.
Мои михалинцы, чем-то напоминающие героев Шолом-Алейхема, будто окружали меня. Я ходил от одного дома к другому, от улицы к улице, наполняя свой блокнот записями. Невероятно! Через годы я все вспомнил. Правда, сегодняшнее местечко было бледной копией прежних, довоенных местечек. Ни синагоги, ни еврейской школы, а самое главное, без вечно спешащих и вечно спорящих, непоседливых и неутомимых его жителей.
Еврейское местечко в конце 1950-х годов представляло собой всего десяток еврейских семей. Это все, что осталось… Чудом уцелевшие осколки массово уничтоженного еврейского народа, евреи налаживали свою жизнь. А она была нелегка!
Вы спросите, что помогало? Я вам отвечу - юмор и надежда на лучшее. Хотите, расскажу о последних евреях Михалина? Я ведь оттуда, из самой глубинки… Приготовились? 
Тогда начнем. Тем более, что герои моих рассказов не вымышленные люди. Кое-кто узнал бы в них и себя, но, к сожалению, уже нет с нами... никого нет.

Михалин – золотое дно

 – О-о, да ты не знаешь, что такое Михалин?
– Залманэ, ты знаешь?
Зяма Любан, рыжеволосый, огромный, не расстающийся никогда с пугой (как-никак хранитель всех заводских коней), обращается к моему деду Залману. Залман что-то хмыкает в ответ, не зная, что сказать. Зяма присаживается поудобнее на скамейке, обнимает меня своими громадными руками
– он только что ими ласкал коней – и, наклонившись, говорит:
– Михалин – это золотое дно, запомни это, аидише  кинд (еврейский мальчик).

Я только что приехал из села Красавичи. Впервые приехал в гости к деду, и все для меня здесь непривычно и ново. Посреди комнаты на электрическом проводе, обвитом клейкой лентой, на которой намертво застыли мухи, висит маленькая лампочка. Но свет от нее льется по всему дому.
В Красавичах коптит керосиновая лампа. Да разве только у нас? У каждого селянина. Лампа стоит или на столе, или ее на подставке прикрепляют к стене. Лампу берегут, как зеницу ока.  Мать газеткой ее протирает и, наконец, торжественно ставит на стол. Чаще всего, с разбитым стеклом, вверх которого обклеивают бумагой. Ведь стеклом не запасешься, то упадет, то треснет – слабое, хрупкое оно! Рядом с лампой еще можно что-то разглядеть, а дальше к порогу – потемки….
В Михалине – совсем другое дело. Хоть лампа вместе с проводом и обгажена мухами, но светит шикарно! Смотрю на нее и думаю: нужно завтра с самого утра поискать золотое дно, о котором проговорился Зяма. Может, дед подскажет, где оно? Думаю, вот будет радость для всех в Красавичах: маминых подруг по школе Демьяновны и Безносенки, для Степы, учителя физкультуры, для соседа Сеньки Прудникова, для всех-всех красавлян. Привезу что–то с золотого дна домой. Заявлюсь в сельмаг и скажу сердитому завмагу: «Хватит говорить, что нет муки. Привези ее много-много и раздай. По наволочке каждому, чтобы всем хватило».
Что еще?
Есть у нас в деревне Миколиха. Самая бедная, солдатка, трое детей. Заходишь в дом. Но вначале – сарай со скотиной. Переступаешь порог, а пол в хате такой холодный-холодный – земляной. Нет денег у солдатки на деревянный пол.
Что еще, если найду золотое дно? Обязательно помогу ей сделать деревянный пол, чтобы мои младшие братья могли играть внизу, а не только сидеть на печке.    Нужно еще дорогу проложить от города до Красавичей. Сейчас – одна грязь. Грязь непролазная. Сядет Миколиха, у которой мы квартируем, на лавку и накручивает на ноги онучи (что-то в роде портянок). Обувка – лапти. Старые лапти – на ноги, а новенькие, еще пахнущие свежестью, – через плечо. А что будет потом?
Колобком, колобком покатятся все из села Красавичи в город по новой дороге.
– Деду, деду, – наклоняюсь к его бороде, – просыпайся. Где в Михалине золотое дно? Идем, идем быстрее.
Дед будто этого и ждал. Фуфайку на плечи, два ведра в руки, одно – мне.
– Пойдем, пойдем, Галик, – так он меня всегда зовет (от Алика, как называют в семье).
Утро. Над Михалином еще не рассеялся туман. По обе стороны – сад. Антоновки, налитые, зеленые, свисают до земли. Под неодобрительный взгляд деда срываю два яблока. Одно жую по дороге, второе – на запас. И чего он, думаю, смотрит косо? Сколько здесь этих антоновок? Целый сад! А у нас в Красавичах – ни яблочка. Квартира не наша. Что-то, конечно, посадили, когда еще вырастет? У соседей все загорожено, а в вверху торчат острые колья.
– Дед, дед, сам живешь возле золотого дна, а недоволен, что два яблока сорвал, – думаю про себя. – Ну, ничего, мне бы только узнать, где оно, золотое дно? Поделюсь с ним, конечно. Поделюсь!
   Первый сказал про золотое дно Зяма. И ему нужно что-то дать.
Рядом спускаются по дороге женщины и мужчины. Все – с ведрами. И все – спешат!
– Ну-у, и они узнали про золотое дно? И они его все ищут? – злюсь на них.
Вот и закончился колхозный сад. Густая трава колышется на ветру. Полевая дорога поворачивает налево, где за озером соседняя улица. Прямо – несколько рядов столбов. На них – широкие желоба, по которым течет вязкая желто-золотистая жидкость, попадая дальше в кормушки откормочной фермы. Переливаясь через края в канаву, она заполняет ее.
– Галик, ты спрашивал, где в Михалине золотое дно? Вот оно!
– Оно? Эта жидкость, над которой поднимается теплый пар? Совсем не похоже на золотое дно. Совсем не похоже.
Дед наполнил ведра.
– О-о, какая бражка! Сам бы выпил, да коровка не простит. Мы коровку накормим-напоим, сколько молока будет! – говорит дед Залман.
Я тащу свое ведро с бражкой. Рядом топает знакомый мне Зяма.
– Ну как, золотое дно? – смеется он. – Залманэ, не опоздай, сегодня будем распахивать землю за садом, – кричит кто–то через дорогу.
– Это Эли. Не дай ему поесть, дай постоять за плугом, – говорит Залман.    Его лицо становится добрым, точно, как у моего отца. Вот только, если отмыть деда от бражки – и руки, и бороду, – будет еще больше похож.
Мы поднимаемся по дороге вверх. Над Михалином уже взошло солнце. Колечки дыма над домами, все тоньше и тоньше.
– Моя Ханеле справилась, – довольно замечает Залман, видя, как над крышей его дома дымок почти не вьется.
Я думаю, что снова мы будем в Красавичах без муки. Из чего мама будет печь хлеб? И новой дороги не будет. Те же лампы останутся в наших домах.
Прошли годы, я снова в Михалине. Мне кажется, что окна бывшего нашего красного домика чем-то похожи на глаза … нашей мамы. 
На такие мягкие еврейские глаза – грустные и все понимающие. Почему грустные окна бывшего нашего дома? Почему грустные окна других бывших еврейских домов? Вы что, не понимаете? Тогда я вам отвечу! Мы ведь в них жили поколениями, срослись с ними, стали одним целым. Дома стали даже чем-то похожими на своих хозяев. И вот… мы уехали отсюда навсегда! А если я открою калитку? Увижу отца, мать, братьев? Услышу вечный вопрос: «Ехать нам надо?»
– Надо, надо! – начнет отец бить в ладоши.
Мне это кажется? Или нет? Мои уже все уехали отсюда давно, а я вернулся в местечко через 25 лет. Возле домов – рассохшиеся скамейки, на которых сидели старые евреи. На голове каждого из них – картуз. Живя в Белоруссии, они не носили кипы, но с непокрытой головой не ходили.
На исходе пятницы мой дед Залман выходил на скамейку возле дома. Для него начинался шабат. Не было ни синагоги, ни праздничной белой скатерти, ни торжественного ужина, но он всегда был в белой рубашке. Ну, что из того, что она стиранная-перестиранная? Все равно, годами он в ней встречал субботний вечер. С нетерпением посматривал на небо, когда же на нем загорится субботняя звезда? Как только она появлялась, приглашал нас на белый батон вместо халы. Где она была в наших краях и в то время?
Евреи-балагуры, шутники ушли один за другим. Сад, что каждую весну радовал белым цветением, исчез. Вместо него – новые жильцы. Я хочу подойти к ним и рассказать о тех, кто здесь жил и как хотел найти золотое дно. Только теперь я понимаю, что настоящим золотым кладом были старые еврейские жители Михалина, которые чудом остались после войны.
К селу Красавичи давно сделали дорогу и провели электричество. Моя детская мечта о помощи так и осталась мечтой. А я – сегодня старше своего деда Залмана, везде ищу его следы. Каждый раз, когда я приезжаю в местечко, над ним вижу… дым колечком. И каждый раз мне улыбается субботняя звезда.
Только не пойму, почему она такая грустная, как и окна наших бывших домов.
 Или мне так кажется?

Рыжик со взрослым
именем Феликс


Скажите, какие бывают евреи? Богатые и бедные. Правильно, но это полный ответ. Как и все люди – старые и молодые, добрые и не очень и т. д. и т. п.
С этими утверждениями можно согласиться отчасти. Но я бы евреев разделил на брюнетов и на… всех остальных. 
– Папа – гыжий, мама – гыжий, гыжий и я сам, всю семью я узнаю по гыжим волосам, – скачет на одной ноге с высунутым языком михалинская девчушка. Идка, у которой волосы, как солнце, – золотые-золотые, а сама она усеяна – и лицо, и руки – сотнями маленьких золотинок, только зло посмотрела на подружку.
Малышка крутанулась и умчалась домой, боясь получить подзатыльник. Очень уж сердитой была сегодня ее старшая подружка. Раньше только хохотала над этой песней, даже подпевала, когда они, вскарабкавшись на незаконченный сруб, болтали босыми ногами. Нет, Идка сегодня была явно не в духе. Выскочила на улицу, кому-то сердито погрозила пальцем и даже прикрикнула. На что уже сама была оторви-голова и забияка, но раньше такого себе не позволяла. Никогда.
А сейчас забежала в дом, тут же выскочила оттуда на крылечко и громко заплакала. На весь Михалин. Атаманша Идка плакала, не стеснялась никого, размазывая слезы руками по лицу. Она не знала, что делать, но знала, что ничего не делать тоже нельзя. Сама она могла только плакать.
В комнате лежал ее младший брат, избитый, с синяками по всему лицу. Его рыжие волосы свалялись в какой-то грязный колтун. Он стал будто еще меньше, но глаза расширены, в них – ужас происшедшего. Мать Сима причитала, заламывала руки. Отец Зяма только смотрел из-под бровей и постукивал об пол каблуками сапог. Старший сын Фима нагнулся к младшему:
– Кто тебя так?
– Ленька.
– За что?
– А я знаю?! Вначале обзывался, как всегда. Ребята захохотали, а он стал бить.
– И никто не заступился?
– Он же старше всех.
Фима знал Леню. Он жил в маленьком домике с матерью. Злобился на всех, хотя был одним из старших в Михалине, уже начал работать.
Зяма покачал головой, вспоминая, как бежал из Милославичей во время войны, как надеялся, что теперь-то в еврейском Михалине его детям будет спокойно. Только евреев в Михалине осталось всего несколько семей, и те мозолили глаза некоторым.
Фима вскинул голову и вышел из дома. Высокий, крепкий, рыжий-рыжий, сейчас он был почти черным-черным. Он знал, что делать, знал, куда идти. На большак, на березовый большак. Там, где корчился от боли его младший брат под ударами местного бандита, уверовавшего в то, что он здесь сильнее всех.
Вечер наступил рано, березовые сережки щекотали щеки и лоб, когда он прислонился к дереву. Фима хотел только одного: спросить, в чем провинился младший брат и за что его так избили? Но руки уже чесались отомстить.
– Стой. Поговорить надо, – задержал Фима великовозрастного детину.
– А-а, ж-ы-ы-д, и ты хочешь по морде? – сразу же озверел он.
– Переговоров не будет и пощады тоже, – жестко ответил Фима, сбивая его с ног.
Не знал Ленька, ой, не знал, что этот Фима с огненной гривой качал мускулы в конюшне, и именно лошади приучили его к мгновенной реакции и быстроте, когда он, ухватившись за холку, мчался на конях по зеленым лугам Михалина. Просчитался обидчик, ой, как просчитался. Напротив него стоял не робкий паренек, а боец.
Поздним вечером, когда Михалин спал после трудового дня, Фима сошелся один на один с бандюгой.
– Не обижай маленьких! Не обижай, а евреев тем более, – вкладывал эти слова в свои сильные кулаки.
– Что с тобой? – заволновался Феликс, наутро увидев ссадины на лице брата.
– Да ничего, все нормально. Ленька будет тебя обходить теперь за 100 километров.

Вскоре Ленька уехал из Михалина навсегда – избиения малолетки не простили ему ни соседи, ни друзья. Да и ходить под зорким взглядом Фимы ему было малоприятно. А маленький рыжик со взрослым именем Феликс стал красивым статным парнем. Еще много лет он приезжает в Михалин: вначале курсантом военного училища, а позже лейтенантом, майором, подполковником. А потом навсегда оставляет родной Михалин, который ему часто снится долгими немецкими вечерами.
– Ты даже не представляешь, как бы я хотел получить твою книгу о Михалине, – пишет он мне, вспоминая, конечно, свой дом, окруженный сливовым садом, родных и менее всего тот дикий случай.
Ты уже извини, Феликс, что я напоминаю тебе об этом. Но теперь ты знаешь, как поступил тогда твой старший брат.

Масей и Цыля

– Цыленька, Цыленька, ты посмотри, кто к нам пришел!
Маленький, худенький с острым подбородком, поросшим сединой, поднимается мне навстречу Масей. Хочет шагнуть вперед, но на пути стоит раскаленная железная печка с трубой. Чтобы не обжечься, он машет рукой, мол, проходи здесь.  Но здесь, т.е. справа, стоит железная кровать. Слева – небольшой кухонный столик. Хозяина это не смущает. Он не стесняется своего убогого жилья. Другого жилья никогда не имел и не видел. В годы войны слабый и больной Масей трудился в тылу на тяжелейших работах, где потерял последнее здоровье.
Стеснительная женщина по имени Цыля, бывшая машинистка из военного госпиталя, при первой встрече, увидев его измученную улыбку, долго не раздумывала. Оба случайно выжили во время Катастрофы. Оба одиноки, а вместе – опора друг другу. Создали семью. Правда, в городе жил родной брат Гриша, а у нее – какая-то племянница. Но это же не своя семья?!
С этого момента каждый из них был не одинок. Стали жить вместе. Не просто жить – дышать вместе! Чувствовать вместе все, что и кто их окружает. А окружали их в местечке несколько еврейских семей и понаехавшие после войны в Михалин белорусы.
Наскребли какие-то гроши, купили небольшой сарайчик. Разобрали, и на его месте поставили хатку. Она была самая маленькая не только в местечке, но и в окрестных селах. С низкой крышей, залатанной рубероидом, с подслеповатыми окошками и крошечным коридорчиком. Но Масей и Цыля были довольны своим жильем. Еще как довольны! Все свое, что хочу, то и делаю. Когда хочу, тогда и встаю…
– Алинька, проходи, проходи, Алинька, – приглашает меня Цыля, появляясь откуда-то из темноты. Она ко всем обращается так ласково. Глаза добрые, свои. Как у моей мамы.
– Ой-вей, ой-вей, – качает головой Масей, – хорошо живет еврей, хорошо живет еврей!
Цыля не понимает, что он имеет в виду. Для нее – все хорошо! Домик маленький, но свой. А был бы больше – и ставить нечего. И топлива нужно было бы больше, и воды, чтобы чаще мыть в доме.
– Цыленька, у нас есть марципаны для нашего гостя? – смеется Масей, а глаза, если посмотреть вглубь, влажные.
– Что он смеется и плачет? – думаю я.
Хочу вспомнить, где и когда я видел такие глаза. У мамы. Да! Она, как заведенная. С утра до вечера. А вечером, когда валится с ног, смотрит на нас такими же глазами. Где еще я видел такие глаза? Где? У кого? У цыганки… Да, у цыганки.
В село Красавичи, где мы жили в пятидесятые годы, как-то забрела цыганка. В цветастых шалях она шла от дома к дому и громким гортанным голосом предлагала погадать.
– Давай ее погоним отсюда, давай, – предложил задиристый Федя, и его на лице запылали веснушки.
Погнали! По пыльной дороге. Впереди – Федя с собакой. Я, тогда дошкольник, бежал вслед за всеми, не понимая, куда и для чего. Когда догнал тех, кто был впереди, увидел, как цыганка прислонилась к забору, выставила вперед руку и что-то говорит. Сбросила с себя шаль, тяжело дышит.
– Она совсем не страшная, не похожа на ведьму, как говорили соседи, – рассуждаю я про себя. – И волосы черные-черные, как у мамы! Ни у кого в селе я не видел таких черных волос. И вообще она больше, чем другие, похожа на маму, – думаю я и делаю шаг к цыганке, чтобы как–то ее защитить.
– А ты что с ними делаешь? Не ходи с ними. Не ходи, – вдруг она мне грозит пальцем. И прямо сверлит своими глазами. Глазами, полными слез.
– Цыганку пожалел, цыганку пожалел, – смеются надо мной пацаны.
Где еще я видел такие глаза, как у Масея? Где?.. Да-да, помню. Когда в селе Красавичи празднуют Пасху, и вся детвора высыпает на выгон в новых сатиновых рубашках, которые парусами вздымаются от ветра, именно тогда приезжает Лейба. Он живет в большом местечке. Весной, когда подсыхают дороги, всегда приезжает к нам. Вот и сейчас на своей повозке, которая дребезжит, как пустая бочка, он въезжает в Красавичи. Мы бежим за ним с криками: «Тряпки, кости, ведра, медь, начинает Лейба петь!» И так во второй раз. И в третий. И без конца…
Лейба берет все: тряпки, тазы, всякую рухлядь. Дает желтые медяки и обязательно свистки. Принимая от меня какой-то пакет, он вдруг встрепенулся, будто его ударили. Видимо, увидев меня, черноволосого еврейского мальчугана в сельской глуши среди белоголовых сверстников, он поразился больше всего.
– Вот тебе свисток, вот еще свисток, вот еще, – одарил он меня, поглаживая по голове.
Да-да… В его глазах такие же слезы, как у цыганки, как у Масея. Такие же! Не знаю, почему мне это все вспомнилось. Не знаю. Видимо, похожие судьбы у этих – людей. Нелегкие судьбы…
За окном завывала метель. Колючий снег бил по стеклу. А мы едим марципаны. Вы не знаете, что это такое? Тогда я вам расскажу, какие марципаны подает Цыля. Подает на небольшой тарелочке. На крошечном столике – несколько картофелин в мундире, щепотка соли и пара кусочков хлеба. Всем видом хозяйка показывает – чем богаты, тем и рады.
Мы недавно переехали в Михалин из села Красавичи. Мать потеряла работу в школе, а с отцом, инвалидом войны, на новом месте вообще никто не хочет разговаривать. Даже молодые, здоровые не могут найти работу в райцентре.
Я беру половину картофелины, а хлеб? Хлеб не могу. В начале шестидесятых годов в Белоруссии были большие перебои с хлебом. Люди часами стояли в очередях. Падали в очередях, чтобы дождаться буханки хлеба. Черного, клейкого, непропеченного хлеба. Вот в такой очереди и я вчера стоял вместе с Цылей. Стоял три часа. После этого я мог протянуть руку за хлебом? Зачем он нам? Мы снимаем кожуру с картошки. Цыля испекла ее в печи, на углях. Ой-ой, какая она румяная! А если еще солью приправить? Скажите, есть что-то вкуснее на свете? Нет, нигде нет!
– Кра-со-та, – качает головой Масей. На его седой бороде подпрыгивают картофельные крошки, словно танцуют.
– Ой-ой-ой, – заливается от смеха Цыля.
Я раньше не замечал, какая она красивая. Белое лицо, черные брови, длинные черные волосы. Так напоминает маму.
Масей, закончив трапезу, тихо напевает «Ой-вей, ой-вей, хорошо живет еврей». Делает перерыв на песню, когда очередной маленький гвоздик берет за шляпку губами. Простите, я же вам не сказал, что Масей – наш местечковый сапожник. Я принес ему свои кирзовые сапоги, которые мне служили не первую зиму. Батя купил их на вырост, чтобы я сам поносил несколько лет, а потом еще и младшим братьям передал. А сапоги взяли, да и развалились – подметка отскочила.
Масей достает изо рта гвоздик и затягивает свою песню «Ой-вей, ой-вей…». Забьет один, второй, третий гвоздик… Примерит подметку. Цыля сидит возле теплой печки, но замечаю, будто ждет чего-то. Смотрит настороженно то в окно, то переводит взгляд на дверь.
Не понимаю. Думаю, кто-то еще должен принести обувь в ремонт? Хоть бы мои сапоги успел подбить…
И в этот момент по стеклу посыпался град. Цыля побледнела. Масей покраснел:
– Опять не дадут сегодня спать. Кто-то бросает снежки в окна. Постоянно бросает.
– Масей как-то вышел в темноте на улицу и получил в лицо несколько ударов, – говорит плачущим голосом Цыля.
Я выскакиваю на улицу – вдали чернеют убегающие фигурки. Никого не узнаю. Но ведь не приходят сюда бросать снежки из соседних сел или из города? Только те, кто живет рядом, издеваются над парой немолодых евреев. Кто-то из тех, кто ходит вместе со мной в школу. Кто-то возвращается вместе домой. Но кто?
Проходят годы. Мы взрослеем. Уезжаем учиться. Масей и Цыля приходят нас провожать.
Мы приезжаем на каникулы. Масей и Цыля приходят нас встречать. Уходим один за другим в армию – они сидят за нашим столом. Возвращаемся домой – они радуются вместе с нашими родителями.
Своих детей у них не было, но они знали наших жен и детей.

Когда мы уезжали, долгими осенними и зимними днями Цыля сидела вместе с нашей мамой на скамейке в саду. Радовалась вместе с мамой, когда в заснеженную калитку стучал почтальон и приносил письма. Вместе читали, вместе веселились, а потом наперебой пересказывали новости отцу.
Мы были частью жизни Масея и Цыли, а они – нашей.
И вот опять лето. Снова полон гостей родительский дом. И Цыля здесь! Среди нас. Среди детей и внуков! На столе – большая тарелка вишен, смородины, яблок. Все едим. И Цыля с нами как член семьи.
– Все, я домой, – поднимается она с места.
Мать, недолго думая, дает ей сливы, смородину. А Батя – человек, широкая душа, как его называет мать, ставит в сумку еще и банки варенья. Домой Цыля возвращается не одна! С нами!
В молодости высокая, стройная, она согнулась, как вопросительный знак. Выбрасывает вперед свою палку, а потом сама семенит за ней. Увидит встречного, радостно улыбается, подняв голову с развевающимися седыми волосами.
– Добрый день, Настенька, – открывает свой щербатый рот.
– Добрый день, Сашенька, – продолжает дальше.
Не ждет их ответа, да они и не отвечают. Кто она для них? Бедная, старая еврейка… Одна из последних местечковых евреек, которые как–то задержались на земле.
– Не отвечают и не надо, пусть только окна не разбивают, – шепчет Цыля.
– Продолжают?
– Ага, – кивает Цыля.
Зимой летят снежки, летом – камни. Узнала, что бросает соседский Антон. Думала, подрастет, женится, и все закончится. Но нет, теперь продолжает бросать его младший брат со своей ватагой. Брат подрастает, а сын Антона уже крутится возле окон.
Слушаю ее и думаю: «Годами, десятилетиями издеваются над бедной семьей. Местные евреи хотели вмешаться, но Цыля просит, не надо, мол, хуже будет. Нужно по закону». Обращается в милицию, а там только посмеиваются.
– У тебя есть доказательства или фотографии, что именно эти люди разбили тебе окно?
– Нет.
– Уходи или заплатишь штраф за клевету.
Идем с Цылей по местечку, которое ей стало родным. Палочка впереди, за ней шаг. Снова палочка впереди, снова шаг! На лице – улыбка. В глазах тихая радость! Пусть хоть на миг увидят все, что она не одна. А я тоже  вижу Цылю. Только другойдругую. Не сегодняшнюю. А ту, которую увидел в первый раз….
Открылась дверь, и в дом вошли мужчина в поношенной солдатской одежде и женщина в каком–то старомодном платье.
– Давидка, пришли познакомиться с твоей семьей, – произносит женщина.
– А я вас сразу и не узнал – говорит отец.
Чувствуется, что они надели самое лучшее – ведь в гости пришли. Худые, с горящими глазами, с быстрыми движениями, чем–то напоминающие наших родителей.
Когда мы жили в Красавичах, к нам часто заходили соседи. Но они были другие: светловолосые, степенные, с большими руками, в кожухах.
– Мама, кто это, кто? – налетели мы на нее, когда Цыля и Масей ушли домой.
– Это, – мать замялась на минутку.
– Это, дети мои, евреи, – быстро нашелся отец, – такие же, как мы.
Я уже знал, кто такие евреи. Мне в Красавичах не давали проходу, спрашивая, кто я? Еврей или жид?
– Я, еврей, – несколько подумав, отвечаю сельской ребятне.
– О-го-го, о-го-го, – катаются по земле от смеха мои, будто бы друзья, с которыми я играю в лапту, – сдохнешь скорей, сдохнешь скорей!
Я, конечно, не хотел сдохнуть. И быстро добавляю, что я жид, жид! Еще больше они катаются по земле, давясь от смеха из-за того, что я сам себя обзываю.
– Будешь долго жить, долго жить, – выдают они мне расшифровку этого слова.
И я смеюсь с ними. Значит, правильно угадал! Правильно! Не ошибся. Сколько мне тогда было? Лет пять-шесть, не больше!
Словом, в этих двух неказистых людях мы увидели первых евреев в своей жизни. Конечно, кроме нас самих.
Незаметно подходим к домику Цыли. Он стал еще меньше. Высокий кустарник окружает его со всех сторон. Осталась только маленькая тропинка. Но в доме ничего не изменилось. Та же железная печка. Тот же маленький столик. А Масей? Он поет свою песню «Ой-вей-ой-вей», улыбаясь беззубым ртом. Правда, обувь в ремонт мало кто приносит. Но он сидит и ждет. Все наготове – дратва, гвоздики, подметки.
Проходят еще годы. Еще годы… Цыля – в черном платье. В черном платке. И сама черная. Согнутая – страшно смотреть – заламывает руки.
– Нет Масея. Нет, нет, нет. Все закончилось, все, все…
К кому ей прийти в горе? В чей дом? Она и раньше редко заходила в дома белорусов. В еврейских домах ее тоже особо никто не принимал. А сейчас вообще никто не хочет смотреть на старую развалину.
Молчит мать. Молчит отец. Что скажешь? Дождь сильно стучит по крыше, по окнам. Будто злится
на несправедливость.
– Ну почему Бог, даже, если ты и Бог, забрал Масея? По-че-му? Он ведь никогда и мухи не обидел. Жил тихо-тихо, ел мало-мало. Только дышал – никому не мешал
Окно разбивали – закрывал раму подушкой. Палкой колотили в дверь – ждал, пока устанут. Другой бы встал, пересчитал ребра обидчикам. Но это же соседская ребятня! Как посмотреть завтра в глаза их родителям? Дети балуются, некуда девать энергию. Одно им было веселье от скуки: кто быстрее попадет в окно.
– Масей был такой, какой есть, но он имел право на жизнь. Имел.
– А сейчас его нет, как не было, – рассуждает Цыля.
 Цыля приходит к нам каждый день. Тоскливо ей одной дома, куда ни посмотрит – везде будто бы Масей. Частенько уходит в город. Через сугробы. Когда была возможность, просила подвезти. Но чаще пешком. В снег. В дождь. Цыля спешит, просит помочь родню. Нет, не деньгами – содействием, участием. Спешит поставить памятник Масею. Все сбережения тратит на этот памятник. И какая-то просветленная, гордая, сообщает об этом при очередной встрече.
– Я поставила памятник Масею! Это была моя самая главная задача. А сейчас мне уже все равно, все равно.
В следующий раз мы увиделись с Цылей в Доме престарелых. Она сидела на кроватке. Маленькая, согнутая, привыкшая ко всему. Ожидающая только смерти. Единственная еврейка на весь Дом престарелых.
– Что мне теперь? Какая разница, как меня называют? Все мы здесь на пороге, – приговаривает она, такая сухонькая и седая. Волосы, словно пух.
– Вот фрукты из местечка, вот варенье мама передала, – сообщаем ей. И ее лицо оживляется.
– Как Иринка? Как Давид? В местечке много яблок и слив? Лето! А мой домик? Мой домик еще стоит, стоит? – без остановки спрашивает Цыля.

– Иногда меня навещают родные. Но это же не рядом, – будто оправдывая их, говорит Цыля.
 Ее похоронили на местном кладбище. Нет, не на еврейском кладбище. И не по еврейскому обычаю. Памятника на ее могиле нет. Ничего нет. Нет памятников даже на могилах других умерших. От них родные отказались еще при жизни. Что же говорить о Цыле, у которой были только дальние родственники.
На городском кладбище я не нашел могилы Масея. Столько лет прошло?! Как будто их и не было. Ни Цыли, ни Масея.
– Пусть мой рассказ станет им памятником, – думаю про себя.
– Да, Алинька, да, – словно слышу шепот Цыли.
Слышу, как Масей тихо затягивает песню:
«Ой-вей, ой-вей, как же может жить еврей, как же может жить еврей?»
Совсем другие слова.

Совсем другие. Может, он и раньше так пел, а я не слышал. Не слышал. Не слы-ша-л-л…

Звезды над Михалином


Наша местечковая ребятня, воспитанная улицей, была далекой от аристократических манер, не заботилась об этикете и нормах поведения.
– Идка, плюнь на грудь! Без моря жить не могу, – подбегает к рыжеволосой девчушке, которая не может стоять на месте от своей энергии, Левка из соседнего дома. Только что он выскочил из круга, мячом выбили. Как бы ответила воспитанная горожанка на такую просьбу? Ушла бы домой в смущении. А что сделала Идка из местечка? Правильно! Она сделала то, что он просил, – плюнула. И так красиво, что надо еще уметь!
Хохочет Левка, вытирая грудь. Хохочет вся местечковая братия. Хотел бы обозвать ее, крикнуть в ответ что-то резкое, но где там. Крутнулась раз-два на пыльной дороге и умчалась куда-то. А вечером заявилась, будто ничего и не было. Дома рядышком, через дорогу.
– А-а у вас гости? – видит незнакомого человека.
– Да, проходи, Идка, проходи, – приглашает Малах.
Рыжая бестия, заскочив в дом, незаметно моргает, рожицы корчит Левке, мол, побежали на улицу, в городки некому играть. Дети убегают, а Малах смотрит-не насмотрится на своего брата.
Гость постукивает костяшками пальцев по столу и молчит. Не знает, что сказать. Водит глазами по дому. Простенькие занавески на окнах. Из мебели – стол, несколько табуреток, старенький шкаф, кровати да печка.
– Да-а, – говорит гость.
Хочет что-то добавить, но сильно сжимается сердце. Знал, что брат живет нелегко, но, чтобы так… Будто прочитав его мысли, Малах придвинулся к брату, приехавшему издалека.
– Да мы нормально живем. Без хлеба не сидим. Бульба и молоко – вволю. Скотины полно. Я не последний человек в местечке! Заведующий фермой. Это и определенная власть, и положение. Дети растут, поднимаем их с женой.
Они вышли на улицу. В двух шагах, хоть глаза выколи, ничего не видно. Вдалеке светятся огни.
– Это моя ферма. Я на ней много лет заведующим, – говорит Малах, поправляя волосы.
Сам крепкий, твердо стоит на ногах, руки, как маленькие лопаточки. Если сожмет – не отпустит. Всю жизнь прожил в местечках. До войны – в местечке Милославичи, после войны – в Михалине. Не считался ни со временем, ни со здоровьем. А что видел в жизни? Только работа, работа, работа. Правда, кто не встретит на улице, почтительно здоровается: «Лейбович, доброе утро». И так целый день. Если вдруг что случится на ферме, начальство – к нему, все к нему.
Малах еще раз взглянул на далекие огни фермы, одобрительно крякнул и предложил: «Пойдем к столу, там еще не все выпили».
Выпили, еще раз выпили, хорошо закусили. На столе все свое, крестьянское! Павел понимал, что Малах доволен своей жизнью. Так здесь живут все. И даже намного хуже. Есть те, кто хлеб видит не каждый день. А у брата возле дома нетронутые бурты. Не то, что у соседей, у которых ни бульбинки. Словом, крепкий хозяин.
В доме тихо стучали часы. На улице залаяли собаки. В окно вливался свежий поток воздуха. Идиллия…
– Завтра я тебя познакомлю с нашими лесами. Грибы, ягоды…Ты же любил их собирать в детстве? – спрашивает Малах, чувствуя, что брата что-то гложет.
Примеряет мундир, который привез ему Павел. Любит военную форму. Натянет на себя гимнастерку, брюки, поверх неширокий командирский ремень. Сразу видно, что «не принеси-унеси», а важный человек. На столе только бумажки от гостинцев – все расхватала детвора!
– А дальше что? – думает Павел, – по конфетке, шоколадке.
Здравствуй и до свидания. Был дядька и уехал. Все. Нет, нужно что-то предложить! Жизнь Малаха изменить нельзя. Но жизнь детей? Детей можно, особенно мальчишек. Сам шибко не грамотен. Но столько уже лет служу в армии старшиной. Нелегко, конечно! Но сытый, накрытый и не в местечке.
Утром племянники опять налетели на него. Загорелые, с облупленными носами, веснушки так и пляшут от радости на их лицах. Хлопцы, видно, не маменькины сыночки. Жилистые, закаленные, своими босыми ногами измерили вокруг все местечковые стежки–дорожки. Павел прижимает к себе мальчуганов, хоть до этого ни разу не видел, но увидел в их глазах, почувствовал во всем теле что-то свое, родное, кровное. Такие же, как он и Малах, с выразительными чертами лица, длиннорукие. Ходят вперевалку. Светловолосые, сразу и не скажешь, что еврейского рода-племени.
– А что, если, а что, если? – вдруг нашелся у него ответ на тот вопрос, мол, чем я могу им облегчить жизнь, как вырвать из местечка? Это раньше, до войны и после нее, местечко для евреев было надежным якорем в море бурлящей жизни. Теперь время больших городов. Еврейские местечки – для отживающих свою жизнь стариков. Для тех, кому трудно отсюда сняться.
– Вот что, мои гвардейцы, – обнял своих племянников, – не пойти ли вам в военное училище? Нелегко будет, даже трудно. Но вам-то после местечка? После такой закалки будет намного легче, чем городским. Будете на государственном обеспечении – кормежка, одежка.
Младший Лева жалостливо посмотрел на маму и шмыгнул носом.
– Ну, ну, еще генералом будешь! Почему бы и нет? Конечно, будешь! Только вначале школу закончи. И хорошо!
Лева подошел к маме, обнял ее. Меньше его только сестра Аня. Из дома – да в военное училище? Люба неодобрительно посмотрела на гостя.
– Армия на всю жизнь. Ты это уже загнул!
А Малах принарядился в поношенную, но еще в очень хорошую военную форму, подаренную братом. Прошелся по дому в добротных армейских сапогах. Топнул ногой раз, два. Поправил широкий ремень. Подморгнул, как заговорщик, брату:
– Почему бы и не пойти в военное училище? Ведь после него – они должны быть только полковники-генералы. И не меньше!
Сыновья засмеялись, зашмыгали носами и, блестя голыми пятками, побежали на улицу.
– В колхозные амбары завезли свежее сено. Какие норы там можно сделать и прятаться друг от друга, – шушукаются по дороге.
Время шло. Дети подрастали. По дороге в школу Лев обязательно заходил за своим одноклассником и другом детства Яковом. Он посильнее его в математике, физике и идет на медаль. Но Яша меньше всего думает о медали.
– Левка, осталось 20 минут. Успеем, только бегом через колхозные сады.
Школьные сумки за плечи, ноги в руки – и понеслись: кто быстрей.
Лев станет генералом, как и мечтал об этом его отец. По приезде в Израиль  скажет своему другу Якову:
– Если бы не твои пробежки, я бы не выдержал ежедневных кроссов в училище и пришлось бы его бросить.
Но тогда, во времена местечкового детства, братья Женя и Лева даже и не думали о военной карьере. Первым уехал из дома старший Женя. Малах подвез его на лошади к железнодорожному вокзалу. Зеленели пышные кроны деревьев. Все было знакомым и родным. Сын решил стать заводским рабочим, пойти учиться в техническое училище. Радовалась мама. Ой, как радовалась! Не будет постоянно в армии.
Но через два года Женя вдруг заявляет:
– Я решил пойти в военное училище.
Лейтенантские звездочки горели на погонах старшего сына, когда курсантом этого же военного училища стал … младший сын. Женя – это же огонь! Рот нараспашку: или сам улыбается, или кого-то смешит. А Лева, он же стеснительный, как девочка. Не скажет ничего лишнего, краснеет. Но упрямый, как бык! Если уж что решил, так намертво!
– Брат смог, и я смогу, – говорит себе Лева.
– Все, хватит корпеть над учебниками. В соседнем клубе танцы, – тянут его друзья.
Не ходок он раньше был на танцульки, да и сейчас чувствует, что это не для него.
– Хочешь быть генеральшей? – толкает впервые пришедшую на танцы девушку ее подруга, – пригласи-ка во-от того курсантика. Такой одинокий, грустный.
– Генералами становятся парни сорвиголова, а не такие робкие!
Но вдруг пошла и пригласила этого робкого курсантика на белый танец.
– Дура, я дура, – то ли в шутку, то ли всерьез, - напишет ей в письме позже подруга, – я же сама могла быть генеральшей! Но это будет через десятилетия… А тогда старый Малах не спал ночами, все переживал за сыновей.
– Женьке подвезло, в Минск попал! Это же рядом. Столица, есть куда выйти. Чего же Льва так далеко занесло? В Забайкалье после военного училища. Младший брат – лейтенант, старший-капитан. Младший – старший-лейтенант, старший брат – майор. Шутит старший:
– Служи, служи, салага, – а сам радуется, что не сломался, все выше и выше поднимает планку.
Гонит Малах коня на железнодорожную станцию, чтобы встретить Леву. В отпуск едет. Только на два дня.
– А из Михалина куда? Опять назад?
– Отец, из Михалина еду в Москву. Поступил учиться в военную академию.
Малах так и сел, широкой ладонью вытер слезы на морщинистом лице.
– В Москву, в Академию? Ты? – никак не верит.
Хотел бы поделиться радостью с матерью Льва – с Любой, но ее уже нет. Вышел на улицу.
Вдали огоньки той же фермы. Ничего здесь не изменилось. Только асфальт положили, а все остальное, как и раньше. Будто погрозил пальцем в темноте:
– Ну, Павел, ну, Павел! Это же ты, это же ты все «нагородил»!
Сняв офицерский мундир, сын кажется таким же Левушкой, как и раньше. Только плечи стали шире, а волосы – жестче. Но взгляд тот же, мягкий, сыновний.
Над местечком зажглись звезды, когда его покидал Лев. Остановился, посмотрел на небо над своей хатой. Мелкие звездочки ярко сияли, будто баловались. А одна, в сторонке, большая, будто следила за ними всеми.
– Словно генерал какой-то, – улыбнулся сам себе.
И в эту минуту, именно в эту минуту в местечке, возле родного дома, принял решение: если все будет хорошо с учебой, продолжу ее в Академии Генерального штаба. Новое назначение, новое звание. Малах верит и не верит, получив почту. Перекладывает с места на место, смотрит близорукими глазами на фотографии: на одной – в полковничьей папахе старший сын Женя, на другой – младший Лев.

– Чертёнок, догнал-таки Женьку. Догнал! Два сына, два полковника. Кто бы мог подумать? Кто бы мог подумать?..
Жизнь завертела, закрутила. Зашумели новые ветры над страной. Все изменилось, открылись границы.
Первым приехал в Израиль Женя. В гости или на разведку – не говорил. Вразвалочку, как и раньше, зашел в наш дом.
– Уволился, сейчас занимаюсь бизнесом, – а глаза без прежней задоринки.
Чувствую: что-то томит его. Уехал, попрощавшись с сестрами, с нами, с Израилем. Попрощался навечно – уйдя раньше времени из жизни.
А Лева, Лева все-таки закончил Академию Генерального штаба, стал генерал-майором. Занимал очень крупные командные должности. Выйдя в отставку, продолжает руководить громадным бизнесом.
– Я же не только генерал, – но еще и специалист в области связи. Вот мой опыт и пригодился, – сообщает нам.
Я слушаю его вместе со своим братом Яковом. Средиземноморский ветер пробегает по волнам Средиземного моря, рядом звучит речь на иврите.
Лев, статный, с военной выправкой, благородной сединой, рассказывает и рассказывает про свой долгий путь. А я будто вижу тот вечер, когда в дом Малаха пришел с вещевым мешком его брат Павел, простой старшина. Напоминаю про это.
– Это был сам Бог в образе отцовского брата, – смеется Лев.
В это можно верить, а можно и нет… Но то, что звезды вначале зажглись над местечком, а потом уже на их полковничьих и генеральских погонах – это точно!
Вы спросите, а где же та Идка, с которой начался наш рассказ? Конечно же, в Израиле, в городе Натании. Благородная бабушка. Этакая седая матрона.

Только разве узнаешь в ней ту прежнюю попрыгунью с золотым отливом волос?


Ветка сирени

Малах подставил лицо свежему ветру.
– Неужели, неужели жизнь налаживается?
Война прошлась железным колесом по его судьбе, по его жизни. Все милославичские родственники уничтожены. Но он уцелел. Уцелела его жена Люба. Сберегла во время войны старшую дочь Еву. Малах в Милославичи не вернулся. Не мог. Да и не к кому… Приехал в Михалин. Сердце звало сюда. Как-никак, но что-то сохранилось от еврейского колхоза. Ближе к городу, да и евреи тут заселяются. А ему куда? В город? Нет! Только в село, где зеленеют поля. Поля, по которым ходят стада. Это – его жизнь!
Поставил дом. Возле дороги. Напротив – дворни, куда приходят на наряд колхозники. И евреи, и белорусы. Он не приходит, сам дает наряд. Как-никак во главе местной фермы. Председатель колхоза так и сказал ему:
– Надеюсь, Малах, на тебя. Ты еврейский колхозник. Еще до войны. Все знаешь, все можешь. Да и других мужиков нет. Одни бабы.
   Домой Малах всегда возвращается поздним вечером. Едва успевает обнять малышку Евочку. Улыбается, а глаза, как у мамы. Такие же смеющиеся глаза! А сегодня родилась вторая дочь. Вот поэтому он так волнуется. Не может надышаться свежим воздухом. Радость переполняет его. Понимает, что нужно сделать что-то особенное, чтобы запомнилось на годы. Но не будешь же стрелять в воздух, как на Кавказе. Да и стрелять не из чего.
– Может, я посажу дерево? Дерево в честь дочери! Пусть растет вместе с ней. Но какое дерево? Оно должно быть особое. Такое, чтобы расцветало каждый год. Чтобы никто не прошел мимо, – размышлял он вслух сам с собой.
Так возле пыльной дороги, возле обычного дома, в котором позже появилось еще два брата и еще одна самая младшая сестра, было посажено дерево. Вернее, маленький кустик сирени. Сирень с каждым годом становилась все выше и выше. Появлялись новые отростки и ветки. И вот уже не кустик, а куст во всей красоте поднимается возле забора. За ним обычный двор с коридором. За домом картофельное поле. И все. Не было времени у Малаха сажать сад. А может, и не хотел. Всю землю выделили под картошку. Она кормит и семью, и скотину. А фрукты, яблоки? Баловство одно. Да и вокруг – колхозные сады. Детишки там целыми днями пропадают. А сирень? Сирень – это особый случай! В честь дочери. Чтобы росла такой же красивой, как эта сирень! Чтобы расцветала каждую весну – и всю жизнь, как эта сирень!
На него, на него похожа вторая дочка! Такая же круглолицая и хозяйственная. Да и сыновья Женя и Лева, младшая дочка Анечка – последыш, как говорят в народе, все словно на одно лицо. Даже те, кто и не видел их раньше, сразу скажут, что это дети Малаха и Любы. Ходят по земле не маленькими шажками, а уверенно, как хозяева!
Михалинцы они, настоящие михалинцы.
– Евочка – совсем другое. Сама нежность. Будто не из нашенских краев, а из какой-то восточной страны. Мамины глаза, а характер мой! – улыбается своим мыслям Малах.
Так и случилось. Только подросла старшенькая, как упорхнула, словно птица в дальние края. А Рая? Вторая дочь осталась. Куда ей от Михалина? Куда ей от куста сирени? Сядет на скамеечке возле сирени и все свои девичьи секреты ей поверяет. С кем еще поделиться? С мамой? Скажет, иди ты лучше поработай по хозяйству. Корову нужно подоить, за другой живностью присмотреть. Отцу?
– Девка, не дури, мала еще невеститься, – еще прикрикнет он на нее.
Поэтому обнимает куст сирени, прячет свое лицо в ее белых кистях. И сама, как цвет! Ярко–красный цвет! Расцвела вчерашняя михалинская девчушка. Налилась красотой. Высокая грудь, губы – полные, алые. Взгляд чарующий. А дальше? Дальше закружилось, как в бальном танце.
Пришла Рая со своим суженым к кусту сирени. Словно хотела познакомить их. Оба молоды, красивы. Что скажешь? Она не обычная для еврейки: светлое лицо, светлые волосы. Он – для белоруса: черные волосы, черные брови. А дальше? Все, как у многих. По-разному.
В последний раз Рая пришла к кусту сирени, чтобы проститься с ним навсегда. Повзрослела она, считай, полжизни прошло. Стала уже взрослой ее единственная дочь Светлана.
А куст сирени разросся, раскинулся. Стал деревом. Большим, могучим. Словно к отцу, которого уже нет, прижалась к нему Рая. Гладит рукой, сдерживая слезы.
– Все. Все. Прощай, Михалин. Прощай, моя сирень!
В Израиле все ушло куда-то далеко. И родной город Климовичи, и Михалин, и куст сирени. Здесь никто не спрашивал, кто и откуда. Для всех пенсионеров – путь один! Государственное пособие на жизнь и пособие на съемную квартиру. Не пошикуешь, но нормально проживешь. Одной, конечно, не просто и нелегко. А муж? Муж остался, как и некоторые другие… Ко всему еврейскому он относился не очень мягко. Сам не знал почему. Будто кто-то его принуждал все время к протесту. Кровь бурлила. Горячая кровь… Не понимал ни себя, ни родителей, ни жену, пока не узнал. Не узнал от матери, что она… еврейка. И все в городе сразу стало ненужным. Лишним. Даже чужим.
– Моя семья – жена, дочь и внук в Израиле. А я здесь? Один. Для чего? Для кого? – обхватив голову, думал он, сидя на скамейке. Возле куста сирени. Сюда пришел, чтобы поговорить с ним, посоветоваться. Ветки сирени покачивались от ветра, словно соглашаясь с его мыслями. Словно, видя его в первый раз таким. Другим. Новым. Своим.
В аэропорту имени Бен-Гуриона шел к выходу немолодой мужчина. Вместо иссиня-черных волос – седина. Вместо легкой юношеской походки – поступь человека, прожившего жизнь. В руках, кроме маленького чемоданчика, ветка сирени…
Прошло еще несколько лет. Я снова в Михалине. Куст сирени уже засох, и его выкорчевали. Он высох от старости. Или не выдержал разлуки. Не выдержал…
Где Николай? Николай каждое утро спешит на Средиземное море. Плавает, отдыхает или рассказывает мне о своей жизни. Что было раньше и что сейчас. Кем был раньше и кем сейчас.
– Все здесь мое. Моя семья. Моя страна. Мои праздники. Я такой, как все. Хотя, к этому шел долго. Почти всю жизнь.
А у Раи? У Раи и сейчас на столе стоит засохшая ветка сирени.
Как память о Михалине.
О всей её прежней жизни…


Дичка-дичка,
ты помнишь меня

Солнце позолотило верхушки сада, утренние
лучи пробежали по ветвям, усыпанными крупными зелеными антоновками.
Но нам не сюда. В лучшем
случае мы сможем сорвать пару яблок с крайнего дерева.
Во-первых, это сад не наш, колхозный, а во-вторых, не для этого поднялись вместе с розовой зарей.
Росистая трава серебрится местами, мягко стелется под ноги. Наш путь дальше – за колхозные сады, за кусты – первые, вторые, третьи... Здесь всегда любит играть детвора, угощаясь яблоками, грушами. И, о чудо! Семечки, падая в траву, прорастают. Одно из тысячи, из тысячи – одно. Сад же рядом, рукой подать! В-о-н, возле дороги – огромная груша. Колючками закрылась от всего белого света. Только, что нам эти колючки? Давно они уже обломаны, и хорошо известны все сучки, по которых можно взобраться на самый верх и похрустеть спелыми грушами. Напротив – ярко-красные яблоки. Не очень крупные, зато сладкие-сладкие. Но они не доживают до полной спелости. Раньше времени местечковая детвора, словно саранча, набрасывается на них, оставляя только на верхах самые сочные и красивые плоды. Но сегодня мы меньше всего любуемся этими дарами природы. С лопатой через плечо наш отец идет впереди. А я трусцой бегу за ним вслед. Вчера нам Батя (так мы зовем отца) рассказал, что приметил в кустах пару диких яблонек. Мои младшие братья ждут дома, выбирая место в саду для посадки, а я отправился вместе с отцом за дичками.
– И эту отраву ты хочешь посадить в саду? – на минуту оторвалась от своих дел наша мама.
– Не зря говорят, женщина имеет длинные волосы, но ум короткий, – многозначительно поднимает большой палец отец.
   Насчет ума отец преувеличил. Наша мама в житейских делах всегда была далеко впереди отца. Она была, как тот солдат, что варил кашу из топора. Из минимума имеющихся запасов, используя сад, огород, свое хозяйство, она так вкусно и много готовила, что всегда хватало на всех.
– Говоришь, ум короткий? А кто вчера сказал, что я словно скатерть-самобранка? – не простила мать отцу этого выпада.
– Ира, Ира, мало ли я что сказал?
 И к нам:
– Сынки, бегом на выход!
   И вот мы идем, идем, идем. Прошли первые кусты, вторые, подходим к третьим.
– Главное, чтобы нас не опередили, – беспокоится отец.
– Все давно уже покупают саженцы. Только мы ищем их по кустам, – говорит брат Яков.
– Мы не можем купить, сам знаешь. И я люблю больше дикие деревья. Они более крепкие. Если от брошенной невзначай семечки выросли в дерне, не пропали засушливым летом, холодной зимой, то им ничего не страшно, – объясняет Батя.
В густых зарослях возле ветвистой вербы мы видим невзрачную дикую яблоню. Она какая-то одинокая на фоне яркой белорусской природы. И… словно просит: «Заберите меня отсюда. Света белого здесь не вижу. Корни вербы полностью опутали мои слабенькие корешки, воздуха мало, расти некуда.»
Отец бережно выкапывает деревце, не доверяет никому. Домой возвращаемся радостные, довольные.
– Давайте посадим яблоньку напротив окна, как только откроем его – яблоки к нам в руки, – предлагают младшие братья Сергей, Гриша и Леня.
Мама только кивнула головой в знак согласия, улыбнувшись своей милой улыбкой.
Прошел год-два. Дикую яблоню не узнать. Ветви распустила, словно косы. Вот-вот заневестится, оденется в белый цвет. В дикий белый цвет. Вот поэтому сегодня утром наш отец направился к соседу Никите. Небольшого роста, молчаливый, он живет в центре Михалина. Видимо, родился с золотыми руками. В доме и во дворе у него все по-хозяйски. Сад, каких мало у кого. На дорожках – пчелиные ульи. Хозяин! Настоящий хозяин! Другие мужики за выпивкой в магазин, а Никита в сад, к пчелиным ульям. И это после основной работы.
Весь мир его был здесь. Да и не пристало ему, Никите, другим быть. Жена Хана – дородная, со следами бывшей красоты. По ней многие сохли. Но Никита был красивее сердцем… всех! Хана почувствовала это сердце даже через панцирь его молчаливости. И порядочнее семьи, чем еврейка Хана и белорус Никита, я не видел в местечке. Нередко бывал в их доме, где жил мой одноклассник Леонид. Для меня он был больше, чем обычный одноклассник. Как и я для него…
Отец, радостно улыбаясь, пришел в сад вместе с Никитой. Без слов он обрезал нашу дичку-красавицу, прищепив на стволе веточку от своей яблони «белый налив».
– Вот и все. Пройдет время, и у вас будет новое дерево с самыми вкусными яблоками, – улыбается сосед.
Да, Никита был кудесник! Настоящий местечковый Мичурин. Позже приходил к нам и во второй раз, и в третий. Мы постоянно сажали дички, а он без устали их прививал. Многие жители местечка обращались к нему. И он не отказывал. Никогда. Никому.
Прошли годы, десятилетия. Сын Леня давно живет в российской северной столице, достигнув немалого в жизни. В юности –  золотая медаль после школы, в армии – сержант-десантник, в работе – ученый! Но каждое лето приезжает в местечко на встречу со своим детством, родными. Самая близкая – сестра Светлана. Сколько знакомых!  Они тоже, как родные!

А еще в михалинских садах немало плодовых деревьев, которым дал вторую жизнь его отец, Никита.
Когда я был последний раз в Михалине, сразу же направился к той самой яблоне, которую более тридцати лет назад принесли с кустов вместе с Батей. Я обнял громадное дерево, прижался к его мощным ветвям… И оно окружило, тоже обняло меня. Так мы и стояли вместе. Долго-долго. Я, поседевший, и яблоня – постаревшая.
Яблоня нашего Бати – Давида - и Никиты, этого удивительного человека, продолжает жить. Она стала, словно их памятником… Живым плодоносным памятником! По сей день.
Я беру в руки сухие яблоневые листья, привезенные из Белоруссии в Израиль. Странно, будто только вчера сорвал их с дерева. Немного пожелтели, но не ломаются, как склеенные. Как там, в местечке? – хочу представить его себе. Кто там остался? Бывшие еврейские дома, и… дички в отцовском саду.

Дички, вы меня помните, дички?

Шляпочница

Запах акации плывет над местечком.
Если точно, то не над всем местечком Михалин, а над его первыми домами. Если еще точнее, из палисадника второго дома, который стоит на правой стороне местечка. Здесь живут Давид и Ира – наши
родители. В глубине сада растут сливы, вишни и яблони. Возле дороги желтые гроздья акации свисают чуть ли не до самой земли. Эти кусты когда-то посадил Давид, надеясь, что они будут защищать дом от

придорожной пыли. И совсем не ожидал, что расцветет у калитки это необыкновенное желто-золотое созвездие.
– Беня, ты посмотри, какая красота, – наклоняется к акации женщина в белоснежной шляпке.
На фоне обычных невзрачных домиков, магазина и пыльной дороги, пересекавшей поселок, эта женщина выглядит так, словно она с другой планеты. Ну ладно, ярко накрашенные губы и глубокое декольте, но ведь еще и… шляпка. Ира, допустим, в своей жизни шляпку только в девичестве носила. Бывало, распустит черные косы до пояса. Все так и охают! Зачем ей тогда шляпка? Когда повзрослела, любила собирать свои волосы в корону. Давид смотрит, любуется. Словно иудейская принцесса перенесена волшебником из далекого Иерусалима в белорусское местечко!
Но, когда года сложились в десятилетия, а пятеро деток стали смыслом ее жизни – не до красоты! Набросит платочек на голову – вот и все украшение. Да и защита от солнца и ветра. Женщины из местечка или из окрестных сел, разве они щеголяли в шляпках? Да они их только в магазине и видели. И то не такими.
Надышавшись акацией и сорвав несколько гроздей, дама в шляпке пошла дальше.
– Ира, здравствуйте, здравствуйте, – кланяется Беня соседке, увидев ее в саду.   Видимо, хотел еще что-то добавить, но женщина в шляпке капризно тянет его за собой. Сразу видно, что она не такая, как здешние женщины, изнуренные солнцем и нелегким сельским трудом. Не сделав никаких выводов об этой особе, Ира продолжает работать в саду – не до нее.
Женщина в шляпке дошла уже до первого дома, властно держа мужчину под руку.
– Идем, Беня, мы же в кино опоздаем, – торопит его.
А он, столько лет живущий в местечке, один из уважаемых людей, не может пройти мимо своих соседей, не поздоровавшись. Высокий, дородный с импозантной сединой, к тому же на местном спиртзаводе не последний человек. К нему обращаются люди, и он к ним обращается.
– Злата, добрый вечер, – говорит он худенькой старушке, сидящей на скамейке. Небольшого росточка, сгорбленная, она вдруг вскакивает, слегка опираясь на палочку.
– Беня, вы куда?
– В кино!
– С кем?
– Знакомьтесь, это моя жена.
Злата хочет что–то сказать, но застывает с открытым ртом и начинает часто моргать глазами. Шляпка на ненашенской даме плавно покачивается на голове. Ее хозяйка, несмотря на ямы и колдобины на дорожке, на крапиву, которая выползла со всех сторон, горделиво идет по улице. Мимо домов. Впервые по нашей улице, вернее, по местечку Михалин. В город. В кино.
– Ира, Ира, вы слышали, что Беня женился? Я узнала, что он привез шляпочницу из самого Баку, – приносит нам через несколько дней свежие новости Злата.
– Кто, кто? – не понял Давид.
– Да эта женщина, которую овдовевший Соломоныч привез себе в жены.
С легкой руки Златы мы все и стали называть нашу соседку Черниха-шляпочница. Почему шляпочница? Думаю, уже понятно. А Чернихой потому, что фамилия Бени была Чернов.
Вы скажете, куда там горожанке, бакинке до жизни в местечке? Это же не город, где надел туфельки-ботики и по тротуарчику: так-тик, так-тик. Здесь его величество, само местечко Михалин! Спустишься вниз. За садом – такая грязюка! Машины не проходят, рычат на колдобинах, рвут моторы. Темнота такая, что идти может только тот, кто ходит каждый день и знает, где суше, куда ногу можно поставить. Последний столб с электрическим светом, как раз возле поворота, где раньше находилась старая милиция. Здесь же и заканчивались деревянные тротуары.
– Там, где заканчивается асфальт и свет, начинается местечко Михалин, – шутим мы.
Хотя по существу Михалин начинается дальше, за ветеринарной лабораторией, за еще более или менее сносными дорогами и за мостиком. После мостика, уже точно – местечко!
Справа хозяйничал совхоз, слева – колхоз. И никому не было дела ни до дороги, ни до людей. Возможно, так было бы еще очень долго, но пришел в совхоз директором какой-то горячий человек. Нанял непривычных для местных людей грузин. И они положили асфальт до местечка, дальше через него в близлежащие села. Но это случится через много лет.
А когда Черниха-шляпочница появилась в наших краях, соседи только подсмеивались.
– Скоро укатит она в свой Баку, не выдержит. Местечко не для слабых.
Но прошла непролазная осень, подморозило – хоть яблочком катись по дороге. Выпал снежок, укатал ухабы и ямы. Наша Черниха на голову – шляпку, но уже другую, зимнюю, и – в кино. Когда пришла весна, снова зацвели акации, Черниха со всеми перезнакомилась, будто сто лет здесь живет. Рядом одни евреи. Слева возле нее мы и Злата с Янкелем, бывшим колхозным кузнецом, справа – Сима с Зямой. Чуть выше – Малах с Любой. Маленькое еврейское местечко, вернее, то, что от него осталось… Дальше дом Михаила и Фиры Школьниковых, Эли и Веры, Ханки и Никиты (две последние семьи смешанные). Но для евреев местечка они были своими. Даже Владимира Полякова, еврея по отцу, считали своим.
Но это было так, не особо важным. И евреи, и белорусы одинаково месили грязь весной и осенью, страдали от темноты на дороге. И принимали это как обычное явление. С ним ведь жили годами, десятилетиями. И если какое-то разнообразие внесла в жизнь поселка Черниха, то это можно было только приветствовать.
– А-а, – останавливает она свою соседку, – ты что ходишь, как павлин? Молодая, фигурная, а платье висит, как на вешалке.
– Где же взять другое?
– А ты зайди ко мне вечерком, зайди, Ганночка.
Зашла, еще раз зашла, а через недельку защеголяла в невиданном ранее наряде. Так народ узнал, что Черниха не просто портниха, а модистка! И еще какая!
Услышала, что соседка выдает дочь. Она к ней. Что готовите и что будете подавать? Узнала меню, погрозила пальчиком, мол, нет! Я составлю меню, будем вместе готовить. Когда блюда подали к столу, многие удивились. Была не только картошка всех видов, мясо жареное-пареное, но и рыба – гефилте-фиш… Наша соседка, конечно, особо не распространялась, что это самое настоящее еврейское блюдо. Сказала, что это рыба по-бакински. Но она оказалась такой вкуснятиной, что кое-кому ее не хватило.
Подвыпивший гость со всего размаху бросает блюдо с рыбой в сторону еще более подвыпившего гостя, который стучит по столу и требует рыбу по-бакински. Конечно, вы догадались, что вся рыба влетела в лицо нашей… шляпочнице, которая секундой раньше ринулась успокаивать пьяного буяна.
На второй день она должна же была рассказать нам о своей роли на свадьбе и о гефилте-фиш. С синяками под глазами, медленно открывает нашу калитку.
– И смех, и грех, – разводит руками Ира.
– Зато вы всех приучили к еврейскому блюду. Знали бы они, что – еврейское, было бы еще больше синяков, – смеется Давид.
Черниха не понимает. Почему они смеются? Почему не сочувствуют, не помогают делать примочки?
– Я же для всех старалась?
– Так ведь никто специально не бросал в вас рыбу. Получилось так. Первая модница местечка – Черниха, первый повар местечка – Черниха, – загибает пальцы Давид.
– И первый сторож, – добавляет она уже раздраженно. – Ваша детвора повадилась в наш сад. Яблочки белого налива захотели? Так я вас встречу злой собачкой, – грозит она, вдруг обидевшись.
Яша, сын Давида и Ирины, коренастый крепыш, только глазами сверкнул. Ой, как он не любит неправды! Лучше бы Черниха не упрекала без оснований.
Как только стемнело, Яша – шмыг – и к забору Чернихиного сада. Одной стороной он выходит в наш двор. И Яша, как обычно, подходит к забору, но на этот раз что-то бросает собаке, потом зовет ее, гладит раз-другой через дыру в заборе. И теперь, как только Яша приближается к забору, – собака тут как тут, виляет хвостом. Прошла неделя – собака ручная, уже не преграда.
– А теперь, как быстро перемахнуть через забор? – думает про себя Яша.
Заметил, что на стыке его двух сторон частокол сверху обломался. Улыбнулся, согнулся, приготовился к прыжку. И… как только луна спряталась за облака, перемахнул через соседский забор. Собака только поскуливает от радостной встречи. Яблоня с яблоками сорта «белый налив» в самом центре сада. Как быстрее до нее добежать? Смог бы даже с закрытыми глазами, каждый метр сада изучил, разглядывая его за забором.
Пять минут – и все. И обратно, во двор. Сам маленький, он даже согнулся от тяжести ноши. Глаза смеются, сверкают… Он расстегивает рубашку, и на стол, и на пол падают яблоки «белый налив».
– Чтобы не говорила напрасно, что это мы, чтобы не говорила, – вдруг застучал зубами от напряжения.
Наутро к нам приходит Черниха. На столе – яблоки «белый налив», которые мы еще не успели убрать. И в руках у нее сумка с такими же яблоками. Яша только глазами сверкнул…
Но Черниха не повела себя, как простая местечковая михалинка. Она все-таки была коренная бакинка!
– Вчера снова оборвали яблоки в моем саду. На этот раз не вы. Я видела, кто это был.
– Давайте лучше пить чай с вареньем, – предлагает Ира.
Мы пьем чай с вишневым вареньем, едим груши, сливы и… яблоки «белый налив».
– Попробуйте наши. Давида вчера угостили, – предлагает Ира.
– А вы мои, – протягивает ей соседка.
– Чьи вкуснее? – спрашивает Давид
И уже не выдерживает, смеется так заразительно, как только он может. Громко, раскатисто, весело. Смеется Ира. Смеется Яша. Хохочут малыши, не понимая отчего…
Яша больше не перелазил через забор в соседский сад, а Черниха каждое утро баловала нас своими яблоками. Мы ее угощали сливами и вишнями. И еще – особым чаем, который отец заваривал то из сливовых, то из вишневых листьев, то из листьев акации. Жена Соломоныча (мы ее так начали называть) очень любила чай из листьев и цветов акации.
А я закрываю глаза и будто там… Там, в вишневом местечке Михалине! Над ним плывет запах акаций. Мимо их белых и золотистых гроздьев, свисающих до самой земли, плывет незнакомка в шляпке.
– Беня, идем быстрее, Беня, – торопит она его.
Когда это было? Когда?
А может, вообще, никогда и не было…


Слёзы березы

 
Скажите, что можно видеть из окна? Да, все.
Вчера за окном еще было черным-черно, а сегодня все замело. Все-все замело. Бросаемся к окну, прилипаем носами к стеклу и не можем налюбоваться. Красота-то какая! Теперь уж до самой весны не будет летнего раздолья.
Ждем. Почернели прежде белоснежные сугробы.
Ждем. Появляются первые проталины.
Ждем. Земля еще сырая, но уже без снега. А березы, березы, что на большаке первыми начинают зеленеть! Шелковые сережки, нежные-нежные, так и хочется к ним прильнуть лицом.
– Айда на выгон, – стучит в окно соседский Мишка.
Я вылетаю. Забираемся на самую высокую точку и кубарем катимся вниз. Вниз! Вниз!
Какие детские площадки в то время? Какие нянечки-воспитательницы? Сами себе и площадки, и няни, и воспитательницы… Следим за облаками. Белыми. Такими же белыми, как березы. И мечтаем. А что там? За большаком?
 – Бежим, – вскакивает мой друг.
– Куда бежим?
– Как куда? В конец большака. Посмотрим, что там.
Поддергиваем повыше штаны и – вперед. По дороге. По траве. В конец большака. Там стоим. Стоим. Всматриваемся. Что там? За большаком? За большаком…
Домой возвращаюсь уже вечером. Никогда в свои пять лет так надолго и так далеко я еще не уходил. Что сказать маме? А она, встретив меня на улице, даже не посмотрела, только быстро проскользнула в комнату. Вся заплаканная. Отец тоже – сам не свой.
– Ты же старший, и убежал. А твой младший брат Яша вышел на улицу один. Один! На него набросилась соседская овчарка. Хорошо, что люди отогнали.
Думаю, я и сам боюсь этой овчарки. Чтобы я сделал? Но, может быть, палку взял... А Яша лежит с перевязанной шеей, такой маленький, несчастный.
– Я его убью. Убью гада! – хватает отец какой-то лом.
– Кого? – мать испуганно поднимает глаза.
 – Эту собаку!
– Не делай этого, прошу! Не делай! Нам здесь жить. Мы здесь одни, – умоляет отца мать и гладит брата по голове.
В селе нет больницы. Фельдшер, единственный на всю округу, где-то на вызове. Яша тяжело дышит. Лицо покрыто испариной. Куда идти? Что делать?
Отец опять бросается к железному лому. На выход. Он, пройдя войну, ничего и никого не боялся. Потеряв семью, здоровье, он был очень страшен в гневе. Взглядом, будто сметал с земли. А когда нужно было встать на защиту семьи, с его яростью нельзя было справиться. Никому! Мать это знала. Хорошо знала. И своим телом она закрывает ему проход к двери. Отец чуть ли не сбивает ее с ног – не стой на пути!
– Нет, нет, нет! Ничего не добьешься, ничего не добьешься, – повторяет мама, – о ребенке нужно думать, а не о собаке.
И тогда отец останавливается напротив окна, поднимает руки вверх и начинает что-то говорить. Говорить на каком-то незнакомом гортанном языке. Никогда я не слышал этот язык, никогда отца не видел в таком состоянии. Правда, иногда с матерью они о чем-то тихо переговаривались непонятными словами, но мы не вслушивались. А теперь... Громко, на весь дом, он кричал. Кричал. И был страшен. Очень страшен. Он будто чего-то просил. Нет, он требовал. И умолял. Умолял и требовал. Через какое-то время, повернулся к нам и сказал, что все будет хорошо.
– Что хорошо? – не отходит мать от младшего Яшеньки.
– Собаки завтра не будет!
– Да пропади пропадом эта собака. Что нам с ребенком делать?
– Да ничего. Все будет хорошо!
К утру упала температура. Яша стал разговаривать. Наконец, пришел местный фельдшер. Сделал укол от бешенства, наложил какую-то повязку на шею.
Через день пошел дождь. Да с таким громом, что мы закрывали уши и прятались от него. Молнии одна за другой сверкали над домами, над всем селом. Утром, когда все стихло и успокоилось, наш отец, выйдя на улицу, сразу же вернулся с криком.
– Он убит, убит, убит! Моя молитва помогла. Помогла! Я просил еврейского Бога уничтожить эту тварь!
Рядом с березой без движения лежала огромная овчарка, которая наводила страх на всех. От волнения и радости я прижался к березе, – теперь не нужно бояться собаки, она больше никого не покусает: ни брата, ни других.
Береза была мокрая, мокрая.
– Ты чего плачешь? Все же хорошо. Видишь, Яша уже смотрит в окно, видишь? – Я еще теснее прижимаюсь к березе. И вдруг ощущаю вкус этих слез. Слез березы. Они такие сладкие, такие вкусные.
– Мама, мама, береза плачет. Плачет. Почему? Почему? – влетаю я в дом.
– Плачет, говоришь, – подходит ко мне отец. – Да, есть у березы слезы. Пойдем, пойдем на улицу. Береза нам даст свой сок, чтобы ты успокоился.
Вставив какую-то трубочку в расщелину, отец привязывает к дереву небольшую бутылку. К утру она была доверху наполнена соком. Березовым соком.
Теперь, когда я приезжаю в Белоруссию, обязательно иду в березовую рощу. Любуюсь березами, отдыхаю под зеленым шатром. Наслаждаюсь ароматом воздуха, который обволакивает и опьяняет. Здесь мне спокойно, как никогда и нигде. Я возвращаюсь в детство, когда наша береза… заплакала вместе с нами.
   Мой младший брат Яков давно в Израиле. Думаю, он не помнит эту историю.  В окна его дома смотрят средиземноморские пальмы. Березы и ее слезы остались там, в прежней жизни, которой, кажется, никогда и не было.

Возможно, это только кажется?..

 
В футбол играют
настоящие… девчата

– Горожане выросли на асфальте. Закончилось молоко – в магазин. Яйца на исходе – снова туда же. Так и проживут на земле, не зная, что такое на ранки выгонять корову? Да что там корову… Приехала ко мне дальняя родственница, как увидела, что петух вскарабкался на курицу, так стала отгонять его, мол, заклюет бедную. Смех, да и только, – разводит руками Эли.
– Зато у горожан больше возможностей: есть куда выйти, детям интереснее. Будущее – за большими городами, – вступает в разговор наш Батя.
Эли часто к нам приходит поболтать с дедом. Как-никак, они самые старые колхозники бывшего еврейского колхоза. А еще любит он рассуждать о жизни, о своих дочерях… Сам маленький, с ноготок. Но за ним мало кто угонится! Его картофельный участок рядом с нашим домом.
Каждую весну и осень Эли тянется сюда вместе со своим инвентарем. Плуг, борона и т.д. Ну и, конечно, вся семья: жена, дочери. В работе – не поговоришь. Ну, а когда придет проверить, как растет картошка, времени на разговоры уже больше. Эли – один из выживших милославичских евреев. Его жена и дети остались во рву…
Когда приехал в Михалин, женился на местной доярке Вере. Вся его жизнь разделена на две части: довоенную и послевоенную. И на две семьи: довоенную еврейскую и на послевоенную семью, смешанную.
Трех красавиц подарила ему жена: две старшие – чернявые в его породу, а самая младшая с золотистой копной волос – в маму. Не скажешь, что у двух старших мама белоруска. Вылитые еврейки, только не городские с белыми ручками, а боевые михалинки. Во дворе полно овец, гусей, корова да и другая живность. Мать на ферме, отец – в поле. А кто управляется со всем хозяйством? Дочери.
С детства они все могли делать и в доме, и в огороде, и в поле. А когда усталый день поспешит к закату, Томка-озорница бежит на футбольное поле. За садом местные мальчуганы вытоптали площадку, поставили два столба и начали гонять мяч. Вначале Томка только наблюдала, а потом оседлала ворота. Да еще как! Попробуй забить гол – не пройдет! Сме-хо-та! Один заходит с мячом, второй, третий – все напрасно. Томка только вытирает вспотевшее лицо и перебрасывает косички-змейки с груди на спину. Она была одной из самых ярких девчонок-михалинок, хотя все были красавицами!
Я вот сейчас рассуждаю: почему? Все они были здоровые и стройные, быстрые и озорные. Не травили себя табачным дымом, вином или пивом. Какая им нужна была косметика? Их девичьи лица были нежнее свежей травы и ослепительней утренней росы. И выросли не изнеженными маменькиными доченьками, а самостоятельными, готовыми к жизни, умеющими брать на себя ответственность в любых ситуациях.
Напротив Томки-футболистки жила Аня с вечно смеющимися глазами. У нее было три страсти: музыка, книги и футбол. На воротах она держалась стойко: но книги… пересилили. Книги стали главной любовью в жизни Ани Школьникой-Сивцовой, филолога по образованию.
В Михалине не было детских площадок. Зато были склады с сеном, где мы прятались в… норах. В Михалине не было стадиона. Зато прямо на улице мы играли в городки, в лапту и бегали босиком по пыльному кругу. Ужина нам никто специально не готовил. Кто с горлача наливал себе молоко, кто довольствовался зеленым яблоком, а кто – оставшимся яйцом. Так проходили-уходили годы нашего детства.
А… михалинки выросли и стали прелестными девушками. Как только они появлялись в больших городах, их, невиданных красоток, сразу же расхватывали. Местечковая ребятня не видела в них своих будущих спутниц?
– Вам нужны кривые поленья, но из чужого леса, – шепчет сухими губами Гашка – одна из старожилок, увидев, как перебирают ножками по михалинским дорожкам новенькие. Чьи-то невесты, чьи-то жены…
Сегодня в Михалине подрастают другие девчата. Красивые, такие же работящие. Голубоглазые, светловолосые. Только уже без примеси еврейской крови… Может, поэтому в футбол и в лапту они не играют.
Кто знает, в чем причина??
В футбол играют настоящие девчата.

Коза-путешественница

Годы, годы. Где вы? Улетели? Куда? Далеко! И безвозвратно!
Когда-то мне казалось, что самое интересное впереди. Гнал дни, месяцы, годы, чтобы поскорее встретиться с этим интересным, ожидаемым. Ан, нет! Все интересное осталось там, далеко. За годами. Я улетаю туда, в свои воспоминания…
В Михалин приехали гости: мамина сестра и племянница. Не то, что люди особо городские, но их дом стоит на асфальте на одной из центральных улиц. Правда, за домом, как у нас – и огород, и какие-то деревья. Но, конечно, не тот размах, как в Михалине. Выйдешь за калитку – сад налево, сад – направо. Пройдешь через сад-кусты первые, кусты вторые. Это было время, когда умные головы были умнее тех, кто придет им на смену. Ибо сменщики, люди новые в наших краях – назначенцы – все выкорчевали. Мол, земли мало для зерновых. В итоге нанесли больше вреда природе, и урожай не увеличили. Только природа природой, а наши гости приехали за другим. Мать убедила свою сестру Раю, что после сложной операции ей поможет козье молоко.
– Стакан утром, стакан вечером, и днем ты будешь молодцом, – убеждала горячо свою сестру.
У нас в сарае – целое козье семейство! Две козы: мать и дочь. И обе дойные. В день – около четырех литров молока.
Рая стала понемногу поправляться, выходить на улицу. Короче, козье молоко    помогло. Наступило время отъезда. Мама предложила  сестре забрать с собой… козу. С грустью коза смотрела на всех, упиралась, не хотела по деревянным доскам подниматься в кузов машины.
А другая коза, которая осталась, два дня ничего не ела. Тосковала по матери.
Через несколько месяцев нам сообщили: потребность в козьем молоке отпала, и козу–путешественницу привезут обратно. Так и случилось.
К дому подъехала машина. Коза нетерпеливо стучала копытцами в кузове, пока ее не спустили. И как только коснулась земли, помчалась по дорожке в сторону сарая, где была коза-дочь… Не обращая внимания на свою хозяйку Иру, на Давида, который любил гладить ее по спине, стремглав помчалась по знакомой дорожке. И прямо–таки, влетела в сарай. Это нужно было видеть: как козы терлись головами одна о другую, как переплетались рогами, как радовались и что–то говорили друг другу. Путешествие закончилось вполне счастливо.
Долго еще козы жили у моих родителей, до самого нашего отъезда в Израиль. Когда пришло время их продавать, подыскали людей, которые купили у нас обеих.
Отправляясь в дальнюю дорогу, расставаясь навсегда с прожитой жизнью, мы понимали, что разлука тяжела даже для… коз. Поэтому мы их продали одному хозяину. Уходя с нашего двора, они постояли какое–то время, жалобно поблеяли и, прислонив на миг свои головы друг к дружке, побежали к калитке.
У нас и у них начиналась новая жизнь.

Первая «алия» – в Михалин

Весной 1957 года мы даже не знали слово «алия». Но свою первую «алию» мы совершили именно тогда, за 33 года до переезда в Израиль. В духовном плане это было настоящее восхождение!
… В 1990 году в аэропорту Шереметьево мы попрощались с Советским(Союзом?). Трудности переезда, новая страна за тысячи километров, незнание языка и условий жизни, постоянная военная обстановка – все это нас совсем не настораживало. Мы считали: ничего хуже, страшнее и труднее не будет по сравнению с тем, что уже пережили в 1957 году. Во время своей… первой «алии» – при переезде из села Красавичи в пригородное местечко Михалин. Здесь нас встретили не очень-то… дружелюбно. Дед, выйдя из больницы, был угрюмым и не находил себе места. Он будто и радовался нам, и в то же время понимал, что это надолго.
– Зачем ты посадил себе на голову семь человек? Жил спокойно, а теперь у тебя будет один тарарам, – упрекали его одни.
– Привез голытьбу, деревенщину. Они даже города никогда не видели, – осуждали другие.
Дед пытался им возражать: нужно радоваться, что он не один после того, как потерял семью. Но придя домой и видя, как малышня носится во дворе, как отчаянно дерется, понимал, что тихой старости ему не видать… Наш дед Залман не знал, как быть. И мы не знали.
Хоть возвращайся обратно в село Красавичи, где все давно знакомо, где остались отзывчивые друзья, соседи, с которыми почти сроднились. В Михалине мы были, как отверженные, особенно для власти.
– Оставили школу в селе? Оставили! В городе для вас работы нет, – бросали жесткие слова матери в лицо.
И никакие мольбы, никакие просьбы, что никогда бы не уехали из Красавичей, если бы не болезнь свекра – не помогали. Отец на нищенскую пенсию инвалида войны не мог прокормить семью. Мы были отверженными не только властью. Мы были отверженными и местными евреями. Как это ни тяжело говорить, но это было именно так.
После войны прошло уже 15 лет. Все как-то приспособились к тихой неприметной жизни. Устроились, работали. Некоторые не попали на фронт по состоянию здоровья, по возрасту. Не все потеряли мать, двух сестер, брата, как наш отец. Поэтому его не понимали, а он не понимал их.
– Откуда у людей такая черствость? После такой войны? Откуда? Почему не понимают? Есть же что-то выше их маленького мирка? – глазами искал он ответа у нас.  Отец, конечно, не надеялся на чью-то помощь, но хотя бы сочувствие. Но и его не было. Наоборот, насмешки.
– Шибко грамотный! Если вы все такие умные, почему бедные? – слышал он со всех сторон.
Выпускник партийной школы (в начале пятидесятых был исключен из партии за желание уехать в Израиль) и учительница оказались никому не нужными в городе. Да и на социальной лестнице ниже живущих рядом. Соседи – русские, белорусы – были вообще равнодушными, каждый выживал, как мог.
Мы, дети, тоже чувствовали себя отверженными – улицей! Местечковая ребятня не признала нас за своих. Хотя здесь не было разделения на евреев и белорусов. Но было – на своих и на чужаков. Мы – чужаки. Град камней обрушился на нас с братом, когда мы впервые вышли на улицу.
– Ничего, ничего, мы еще вам ответим, – грозил мой младший брат Яша.
А из бойцов только я, десяти лет, да Яша, восьми лет. За нами – пятилетний, трехлетний и самый младший брат, которому меньше года. Решив защищаться, мы приготовили твердые комья земли, сложили их возле забора. На следующий день мы с Яшей залегли у забора и стали поджидать, а младшие Сергей и Гриша должны были подтаскивать твердые комья земли, так называемые «камлышки», наши боеприпасы. В засаде находились недолго. Когда вчерашние обидчики, ничего не подозревая, подошли к нашему забору, мы их встретили внезапным нападением. Никто этого не ожидал, тем более самые отчаянные, которые были впереди. Они-то и были атакованы в лицо и в живот.
Прошел день-другой. Мы решили сходить на озеро, которое недалеко от нашего дома. Были здесь раньше с нашей мамой, она ходила туда полоскать белье. Озеро под тенью деревьев притягивало нас. Верба низко распустила над озером свои ветви, под которые заплывали самые отчаянные пловцы. Маленького озера нам было достаточно! Местный спиртзавод сбрасывал сюда свои отходы. Или не понимали, или они не были такими ядовитыми, только в этой зеленой воде мы барахтались из года в год. Не одно поколение жителей местечка и заводчан училось здесь плавать. И насколько я помню: никто не умер и не пострадал. Рыба так и кишела под ногами. Вдалеке, в центре, носилась гусиная стая. Местные ребятишки не обращали никакого внимания на этих царственных белых гусей. Счастливчики в густых зарослях находили гусиные гнезда с крупными остроносыми яйцами. Другие, завязав узлами рубашку с двух сторон, медленно шли по пояс в воде, от берега к берегу. За несколько проходов – ведро рыбешек. На сковороду достаточно!
Вспомнив об этом, мы с Яшей побежали на озеро. Не через улицу, чтобы нас заметили, а через дворы, тоже выходившие к озеру. Про встречу с драчунами меньше всего думали.
Уже радостно представляли, как мама нажарит сковороду рыбы. Полбуханки черного хлеба оставалось еще со вчерашнего дня. В огороде – полно зеленого лука.
– Какой ужин будет, – облизывали губы с братом.
Быстро перебежав дворами, перескочили маленький мостик через ручей и… лицом к лицу столкнулись с ватагой местечковых ребят. Ссадины на руках и ногах – следы постоянных уличных битв и не только с нами. Цыпки на ногах. Лица довольные, наглые!
– Ну что попались?
Нас двое. Их не меньше пяти-семи. Играют желваками, дерзко сплевывая в сторону. Бежать некуда. Позади озеро. Впереди мостик. К нему не прорвешься.
– Пацан, сколько тебе лет? – обращается один из них к Яше.
– Ну, восемь…
– Стасику тоже восемь. Выходите один на один.
Меня оттеснили в сторону, не дают подойти. Стасика побаивались даже ребята старше его. Драться он, видимо, научился раньше, чем начал ходить. Это знали все, кроме нас. Стасик юлой крутится по кругу. Яша вначале не понял, что это будет самая настоящая уличная драка, он только кулаки сжал покрепче. И в тот же момент получил удар в зубы. Обычно после такого удара от Стасика все убегали с ревом, размазывая кровь. Яша только облизнул окровавленные губы, но с места не сошел. Стасик под громкие крики и поддержку друзей, отвернувшись на миг, улыбнулся им. И сразу же получил ответный удар. Я знал, что мой младший брат особо ни с кем не дрался, кроме… меня. Да и то, по–братски, без злости и жестокости. Но я знал, что он приехал не из Москвы, а из села Красавичи. Где любой сельский пацан закаляется очень рано. Даже раньше, чем эти местечковые михалинцы, выросшие под боком у города.
Кулаки шли в ход с двух сторон. Легкая победа Стасику уже не светила. О ней нельзя было уже говорить. Вот–вот и гроза местечка могла быть повержена чужаком, этим отчаянным черноволосым пареньком из деревни.
– Все, все, ничья, ничья, – стали их разнимать.
Домой возвращались двумя группами. Мы – впереди. Они – немного сзади. Когда подошли к нашему дому, Стасик легонько приобнял Яшу:
 
– Можно я к вам зайду завтра?
С тех пор более верного и надежного друга, чем Стасик, у Яши не было. Никогда. И везде! За Яшу Стасик был готов пойти в огонь и в воду! В детстве и в юности они были неразлучными. Когда Яша приезжал домой на студенческие каникулы, всегда бежал к Стасику. Последний раз он к нам пришел с наколками на руках, с железными зубами во рту. С Яшей, с нами был открытым и откровенным.
– Был в тюрьме. За какую-то драку. Я не начинал ее – меня спровоцировали. Слишком независимый был для других. Налетели гурьбой. Это была не честная драка, как с тобой. Один на один! Помнишь? Убили бы, если бы не сделал одного инвалидом.
А по местечку неслось: «Тюремщик, тюремщик!» Соседи не давали проходу.
– Пьет он, не работает, – жаловались участковому.
– Яша, друг, – обнимает его Стасик при встрече, – на работу нигде не берут, отказывают. Тюремщик я, тюремщик…
Под довольные возгласы соседей долговязый участковый гонит Стасика по местечку. Рыдают его мать и сестра. А милиционер подгоняет Стасика ударами ноги да кулаками в спину. Зачем он ему на участке? Зачем? Спокойнее будет, если опять отправится в тюрьму.
С того дня над местечком Михалин долго стояло темное, тяжелое небо. Стасик больше никогда не вернется домой. Но это будет через годы. Через несколько десятилетий.

А тогда, во времена счастливого местечкового детства многие не понимали, что связывает Яшу, этого отличника из еврейской семьи, и белоруса Стасика, грозу всей округи. Но ребятам и не нужно было это всеобщее понимание. Они помнили свой первый честный поединок. Вы скажете, а что после него? Много всего было за 33 года жизни в местечке, где мы стали своими. Вы спросите, когда? Я вам отвечу.

Сразу же после первого боя на озере.


Жила-была
маленькая девочка


Жила-была маленькая девочка с такими же черными косами, как у бабушки Иры. Только косы у бабушки были толстые черные и уже с проседью, а у внучки – тоненькие-тоненькие. У внучки были такие же черные глаза и такая же торопливая походка. Даже свои длинные черные волосы они расчесывали одинаково, с пробором посреди. Первая внучка для бабушки была больше, чем внучка! Она дождалась её через 

 десятилетия после пяти сыновей. И воспринимала ее как свою дочь.
А вот стремлением быть во всем первой, наша маленькая девочка пошла в маму Аню.
Первоклашки еще складывали буквы в слоги, а она уже читала им букварь. Только ее слабенькие пальчики не могли чистить картошку вместе с бабушкой.
– Кто же меня замуж возьмет?
 – расстраивалась малышка.
– Еще как возьмут! И чистить картошку тебе будет совсем не обязательно. Тебя ждет Иерусалим, – успокаивает ее дедушка под звездным небом местечка. Успокаивает еще задолго до того, как самолет со всей семьей приземлится в Тель-Авиве, в аэропорту имени Бен-Гуриона. Приземлится накануне дня рождения уже повзрослевшей девочки.
Вы думаете, это случайно? Нет! Всего один день ей был дан судьбой, чтобы здесь стать… другой. Не сразу, но стать. С таким же сильным и железным характером, как у бабушки. Но уже здесь. В новой стране. В новой реальности. Золотом отливают апельсиновые плантации вокруг Реховота, где мы остановились на первых порах.
Белые облака плывут куда-то далеко.
Во сне уже видит Иерусалим? Буквы, словно китайские иероглифы, в самоучителе по ивриту, что отец недавно привез, стали ее друзьями. Что она быстро научилась их понимать и мечтает только об одном – уехать. Уехать! Не потому, что было очень уж плохо. Но нередко чувствовала себя чужой. В классе, на улице.
– Смотри, цыганка, цыганка, – увидев ее черные волосы и такие же глаза, вдруг обратил на нее внимание один из посетителей магазина.
– Я лявлейка, лявлейка я, – грозно запротестовала малышка под смех покупателей, которые ничего не поняли из ее слов. Поняли только, что она не цыганка.
– Почему нет лявлейских песен? – через год вскочила малышка на сцену и запела на идиш одну из переведенных эстрадных песен.
Дома у нее был свой мир: еврейские журналы и газеты, которые ее дедушка постоянно получал, и еврейские песни. В школе учительница географии, рассказывая про Египет, обязательно вставляла, что рядом с Египтом находится Израиль, и своим взглядом, будто испепеляла ее. Были, казалось бы, друзья, но, когда обзывали, никто не протестовал. Вся ее внутренняя энергия сжималась в пружину, готовая сорваться и ответить. Правда, если обидчиков много, и они сильнее, что сделаешь? Поэтому ни за какие коврижки Жанна оставаться там уже не могла. Даже с золотой медалью!
Потом случилась поездка в Минск, где в зале одной из центральных гостиниц собрались белорусские евреи на встречу с приехавшими израильтянами. Впервые почувствовала, что здесь все свои. Все! И никаких сомнений уже не было.
…Апельсины золотились на солнце, деревья протягивали ей свои ветви, словно угощали, а девушка знала, с чего начинать. В этот день она отрезала свои длинные волосы. Свои черные волосы.
– У меня нет сейчас времени ухаживать за ними, другие вырастут, – сказала себе.
Обняла маму, бабушку, будто расставаясь с чем-то родным и близким. Так оно и было, расставалась со своей короткой юностью. Дальше только сама начнет принимать все решения в своей жизни. Всего лишь через полтора месяца после приезда в страну станет слушательницей подготовительных курсов для поступления в университет. А еще через полгода – студенткой Иерусалимского университета! Студентами стали и другие: бывшие солдаты и солдатки, выпускники израильских школ, новые репатрианты. Но не все… Очень мало было тех, кто стал студенткой за такой короткий срок, как она. Всего за полгода!
Золотом светится в лучах вечернего солнца Иерусалим. Университетский корпус расположился в Иудейских горах. Спешит сюда на занятия новая

студентка. А через несколько лет – уже на торжественный вечер, на котором ее назовут выпускницей университета. И только она сядет на место, снова прозвучит та же фамилия.
Две бывшие медалистки, две двоюродные сестры – Жанна и Эльвира, выросшие в Михалине, в один день получат университетские дипломы. Скажите, это не чудо? Местечко Михалин осталось далеко, вместе с бабушкиным домом.
Прошло четверть века. Младший сын Жанны –рожденный в Иерусалиме, – приехал в Беларусь, чтобы увидеть дом детства своей мамы.
– Има, има, ани альяд байт шелах. Ани рое байт шелах. Дришат шалом ми местечко Михалин, – мама, мама, я возле твоего дома. Возле твоего дома. Передаю тебе привет из местечка Михалин, – говорит он ей по телефону.
Над местечком плывут и плывут облака. Белые, пушистые, необычайно красивые.
– Может, они прилетели сюда вместе с нами? Из Иерусалима. В местечко, – говорит Бени.
– Мы их заберем обратно, – шучу я.
Большая яблоня, которая помнит его маму с первых ее шагов по этой земле, щедро склонила ветви со спелыми сочными яблоками. Маленькую девочку с тоненькими черными косичками до сегодняшнего дня помнит местечко. Вы спрашиваете, почему помнит? Да потому, что здесь только у нее одной были такие черные косички. (Сестра Эльвира приезжала в гости). Только она одна жила–была долгими днями у бабушки Иры. Почему? Отвечу!
В местечке и в близлежащем городе Климовичи раньше было много бабушек и внучек с черными косами. Во время войны, в далеком сорок первом, пышными черными косами они прикрывали свою наготу, когда их расстреливали на краю ямы. Оставшиеся в живых молодые женщины вернулись в местечко, стали бабушками, нежили внучек, видя в них свою молодость. Но внучек было так мало, очень мало, по пальцам можно было пересчитать.
Пришло время, и уехали в Израиль бабушка с черными косами с проседью и внучка с черной–черной роскошной косой. Они были первыми и последними еврейками, кто уехал отсюда. Теперь вы меня понимаете? Вы меня хорошо понимаете, почему не только в Михалине, но и на всю округу не увидите уже никого с черными волосами. Но мне немного не по себе.

Как будто нас раньше и не было здесь...
Не бы-ло…
Не бы-ло-ло…
Не бы-ло-ло-ло…
Эхом отдаются мои слова, эхом…

Абисселе глик
(Немножечко счастья)

Картинки прошлой жизни
Время, ты можешь все? Можешь! Тогда перенеси меня в детские далекие годы. Перенеси! Что тебе стоит? Ты же всесильно! Всевластно! Я прошу: перенеси меня, хотя бы на пять минут в прежний Михалин!

Закрываю глаза и вижу отца, застывшего в ожидании возле старенького приемника. И вдруг: «Авейну, шалом алейхем, Авейну, шалом алейхем, Эвейну, шалом алейхем…», – так начинается ежедневная передача радиостанции «Коль Израэль» – «Голос Израиля» из далекого Тель-Авива.
Отец подскакивает с дивана, поднимает вверх кулак, его лицо выражает восторг, радость и победу над жизнью, которой он живет сегодня, которой мы все живем сегодня.
– Тише, тише, соседи услышат! – беспокоится мать.
– Кого бояться? – отец открывает настежь окно, и на улицу вырывается: «Авейну, шалом алейхем, Авейну, шалом алейхем…»!
Мы чувствуем: сейчас наш отец не в туманном Михалине, а в солнечном Израиле, ради встречи с которым заставлял себя жить, даже тогда, когда осколки подходили к нему под сердце.
Заканчивается песня, Батя (так мы зовем отца) пододвигает табуретку поближе к приемнику и спрашивает у меня: «Ты знаешь, какая у меня самая главная мечта»?
– Знаю, знаю, уехать в Израиль.
– И не только уехать, но и увидеть первого израильского солдата, чтобы поклониться ему.
– За что?
– За то, что он – израильский солдат!
– А ты был пошел в Израильскую армию?
– Я? Не пошел бы – побежал!

Смотрит на меня печальным взглядом, гладит левой рукой правую руку, оставшуюся в глубоких шрамах после войны и говорит: «Мне нужно было родится раньше, чтобы до войны уехать, или позже, чтобы было время там пожить». Где там, мы хорошо знаем… А самый младший из детей забирается к маме на колени. Рядом еще четверо ее сыновей. В печурке горят дрова: вся наша хата наполняется блаженством. Отец влюбленно осматривает свою семью, останавливает взгляд на самом младшем сыне Лене, который прилип к матери, и говорит: «Фейгеле, фейгеле, ты наш»! (Птенчик – на идиш). Мы небольшие знатоки идиш, но что такое «Фейгеле» и к кому оно обращено, хорошо знаем. Конечно же, к нашему малышу – Ленечке, которого еще называем «Смуглянкой…» из-за смуглого цвета его лица.
Ой, как он купается в братской и в родительской любви! Ленины глазки – черные и бархатные, сверкают от удовольствия! Неужели, награждая его нашей любовью, Господь знал, что заберет младшего брата первым из всех братьев? Сразу же за отцом… Но это будет через несколько десятилетий и в другой стране…
А в тот вечер мама покачивает сына на руках и тихо напевает: «Хочется абисселе мазаль, хочется абисселе глик (хочется немножечко счастья), и дальше на русском: «Где бы его взять немножечко, хоть бы немножечко, а счастье пропало – и нет. И нет…». Мама пожала плечами, развела руками. Мол, нет! И нет…
И вдруг… стук каблуков кирзовых сапог по полу. Это – Батя! Улыбнулся, провел пятерней по своей черной чуприне и… запел: «Крутится, вертится шар голубой, крутится вертится над головой, крутится вертится, хочет упасть, кавалер барышню хочет украсть». И дальше: «Где эта улица, где этот дом, где эта барышня, что я влюблен! Вот эта улица, вот этот дом (показывает вокруг), вот эта барышня, что я влюблен». Подходит к матери и, опускаясь на колено, протягивает ей руку.
Мы восторженно смотрим на наших родителей. И раньше мама часто пела. И отец подпевал или напевал. Но чтобы вот так, как на концерте – не было. Никогда не было! Да и больше никогда не будет. Очень нелегкой тогда была жизнь. Чтобы как-то ее украсить, видимо, и пришел к нам тот необычный вечер.
…В печке выгорают дрова, в окна влетает холодный осенний ветер. Гриша, как всегда улыбается. Ему мало что нужно: книга возле него. Рядом – младший брат. Он с Леней, как ниточка с иголочкой – всегда неразлучны! Мать уходит на кухню
Яша начинает готовиться к городской олимпиаде по математике. Сергей рисует деда, который, опершись на палочку, стоит возле дверей своей спальни. Самый младший и самый хозяйский Леня уходит расставлять чашки на столе.
Батя возвращается к приемнику, который шипит, ничего не ловит и говорит: «Черная сотня». Мы не знаем, к кому он обращается, не понимаем, что такое «черная сотня», да и незачем. Мать выносит из кухни свежие, духмяные булочки. Сделала нам сюрприз: выпекла их, когда дома никого не было. Увидев их, отец выскакивает в сад, заносит в дом несколько веточек смородины.
 – Самая лучшая заварка, – говорит он.
Никто не спорит. Какой чай? Вишневый чай хотите? Возле кустов смородины растут вишневые деревья. Хотите сливовый, грушевый, рябиновый? Пожалуйста! Все эти деревья растут в нашем саду. Пьем чай в прикуску с белыми кусочками сахара.
– Где же нам взять абисселе глик? – красиво улыбается мама, оглядывая всех.
– В Израиле! Здесь не будет ни абисселе мазаль, ни абисселе глик, – обрывает ее отец.
За окном рано наступившей осени – 1965 год.
До отъезда в Израиль оставалось ровно… двадцать пять лет!
Только сейчас я понимаю: именно тогда у нас было полное счастье, когда все были вместе! И все – живы!
Время, время! Ну что тебе стоит? Что?..
 Верни меня, верни хотя бы на пять минут в прежний Михалин.

А в мое израильское окно светит луна 2017 года… 

Тум-балалайка

Иллюстрация= молодые
Кружатся снежинки. И мы кружимся. Под небом! Морозным! Новогодним! Я сегодня приехал в Мстиславль, где живут мамины родственники и мои двоюродные братья и сестры. Одни из них – меня старше, другие – младше. Разница в возрасте как–то нас отдаляет. 
– Идем к Юзику в гости, – подморгнула мне моя мама.
Я знаю, что совсем рядом живет ее двоюродный брат, которого во время войны спасла белорусская девушка Маша. Что потом он женился на своей спасительнице. Что они дружат с мамиными родными, но раньше как-то не доводилось встречаться. То одно, то другое, а чаще всего, когда мама приезжала на два-три дня в Мстиславль, ей не хватало времени даже навестить своих двух родных сестер и брата. Уже нужно было уезжать домой, где с нетерпением смотрели в окошко ее младшие сыновья. И отец, уставший от работы по домашнему хозяйству. Может быть, поэтому мы никогда не встречались. И вдруг: идем!
Круглолицая Маша, белорусская жена моего двоюродного дяди, целуется со мной, с мамой, усаживает нас за стол. Возле меня – такая же круглолицая девчонка, как и ее мама, но с густыми бровями, как у моего дяди Юзика. Она моя троюродная сестра? Моя ровесница?
Никогда раньше я ее не видел! А мне – шестнадцать лет! Наши коленки внезапно прикоснулись, а плечики прижались. Горячая волна вдруг ударяет мне в висок. Я никогда раньше не обнимал, не целовал девушек, они меня просто не притягивали к себе. Постоянно думал о своих заметках  в  газету, поисках новых героев, предстоящей журналистской работе.
– Пойдем на улицу? – подталкивает меня Ольга, когда уже все попробовали за столом. На улице кружатся и кружатся снежинки. И мы, взявшись за руки, тоже кружимся. Наши лица возле друг друга. Я чувствую ее прерывистое дыхание, вижу горящие глаза. Забываю о том, что она моя какая-то далекая сестра, целую ее в теплые сладкие губы. Ольга оторопела от моей наглости, но сбрасывает с себя шапку-ушанку, которая кубарем летит в сугроб. Ее светлые волосы, как снег, который залепил деревья, дома, развеваются на ветру. Узорчатые снежинки садятся на ее красивое  лицо, голубые глаза и длинные ресницы. Мы кружимся, кружимся вместе со звездочками-снежинками и… целуемся опять.
Не знаю, сколько прошло времени. Вечность, так нам показалось! Но когда вернулись в дом, я вдруг услышал незнакомую мелодию и слова диктора: Новый год в Израиле». Под песню «Тум-бала, тум-балайка» показывали по телевизору людей на израильских улицах
.Все куда-то спешили. Люди, как люди! Дома, как дома! Но это же был совсем иной мир – мир загадочного Израиля, о котором мы всегда говорили дома. А какая мелодия? Яркая, зазывная, веселая! Как раз под Новый год!
Мы снова выскакиваем на улицу, напеваем запомнившие нам слова: «Тум-балалайка, тум-балалайка, тум-балала…». И… опять кружимся, кружимся со снежным хороводом, со своей юностью, со своим первым чувством… С того памятного новогоднего вечера, больше я эту песню в Белоруссии никогда не слышал.
А сейчас в Израиле слушаю! Часто слушаю:
«Тум-бала, тум-бала, тум-бала, тум-балалайка. Шпиль балалайка, тум-балала, шпиль …» Про балалайку все понятно? А шпиль – на идиш – «играй»… Словно вижу танец звездных снежинок. Они кружатся под «тум-бала-лайку…». Кружатся с моей троюродной сестрой – белорусской по матери, еврейкой по отцу.
Ольга! Где ты? В России? Пригласи меня в гости под Новый год. Я обязательно приеду с песней «Тум-балалайка»! Ты ее помнишь? И мы… станцуем, как тогда! Станцуем вместе со снежинками. Когда нам было по шестнадцать!

По шестнадцать…
По шестнадцать лет

Шма, Исраэль

После войны Михалин жил тоскливо еще долгое время: бесхлебица в пятидесятые и шестидесятые годы, беспутица осенью и весной. Но другой жизни никто и не видел. Люди не привыкли у власти не то, что требовать – просить. А она привыкла смотреть на всех копошащихся внизу … свысока.
За самой маленькой никчемной справкой вначале нужно было добраться до города, а это несколько километров, потом – в село Лозовицы. Здесь находился сельский Совет, куда какой-то умник-разумник включил Михалин. Представьте себе картинку: пешочком в город. Дальше попутными машинами, ибо автобус ходил не регулярно. Потом снова пешком: от шоссе до здания сельсовета, которое находилось  в глубине села. Наконец доберешься, а на дверях нередко висит замок.
– Мы, как между небом и землей, ни село, ни город, – недоумевали в Михалине.
Списывали все на прошедшую войну. Люди с этим соглашались: главное, чтобы больше ее не было. А пренебрежение к простым людям – так это разве в новинку?
Было проще простого включить Михалин в городскую зону, и трудности бы прекратились. Но если это город, то и дороги нужно улучшать, и электроосвещение проводить, и автобусное движение организовать.
Нет уж! Лучше пусть и дальше живут михалинцы, как жили, – думает районное начальство, ничего не меняя.
А люди? А что люди? Они в такой жизни родились, в ней живут и, не представляют, что есть что-то другое.
Но все изменила… гроза. За ней, видимо, стоял сам… Бог!
Увидев такую здесь беспросветную жизнь, он решил вмешаться? Иначе, как назвать то, что произошло?
…Стоял обычный день – летний, долгий, утомленный работой. Вечером ударила гроза. В Белоруссии она бывает часто в июне. Но, чтобы так все гремело и сверкало молниями? Никогда! Словно кто-то разбушевался на небе, разгневался за что-то! И вдруг, словно наметив жертву, молния ударила в самую бедную михалинскую хату, где жила девочка Зина с мамой и тетей. Ударила в тот дом, где даже не было деревянного пола. Дом вспыхнул, как порох. Все бросились спасать их имущество. Мои родители тоже побежали, братья побежали. Если кто-то горит – спасают всем миром. Издавна так повелось на Руси!
В гари, в огне, в дыму – бегают люди под непрерывным дождем вокруг горящего дома.
И вдруг новый удар грома! В самом начале Михалина! Там тоже вспыхивает пламя.
– Давыд, не твой ли это дом горит? - толкнул отца в плечо его друг – фронтовик Ваня Рябцев.
Батя стремглав бросился в начало Михалина.
Наш дом горел – старый, довоенный, с пробитой во время войны крышей, согнутый от прожитых лет, уходил из жизни. И даже не сопротивлялся огню. Выжив в войну, он сейчас умирал. У него даже не было сил сопротивляться. Высохшая – пересохшая крыша, стены, потрескивая, горели, сверкали в пламени, будто танцуя свой последний танец…

Все бросились выносить какую-то утварь, вещи, посуду. Дед Залман широко раскрыл глаза: он увидел происходящее. За что ему такое наказание? Две войны прошел, потерял семью. И в конце жизни еще пожар?
– За что?
 Он ополоумел, дикими глазами смотрел вокруг, ничего не понимая.
– Папа, папа, сядь, сядь! – сын Давид принес ему какую-то табуретку, кем-то вытащенную из огня.
Залман ничего ему не ответил, ничего не сказал. Вдруг неожиданно для себя, не только для других, он, подняв вверх руки, закричал: «Шма, Исраэль Адонай Элоэйну Эхад, Шма, Исраэль Адонай Элоэйну Эхад– (Слушай, Израиль! Господь – Бог наш, Господь один…)
Своим голосом он перекрикивал треск падающих стропил, остатков бывшего дома.

Залман молился, читал кадиш, словно прощался со старым домом и своей жизнью, которая прошла в нем. Его слова улетали в небо. Эта была молитва, которую Михалин до этого раньше никогда не слышал… Даже, когда уводили отсюда на расстрел его жителей, даже тогда, когда их сбрасывали в ров. У Залмана – одного из последних жителей довоенного местечка, уже не было сил выдерживать удары судьбы. И он просил у Бога, еврейского Бога в такой далекой от Израиля Белоруссии, помощи и сочувствия.
– Шма, Исраэль, Шма, Исраэль! – кричал он,  обращаясь к Элоиму (Богу), как кричали до него и после него евреи, когда уже обратиться было не к кому…
Охваченный пламенем, будто прощаясь со своими жильцами, со всем миром, дом постоял–постоял и рухнул на землю, как подстреленный человек.
Наша семья жить перешла жить в будку, которую брат Сергей раньше построил в саду: он всегда любил мастерить. Вот его будка и пригодилась.
Батя стал ездить в Лозовицы, чертыхаясь после каждой туда поездки. Сколько-то всяких справок было нужно? Чтобы выделили лес для строительства дома. Дали документ, что старый дом сгорел. Чтобы выписали грузовик для перевозки лесоматериалов, трактор…
Соседи, мои милые михалинские соседи, – русские, белорусы, евреи, даже те, кто у нас ни разу не был, стали приходить. Приносить что-то съестное, старые вещи. Одноклассники моих младших братьев собрали какие-то деньги. Запомнилось их участие, а не сумма. Малочисленная еврейская община города, которая сама еле-еле сводила концы с концами, объявила сбор денег.
Дед Залман, оставшись в одной рубашке, что была на нем, все деньги, полученные за страховку дома, которую платил тридцать лет, принес в семью.
– Возьмите! Постройте новый дом. Может, и я поживу в нем немного,– говорил он. (Много не пришлось – всего два с половиной года).
Батя, взяв в банке денежную ссуду на много лет, уехал в лес. Он на время забыл, что его руки искалечены на фронте: выкорчевывал деревья, рубил хворост, тащил бревна на поляну. Мои братья Яков и Сергей помогали отцу в лесу, младшие Гриша и Леня – по хозяйству. Наняли строителей. Дом постепенно рос, поднимался в высоту ряд за рядом…

А я веселый, радостный, заканчивая учебу в Минске, решил вызвать родителей по телефону. Слышу голоса матери, отца, но они не такие, как раньше.
Чувствую сердцем: что–то произошло.
– Сынок! У нас все нормально! Сдавай экзамены! Мы тебя ждем, – успокаивают меня.
… Гриша заскучал. Не маленький уже, но и не большой. Ему чуть более десяти лет. Из дома раньше никогда не уезжал. И вдруг … уехал. Не хотел – уговорили.
– Ты же видишь, у нас голову положить негде, – взглядом показывает мать на черные бревна, которые остались от сгоревшего дома.
Согласился, уехал с тетей Марусей – маминой сестрой в соседний Мстиславль. Побежать бы на реку, броситься в ее струящие воды, или в соседний лес. Двоюродный брат Саша. Сестры Галя и Света – такие довольные возвращаются домой. А Гриша? Гриша сидит возле окна и, все думает: «Как строится дом? Что там нового»? Живет здесь, а сердцем там – в Михалине.
– Не расстраивай ты себя. Побудь у нас, – уговаривает его тетя Маруся.
И добавляет в сердцах, видя, что он не соглашается: «Куда же ты спешишь? В собачью будку»?
 – Лучше наша будка, чем ваши хоромы, – отвечает Гриша.
После таких слов, что могла сделать родная тетя, хорошо понимая племянника? Обняв его, она стала собирать в дорогу.
– Тетя Маруся! Тетя Маруся! У вас очень хорошо! Очень! Но я хочу домой, в будку, – обнимают друг друга тетя и племянник. Смеются и плачут, плачут и смеются….
Вечером, когда мать собирала щепки, чтобы подложить их между кирпичей, на котором был железный круг, а поверх него стояла кастрюля с будущим супом, вдруг услышала басом: «Ма-ма, это я ! Гриша!»
Я, не зная ничего, чем ближе подходил к Михалину, тем ноги бежали и останавливались. Вот бывает такое предчувствие. Бывает… Сразу ничего даже не понял. Все изменилось! Дома в глубине сада нет, возле самой дороги белеет сруб. В глубине какая-то будка, и навстречу идет… мама.
Ой, пожар, пожар! Или сам Бог! Как это ни тяжело признавать, но… спасибо тебе за то, что ты нам… помог.
Без твоей помощи мы бы никогда не смогли построить тогда новый дом!
Через полгода в нем были мои проводы в армию. Потом были проводы моих братьев. Потом мы все пятеро сыновей сюда возвращались после армейской службы. Потом женились, приезжали семьями – с женами, детьми.
Наконец, летом 1989 года собрались в последний раз все вместе – перед отъездом в Израиль. И, оставили Михалин навсегда…
Только наш бывший дом стоит и сейчас. Стоит почти полвека. Его по-прежнему называют домом Златкиных, хотя около тридцати лет в нем живут другие люди. Погорелец девочка Зина выросла и стала Зинаидой Ивановной Грищенко – уважаемым и авторитетным руководителем одной из районных служб города. Одной из немногих, кто испытал на себея страшный пожар 1966 года и кто помнит его.

Михалин включили в состав городского Совета. Все забыли, что когда-то он относился к сельской местности.
Ты себя помнишь, Михалин? Помнишь, каким ты был? Кто не знал и не видел тебя раньше, не оценят и сегодняшнего! Не оценят твои новые улицы, прекрасные коттеджи, тротуары, маршрутные такси…
Вас интересует: когда начались эти перемены?
После пожара. Не сразу, но постепенно начались!

Сапожник Шломо

Вы помните сапожника Шломо? А его жену Розу? Не помните? Тогда я напомню. В Михалине возле железной диковинной колонки, которую оставили после себя немцы, стоял квадратный домик без коридора. Вот в этом домике – в самом центре Михалина и жил Шломо.
Шломо, так Шломо! Только имя какое-то диковинное. Эли, Малах, Ела, Зяма – еще куда ни шло, а то Шломо?
– Шломо – это от слова «шлимазл»? – спрашиваю у домашних (в переводе с идиш «несчастный»).
Отец на меня посмотрел, словно что-то проглотил. Дед не перестает крутить пуговицу на рубашке – то в одну сторону, то – во вторую.
– Д-а-а, познания у тебя точно, как у твоих друзей, которые кричат вслед Шлеме: «Шлимазл, шлимазл…». Только им простительно – они из другого народа. Но ты должен знать, – отец посмотрел на меня, потом на деда, который, тяжело вздыхая, сел на скамейку, – ты обязан знать, что Шломо – был третьим еврейским царем. Он же и великий, мудрый царь Соломон.
Я тихо присвистнул: изучая в школе историю древнего Египта, даже не подозревал, что рядом с ним было другое не менее древнее государство – еврейское. Как школьник-подросток, знал то, что положено знать. И не больше. Родители нас тоже особенно не пичкали дополнительной информацией. Отец только что вернулся после работы и совсем не был заинтересован в долгой лекции. Только сказал: «У каждого народа своя история. Придет время, и ты все узнаешь». Мне не терпелось узнать уже сегодня!
– Так ты считаешь, что нашего соседа могли назвать в честь еврейского царя? Может быть, и тебя назвали в честь какого-то царя. Ну даете?
Отец улыбнулся и повернулся к деду Залману.
– Папа, что ты скажешь?
Мне уже стало интересно. Дед не спешил с ответом. Он больше нам рассказывал о тех детях, которых расстреляли, а что говорить об отце? Все известно – в одном доме живем. Дед поправил картуз на голове, провел рукой по бороде и выдал: «В прежние времена евреи не давали своим детям имена просто так. Только в честь кого–то. Твоего отца вместе со своей женой, я назвал Давидом. Такое имя носил отец Соломона – второй царь Израиля, который построил Иерусалим. Твоя бабушка, моя жена, была названа в честь праматери еврейского народа Сары.
… Вечер опустился над Михалином, мои младшие братья пошли купаться на озеро после пыльного дня, а я, слушая то отца, то деда, возвращался из сегодняшнего дня в прошлое и наоборот.
Назавтра, когда бедный Шломо пошел с сеточкой за хлебом и его снова атаковала местная ребята криками: «Шлема-шлимазл, Шлема-шлимазл…», я пытался их остановить, рассказать, кто такой был Шломо.
– Шлема-царь, меня поймай. Шлема-царь, меня поймай, – пуще прежнего заскакала перед ним местечковая ребятня. Точно так же она шутила и с русскими, белорусами, которые были уже в годах.
Назавтра я зашел к сапожнику Шломо: хотелось с ним поговорить. Согнувшись, он колдовал над какой–то парой ботинок. Ничего царского в его облике я не увидел. Но он посмотрел тепло на меня из-под очков. Перевел взгляд на мои босые ноги. Улыбнулся: «В детстве я тоже бегал босиком по местечку. А сейчас ноги не хотят ходить. Но руки пока слушаются. Одному нужно подметку подбить, другому – новую заплатку пришить. Вот так и проходит день за днем. – Встал со стула, оперся о стенку: «Роза, ты где? У нас гости! Кто? Внук Залман – юде».
Роза улыбнулась точно, как моя бабушка Соня, потрепала меня по голове и вручила большое красное яблоко.
 – Что-то Батя шутит. Не могли его назвать в честь царя. Он же обычный старый сапожник, – думаю я и, взяв колесо с проволокой, которое мы называли водилой, помчался по местечку.
    Прошла еще одна осень, еще одно лето. Потом еще пару раз прокрутился год. На крылечке сидит Роза. Ее седые волосы разбросаны, взгляд пустой, отстраненный.
– Все проходит, все уходят, все проходит, все уходит, – увидев меня, грустно качает головой.
 Я знаю: Шломо умер! Он уже больше не улыбнется мне поверх своих очков? Не пошутит? А может, действительно его назвали в честь царя? В его облике было что–то святое, чистое.
– Ой-вей, ой-вей, – плачет Роза.
У меня в руках сетка яблок – красных, крупных, которые я нарвал в колхозном саду для нее.
А над местечком опускается ночь. Первая ночь в Михалине без «царя Шломо».

Тейглах от Кели

 –Зэ (смотри, идиш), кто к нам пришел?
На лице улыбчивой женщины – неописуемая радость. Она широко разводит свои руки. Мол, проходи, проходи, и мне говорит: «Дядя тебя ждет»! Во второй комнате, среди подушек сидит круглолицый человек. Это – Файфа, родной брат моего деда Залмана. Единственный из двенадцати его братьев и сестер, который живет рядом с ним после войны. Всегда, когда я приезжаю из Михалина в соседний город Мстиславль, я навещаю его. Все–таки город! Не местечко.
Да и не могу не выполнить просьбу своего деда: навестить его родного младшего брата. Первый раз зашел настороженно, а увидел теплый прием, во второй раз ноги сами побежали. И на этот раз после громких восклицаний «Зэ», радостной улыбки Кели, поцелуев Файвы сижу у Кели на маленькой кухоньке. Почему у Кели? Да потому, что Файва уже забыл, когда выходил со своей комнаты. 
– Кроватный человек твой дядя, – сообщает мне о нем Келя, – нет, нет я не обвиняю его. Войну обвиняю. Старые раны обострились, да так, что он стал неподвижным. – Поднимает палец, – И уже долгое время. Но нам хорошо. Что бы я одна делала? А так: «Файва, ты как? – спрашиваю у него из кухни.
– Гут, гут, Келя, – слышу в ответ.
– Укладываюсь спать, слышу: «А гуте нахт, Келечка!» А что мне еще надо? Только доброе слово. Слава Богу, слава Богу, – чтобы хуже только не было.
Я знаю, когда Файва вернулся после войны в Мстиславль, своей довоенной жены он уже не нашел. Расстреляли ее вместе с другими евреями. Сошелся с Келей. Высокая, энергичная – она не могла его не очаровать. А когда заболел, каждое утро молился Богу, что встретил ее. Есть еще два взрослых сына, но они как–то не прижились с Келей. Кто прав, кто виноват, только у сыновей – жизнь молодая, не будут же они ему простыни менять.
– Да ты ешь, ешь! Тейглах у меня такой, что объедешь всю Белоруссию, весь Советский Союз, нигде лучше не найдешь, – говорит мне жена моего двоюродного дедушки,, или, как она называет его, дяди.
Тейглах действительно отменный! Даже тает во рту. А какая вкуснятина? На что моя мама – мастерица, но такой тейглах, как у Кели, она ни разу не выпекала. Булки – да! И какие булки! В магазине такие не найдешь! Думаю, мама выпекла бы не хуже, чем Келя, только разве накормишь семью из семи человек сладостями? Да и где взять столько муки, меда, растительного масла, яиц, миндаля, грецких орехов для их приготовления?
 – Это я сразу понял, как только Келя стала мне рассказывать, из чего она делает свой тейглах.
 Посмотрела по сторонам, будто боясь, что кто–то услышит:
– Ты знаешь, я потихоньку его продаю на базаре. Милиция меня с одного места сгонит, я на втором примощусь. Сгонят со второго, я на – третье. Да и люди, которые один раз попробуют мой тейглах, за ним ко мне домой приходят. Только прошу, чтобы никому не говорили.
– Запрещено?
– Запрещено. Мол, не в фабричных условиях, не по закону. Скажи, а как нам жить? Пенсия – маленькая. Ты знаешь, сколько чего нужно покупать для твоего дяди? Нет, я не наговариваю, но кто мне даст гельд (деньги) просто так? А за мой тейглах еще голубушкой называют.
Меня уложили спать в маленькой спаленке. На кухоньке до полуночи горел свет. Если вы думаете, что Келя в одиночестве пила чай, или гадала на картах, то вы ошибаетесь! Ой, как ошибаетесь. Келя выполняла «правительственный» заказ, как она сама шутливо заявила. В субботу ее соседка выдает дочь замуж.  Пришла к ней и говорит: 
– Келя, не буду же я дорогих гостей бульбой с мясом потчевать. Придумай что–нибудь такое необычное.
– Ну, я и придумала! Напекла орешки из теста в меду, шарики в меду. Чтобы они были более хрустящие, добавила в них немного водки, – хитро улыбается Келя.
– Чтобы сразу и выпили, и закусили?
– Весь в дядю! Вы все Златкины такие? – хлопает в ладони.
А дядя из спальни одобрительно смеется. Видимо, остался доволен обоими!
Скажу больше: Келю пригласили на свадьбу. И я там был: вино, водку пил!
– Все это, – наклонился ко мне подвыпивший сосед, и обвел рукой поднос со сладостями, – еврейские штучки. Но о-очень вкусные штучки. – Определив, что я не из его белорусской родни, погрозил пальцем: «А ты сам того, не из этих «штучек»? – И довольно улыбаясь, потянулся за следующей порцией Келиных сладостей.
Вот так жила и моя тетя Келя, угощая мстиславльский народ – русских, белорусов, евреев своими изделиями. Кому продавала на рынке, кому готовила дома по личному заказу. Провожая меня, передала для мамы целый пакет угощений. Постукивая резиновыми сапогами нога об ногу, до тех пор она стояла на остановке, пока не подошел автобус.
В Михалине мой дед Залман меня встретил первым. Не зря! Догадывался: если его внуки налетят на передачу, ему останутся только одни крошки. А мы не знали, с чего начинать? С тейглах или с айнгемахц (вареная редька в меду), иди с имберлех (морковь в сахаре), или с лекеха, струделя, рулета с маком?..
 – Гор, гор! (все, все), – наконец сказала мать, оттаскивая нас от праздничного стола, – оставьте на завтра.
 Сейчас я вам еще кое, о чем расскажу! До Михалина тогда я не довез …гоменташи (булочки с маком). Когда в купе вагона раскрыл пакет с ними, все на них жадно посмотрели. Ну я и угостил каждого, не преминул сказать, что это еврейские сладости. Мои попутчики – белорусы – уплетали их аппетитно вместе со мной. А один из них, когда закончились Келины булочки, раскрыл свою сумку. Догадайтесь, что там было? Да-да, драники с мясом.
Теперь, когда я приезжаю в Минск, спешу в свое любимое кафе возле ЦУМа. Там та-кие драники!
Но когда покупаю в Израиле гоменташи, я всегда вспоминаю милую Келю и Файву – единственного из двенадцати родных братьев и сестер моего деда Залмана, кого мне довелось увидеть.


Седая прядь


Нашим родителям соседи посоветовали: отдать одного из пяти сыновей в школу-интернат.
Мол, легче будет прокормить остальных детей. Годы – пятидесятые: трудные, проклятые.
– Кого отдать? Старших не берут по возрасту, младшие очень привязаны к дому. Может, среднего? – думает наша мама. – Он общительный! В столичном интернате хорошо учат, дают нужные профессии. Минск – это Минск! Не маленький городок, как Климовичи.
– Поедешь? - мама спрашивает у Сергея.
– Я там буду один? Без всех? – показывает взглядом на дом. 
– Ты же большой, взрослый!
Наутро собралась в школу.
Рано встала.
Закрыла за собой калитку, по дороге спустилась вниз. Яблоневый сад остался позади.
И вдруг истошный крик: «М-а-м- а-а».
Перескакивая через лужи, бежит ее «взрослый» сын Сережа, которому чуть более десяти лет
Его белая головка мелькает среди белых берез.
И вдруг позади показывается грузовик. Он быстро едет по дороге, параллельно которой петляет дорожка с бегущим по ней ребенком.
И как только до машины остаются считаные метры, Сережа внезапно бросается через дорогу. К маме, к маме!
Он не видит машины, не слышит звука ее мотора. Только хочет ей сообщить, чтобы пока не давала согласия насчет его учебы в интернате. Не знает, сможет ли оставить Михалин? Жить один без родных в большом и чужом городе?
А мама, как стояла, так и опустилась на землю: ее лицо стало бледным, как мел.
Увидев, что Сергей бросился через дорогу буквально в нескольких метрах от машины, она стала хватать ртом воздух, как рыба, выброшенная на землю. Беззвучно кричать, махать рукой, но ни сына, ни машину, которая катится с горки, остановить уже не может.
И… больше ничего не помнит.
– Мама, мама, – открой глаза, открой, – вдруг услышала возле себя детский голос.
Сын, здоровый и целехонький, стоит возле нее: как ему удалось проскочить за пару метров от машины – только один Бог знает?
– Ник-к-ку-да ты не пое-едешь, – стуча зубами, как в лихорадке, обнимает мама сына.
…Возможно, мой брат стал бы известным скульптором, художником, дизайнером. Ибо там была специализированная школа для талантливых детей. Он стал инженером, и его жизнь пошла совсем по иному руслу. Но тогда у него на столе я увидел рисунок нашей мамы. На нем было ее совсем другое лицо, а в волосах – первая седая прядь…

Потом Сергей стал писать, выпускать самодельные книжки с рассказами, с одним из которых вы познакомились в этой книге. Он называется «Смерть старого Залмана…»



Немой


В его глазах   мольба и боль.
– Э-э, э-э, –   хочет  что-то сказать, но не может .
– Ня-мы,  ня-мы, –    несется  со всех  сторон  по Михалину  .
Дети – народ жестокий.
Если не такой, как все – значит, отверженный! Улицей, ребятами. Даже дома смотрят жалостно. Братья, конечно, любят, но куда с ним? На речку?
Уплывет – не докричишься! В лес? Уйдет – не дозовешься.
Одно слово – немой ! И есть на свете, и нет.
Э-э, – тянется за братьями по  местечку.
Выстроились две команды на футбольном поле. Володя любит бегать, играться с мячом. Улыбается, показывает всем видом, что тоже хочет быть со всеми.
– Ня-мы ! – и в сторону, – выталкивают его на обочину поля.
Вечером собираются ребята играть в городки. Подошел, взял в руки биту.
– А ты что, нямы? Уходи отсюда, уходи, – кричат на него. Ничего не слышит, но понимает по   губам, что гонят, гонят отовсюду.
В маленьком сердце непонимание: что он такого сделал, что никому не нужен?
 И вдруг новость: нигде не видно немого.
– Где он? – спрашивают у братьев – Сергея и Виктора.
– Батька и матка завезли его в школу глухонемых.
В центре небольшого райцентра, за высоким забором – школа. Ни зайти, ни выйти без разрешения: специальное учебное заведение. Падает на колени Володя, целует ноги родителей. Мол, не оставляйте меня здесь одного: домой хочу.
Дрогнуло сердце у мамы, у отца оно тоже не железное.
Только пересилили себя: обняли сына, объяснили, что будут приезжать к нему, что любят его очень и хотят, чтобы он был не хуже, а лучше других.
– Как? – показывает знаками Володя, – Я - лучше других?
– Ты, ты, - обнимает мать.
Зд-ра-а-вст-ву-й-те, – открывается дверь, и в наш дом входит Володя.
Прошел только год, он, приехал на летние каникулы и сразу же прибежал к нам. Мы жили рядом, да и не показывали к нему пренебрежения. Он всегда чувствовал теплоту и радушие в нашем доме. Дружил братом Сергеем. У них была одна общая страсть: рисование! Оба рисовали отменно, обменивались работами.
Хлопает Володя Сергея по плечу, показывает большой палец и говорит: « Мо-ло-дец, мо-ло-дец»!
Так мы узнали, что  немой   не просто немой, а художник, будущий художник.
С каждым приездом в Михалин он менялся, взрослел, становился другим. Как-то я увидел, что идет по местечку модно одетый мужчина с бородкой.
– Кто это? – спрашивает Батя, закрыв рукой глаза от солнца.
А незнакомец, радостно сверкая улыбкой, бросается к нам в объятия.
– Здравству- й-те, это я Во-ло-дя!
Наш дом на самом краю Михалина: первыми видим, кто уезжает, кто приезжает. Вот  и Володю встретили первыми .
Присели, чемоданчик   возле скамейки, угощаем  фруктами,   овощами.
А Володя   спешит: он   давно не был дома.
Уходит дальше, радуясь Михалину и   всем людям, которых он  знает, помнит.
– А, это ты немой? – Бросает на него удивленный взгляд Мишка-тракторист,  бывший капитан футбольной команды, удаливший его с поля, – Тебя не узнать?
– Доб- рый де-нь, – протягивает ему руку Володя, он давно уже забыл детские  обиды.
Иду по Михалину   2016 года. Вот и дом – разноцветный   , добротный,  где раньше жил Володя и его семья.
За забором – другие: никого уже нет. Все умерли: и братья , и родители . Осталась только младшая сестра.
– А Вова, Володя как? – спрашиваю у дальней родственницы.
– Володя живет в центре России, он у нас – известная личность: художник. Его работы покупают иностранцы.
И … Михалин открывается мне по-иному.
В наше время он уже не был еврейским. В нем жило большинство белорусов. И самым     несчастным, и самым обездоленным был немой. Так его звали, имени у него не было…
Володя, сейчас у тебя есть – Имя!  Есть!
Володя, мой друг далекого детства, если ты прочтешь эти строки, знай, я тобой горжусь! И не только я, но и все, кто тебя знал. Ты не просто Победитель своей Жизни. Ты – ее Художник и Творец!
Ты – самая лучшая и самая прекрасная картина, которую создал в своей Жизни!
Иду по дороге. На лавочке – старая женщина.
Увидев меня, она машет мне рукой, хочет что-то сказать.
Как же трудно в ней узнать божественную Алену, по которой сохли все наши хлопцы? Светлые волосы по пояс, голубые глаза, сочные губы, грудь, разрывающая все кофточки…
Красивее ее у нас никого не было. Даже никто не замечал или не хотел замечать, что девушка говорит с трудом. Говорит ведь, и ее понимают. Не говорящая, как все, но и не немая, как Володя.
Присел рядом с ней, обнял при встрече. Плачет Алена: молодость прошла, старость пришла, красота улетела. Работала уборщицей, замуж так и не вышла, осталась одна.
Помню: ее родители тоже завезли в школу глухонемых. Только девочку вскоре забрали оттуда, мол, может учиться и в обычной школе.
Все понимает, что-то слышит, как-то говорит.
Белые облака!  Белые облака! Куда же вы улетаете? Куда?
Вернитесь обратно, заберите с Алену! Пусть она начнет все сначала…
Но облака от нас уплывают, Алена продолжает что-то шептать на непонятном мне языке.
– Она стала совсем немой, – думаю о ней. И о Володе, который заговорил…

Как живешь,
михалинское озеро?


Росинки серебрятся на траве, яблоки сверкают на солнце, а куда бежит летом наша детвора? Угадали! На озе-ро!
Хотя, конечно, нам не повезло, как другим.
В городе Климовичи протекает река Лобжанка, в соседних с нами селах Свирель и Блюминг – тоже полноводные реки. В Михалине – озеро, куда сливают отходы местного спиртзавода…
Попробовали лишний раз сходить на реку к соседям. Далеко, не находишься.
Нет, лучше уж дома.
Сегодня – первый день лета! И тишина такая, которая может быть только в начале июня. Наше озеро прячется за садом, в низине. Дорогу сюда мы знаем с закрытыми глазами.
Вода еще не нагрелась, но притягивает лучше любого магнита.
– Потом погреемся. На берегу, – шутит мой брат Яков, бросаясь в озеро. За ним – младшие братья Сергей, Гриша, Леня (слева его голова на фотографии только и виднеется). Все уже уплыли далеко. Обычно мы плаваем от берега до берега. Этот небольшой ров – наше излюбленное место.
Вечером еще и рыбу здесь наловим, завязав обычную рубашку с двух сторон. В центре озера – на плотах и надувных камерах  ребята постарше нас. Мы тоже подплываем к ним на спинке: так легче преодолевать расстояние. Освежились?  Утром для этого много времени не нужно.
Как только зубы начинают стучать от холода – вылетаем на берег.
Простуда? Какая? Полотенце? Какое? Плавки? Какие?
Снимаем с себя портки и в трусах прыгаем в воду так, что она поднимается вверх, брызги летят во все стороны.
 
(Через 50!) лет вновь пришел на это озеро. Пришел не из соседнего дома за пять минут, а после долгой дороги из Израиля.
– Здравствуй, озеро! Расскажи, кто здесь живет из моих приятелей детства, кто тебя навещает?
В ответ – тишина.
Понимаю. Одних уже вообще нет, другие – далече.
– Считаешь, у нас разговор не получится?
Получится! Сообщу тебе приятную новость. Думаешь, что жил  только для того, чтобы принимать заводские отходы?
Ан, нет! Мы же еще  здесь  учились плавать. Позже, куда бы судьба ни забрасывала, ни в каких морях не было страшно.

– Удивляюсь, как в твоей воде, полной всяких химических отходов, никто из детей не заболел. А может, они нас наоборот укрепляли, придавали тонус? Так    теперь говорят?
Ветер в разные стороны гонит камыши, в которых    спряталось наше далекое детство.
– Тихо, рыбу вспугнете, – недовольно говорит мне юный рыбак с удочками.
– Что, вообще не ловится?
Угадав во мне чужака, бросает взгляд на свою подружку, мол, пойдем отсюда.
Желтые подсолнухи опустили головы.
– Вы тоже скучаете по тем временам, когда озеро кипело, бурлило, когда местечковая ребятня – мускулистая, загорелая, выносливая, бегала по берегу озера?
Старые, согнутые деревья опустили в воду свои головы.
Присел на одно из них, рука привычно нащупала на нем ложбинку. Узнала меня, почувствовала? Сколько раз я прыгал с этого дерева без робости, головой вниз, в зеленую глубину озера? Сейчас бы не посмел.
Вдалеке белеют заводские корпуса, которые стоят без дела. В озере плавают не друзья моего детства, а белые облака.
Им здесь вольготно. Многих, как и меня, жизнь увела  далеко. Облака остались. Кто-то должен плавать в озере…


Детские души
над Михалином


Они жили не далеко от нас. Тихие, спокойные люди. Рувена встречал чаще, когда он гнал своих гусей на михалинское озеро. Зелду – реже, иногда по дороге в магазин, на улице.
Проходили мимо, привечали кивком головы. Мы, дети, знали всех взрослых, а они тем более нас, росли на их глазах.
Но Рувен и Зелда проходили мимо каждого, как безмолвные тени.
– Почему они никогда не улыбаются? – спрашиваю у отца.
– Горе у них, большое горе. Сами спаслись чудом, а их довоенных детей расстреляли. Зайди, поговори. Придет время, воспоминания таких людей будут искать – не найдут, – советовал отец.
Очень он хотел, чтобы я написал о той трагедии, которая произошла с местными евреями. Тогда ее прятали внутри, не выносили на люди. Не было принято говорить во весь голос о массовом расстреле. Как воспримут власти, соседи?
Поэтому Рувен и Зелда больше думали уже о родившихся детях:  назвали их такими же именами, как и довоенных: Арон и Моисей, Рахель и Сара.
Прошли годы, Рувен и Зелда похоронены на климовичском кладбище, их дети уехали из города. А я вспоминаю, о чем мне рассказывал тогда отец.
…Всегда, когда я приходил к родителям, он провожал меня домой. Мы выходили за калитку, проходили мимо бывшего сада, спускались вниз к зеленому лугу.

 Здесь останавливались, и уже я провожал отца обратно. И так было бесконечно. Вот в одну из таких прогулок, и рассказал мне Батя историю о Рувене и Зелде.
…Война быстро ворвалась в маленькие местечки Белоруссии. Каждый спасался, как мог. Рувена забрали в армию. Во время первых боев его часть попала в окружение. Некоторые солдаты не скрывали, что лучше сложить оружие, чем воевать за коммунистов и жидов, как они говорили. Рувен в составе группы командиров и офицеров пошел лоб в лоб на врага. Другого выхода прорвать « котел» не было. Рувен с ярко выраженной еврейской внешностью был узнаваем мгновенно. Маленький, черненький, с большим носом, и минуту бы не прожил, попав в лапы фашистов.
Прорвались единицы, в том числе и Рувен. В лесу набрел на вооруженных людей. Могли расстрелять, ибо многие считали евреев шпионами. А те, кто так не считал, тоже расстреливали, не хотели видеть их в своих отрядах. Рувену повезло: его взяли в отряд, стал партизаном. Да таким, что о его храбрости легенды ходили. А каким был переводчиком? Подслушать разговор на линии, допросить пленных – лучше его никто не мог!
В партизанах встретил освобождение Белоруссии, приехал в родной город, стал искать семью.
Ходит по улицам, спрашивает у людей, может, кто знает, что с ними?
Вдруг увидел женщину: опущенные глаза, что-то шепчет про себя, в странной самотканой одежде.
Чужая, незнакомая, но где я ее видел, где? – спрашивает у себя. Повернулся, догнал, посмотрел в глаза:
– Зелда? – не сказал, прошептал, не мог поверить своим глазам.
В ответ услышал: «Зина я, Зина…».
Только по голосу Рувен узнал свою жену, так она изменилась за годы войны.
– Когда начались расстрелы, нас погнали к общей яме. Одна у меня была мысль, как спасти детей? – рассказывала ему позже Зелда. – Понимала, что спасти их никак не могу. Решила: начнут стрелять, сброшу детей раньше себя, может быть, не успеют их убить, прикрою своим телом. Вдруг, не заметят? Останутся живыми, потом как-то выберутся наверх. Иного пути не видела…
Полицейские уже вошли в раж… Евреи смеют сопротивляться, не идут, убегают? Один из них уже приметил высокую красивую женщину с четырьмя детьми, которые прижимались к ней с двух сторон.
Хотел схватить самую младшую: зачем патроны портить? Штыка достаточно! Как тигрица, женщина набросилась на него.
– Вместе хотите подыхать? Я вам сейчас устрою общую смерть, – сорвал винтовку с плеча.
Худосочный, плюгавенький, чувствуя, что природа его обидела в отличие от этой еврейки, он свирепел с каждой минутой.
А Зелда, обняв детей, бросилась в яму, опередив выстрелы на несколько секунд .
…Очнулась вечером под грудой тел. С трудом вылезла, стала искать детей, звать. Не дано ей было знать, что, сбросив их в яму, она продлила им жизнь только на несколько минут. Увидев, что они живые, худосочный добил их в общей могиле. Увидев Зелду всю в крови, посчитал ее убитой. Вылезла, доползла до
какого-то дома, попросила воды попить, умыться.
Не дали, захлопнули дверь перед ее лицом. Поразило не это.
Поразило, как хозяйка хаты говорила о ней.
– Ты посмотри на гэту жидовку? Не засталася с мертвыми детьми в яме. Жывучая, сука!
Эти слова резали уши Зельде. Она хотела погибнуть, чтобы спасти детей. Но Бог решил по-другому: спас ее, оставил в живых. Значит, она нужна кому-то еще на этом свете…
Большими лопухами вытерла лицо, руки от крови и пошла в лес. Ни волков, ни других зверей не боялась – боялась людей…
Лесной ручей утолил жажду, зеленая кора деревьев, грибы – голод.
Шла через леса – в Россию, подальше, подальше от той зловещей ямы.
В каком-то маленьком селе затерялась. Никто не спрашивал, кто она? Да и по ней было видно, кто. Зелда назвала себя Зинаидой, ничего не рассказывала. Да и некогда было вести разговоры: ждала работа в поле, на ферме. В дом ее взяли на самую тяжелую работу в обмен на кусок хлеба и жизнь… Немцы
и полицейские в это болотное село и не лезли, боялись провалиться в трясину… Вот так она жила все эти годы. Жила в каком-то тумане, во сне, мало понимая, где она и что с ней происходит. Так прошло несколько лет…
– Все! Немцев прогнали. Иди домой, – наконец сказали хозяева Зельде – Зинаиде, проводив ее на дорогу. Дали новые лапти, самотканую одежду, узелок с продуктами.
Шла, а ноги не шли. Какая–то сила толкала вперед. Только позже поняла, что судьба у нее была такая: остаться живой и встретить мужа…
Чтобы один из супругов остался в живых после расстрела, а второй – вышел из окружения, это было редкостью!
Чаще всего – и это было в лучшем случае, кто-то оставался один. Искал себе пару, создавал новую семью, но склеить разбитую жизнь было невозможно.
У Рувена и Зелды не было никакой романтики, как при новых отношениях, но после войны и без детей, они были другими. Оттаивали тяжело, приходили в себя долго.
Уехали подальше из своего города, обосновались рядом с Михалином. Поставили дом, первый сын родился через пять лет, потом появились младшие. Они как-то уменьшили боль по довоенным.
Вот такая давно забытая история. И я бы к ней не возвращался, если бы приятель мне не сообщил, что у него гостил Арон, старший сын Рувена.
– Ну и что?
– Я жил с ним по соседству в Михалине. Никогда раньше он не говорил мне о его убитых старших братьях и сестрах. Никогда я не видел, чтобы он переживал за них. А теперь открыл свою душу. Оказывается, все годы он жил с болью, которая сейчас у него особенно обострилась.
– Почему?
– Укоряет себя, что не узнал у родителей, где похоронены его довоенные братья и сестры. И он уже на восьмом десятке не сможет показать своим детям и внукам их могилу. Так она и останется безымянной.
…В свой последний приезд в Михалин, я увидел, как кто-то гонит на озеро белых гусей.  И такой же маленький, как Рувен.
Что это? Наваждение? Бегу за белым стадом. Кричу, кричу: «Рувен, Ру-вен» …Мне навстречу… мчится машина, поднимая пыльное облако.
А может, это было не оно, а светлые детские души, взлетевшие над Михалином?
Может, они хотели, чтобы я рассказал о них?

Стучали топоры

Белым, прощальным цветом наливался наш сад. Никогда он не расцветал так пышно и в то же время так грустно, как весной 1990 года. Обычно первыми расцветали отцовские яблони, потом сливы, а в конце – наша старая груша, которая до прививки была … дичкой.
А весной 1990 году на наш сад опустилось белое облако цветов.
– Строители, не загубите мне деревья, – ворчит отец, увидев, как, расположившись на свободном месте в саду, мы сбиваем контейнеры для отправки багажа.
Мы и не меньше его бережем наши любимые деревья.
Но отец, или Батя, как его называем дома, не успокаивается.
– Кому, да еще в Израиле нужно ваше старое барахло? – не понимает он.
– Все же отправляют контейнеры, – не сдается мать.
Отец презрительно осматривает строительную площадку и стучит себя по лбу.
– Вот, что нужно везти, головы! Еврейские головы!
– Хорошо, хоть у тебя есть голова, – стойко держится мама, а нам дает сигнал, мол, не обращайте на него внимание.
Стучат – стучат топоры в Михалине, и какие-то непонятные сооружения из досок начинают постепенно напоминать настоящие контейнеры.

Что в них положишь? Электротовары, вещи – все же ограничено весом…
Сейчас все воспринимается с юмором. Даже с глубоким юмором, а тогда? Многие из моих читателей сами прошли багажную одиссею и теперь могут над ней

 Фото убрать и перенести -    в детские души- выше   немного  ней
только подсмеиваться. Весной и летом далекого 1990 года всем отъезжающим, как и нам, было не до смеха. Жизнь на новом месте предстояло начинать с нуля.
Вот поэтому наши красивые контейнеры ожидали свое путешествие в далекую страну. В них мы хотели отправить за моря – океаны хоть какие-то вещи, чтобы на первых порах было легче обустроиться.
Но что-то помешало завезти их таможенникам.
И тогда младший брат Леня предложил часть наших вещей переложить в его контейнер.
Батя довольно хохотал, стуча себя по лбу, мать перекладывала все со стороны в сторону, не зная, что выбрать.
А в последнюю минуту для отправки отложила красное зимнее одеяло, кухонный столик, да еще какую-то мелочь…
– В Израиль? Зимнее одеяло? – продолжал недоумевать Батя.
Уехала машина с контейнером брата, наши, невостребованные контейнеры стоят в саду, а нам остается последняя ночь в Михалине.
Помню, это была светлая ночь. Дорожка от луны опустилась в сад. В нем стало светло, как днем. Деревья стояли грустные. Они слегка покачивали ветвями, будто прощаясь с нами…
А через два дня мы были в Израиле, где оказались вначале такими же невостребованными, как и наши контейнеры. Но назад не возвращались. Все было отрезано: знали, куда едем и с чего будем начинать. Не только мы.
Даже бывшие профессора не считали для себя зазорным подметать улицы. Постепенно все утряслось, и об этом вспоминают сейчас только с улыбкой. Вы спросите, а что с теми контейнерами, которые проделали в Израиль далекий путь из Белоруссии, России, Грузии, Узбекистана?
– Заходи, под чинарой попьем чай, – приглашает меня Михаил, шевеля седыми бухарскими усами.
Чинарой он называет свое огромное лимонное дерево.
Вхожу через калитку. Михаил рукой стучит по ней.
– Такое дерево здесь найдешь? Ни-ког-да! Я разобрал свой контейнер на доски, попросил контейнеры у друзей, которые не знали, что с ними делать. И вокруг своего земельного участка построил такой шикарный забор. Что скажешь?
Что говорить? Пьем чай из узбекских чашек под его «чинарой».
Мой друг Леон, усадив на колени любимых собак, с любовью разглядывает свое главное сокровище – библиотеку, которую вывез из центра России. Писатель! Что есть еще дороже книг? Каждый томик для него, как живое существо.
– Ты думаешь, я не мог бы обновить свою мебель? Мог! Но прихожу домой и встречает меня мебельный гарнитур, который привез из Бобруйска. Опущусь на диван, проведу рукой по нему, будто мамин голос слышу: «Богенька, ужин на столе. Могу я расстаться с этим диваном»?
Мой отец оказался прав!
В Израиле действительно жарко, и совсем не нужны зимние одеяла. Кто очень хочет, может их приобрести. Новые – легкие и очень воздушные, как пушинки. К тому же еще теплые.
Но когда мне вдруг становится холодно – до внутреннего озноба, мне помогает только мамино старое красное одеяло. Когда-то атласное, сверкающее, оно поблекло, местами появилась вата.
Укрывшись под ним, чувствую тепло маминых рук, которые согревают меня, как при ее жизни.
Когда приходят мои внуки, они хотят сидеть именно за небольшим, но еще крепким столиком. который совсем не похож на израильские столы.
– Это стол Бати и бабушки Иры? Вы его привезли из Михалина? – спрашивают у меня.
– Какой стол! Ему более тридцати лет, а он, как новый, – удивляются они.
– Сделали в Белоруссии, – держу марку своей прежней родины.
В нашем израильском саду цветут лимоны, апельсины, а я вижу белый цвет отцовских яблонь,  груш и слышу, как стучат в Михалине   топоры:
«Тах-тах, тах-тах, тах-тах-тах…»
Стучат топоры.
Стучат топоры в Михалине.
Стучат топоры в Михалине, а я почти тридцать лет в Тель-Авиве.
В Тель-Авиве.


Еська


Вы хотите знать, как выглядел Еська? Тогда я вам скажу! Как Николай Сличенко и Яшка – цыган, взятые вместе.
Теперь представили, какой это был красивый и вальяжный человек? Высокий, кудрявый на всю голову, улыбка на 32 зуба. Все его в Климовичах знали – белорусы, русские, евреи. Городок-то маленький. Тем более, Еську – так его звали все. Кем он работал? Пожарным в местной пожарной части. Пожары – вещь не частая, машины стоят. Еська и его друзья что делают? Отдыхают, в домино, в карты режутся. Только от этих занятий у Еськи глаза слипаются.
Не интересно. То ли дело, когда его приглашают на свадьбу. Приглашают многие. Почему?
Вы же понимаете, когда такой красавец приходит на свадьбу, все внимание обращается на него.
Где будет сидеть Еська? Понятно где! На месте тамады. Лучше его ведь никто не развеселит людей на свадьбе.
Но вот заскучал народ. То ли уже перепил, то ли еще недопил. Грустную ситуацию сразу же уловил Еська.
Что делать? Уговаривать опять наливать? Не работает!
Тряхнув чубом, поправив черные усы, он подходит к новобрачному. Берет его за плечи и громко говорит:
«Жених? Ты что переживаешь? Есть еще хуже тебя…».
Что было потом, трудно представить, только спрос на Еську, как на тамаду, после этого вечера возрос во много раз.
А климовчане, знакомые с этим перлом, при встрече и сегодня подталкивают друг друга в плечо, мол, не переживай! Есть еще хуже тебя!
Встретил старого земляка в Ашдоде. Попросил подвезти по дороге.
– Поехали! Потом заведешь!
Смеемся! Более полвека прошло с того времени, когда Яков Захарович Смоляк, руководитель местной торговой сети, выдал этот перл своему водителю.
Приехал я в Климовичи.
Встретился с друзьями. Сходили в баньку, выпили, поговорили.
– Не переживай! Есть еще хуже тебя, – хлопают меня по плечу.
Отвозят домой.
– Поехали! Потом заведешь, – говорит мой друг своему сыну.
ДумаюДумаю,: не зря я приезжаю в Беларусь. Словно в молодость свою возвращаюсь!



Иудейская красавица


Есть у меня еще одна история. Без нее никак нельзя.

Да и ты, Михалин – сам все знаешь. Я только напомню. А для того, чтобы отделить нашу историю от других, давай ее назовем «Иудейской красавицей». Вы скажете, откуда она может появиться в Белоруссии? Это же не время древней Иудеи, которое Иосиф Флавий описывал в своих романах? Как может быть, чтобы через столетия, совсем в иное время, в другой реальности в Михалине появилась… иудейская красавица. Я думаю, гены! Просто сильные гены, которые передавались из поколения в поколение. Но не буду вас держать в напряжении. Начнем!
Ой, Михалин, Михалин, ты же еще не открыл мне все свои тайны. Не все?
Помнишь, как возвращались к тебе твои местечковцы? С фронта – солдаты, из тыла – женщины, дети. А дальше, что? Жизнь строить? С кем? Даже те немногие, кто вернулись, увидев, что ни кола-ни двора, уехали в Москву, Ленинград, Минск.
А Хане куда изволите ехать? Родители, маленькая дочь – все на ней. Посмотрит на себя в зеркало: черная коса до пояса, глаза с поволокой: Кра-сивая!
Только красота эта какая-то не местная. Лицо –  смуглое,  брови – вразлет, губы – полные.
– Доченька, у тебя своя красота – иудейская! От далеких наших иерусалимских предков она тебе передалась. Ты из-за этого не печалься, а радуйся: одна здесь такая, – обнимает ее мать. И правда, посмотрит на подруг – волосы светлые, как березы белые, глаза голубые, словно васильки полевые. Соберутся вечером возле старой хаты девочки, выросшие за войну, сидят на бревнах, семечки лузгают, только белые зубы в темноте сверкают…
Гармонист крутнет чубом, да как ударит по клавишам. И… плывут, плывут лебедушки по кругу в выглаженных ситцевых платьицах. А потом каблучками стареньких туфелек, каблучками… В такт музыке, в такт.
Гармонист еще шире растягивает меха и… льется:

«Ой, сад, виноград,
Зеленая роща,
не зять виноват,
Виновата теща…».

И круг за кругом. Круг за кругом! И снова песня! Уже — «Страдание» –

«Все бы ты, гармошка, пела,
переборами звеня,
А кому какое дело,
что на сердце у меня…».

Михалин спит, а здесь, коль война прошла, жизнь начинается. Девчата одна за другой выходят в круг. Гармонист так и режет аккорд за аккордом! Закончив мелодию, опускает гармошку на колени своей поклонницы. Перекур!
Хана посидит, посидит со всеми на бревнышке и домой. Куда уж ей невеститься, ведь не зеленая девчонка? Одно счастье – работа. В местечке она видный человек – бухгалтер. Работящая, старательная – нет времени на разговоры. Сколько разных документов нужно проверить, занести в сводки. Люди работают на полях еврейского колхоза, а она – в бухгалтерии. Ошибешься в чем-то, подведешь колхозников.
Но нет да нет бросит взгляд в окно. Раньше золотым отливом светились клены, а теперь они украсились снежными гирляндами.
– Ханочка, ты, видимо, ждешь рыцаря на белом коне? Все в окно заглядываешь? – спрашивает ее смешливая подруга, покрутив короной льняных волос.
– Рыцарь? Да еще на белом коне? У нас в Михалине? Летом местечковые ребята гарцуют на конях. Только эти рыцари для вас, молодых, а мой рыцарь, – вспомнив об отце дочери Тамары, который остался на войне, да и другие там же, махнула с досады рукой.
На крыльце конторы послышались шаги, и в комнату, завеянный снегом, вошел колхозный зоотехник Никита. Подруга хотела что-то сказать смешливое, но, увидев непроницаемое лицо гостя, удержалась. А Никита, оставляя позади себя мокрый снег от галош, направился к Хане.
– Тебе чего, Никита, отчетность принес? Ты же передавал ее раньше?
 – Шел мимо. Зашел погреться.
– Погреться, так погреться, – отвечает Хана и снова за работу.
А Никита, как полдень, так в контору. Садится напротив Ханы и… молчит. Он часто молчит. Не разговорчивый такой! И повелось, как обеденное время: Никита тут, как тут! Хоть часы сверяй по нему!
– Хана не к тебе ли он приходит? – вдруг поинтересовалась та же, смешливая.
– Ко мне? Да зачем я ему? Найдет себе белоруску, хоть тебя, например. Красавица, без ребенка, как я. Видимо, ему просто хочется отдохнуть. Возле меня стоит мягкий стул, а у вас – твердые табуретки.
Прошла зима, весна засветила в окна, выткала зеленые ковры на траве, украсила ими деревья.
А Никита? Что Никита, как ходил, так ходит. Сегодня заявился, сел напротив Ханы, глаза в упор, и спрашивает при всех: " Ты, ить пойдешь за мяне?"
 – Что?
– Ты, ить пойдешь за мяне?
Хана только теперь догадалась, почему он зачастил в контору. Впервые посмотрела на него по–другому. Фронтовик. Мужик! А что невысок, так не зря же говорят: мал золотник, да дорог!
Вышли на улицу, Михалин встречал вечер, а хозяйки своих коров – после пастбища. Хлопали калитки, ворота.
– Хату купим, корову, Хозяйством обзаведемся, – помедлил немного, – пчелами. А твою дочь я приму, как моя будет.
– Никита, Никита, – Хана хотела сказать о многом. Что они совсем–совсем разные. Да и как примут ее его родители? О своих она и подумать боялась: знала, что будут против Никиты–белоруса. Но в эту минуту поняла состояние его души, увидела красоту сердца.
– Он же не гулена какой. Слово скажет, как топором вырубит!
– Нет у меня гор золотых, чтобы тебе обещать. Вот мои руки, вот мое сердце. Решай! А все остальное – устроится, – говорит Никита, горячо и немного волнуясь.
Хана от неожиданности не знала, что ответить. Как сразу сказать: да! Человека же полюбить нужно! Для этого нужно время. Сказать: нет! Зная Никиту, она могла только представить, какую душевную травму она ему нанесет. Он же не такой, как все! Другие выпьют, шумят, а он молчком, тишком делает свои дела. И не видно, не слышно его в местечке. А вот видишь, какие слова нашел. Это он с виду он такой хмурый, а внутри – тонкий, ранимый.
Хана посмотрела вдаль, словно желая увидеть свое будущее с парнем. Солнце зашло за Михалин, вечерняя прохлада опустилась на плечи. То ли от волнения, то ли от холода, только она съежилась, зябко повела плечами. И тут же почувствовала на них пиджак Никиты.
Это мгновение решило все: она поняла, что этот молчун ей нужен больше всех, что только он и сделает ее счастливой.
– Хорошо, Ни-ки-та, – тщательно выговаривая слова, раздумывая, что сказать. – Только я тебя буду называть Колей…
– А я тебя – Аней, – поднял ее на руки Никита.
Все было где-то далеко: и война, и маленькая дочь Тома, и родители – все, все. Хана поняла, если ничего не изменить, все останется, как есть. Как есть, она знает. Как будет – Бог покажет!
…Кузнечики стрекотали за пшеничным полем. В распахнутые окна плыл запах скошенного сена, яблоневых садов, которыми так богат Михалин. Леонид, сын Ханки (так ее называли в местечке) и Никиты – высокий, с седой библейской бородой, напоминая древнего иудея, случайно оказавшегося в этих краях, рассказывал мне о своих родителях.

Смотрю на него и думаю: материнская порода оказалась сильнее. А ему не до моих раздумий: в руках молоток, пила. Все может!
Руки золотые, как у отца. Дом, который приобрел в Михалине, чтобы приезжать сюда ежегодно летом из Санкт-Петербурга, требует заботы. Это там, в  "северной столице"  России, он ученый, а здесь – местный, свой! Один из последних коренных михалинцев!   
Подъезжаем к еврейскому кладбищу. У Леонида в руках – рабочие инструменты. Качает головой: мол, нужно подправить ворота! Местных евреев – раз, два и обчелся. Да, видимо, и не замечают, что ворота скрипят, вот–вот развалятся.
А он направляется вглубь кладбища. Туда, где в зелени стоят две оградки с памятниками, его бабушки и дедушки по материнской линии. Приводит их в порядок, с любовью, душой, все делает красиво, как может только он, сын мастерового Никиты.
Чтобы не отвлекать на разговоры, иду дальше. Знаю: то, что я ищу, я обязательно найду здесь, на еврейском кладбище. Рядом с памятником Ханы вижу памятник… Никиты с фотографиями. Она – с нездешним оливковым лицом, и он - с внимательным взглядом на окружающее…
Они словно склонились друг к другу, как в жизни. Я этому не удивился, зная и помня их раньше. Вокруг полевые цветы, зелень – тот мир, который они оба так любили…
Дорогой едем молча: каждый думает  о чем–то своем!
Назавтра я уезжал: оставляю Леониду деньги, чтобы он оплатил за недостающий материал для памятника на могиле моего деда. Но мою руку с деньгами он отводит в сторону:
– Я был маленький, когда твой дед Залман меня спас. Мои родители жили у него на квартире. Видимо, уснули, а он услышал, как я глухо кашляю, перевернулся лицом в подушку. Все годы мечтал как-то отблагодарить деда Залмана. При жизни – не успел. А вот сейчас подвернулся случай: сам уплачу за стройматериалы!
… Не знаю, что меня больше поразило: рассказ Леонида о его родителях, или он сам и его поступок. Всю жизнь он помнил и помнит моего деда! Признаемся: мы нередко помним чаще, кто нам навредил, а не тех,  кто  помог и пришел на выручку.
В связи с этим, вы знаете, какая пришла ко мне мысль? Что Михалин никуда не исчез, а по частичкам живет в каждом из нас.
В Леониде из Санкт-Петербурга, во мне, Иде, Еве – из Израиля, Анне – из Минска, Феликсе – из Германии… А вы знаете, почему? Потому, что мы прошли то, что, извините, вам, горожанам, выросшим на тротуаре, и… не снилось.

 В местечке была совсем иная жизнь…

Заключительная глава

 

– Ми-ха-ли-н…
– Ми-ха-ли-н…
– Ми-ха-ли-н-н, ты слышишь меня?
– Слышишь?
Ты есть…
И тебя… нет!
 Физически есть, а фактически тебя нет. Ты просто стал продолжением улицы, просто продолжением. Вся твоя неповторимая и божественная аура ушла. Будто и не было белого сада, белых старцев – последних еврейских обитателей. Многое уже иначе, ты даже начинаешься не там. Уже есть тротуары, уже мелькают такси. Появились новые добротные дома. Только воздух тот же – михалинский. И ферма та же, за старой грушей. Она только и осталась от всего сада. Вот дом бывшего кузнеца еврейского колхоза Янкеля Резникова. Он намного пережил хозяина и свою первую хозяйку Злату. Рядом – бывший наш дом, дом Златкиных. В нем живет удивительная белорусская женщина Наташа со своим мужем. На месте дома председателя еврейского колхоза «Энергия» Исаака Лайванта – новый особняк. Дом бессменного заведующего фермой Малаха Ошерова, так и стоит, а на месте дома Зямы Любан – пустырь…
Сверкает свежей синей краской дом бывшего колхозного бухгалтера Ханы и пчеловода Никиты Рыжиковых. Рядом – дом доярки Зинаиды Злобинских.

В нем живет со своей семьей Михаил, сын фронтовика Исаака Злобинского. Он – последний послевоенный михалинец, последний полу еврей местечка. Казалось бы, можно и порадоваться. Это все, что оставалось в Михалине в последние годы от крупного еврейского колхоза, а сейчас и этого ничего нет… Но как бы ни назывался сегодня Михалин, он сегодня есть! И не повторил судьбу некоторых белорусских местечек и сел, которых давно нет. Но все же, мне грустно. Хорошо понимаю, что я прощаюсь с еврейским Михалином навсегда. Навсегда! Я больше его уже не увижу таким, каким видел во сне или в своих мечтаниях. Обычная городская улица, по обеим сторонам которой живет большинство людей, которые
Второе такое фото? Или одно у вас

 не знают меня, а я не знаю их.
– Где же вы, Мотлы, Давиды, Малахи, Эли, Зямы, Симы, Златы, Ирины, Ханы, Любы, Цыли? Где? Где?
– Е-е, е-е, – раздается эхо за старым озером.
Прощай, Михалин! Прощай. Я тебя запомню таким, каким ты остался в моей памяти. А ты не забывай меня. Не забывай никого из нас!
Не за-бы-вай….
Но что это, что? Над нашим бывшим домом тянется струйка дыма. Наша мама затопила утром печку? Тянется дым над домами, тянется, тянется…
Выходит с палочкой наша соседка Злата и направляется к нам. Зайдя в дом, спрашивает у моей мамы: «Ира, вы уже вытопили печь?»
– Я спешу в школу, мне нужно пробежать до нее шесть километров, – отвечает мама.
Евгений Стукало уже в нарядной, он готовится раздавать плуги, хомуты, распределять работу. Грохоча молочными бидонами в телеге, едет на коне Малах Ошеров. Рыжий, как бронза, Зяма Любан спешит к своим лошадям. Гонит белых гусей по местечку, поднимая пыль по дороге, Эли Кугелев…
Ой-вей, ой-вей, неужели я вижу старый Михалин? Неужели?
Бросая прощальный взгляд, уходят по большаку братья Ошеровы – Евгений и Леонид, будущие генерал-майор и полковник, за ними вслед подполковник Феликс Любан, инженер Дмитрий Стукало и его сестры, врач Лиля, учительница Галина, инженеры Геннадий и Александр Резниковы, Яков и Сергей Златкины, Зяма Школьников, учителя – Анна Школьникова, Григорий и Лев Златкины. Уходят сестры Кугелевы – Тамара и Валентина, уходит Леонид Рыжиков, в будущем кандидат технических наук, ученый. А еще раньше ушли по березовому большаку михалинские мальчики с котомками за спиной. И только единицы вернулись после войны в сожженный Михалин… Ушел будущий легендарный танкист, полковник Вениамин Миндлин.
И наконец, навсегда по этой дороге ушли мой отец Давид и мать Ирина – первые и последние евреи, уехавшие из Михалина в Израиль. Многое бы я отдал, чтобы снова их увидеть на этой дороге.
От-дал, от-дал, от-дал, – откликается далекое эхо.
Покидая тебя, евреи забрали и твою еврейскую душу, Михалин?
Поэтому ты сейчас такой же, как и все соседние улицы, которые стали частью города Климович. Как все соседние села.
Как все…
… Я еду на поезде мимо зеленых лесов Беларуси, лечу в самолете над Средиземным морем в сторону Израиля. Вдалеке от больших дорог, в снежной шапке зимой, а весной – в белом цветении садов  навсегда   остался Михалин.
Фото , что отправил  вчера молитвенник
Я молюсь за тебя, Михалин,
В седом и далеком Иерусалиме.
Живи всегда средь зеленых равнин
Под белорусским небом синим, синим.

– Э-э-э, писатель, - скажете вы, – к чему твоя молитва о Михалине?
Михалин – то тю-тю, ушел… Что там у вас осталось? Бывшие дома, да дым колечками над ними?
– Вообще-то, остались еще могилы родных, прожитая память, друзья, знакомые.  И это немало!
– Будущее увезли с собой?
–Да! Мы оставили прошлое, а будущее увезли с собой. Это точно!


Рецензии
Читается на одном дыхании! Спасибо большое! Светлое память этим людям, спасибо, что увековечили их.

Ася Эстрина   06.10.2021 09:44     Заявить о нарушении