На пороге. Часть 12

Тепло поднималось от тротуарных досок тонкими струйками, невидимыми глазу – только легкое дрожание воздуха, тонкое смещение мира говорило об их присутствии. С крыльца капало, барабанной дробью выбивая марш «Прощание с зимой». Плыли вниз по Вокзальной остатки сугробов, наматывались на колеса и расползались по всей деревне первобытной грязью. Грязь, кумач и ветер - на том и стоим.
Вошедшая весна открыла окна и включила звук: заголосили дети, запели магнитофоны, даже коровы не остались в стороне, хором аккомпанируя реву мотоциклов. Через два дома от опорного пункта милиции громко хохотала женщина. Смех ее лился патокой, густой и сладкой, напитывал нагретый воздух соблазнительными летними ароматами. И все же, в сердце этой какофонии вызревала тишина.
Звуки множились и отдавались эхом, поднимались к небу, а на их место затекала теплая, разогретая солнцем пустота. Она занимала свое место, предназначенное ей природой. В финале каждой драмы под названием «день» всегда становится тихо.
Степан смотрел, как тени перемещаются справа налево, становятся длинными и набирают плотность. Оранжевый диск солнца понемногу остывал, скатываясь куда-то за огороды, оставляя после себя розово-сиреневую лужу. Вечерело, Панкратова давно увезли, показания у всех взяли. Закончился этот бесконечно утомительный день, а Степан все сидел на ступеньках, чутко прислушиваясь к тишине.
- Литвиненко, а ты чего тут сидишь? Портки прилипли?
Никонов старательно запер дверь и сдвинул фуражку на затылок:
- Ну и дела. Жили себе спокойно, а теперь начнется.
Степан усмехнулся:
- Ты не понял. Уже давно началось.
Он встал, разминая затекшие ноги, и махнул Никонову на прощание, оставив его гадать, что именно началось.

А действительно, началось уже давно – как он раньше этого не замечал? Уже давно прогнили и пошатнулись опоры, казавшиеся незыблемыми. Давно почернел красный кумач на знамени, а с фотографий членов Политбюро смотрели мертвецы – белые глаза их подернулись мутной пленкой, поросли плесенью, как комбикорм в совхозном хранилище.
И вот, пришла весна. Тает снег на крышах, подмывает шаткие столбики их прошлой жизни. Это они с виду еще ничего, а пни – и нога войдет как в мыло. Рухнут они, увлекая в мутном потоке все, что расплодилось тут в тепле за долгие годы.
А потом придут мужики, закурят, наденут рукавицы и вынесут на свалку все, что осталось. Расчистят поляну, поставят бетономешалку и будут лить в опалубку что-то новое. Бетонное, что простоит подольше.
Хотя… у нас как всегда – украдут цемент, вместо песка земли насыпят, а потом зальют получившейся жижей и подпишут акт приема-передачи. И сгниет оно еще быстрее дерева, дабы деревенские ходили да языками цокали: раньше, мол, прочнее было. Все гниет, и никуда от этого не денешься. Как и от того, что сгнившее надо выносить на свалку истории, даже если это твоя жизнь.
- А что моя жизнь? – подумал Степан, - я в порядке. Мое дело маленькое: есть две руки, две ноги и голова, вот ими и рулить буду. Поди, вырулю.
Он взялся за ручку двери сельмага и шагнул в помещение, пропахшее конфетами и хлебом. Выбрал печенюшек и попросил полкило Дунькиной радости. Нахрена фельдшерица сказала, что у Галки никого нет? Как это нет: Машка есть, он, Степан есть. И они у него есть, он не один. Завтра он зайдет, занесет ей конфеты, а потом, когда она домой вернется, подумает, где раздобыть шифер.
Все наладится. Придет лето с его белым, ослепительным солнцем и запахом скошенной травы. Будут дискотеки в Доме Культуры и новые фильмы, будут ночные посиделки под рев мотоциклов и рассветы с его пиджаком на чьих-то хрупких плечах. Да, это будут не ее плечи, и это нормально.
Впервые за восемь месяцев Степан подумал о Люде без надрыва. Его царапающая тоска отступила, оставив внутри ту самую предзакатную тишину. Она была. Она любила его, а потом разлюбила – ну что же тут поделаешь, это ее жизнь.
А у него есть своя. И он пойдет домой готовиться, чтобы летом поступить в техникум. Все будет так, как он задумал – Красноярск, железная дорога, комната в общежитии. Он пойдет своей дорогой, а Люда ушла своей, и в том ее полное право.
Степан развернул конфету и затолкал в рот, смяв фантик. Налетевший порыв ветра едва не утащил его с ладони, но Степан оказался проворнее. Сжал пальцы, а потом, повинуясь внезапному импульсу, отпустил – и долго смотрел, как летит в темнеющее небо пестрый шарик.
У него тоже своя дорога.

И вот, когда он, дожевав конфету, уже собрался повернуть на Четвертую, он увидел ее. В сгущающихся сумерках Люда шла вверх по Вокзальной, засунув руки в карманы, глядя куда-то себе под ноги и улыбаясь.
Степан задохнулся, выронил кулек с конфетами. Как волной от проезжающей машины, его окатило жаром с головы до ног. Вот она идет, в своих синих резиновых сапогах, в цветастом платье и старой отцовской куртке. Голову склонила немного на бок и словно что-то напевает про себя.
Волосы узлом на затылке схвачены, а вокруг лица выбились и вьются. И она их откидывает, наклоняя голову, словно ухом о плечо трется. Походка ее, плечи круглые, даже руки в карманах сжаты так, как она это делала. Только она, больше никто.
Поднималась она навстречу Степану, только по другой стороне улицы.  А он стоял и смотрел, впитывая каждое движение, захлебываясь нежностью и болью. Смотрел на ее голову, на маленький нос, на ямочку между ключиц. Сейчас бы подойти и достать ее руки из карманов, увидеть припухлые пальцы с розовыми, коротко остриженными ногтями и небольшим белым шрамиком на костяшке указательного пальца.
И ведь ничего не надо, только бы знать, что все это где-то есть. Что она живет и дышит, разговаривает, сцепив руки перед грудью, как она всегда это делала. Какая глупость, - подумал Степан, - да пусть бы она была с Олегом, с кем угодно, где угодно, лишь бы была. Лишь бы можно было вот так иногда на нее посмотреть.
Но спасибо и за это. Пусть идет, он не будет ее тревожить, не побежит следом, и не будет звать в моменты слабости. Он посмотрит на нее в последний раз, запомнит каждую секунду, каждое движение, и… разожмет руки. Расправит сведенные судорогой пальцы, выпрямит спину и вдохнет полной грудью.
Пусть идет. В почерневшее закатное небо, влажное и теплое. Пусть шагает над Черной, над Козулькой, над Ачинском и Красноярском – все выше и выше. Пусть мелькают над головой апрельские звезды, становятся крупнее и горячее, и последним выдохом исчезает из памяти все, что держало ее и тяготило.

Когда фигура Люды растаяла в сумерках, Степан словно очнулся, снова услышав звуки. Теплый был вечер, окна нараспашку. Где-то магнитофон играл новую песню, которую Степан уже слышал. Хорошая песня, надо будет попросить Левушкина записать.
I follow the Moskva
Down to Gorky Park
Listening to the wind of change…

Теплый ветер налетел, взъерошил Степану волосы, обхватил мягкими ладонями лицо и пощекотал ноздри. Весна пришла, совсем новая и непонятная, как и жизнь, которая стоит на пороге. Это и страшно и любопытно, и даже как-то романтически – прыгай на подножку проходящего поезда, чтобы не остаться в прошлом.
И все-таки жаль. Так много родного и любимого навсегда останется на станции Новочернореченская, когда его поезд улетит вперед. Во вчерашний день не носят письма и телеграммы, не прокладывают телефонные линии – эта связь односторонняя. Разве что прошлое само захочет послать весточку и пройдет мимо тебя теплым вечером.
An august summer night
Soldiers passing by
They listen to the wind of change…
Степан постоял, послушал песню до конца, глядя в конец Вокзальной, куда ушла от него Люда. Потом наклонился, поднял кулек и пошел в другую сторону.


Рецензии