Орфёнов - мэтр-эталон, ч. 5

 
 А поток времени, раздираемый электричкой, сквозил мимо, приближая к  саду – местообитанию гигантской яблони, которая так и называется - райская. Ветер за окном клонил траву на откосах в желтых цветочках, навевая ей серебристый оттенок. На цветочки я обратила внимание Орфенова: ведь они вызвали бы восхищение его учителя Пруста.

     – О лютиках у него настоящая поэма в прозе, - сухо согласился Орфенов, - а вот об одуванчиках ничего.

     – А это не одуванчики.

     – Разве? – удивился Орфенов. – А очень похожи.

     – «Осенняя песня» Чайковского тоже похожа на «Весеннюю», но они из разных частей  «Времен года». И весна в первой поре тоже похожа на осень. Так и эти цветочки.  «Куль-баба осенняя» называются, по сути, трава забвения. Но трава возрождения уже наготове и весной объявится ангельскими голубыми цветами. И знаете, как они называются?

    Орфенов молчал.

    - Не-за-будки, - напомнила я.

    – Ах, да! Романтические, распускаются под луной. Нарисованные обитатели фарфоровой посуды.

    - Классические. Никогда не появляются на руинах.

    Так  память языка увела Орфенова от тени Татьяны Ивановны в мир загадочно-обаятельных аналогий. Ошарашила единением слов и законов природы.

     Следующие десять минут не стоят того, чтобы о них говорить подробно. Станция. Аллея тополей. Калитка. Сад.

    Потрясенная  яблоня осыпалась, куда попало: в траву, на грядки, в приствольные круги других деревьев и на те самые незабудки, которые  свежими ярко-зелеными кустиками проросли сквозь опутавший всё пырей.               

    Орфенов подбирал яблоки молча, не обращая внимания на мои призывы оглядеться вокруг, оценить красоту первой осени.  В сумерках она делалась всё пронзительней и больней для души. Темнота приглушала краски в угоду какой-то своей тайне, быть может, включенной в невидимое и не доступной ни глазам, ни рассудку. И обольщения садом с ним не случилось. И, когда хлопнула калитка, и около нее обозначился человек, Орфенов тоже не поднял головы. Он продолжал подбирать яблоки.

    Нет, пришедший не был незваным гостем, но и званым не назовешь. И вообще не гостем, а помощником, привыкшим устраивать из своих появлений сюрпризы. Он как-то не укладывался в нормальные договорные отношения или они не применились к нему, потому он появлялся, когда хотел. Я, было, отказалась от его услуг землекопа, фотографа, плотника, но он не обратил на это внимания, понимая, какую невидаль собой представляет: ведь он знал наизусть почти всего Шекспира.

    Сей джентльмен оторвался от калитки, накренился и повалил флоксы, исторгнув из них последний вздох, памятный  ароматом брусники. Поднявшись, сделал два шага и тем прикончил семейку безвременника, в сиреневой безмятежности празднующей свое сходство с весенними крокусами.  Затем рывком ухайдакал компанию настурций, приникших к опоре оранжевыми капюшончиками, а с ними - рудбекии, всей роднёй они тотчас повисли с перебитыми хребтами, уткнув рыжие головы в землю.  Добравшись до крыльца, пришелец вскарабкался по ступенькам и во всём безобразии, облепленный влажными лепестками, нарисовался в проеме веранды. Место показалось ему тесноватым. Он простер взгляд за окно. На траве безмятежно пасся Орфенов. Сбоку стояла я.

     От обычных представлений это отличалось тем, что для начала  были выбиты стекла. Кто имеет хоть крохотный домик, понимает, что значит остаться с пустыми рамами и диким виноградом на руках. Затем погромщик вывалился на крыльцо и принялся сотрясать воздух немыслимым английским: «О боже, я бы мог замкнуться в ореховой скорлупе и считать себя царем бесконечного пространства».

    Такого Гамлета не видел никто, потому что он был с топором. Вид этого инструмента, взятого на веранде, сильно  притормозил мое бешенство.

    Зато строки Шекспира заставили Орфенова, наконец-то, поднять голову. Он прервал сбор яблок и стал глядеть на меня, как видно, желая сверить свое впечатление. Но что можно узреть на лице человека, которому хотелось задушить хулигана? Неизвестно, как в подобных случаях повел бы себя Шекспир, но, думаю, и от него аплодисментов бы не последовало. Декламатор всё оценил (а такие люди чувствуют кожей), его тоже не устроило что-то, и, бросив топор, он объявил следующий номер – поджог, если посторонний не уберется.

    В это время показалась Луна. Как некий знак, как символ театра «Глобус», над которым  господствует начертание: «Весь мир лицедействует».

    Явление Луны произвело на Орфенова такое действие, что  законник, сидящий в нём, потребовал слова. Голосом автомата сказал:

    - Запомните Второй закон Льва Константиновича. С эйнштейновской четкостью и изяществом он пока не сформулирован, но в общих чертах это закон творческой зрелости, когда человек, превративший свою жизнь в служение, выходит на новый рубеж, но  реализоваться почему-либо не может. Например, умирает.

     - Врешь! – заорал погромщик. – Такие люди не умирают. Они сгорают! Ярко, красиво. Как космическая ракета. Давай, хрен-валент, превращу  тебя в факел и устрою пожар как Нерон.

    Луна была слабая, очень простая и совсем неначитанная. В общем, она была вечная. Немного античная. Всё, что случалось под ней, ее мало заботило. Она держала путь к череде тополей, осеняющих дорогу, и собиралась проследовать по голым верхушкам. Ее безразличие было так сильно, что для чего-то разумного просто не оставалось чувств. Хотелось погасить ее и самой провалиться сквозь землю. И появиться с другой стороны Земли. Но! Еще предстояло вывести Орфенова за калитку,   ступая к станции без оглядки. И потом в ожидании электрички утешать себя видом всё той же  Луны. Ничего хорошего о ней, связанной с  безумием человека, в голову не приходило.  А всё казалось, растопыренные драные тополя передавали ее из рук в руки, так подгулявшие мужики передают один другому блудницу.

    – Знаете, - сказала я ошалело, подогретая своим же сравнением,-  великий Петрарка завещал часть денег гуляке Бокаччо…

    Орфенов уставился на меня как на что-то потустороннее.

    – Ну да, Бокаччо, итальянскому фривольному гению, чтобы автор «Декамерона», наконец-то купил себе шубу. Такую же теплую и удобную, как шинель Акакия Акакиевича. И знаете, ведь он умер с пером в руках.

    –Кто? –  бесстрастно спросил Орфенов.

    – Ну конечно, Петрарка.

    – А я думал Башмачкин в новом тексте «Шинели».

    – А это потому, что вы из нее не вышли и не выйдете никогда. Ни Бог, ни время, ни Татьяна Ивановна этого не допустят.

    – Вам виднее, - невозмутимо ответил Орфенов. - Только  в ожидании электрички не воображайте себя Станционным смотрителем. По склонности к пьянству этот образ больше подходит нынешнему молодому человеку. 

И тирада о том, что мне, как всегда, везет: материал сам просится в руки; выбитые стекла, растоптанные цветы, оскорбления – не просто везенье, это архивезенье – последовала с неумолимостью приговора. Юридическая интонация потрошителя, равнодушного к мелочам  вроде таких, что ты одна в этом мире и за тебя никто не заступится, отметала все предположения относительно юмора. Тем не менее, жизнь велела смеяться. И я засмеялась.


Рецензии