Младший Лейтенант

Наире посвящается.

Поистине, человек — это грязный поток. Надо быть морем, чтобы принять в себя грязный поток и не сделаться нечистым.
Фридрих Ницше. Так Говорил Заратустра.

От автора

Когда-нибудь — скоро или не скоро — автор этой повести, как и все люди, умрет самой обычной человеческой смертью, что будет либо от несчастного случая, либо по болезни, а, может, просто от старости. Может быть, тогда найдутся люди — близкие или не совсем близкие ему (во что так сильно хочется верить!), которые зададутся вопросами: «А кем он был?», «Был ли он хорошим человеком?» или «Большая ли была потеря, что его не стало?». Тогда и нужно будет рассказать о себе. Но как же автор расскажет о себе, если его уже не станет?
 
Что можно рассказать об авторе? Что было бы интересно знать читателю? Ведь честно, нужно ли читателю вообще что-либо знать о нем? На эти вопросы я недвусмысленно отвечу, что, излагая историю своего героя, тем самым нахожу некий смысл в его душевных переживаниях и надеюсь, что читатель посочувствует вместе со мной судьбе героя.

Вместо пролога, автор, не намереваясь вдаваться в столь незначительные подробности о протекающем в повести времени, лишь вкратце откроет читателю, что действия в повести происходят во время войны, где-то в далеком и маленьком фронтовом городе. Война эта, далекая и кратковременная, совсем не упоминается в учебниках по истории. Автор же, по природе своей — наблюдатель и рассказчик, не имея никаких других особых талантов, довольствуется педантичным описанием своего героя и восхищается, испытывая его чувства.
 
Теперь Вы, любезный читатель, поняли, что автор написал эту повесть, чтобы утешить свое чувство болезненного одиночества. Одиночество и непонятость, собственно, и являются всем, о чем я хотел бы рассказать.

Глава 1. Амстердам.

Сидя у себя в комнате, младший лейтенант раздумывал о своей жизни. Местами он останавливался в своих воспоминаниях, удлиняя тот или иной момент, повторяя, иногда он быстро пролистывал некоторые, особенно те, которые вызывали в нем стыдливость или робость. Просиживая свои одинокие часы наедине с собой, он повторял в памяти стихи знаменитого поэта:

Ах, тихий Амстердам,
Зачем я здесь — не там,
Зачем уйти не волен?

Всего стихотворения он не помнил, да и не хотел. Ему было приятно повторять это про себя. Он чувствовал насколько он одинок и ничтожен, и с каждым разом эта мысль ему нравилась все больше и больше. По натуре он был человеком медлительным, неуклюжим, несколько полноватым, в шутку считал себя любителем выпивки, хотя никогда не имел пристрастия к спиртному. Так вот, он хотел было усилить свою волю и пересилить свои желания, но всегда в мыслях возвращались старые наболевшие воспоминания. Он часто вспоминал тот единственный день, когда решил как-то глубже уйти в своих влечениях - пригласив на вечер к возлюбленной своего друга детства. Весь вечер деталями проносился у него в голове и попеременно он чувствовал, как возбуждение охватывает все его тело, может быть, даже сильнее, чем тогда. Местами он изменял сценарий, но уходил слишком далеко, и это становилось похожим на неправду, тогда он возвращался обратно, начиная с того, как он раздевал любовницу, а та, несмотря на ласки лейтенанта, смотрела на его приятеля. Ему показалось подозрительным и непонятным то, что она, взяв в свои руки его эрегированный фаллос, ничего не делала, а только смотрела на него. «Может быть, у нее кастрационный комплекс? — думал про себя лейтенант, — И, всматриваясь в этот эрегированный орган, она глубоко внутри хотела как-нибудь иметь его, заполучить, страдая, наверное, из-за того, что у нее его никогда не было». Таким образом, лейтенант все углублялся и уходил в другие мысли, вспоминал, как читал статьи Фрейда, когда еще учился в университете, каким он был набожным, и кем стал, или скорее открыл себя (по крайней мере, он думал именно так и считал откровенность с самим собой своим единственным достойным качеством). Тут можно приостановиться и подчеркнуть, что действительно, лейтенанта уважали за открытость и честность. Так вот, когда в мыслях он еще раз раздевал свою возлюбленную и ласкал ее, она тем временем своей ватной рукой расстегнула пуговицу у того самого приятеля и взяла в руки его эрегированный фаллос, но как-то приостановилась, всматриваясь в этот орган. Лейтенант все время брал на себя инициативу и приказал другу раздеться, тот заметил, что его друг тоже одет, и они вместе разделись. Тем временем младшему лейтенанту началось казаться, что она все думала, не является ли здесь лишней, и пыталась как-то уйти, оставив их наедине. Но он, по привычке военного отдавать приказы, повелевал делать то одно, то другое, и так прошел весь вечер. Вскоре они расстались из-за каких-то там пустяков. Она уехала за границу, тот другой женился, и все, кроме лейтенанта, забыли эту неуместную историю. Ему было больно, что эти воспоминания так мучительно, но в то же время так желанно, проходят у него в мыслях, особенно когда он хотел отвлечь себя на пространные размышления. Но никаких пространных размышлений не было, и, может, от переутомления, или же от какого-то слабодушия, он всегда уходил в эти самые воспоминания.

Лейтенант сидел у себя в комнате. Комната эта была огромная с отдельной маленькой дверью в раздевалку. Вход в комнату был через узкий, похожий на щель коридор, в углу были раковина, шкаф и книжные полки, в другом углу, ниже высоких окон, стояли два стола. Комната была предназначена двум хирургам – старшему ординатору и его помощнику, но так как они вдвоем уехали в другой город, ближе к фронту, то комната пустовала, и командование решило поселить в нем психиатра.  Самому лейтенанту было все равно куда его поселят. Кстати, о нем говорили, что он хороший специалист, видимо, из-за молодого возраста и что он приехал в эту глушь из столицы. Из-за стыдливости он считал себя человеком не особенно развитым, но всячески читал книги в свое свободное время, в глубине души надеясь, что он тот самый талантливый человек, которого в нем все хотят видеть. Чтение быстро утомляло его, и он всегда склонял голову над открытой книгой, пробегаясь опять по собственным былым воспоминаниям и чувствуя себя глубоко слабым, бесхарактерным человеком. Он часто уговаривал себя, что его жизнь не имеет никакого смысла и что на его месте мог бы быть совсем другой и делать то же самое, а он был бы этим другим, с другим характером, жил бы в Амстердаме, ходил бы по улице красных фонарей, всматривался бы в характерные негритянские натуры, курил бы марихуану, потом вечерами сидел бы где-то возле площади Рембрандта, пил бы кофе, размышлял бы об эстетических идеалах, имел бы высокую репутацию и счастливую жизнь. Такие мысли его усыпляли, и он просыпался от звонков телефона, шел в приемную или принимал у себя новых пациентов. Иногда он любил присутствие посторонних, показывая, как мастерски он уличает притворство своих больных, а иногда он хотел остаться наедине с пациентом, углубляясь в его фантазиях, бредовых образованиях, располагаясь глубже, чем поверхностное сочувствие, и тогда он хотел быть наедине только с этим человеком, с этим удивительным рассказчиком-больным.

Когда лейтенант все думал об Амстердаме, на фронте война продолжалась, что меньше всего отвлекало его от повседневных забот. Пациентов становилось все больше, и больше обычного он стал утомляться, так что свойственные ему размышления стали какими-то развернутыми, нереально длинными историями, которые он сочинял на ходу. Все были настолько занятыми, что никаких изменений в его характере не замечали, если таковые, конечно, появились.  После нескольких недель душевных переживаний он как-то отупел и ушел в мыслях очень далеко... Видимо, молодой врач никак не мог принимать действительность, и эти его причудливые фантазии были какою-то тайной страстью, какими-то надеждами на будущность. Он понимал в минуты трезвого сознания, что обречен на ничто, и тоскливая безнадежность снова овладевало им. В эти самые минуты безнадежной тоски он думал только о том, как бы смягчить боль и уйти куда-то навеки, «Только бы ничего больше не было», — мучило его. Смерть для него не была ничем особенным, «Но, если что-то будет после этого», — думал он про себя и перебирал в памяти прочитанные книги. Но он не знал, что будет дальше, и его мучала безнадежная неопределенность.

Глава 2. Психиатрическая Больница

В регионе была одна единственная психиатрическая больница.Строение ее никак не напоминало лечебное заведение, по той простой причине, что во время великой отечественной войны она была тюрьмой для военнопленных. Старая заржавевшая колючая проволока была наружной границей лечебницы, которая состояла из четырех бараков — несколько длинновато-вытянутых каменных сооружений со своими отдельными ограждениями. Лишь недавно, по просьбе некоей европейской комиссии по защите прав человека, эти внутренние ограждения должны быть сняты, чтобы обитатели разных бараков могли общаться друг с другом. Одно из зданий сильно отличалось от остальных трех тем, что на нем не было новой облицовки и были видны доотечественные потрескавшиеся каменные кирпичи. Это — морг психиатрической больницы. Больные просыпались очень поздно, обедали, потом принимали лекарства и опять ложились спать. Вечерами после ужина они смотрели разные передачи по телевизору или играли в шашки.

Когда заболел один из старых врачей лечебницы, психиатра направили туда для его замены. Доктор, похожий на крота, был человеком интеллигентным и начитанным. Один его глаз всегда был прищурен, он был несколько горбат, наверное, из-за возраста, и был заядлым курильщиком. Иногда он навещал своих больных, хотя еще был в отпуске по болезни.

— Лев Кротонович, как ваше здоровье? — спросил, слегка поклонившись, молодой врач.
— Не могу бросить курить, хотя для меня уже все равно, жизнь пройдена!
— Вам много чего надо еще сделать.
— Ааа-э-х, я вообще считаю, что моя жизнь после тридцати уже кончена. Нет семьи, друзей, нет дома и работы. Зачем такая жизнь? Давно пройдена!
Молодой врач попытался было что-то сказать в ответ, но не мог найти соответствующих слов.
— Моя родина не здесь, а там, — показывая рукой вдаль, продолжал Лев Кротонович, — там я и жил, там и работал, помню нашу больницу, как сон, помню моих учителей и коллег, помню наши восемь прекрасных отделений больницы и лучший из них, где я работал. В отделении было два врача, и когда, помню, тот ушел в отпуск, я стал единственным врачом, вот как ты сейчас. Начальство ничего не знало, работал как вол. После трех месяцев только узнали, что я там один, не могли поверить. Тогда мне и предложили повышение.
— Вы согласились?
— Кхе-кхе, конечно! — харкая, ответил Лев Кротонович, — Я любил свою работу. Может быть, еще люблю.
— Интересно, — уже машинально ответил молодой врач.
— Что тут интересного, все пройдено, остались одни воспоминания. Скоро и этих воспоминаний не станет. А ты-то как? Успеваешь?
— Успеваю.

 Молодой врач задумался о том, что вся эта война, в действительности, не имеет никакого смысла, и вдруг заметил грустное лицо постаревшего психиатра. Он тоже стал каким-то грустным, в памяти начали мелькать давно забытые переживания. Он вспомнил голое тело своей любовницы, ее улыбку, она что-то говорила, но он никак не мог вспомнить, что именно, но знал, что был счастлив. Уже два года, как она уехала за границу, а он ушел на фронт. «Боже мой, что я здесь делаю?» — начал он опять, и кровь хлынула к вискам, он покраснел, глаза стали слезиться.

— Тебя отвезти?
— Извините, что?
— Ты ведь не на машине, тебя отвезти в госпиталь?
— Да-да, буду рад, спасибо.

Выходя через то, что называлось наружным ограждением лечебницы, Лев Кротонович показал на останки былой стены и начал говорить.
— Конрад Лоренц, еще не Нобелевский лауреат в то время, лично строил эту стену! — улыбнулся он.
— Знаю я эту несуразную историю.
— Почему несуразную? Что, профессора стен не строят? Как там нынче говорят, ведь gl;ckliche Ende, а?
Несколько лет тому назад Конрад Лоренц скончался в своем родном городе. А история была такая. Он был военнопленным офицером в этой самой, в то время служившей отделением лагеря No. 115, тюрьме. Старых внешних стен лагеря уже не было, но часть стены, которую Лев Кротонович шутя, называл стеною плача, сохранилась. На ней были написаны на двух языках, собственно, на русском и немецком, хвала для Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина.
— ... Но ведь они не просто людьми были, а, можно сказать, богами, — продолжал пересказывать эту историю Лев Кротонович, ... Ну вот, старуха мать моя говорила, что в жизни видела двух культурных мужчин, первый был ее брат, т. е. мой дядя, который и погиб на фронте, а вот второй - фашистский офицер. Каждый день он кланялся ей и говорил Guten Tag, Frau Maulwurf. Как он там говорил, — «Пресловутое недостающее звено между обезьяной и цивилизованным человеком — это как раз мы».
Эта история очень нравилась Льву Кротоновичу, и он всегда пересказывал ее в прежнем воодушевлении, когда находил новых слушателей.
— Мы встретились в Амстердаме, — таинственно перебил историю молодой врач, — Я пригласил профессора к нам в гости, а он мне слегка улыбнулся и, отказав, ответил, что ведь он был у нас, давно, во время войны. После таких долгих лет, кто бы мог подумать, что мы снова увидим лицо войны.
Оба врача — молодой и старый, уже молчали по дороге к госпиталю.

Глава 3. Церковь.

Госпиталь состоял из двух скромных зданий, каждое из которых, соединенное меж собой узким мостиком, имело три этажа. Первое здание представляло собой поликлиническое, а второе — лечебно-стационарные отделения. Непонятно почему, отдельного здания для командования не было, и командование (командование состояло из командира госпиталя и начальника медицинской службы), не имея отдельного рабочего места, решило поселиться как можно вдали от больных. Поликлиническое отделение приняло на себя командование госпиталя, а сам начальник отделения стал заодно и замкомандиром. Когда после недавних реформ места врачей в отделении урезались, а кабинеты хирурга и терапевта стали подчиняться начальникам соответствующих отделений, сам замкомандира, т.е. начальник поликлинического отделения (а он был всем известный Тэртэрий Георгвич), несмотря на отсутствие своих подчиненных, сохранил не только место начальника, но и замкомандира. Именно в это самое отделение и был направлен психиатр, и пока он, сидя в комнате, раздумывал о своей жизни, расскажем о его непосредственном начальнике.

Тэртэрий Георгвич был человеком астенического телосложения, курил фирменные сигареты Davidoff — длинненькие и тоненькие — приятно втягивая дым и медленно выдыхая. Каждое такое движение сопровождалось нежной улыбкой на лице. Улыбка эта была чересчур фальшивая. Он принадлежал к категории таких людей, которых часто описывают как скользких. В госпитале о нем ходили разные слухи. Одни говорили, что будто Тэртэрий Георгвич просит взаймы денег, собственно, не так много, но никогда не возвращает, каждый раз обосновав по-разному. Другие еще добавляли, что замкомандира имеет любовницу, которая работает в другом отделении, а некоторые поговаривали, что даже две. Он был женат и имел трех детей — двух сыновей и младшую дочь. Жена его давно догадывалась о жизни своего мужа на стороне, но молчала, так как была образованная и считала себя выше всяких интриг. В основном Тэртэрий Георгович давал разного рода поручения, но он был настолько вежлив, что никогда прямо не командовал, а всегда просил с особым жестом, хотя таким образом, что отказать было невозможно. Никто не видел его за работой, но все знали, что рано утром он приходил и, не запирая дверь, находился в своем кабинете, а уходил очень поздно. Зато его часто видели с командиром, и часто он улыбался, проходя мимо коллег.

— Дорогой дохтур, — начал Тэртэрий Георгвич, — я слышал, что вы интересуетесь религиоведением, тьфу, какое длинное слово, — улыбнулся он, — и что мне более всего стало интересным, что вы толковали о стилях церквей.
— Я хотел стать священником, до того, как пошел в медицину.
— Однако интересно, и очень удивительно! И часто ли Вы, позволите спросить, посещаете церковь?
— Совсем не часто. Жаль, что не часто. Я не то, чтобы... вера у каждого по сути разная. Хотя вера моя пошатнулась с тех пор... Жаль, что пошатнулась.
— Верую, чтобы понять! — воодушевленно подхватил замкомандира, — ну вы в самом деле как еретик разговариваете, господин Психиатр. Вера у каждого разная, но Спаситель он один у всех!
— У всех христиан, хотели вы сказать.
— Нет, нет-с, у всех-всех! Любовь в мир пришла через Христа! — расхохотался замкомандира, — да я не шучу, не смотрите так на меня, а именно так и думаю, просто я такой, веселый духом!
— Философ писал, что если нет Бога, то все дозволено, другой добавил, что Бог мертв и мы его убили — Вы и я.
Сказав эти последние слова, психиатр пристально взглянул в глаза своему начальнику. Улыбка с лица замкомандира не сходила.
— Вам ли все дозволено или мне? — зажмурив глаза, спросил начальник.
— Мне, может быть, и не все, — ответил молодой врач и увел в сторону свой взгляд.

Во время разговора он вспомнил свой вчерашний сон. Удивительно, что иногда забытые грёзы разом приходят на память, когда совсем нечаянно подобраны точные слова. Во сне он был среди развалин и мокрой грязи, кругом — разрушенные и покинутые дома. Заброшенный город веял духом одиночества. Виднелся силуэт старого военного, подойдя ближе, он хотел разглядеть его лицо. «Извините! В каком направлении Церковь?!». «К церкви? Вам что, именно туда? Да вот уже как несколько недель эта самая тропа и открылась. Вот так и кратчайший путь через пересохшее озеро, т.е. болото, теперь, как видите...». Слова старого военного исчезли в глуши. Не ответив, он сделал несколько шагов и начал тонуть.

— Господин Психиатр, — начал шепотом замкомандира, — О чем это Вы задумались?
— Да просто, вспомнил что-то... Без разницы... Ну, как я вам уже говорил, церкви у нас отличаются архитектурой, они имеют особую форму купола.
— Особую форму купола, — пересказал замкомандира.
— Да, именно...

Тэртэрий Георгвич уже составил свое первое и, кажется, окончательное мнение о нашем молодом докторе, как о человеке весьма эрудированном, но уж больно странном. «Да-а, — думал он про себя, — вот и представитель молодого поколения. С трудом два слова связывает. Рассеянный очень. Не место тебе здесь, дохтур, не место». Он улыбнулся и, пожелав удачи, отошел в сторону.

Психиатр не мог прийти в себя, он думал про эту грязь и как он не мог оторваться от засасывающего его болота, потом махнул рукой, сказав, что это просто сон, и хотел было найти Тэртэрия Георгвича, но, оглядевшись вокруг, никого не увидел и воротился назад в комнату. «Ну, видишь, — вспоминая давний разговор, он начал внутренний диалог, — это своеобразие церкви – мрачный черно-красный цвет, врезанные в камень маленькие, похожие на щель окна, высокий кругловато-вытянутый купол, если войти вовнутрь, то виден будет огромный канделябр, висячий прямо посередине этого самого купола, а на самом верху колокольчик». «А когда бьют в колокол?», — спросила она с легким умилением. «Когда враги близки, или, может быть, когда призывают верующих к молитве или во время богослужения, литургии. По-моему, этот колокол давно уже не звенел, может быть, даже заржавел». «А давай войдем и посмотрим», — ребячески стала просить она. Он вспомнил, что удивился, видя стоящего в центре и смотрящего в Библию худощавого священника. Священник был облачен в длинную черную рясу. В аудитории сидели трое — впереди сидела женщина, накинувшая на голову платок и с поднятыми вверх руками смотрела на священника, остальные двое были мужчины, один, в нищенских одеждах, сидел в левом углу, а другой — посередине. Священник поднял глаза на свою скромную публику и начал проповедовать. Видимо он уже давно начал свою речь и решил вновь собраться с мыслями, всматриваясь в Библию: «Но, прежде чем они легли, все мужчины Содома, молодые и старые, окружили дом. Они кричали Лоту: — Где люди, которые пришли к тебе вечером? Выведи их к нам, мы хотим развлечься с ними». Вот видите, то же самое нынче творится! На Западе говорят во весь голос о новых ценностях, но эти ценности Богу не угодны!». Возлюбленная психиатра захотела выйти, она попросила об этом, но психиатр, почувствовав некую таинственность во всей этой скупой процессии, решил остаться. Ему на секунду почудилось, что эти самые больно знакомые слова имеют некий другой, особый смысл, и может быть, они предназначались именно для него. Священник продолжал свою проповедь: «Послушайте, у меня есть две дочери, которые никогда еще не были с мужчиной. Давайте я выведу их к вам, и делайте с ними, что хотите. Но не делайте ничего этим людям, которые пришли под защиту моего крова. Они ответили: — Прочь с дороги!». «Я хочу уйти отсюда», — шепотом сказала она. «Интересно, что в Библии описывается только Содом, и что было в Гоморре такое, о чем не хотели написать? — улыбнулся психиатр, — скоро уйдем, здесь интересное место». «Вопль к Господу против этого народа так велик, что Он послал нас уничтожить его. Лот вышел и сказал своим будущим зятьям, женихам его дочерей: — Скорее, уходите отсюда! Господь собирается уничтожить город!». И верьте, верьте, что гнев Господа обрушится на глумителей и хулящих Его, на неверующих в Него! «Я устала, я хочу уйти отсюда», — продолжала она. Тем временем женщина в платке с поднятыми кверху руками, поворачиваясь, посмотрела на них. Выходя, их сопровождали уже приглушенные слова священника: «Он посмотрел на Содом и Гоморру, и на всю долину, и увидел: густой дым поднимается от земли, как дым из печи...». «Смотри, как красивы эти облака», — показывая на небо, сказала она в умилении, — вот это слоненок, а вот этот другой — человечек». Психиатр улыбнулся ей в ответ, дальше он уже не помнил.

Глава 4. Комната.

Война продолжалась. В госпиталь привозили раненых, которых в основном распределяли на две группы: те, которые были легкоранеными, успешно лечились и отправлялись обратно на фронт, остальные же — отправлялись в столицу, так что в госпитале особо делать было нечего. Тем временем психиатр снова читал последнее письмо своей возлюбленной:«Все вдруг стало бессмысленным. Моей главной целью должна была стать жизнь с Вами вдали от нашего общества, от этих мнений, границ и потребностей. Только с Вами, хотя я никогда не говорила, я не говорила много — как Вы важны для меня, что Вы единственный человек, которого я люблю. Вы не можете себе представить, в каком я состоянии, и как чувство долга и ответственности, с одной, и собственные желания, с другой стороны, убивают меня. Я не живу, а существую. Я думаю — вряд ли я живу своею жизнью. Вы не можете себе представить, какое это противное чувство. Теперь мне нужно собрать новые выдуманные цели, в одиночку, но я не могу найти что-либо. Вы всегда были вдалеке от меня, своего рода на определенном расстоянии. Смешно, что причины всех наших споров были такими незначительными, все настолько недостойно, все причины изобретены и выдуманы. Я не понимаю, какой мне толк в том, что я солгала Вам во вред себе. Я всегда говорила, что мне не до ревности. Когда-то для меня было удовольствием то, что люди имеют плохое мнение обо мне или ненавидят меня. Мне нравилось, когда все становилось долгим и бессмысленным, так хорошо, что нет никакой закономерности. Я преодолею это. Я уверена. Когда мы только что познакомились, и ничего между нами не было, я со всем сердцем хотела, чтобы Вы были счастливы. И еще я хотела, чтобы Вы добились успеха, потому что вы всегда были этого достойны. Теперь я возвращаюсь снова назад и чувствую то же самое, хочу выйти из этого небольшого болота и, может быть, как когда-то, смотреть на все сверху вниз».

Долго еще он думал и мучил себя после каждого чтения. «Почему она ушла?» — думая, он не мог или не хотел понять все эти причины. «Господи, что я здесь делаю?» — спрашивая себя, он молча делал круги в своей комнате. Стук в дверь нарушил нервное курение психиатра.
— Господин лейтенант?! — послышался голос за дверью.
— Да, входите, — ответил он и зажег другую сигарету.
Некто в военной форме с треугольными знаками звания сержанта, протискиваясь в комнату через полуоткрытую дверь, начал говорить.
— У нас одна консультация из пятого фронта.
Озираясь по сторонам и видя, что в комнате никого, кроме лейтенанта, нет, сержант отворил дверь и вошел, держа за руку одного солдата (наверное, он был фельдшером военной части). Их движения были похожи на кукольные игрушки, от чего психиатру стало невольно смешно.
— Откуда же еще, сержант... Ну что, комбатный шок? Солдат! Ты меня слышишь, смирно! Солдат?!
— Уже два часа, как в этом состоянии... — продолжил фельдшер.
— Так, на стацлечение в больнице, ну сами знаете куда, вот подпись, отправляйтесь.

«Господи, что я здесь делаю?» — начал он шептать себе, — «Почему же не отвечаешь мне? Аа-а, забыл, с грешниками никаких разговоров. А как же тот самый? Он тоже молчит, видимо со мной все понятно куда после... Интересно, если бы была эта самая душа, душонка, самодушка, сколько бы она у меня стоила?! Ни гроша!».

— Господин психиатр, — послышался опять голос за дверью.
— Да! Ну что у вас опять?! — прокричал он в гневе.
— Тот солдат, он в обмороке, придите скорей! — как-бы преувеличивая, продолжал орать фельдшер.

Слыша эти слова, и непонятно особенно от них, или же от прерывания привычного для него потока мыслей, молодой врач вскочил на ноги и через несколько секунд оказался возле лежащего на полу солдата. Бегло осмотрев искривленную истерией тело, психиатр, взмахнув рукой, ударил солдата прямо в щеку, чтобы привести его в чувство. Тот вздрогнул. Потом в гневе он взял за шиворот и заорал, — «Встать, солдат! Смирно!» — поставил его на ноги, ударил еще раз. Солдат стал хныкать и залился слезами. Это как-то смягчило психиатра и он, обняв солдата, сказал, — «Все в порядке, малыш». Тот расплакался, и психиатр, почувствовав дрожь в своих ногах, понимая всю нелепость своего гнева и его оправдание в связи с секундным исцелением солдата, сделал какой-то непонятный короткий кивок головой, как бы одобряя сделанное, и вошел в свою комнату. На этот раз он запер дверь на ключ.

Так вот, сидя у себя в комнате, младший лейтенант раздумывал о своей жизни. Но, честно говоря, автор повести пришел в столь крайнее замешательство относительно судьбы своего героя и повести вообще, что захотел начать с самого начала. Ведь читателю пока еще неизвестно, если ему, конечно, это интересно, как герой повести стал именно таким, каким и является. Забегая вперед, автор заранее хочет сообщить, что все обстоятельства жизни нашего героя повести складывались неблагоприятно. Но начнем с того, как герой повести вспоминал, как лежа на кушетке психоаналитика, говорил о своём отце. О последнем он знал совсем немногое, а конкретно, все то, что пришло ему тогда в голову из восьмилетних воспоминаний, когда он впервые познакомился с ним. Его отец был человеком высокого роста, худощавый, одетый в белый, несколько стиснувший его туловище, костюм. Не совсем понятная или уместная, искривленная улыбка, придавало его лицу саркастическую ухмылку. Он был доволен, а может быть, наоборот, напуган, и скрывал этого. «Хотя чем может быть напуган взрослый человек?», — подумал тогда мальчик. Тогда он еще и узнал, что у него есть старший (единокровный) брат, такой же, как и он, но более ущербный. Мать психиатра была женщиной из интеллигентной семьи, она одна вырастила ребенка. Мать же сводного брата была неграмотной и вышла замуж во второй раз, и у сводного брата появился нелюбящий отчим. К счастью для него, отчим скоро скончался. Психиатр видел в сводном брате свою будущую несостоявшуюся личность: такого же неадекватного, психопатического человека, поэтому он и отказался от  дружбы с последним. Сводный брат же стал его ненавидеть, как и бросившего его отца. Из всей этой бытовой трагикомедии счастливым был только отец семейства. Он переехал за границу и жил там один до глубокой старости, умирая где-то в одном из престижных учреждений для старичков, и передавшим свое скупое наследство, если такое и было, фонду для защиты прав бездомных животных. Если в детстве психиатра отец постоянно отсутствовал, то мать его, наоборот, излишне присутствовала, от чего он и стал таким, каким любил себя считать — эмоционально неустойчивым. Здесь можно опять приостановиться и подчеркнуть, что такой тип личности в отечественной психиатрии называется эмотивно - или реактивно-лабильным. Эмотивные личности проникнуты с виду мнимой, только им понятой, эмоциональностью, и страдают от колебаний их настроения, поводом к которому обыкновенно служат с виду несущественные, пустяшные или даже ими вымышленные причины. С другой стороны, как пишет г-н Ганнушкин, эта неустойчивость часто придает их характеру отпечаток чего-то нежного, хрупкого, отчасти детского и наивного, чему способствует также и их большая внушаемость. На Западе название переименовали в расстройство личности по типу эмоциональной неустойчивости. Но была ли расстроенной, т.е. психопатичной, личность героя нашей повести? Не вдаваясь в подробности клинической психиатрии, тем не менее, мы оставим этот вопрос для обдумывания читателю. Хотя, для читателя такие слова, как «тип личности», «эмоциональность» и «характер» скорее являются синонимами. Поэтому, оставим пространные размышления и вернемся к нашему повествованию. Так вот, г-н лейтенант, он же психиатр, вспоминал свое детство. В течение своей скромной разумной жизни он сумел проанализировать в глубине свои душевные переживания и нашел их причины именно в неудачном детстве. Конечно, от отца он еще и унаследовал плохую генетику. Он часто вспоминал себя восьмилетнего, когда отец вернулся жить с ними, и они стали на очень короткое время одной из обычных семейств общества. Как-то однажды, играя во дворе со сверстниками, он упал и поранил коленку, и, хныкая, пришел домой. Коленко помыли и связали. На второй день рана очень быстро зажила, но внутри была видна одна точка черного цвета, и мальчик подумал, что в рану попал камушек. Он показал свое коленку отцу и тот решил, что нужно немедленно резать колено бритвой и достать этот камушек. Мальчик очень сильно испугался, но побоялся рассказать об этом отцу. Вечером, когда вся семья сидела за столом, мальчик был несколько грустным. Все молчали. Мальчик сначала стал смотреть на свою мать, которая была непривычно задумчивой в этот день, потом посмотрел на своего отца; улыбка с лица отца не сходила. Он долго улыбался, всматриваясь в глаза своего сына. Потом, как ни в чем не бывало, взял в руки вилку, крепко сжав правой рукой, и сильно ударил левой ладонью в зубья таким образом, что было видно, как они вонзились в его кисть. Мать мальчика в ужасе вздрогнула, а улыбка с лица отца не проходила, даже стала еще шире. «Что случилось, что случилось?» — в недоумении кричала она, но сын и отец молча всматривались друг другу в глаза. Мальчик чувствовал грусть, которая нарастала в нечто, что невозможно было описать. И пройдет еще немало лет, прежде чем он поймет то слово, которое называется отчаянием. «Видишь, совсем не больно», — как бы понимая эти несвязанные чувства, ответил отец, «Я не чувствую никакой боли, ты тоже должен ее не чувствовать, боль прошла, если хочешь, чтобы тебя никто не обидел, ты должен ничего не чувствовать». Он медленно встал со стола и ушел.

Будучи уже подростком, герой повести часто вспоминал эту сцену, когда был обижен, и, если боль была невыносима, он прикуривал сигарету и сжигал на своей коже, медленно, чтобы чувствовать боль. От этой последней, физической боли душевная боль притуплялась, и он становился безразличным ко всему. В эти самые мгновения он чувствовал присутствие мнимой сильной личности, каким мог быть его отец, и кто не присутствовал в течении всей его последующей жизни.

Но этим одним не исчерпывалась полнота его внутренних душевных переживаний. Он понимал, что свою любовь к m;nage ; trois появилась от первичной сцены, в которой были вовлечены его мать с его очень любящим дядей. Он также понимал, что это могло быть причиной безвозвратной потери своего отца. Но о последнем он не думал, потому что не имел никаких чувств к нему. Уже потом, читая «Печаль и Меланхолию» Фрейда, он находил самого себя на каждой строке этой статьи. А после чтения «Трех очерков», «Толкований сновидений» и «Анализ одного больного с dementia paranoides», он пришел к еще более печальному (но психоаналитически модному) выводу, что является латентным гомосексуалистом. Подтверждением последнего он считал свою фобию глистных инвазий, так как из всех кошмарных сновидений самым ужасным был тот, где он чувствовал во сне, как аскариды поднимаются по пищеводу и, попадая в бронхи, душат его. После таких кошмарных снов он всегда просыпался в ужасе и начинал рассматривать свое тело в зеркале. Во время тревоги у него начинались вздутие живота и другие явления раздраженного кишечника, и в порыве панической атаки он думал, что глисты действительно поднимаются по пищеводу. Собственно, из-за этого страха он никогда не упускал времени приема пищи, от чего и стал с годами полнеть.

Возможно, что читая несколько утрированную историю детства героя повести, читатель подумает, что он до сих пор был человеком, погруженным в болезненное отчаяние. Предугадывая такое, не вполне верное, впечатление, автор хочет заранее предупредить, что г-н лейтенант хотя и был в отчаянии, но в отчаянии не особенно глубоком. Даже, собственно, может и быть, что он и не был ни в каком отчаянии. Отчасти к этому его натолкнули истории своих больных, которые говорили о тех же самых отчаяниях жизни и искали ответы от него самого. В эти самые минуты, когда взгляд душевнобольного пронизывал его насквозь, он чувствовал некое внутреннее волнение — смотря на себя со стороны и понимая всю нелепость своих дешёвых переживаний. Он с мнимым высокомерием раздумывал о том, что он кто-то другой, что именно он имеет глубокое понимание внутренней сути жизни и таким образом бессмысленности всего существования. Хотя, поразмыслив немного дольше, он все же понимал, что эти самые его мысли являются глубоко незрелыми фантазиями какого-то там подростка, которым он был, и отчасти внутри продолжал оставаться. Здесь можно сообщить, что лежа на кушетке психоаналитика ему сообщили, что он как-бы находился в браке со своею матерью. «Все эти эмоции, — сказала она, — не ваши! Вы мучаете себя, чувствуя не то, что должны! Вся ваша история о неудачном детстве есть поистине история о выгнавшем вашего отца матери, которая заполучила вас как penis вашего отца. Вы — ее penis. Вы не психопат, а истерик! У психопата отсутствует сверх-Я, т.е. superego lacunae, у истерика она присутствуют, но в несоответствии с Я. Вы же не отрицаете у себя определенную моральность, серх-Я, не так ли?». Не так ли?

На какое-то время психиатр перестал читать что-либо и поник в своих размышлениях. Возможно, что таким он стал после того, когда понял всю поверхностность своего мнимого отчаяния. Возможно, это был тот самый день, когда он познакомился с Агнессой. Или же, может быть, это был тот самый день, когда Агнесса окончательно порвала с ним, сказав, как это принято у женщин молодого возраста, «Останемся друзьями» (или «Расстанемся друзьями», он не помнил в точности). Он был слишком глубоко погружен в свои переживания, и его никак не удивило, что все эти чувства, все краски радости, поцелуи, вдохновения и любовь к жизни в конечном счете снова обратились в ничто, чем и были. «Вечное возвращение», — думал он про себя и горько улыбался. Не успев обдумать, что к чему, психиатр получил известие, что его давняя пациентка — госпожа Ирина — печально скончалась. Он позвонил в ПНД для подробностей и с другой стороны трубки услышался вдохновенный голос главврача: «Да, к сожалению! Причина смерти? Ruptura et Tamponada Cordis». Не сумел он прийти в себя, как позвонил некто, представившимся капитаном полиции, и как бы лебезя объявил, что на психиатра поступили жалобы, но еще устные (из всего телефонного разговора он только помнил это выражение — «еще устные»). «Значит, будут и письменные», — подумал он, позабыв, кто и как или зачем должен был жаловаться на него, сел в кресло и опять предался своим размышлениям. Он вспомнил, как будучи мальчиком, долго ждал свою маму, которая задерживалась на работе, и когда его спросили: «Мальчик, почему ты такой грустный?», он ответил: «Мама больше не придет... ».

Глава 5. Сон.

Психиатр имел две жизни. Утром, как все обычные люди он просыпался от звонка будильника, потом снова спал и всегда опаздывал на работу. На работе он принимал разных пациентов. В свободное от работы время он говорил о всякой всячине с другими врачами, играл в карты, слушал разные истории почему-то о моде, о погоде за границей, и о нынешней войне. Вечером начиналась другая жизнь психиатра, она была совсем непродолжительной, но после усталого дня он как будто бы чувствовал заново возрожденные силы. Дома у него было все как у большинства обычных людей – две комнаты, одна была спальней, где помещалась маленькая кровать и в углу стоял набитый разными одеждами огромный шкаф, а другая — гостиной. В этой последней был размещен письменный стол, на котором лежали разного рода книги — старые и новые. Пробегая по разным черновикам, психиатр стал читать свои последние незавершенные строки: «Иногда кажется, что тот бетон, чем ты строил основу, как песок убегает из-под ног...». «Разве это произведение? — спросил он сам себе и продолжил, — Что за чушь, для чего эта утрированность? Кого я хочу удивить своими несуществующими страданиями?! Ведь все уже давно сказано! Нечего добавить! Кто я — поэт кое-как или врач?! Или, может быть, я вообще не существую, вся эта жизнь, все прелести и страдания не существуют! Или же, может быть, эти мысли и есть обман, что воля к жизни у меня слаба, и от этого я впадаю в отчаяние. Зачем я страдаю? Может быть мне приятно страдать? Может быть я лжец, или хуже — шут! И вся эта жизненная драма один неуклюжий спектакль! Опять я все утрирую...». Собственно говоря, психиатр нарочито утрировал свои переживания. Он думал, что тем самим подыщет себе сырья для своей повести. Почему он начал писать эту самую повесть, не знал... не знал потому, что не спрашивал себя и всегда отклонялся от этого вопроса. Ему казалось, что писатель — это человек, который живет не там, где хочет, или должен был быть, и он чувствовал себя именно таким. Каждый писатель, ведь на самом деле, пишет только о себе, и все эти разные причины сводятся только к одному — писателю, как человеку талантливому, трудно общаться, или скорее не с кем общаться, и повествование тем самым представляет собой нечто коммуникативное, которое хочет всегда найти своего читателя. Все это молодой врач понимал интуитивно. Но он продолжал лукавить, и это последнее он понимал совсем недвусмысленно. Он подумывал воссоздать свою собственную историю, но почему-то вести повествование не от своего лица, а от другого постороннего третьего. Тем самым он думал, что сможет более объективно понять свои собственные переживания. Для этого он подумывал еще выбрать иностранный язык, а не родной, так как на иностранном слова приходили с особыми, как он чувствовал, разумностью и логичностью, а не просто вываливались как груда эмоционального мусора. Потом, долго подумав, решил вести повествование не от своего или постороннего лица, а от своей возлюбленной. По крайней мере, так ему казалось, что он по-настоящему поймет ее, и тем самым — себя самого. На это, впоследствии, его аналитик ответила, что пристрастие его к тому, чтобы вообразить себя в женском теле скорее не от латентной гомосексуальности, как ему прежде казалось, а от того чтобы заполучить пенис. Ведь иметь пенис, сказала она, одно, а заполучить — другое. Об этом судить уже читателю.

Так вот, психиатр чувствовал глубокую усталость: веки отяжелели, мысли стали какими-то инертными, он впал в какое-то полудремотное состояние, ему почудилось, что он грезит наяву, но он знал, что спит и что грезит во сне. Ему приснилось, будто бы он уже умер, и на его собственные похороны пришли все родственники и знакомые. Все скорбели, а он мертво лежал в гробу и громко хохотал, но никто ничего не слышал, так как хохотала его душа, а он сам, т. е. тело его, было уже мертво и лицо застыло в холодно-мрачной улыбке. Все были удивлены, и он все хохотал и хохотал. Проснувшись от звонка телефона, психиатр сразу забыл этот сон. Звонок был от дежурного врача, и его срочно вызвали в госпиталь.

Войдя в приемную, он обнаружил молчаливое лицо дежурного врача, медсестру, что-то пишущую в журнале. Пациент сидел в углу приемной, руки его в обоих запястьях были забинтованы очень чисто и аккуратно.
— Привезли из пятого, какая-то реакция с самопорезами, я наложил швы,—  начал хирург.
— Откуда же еще. Ну что...Не хотим служить? Прикидываемся психом?  — продолжил психиатр.
Солдат молча глядел на пол, как бы всматриваясь в некие микроскопические существа. Психиатр подошел к нему, тоже стал всматриваться в пол и тихо шепнул:
— Ну что...Хотим домой...Устали?
Тот ничего не ответил и как ни в чем не бывало продолжал всматриваться в пол. Психиатр глубоко вздохнул. Пишущая в журнале медсестра посмотрела на него и затем опять принялась за свою работу.
— Слушай, малыш, если хочешь, чтобы я тебе помог, ты должен говорить со мной, а так мы будем сидеть до утра и ничего из этого не выйдет.
Но солдат ничего ему не отвечал. Психиатр опять почувствовал столь ему знакомое чувство раздражения, он взял узкую бумагу предназначенную для переводных и стал писать следующее: «Диагноз: Обусловленная ситуацией истерическая реакция. Рекомендация: Перевод в ПНД».
— Вот и все. Всем доброй ночи, — закончил психиатр.
— Кофе не будете, господин Психиатр? — приглушенно спросила медсестра.
— В это время? Все уже давно спят, — ответил он и косо посмотрел на дежурного хирурга.
— Спят, только не на фронте, там некогда спать, — ответила она и опять принялась что-то писать.
— Может выпьем на посошок? — шепотом спросил хирург.
Хирург этот был известным всему городу врачом, похожим на облезлую собаку — бывший заведующий хирургическим отделением, а собственно, бывший из-за его недавних пьяных выходок. О нем в госпитале ходили разные слухи, но все говорили, что как-то пьяным он начал прилюдно мочиться на пол. Так как он не мог контролировать себя, когда был пьян, то всячески старался сыскать себе собутыльников. Психиатр, еще косо посмотрев на хирурга в знак отрицания, покачал головой и хотел было выйти, но, опомнясь, приостановился и, медленно поворачиваясь к хирургу, начал говорить.
— Вы, наверное, забыли, Самсон Владимирович, что позавчера мы с вами сидели за одним столом.
— Как же я могу такое позабыть? — несколько серьёзнее ответил хирург.
Собственно, Самсон Владимирович выпивал, чтобы забыться. Сначала, после двух-трех рюмочек водочки, он становился многословен, более общителен, начинал стоя читать персидских поэтов, вспоминал Хайяма и Рудаки, рассказывал всегда ту же самую историю о египетских пирамидах и как их не могли построить люди. После рюмочек водочки он переходил к винам и становился чуть-чуть молчаливым, начинал припоминать старое, а когда доходил до последнего стакана вина, то начинал заново рассказывать свою историю. Психиатр был лечащим врачом матери Самсона Владимировича, которая страдала старческим слабоумием, он был вынужден отчасти навещать свою больную и нехотя становился тем самым собутыльником. Но автор хочет упустить все тривиальное, и рассказать немного о Самсоне Владимировиче. Так вот, когда он доходил до предела своего опьянения, то вспоминал былое, как и все страдающие алкоголизмом.
— Мы ведь на войне были, там все убивают, вот и мне пришлось...
Психиатр все молчал и слушал ему больно знакомую историю. Он никак не хотел и в действительности не мог чем-либо перебить своего старшего товарища, когда тот начинал говорить.
— Я был гарнизонным врачом, кем и сейчас являюсь, с той разницей, что тогда я был молод, как ты. Я носил гордую черную бороду повстанцев. Однажды, поздно вечером, когда все мы были по привычке усталыми после операций (а операции были либо ампутирование конечностей, либо дренаж гноя), привезли одного молодого военнопленного. Я думал, что он несколько старше возрастом, но возраст задала его военная униформа, а лицо было совсем еще мальчика лет семи или восьми. Ну вот... о чем я говорил?
— Вы вспоминали о войне, о том, что...
— Да, совсем мальчишка, ему было шестнадцать лет. И черт бы его побрал! Всегда вспоминаю, когда пью. Я сам ведь просил командира выдать мне первого попавшего пленного. И зачем, зачем это был мальчишка? А ведь на вид мальчишка был совсем неповинным ни в чём, лицо даже было несколько испуганное, вроде бы вид врага придавала ему только военная униформа. Ты ведь знаешь, Психиатр, что все мои погибли во время войны, убиты!
— Знаю, мои сожаления.
— Да какие сожаления! Все мы убийцы! Все убивали! Понимаешь? Война была такая, я не виноват! — уже прослезившись, продолжал, — Так вот...
— Самсон Владимирович, я извиняюсь, но давайте уже...
— Молчать! Ты что, фраер? Не даешь человеку высказаться, психиатр еще... Так вот, я его убил. Нет, не просто убил, а зарезал! Сказав эти слова, он снова продолжил:
—  Ты ведь знаешь, все убивали! Война была такая! Понимаешь? Все!
— Да-да, все, все убивали... Извините, Самсон Владимирович, но...
— Поди ты к черту! А я буду пить, и буду!
Когда психиатр встал, чтобы уйти, Самсон Владимирович в недоумении тоже встал с места и начал орать:
— Да куда?! Сидеть! Я тебе покажу одну вещь.
— Я видел уже!
— Видел? Ничего не видел! Это — альбом моего отца.
— Говорю вам, я уже видел альбом вашего отца, несколько раз, у него борода черная и густая, как у повстанцев, он и был сепаратистом. И он был взят в плен, замучен и убит.
Допивая то, что осталось в стакане, Самсон Владимирович начал плакать. Психиатр уложил его в постель, сказал, что он останется до утра. Через несколько минут старый больной товарищ спал. Он вышел из дому и начал ходить по пустой улице.

Ему было тяжело. В голове носились рыхло связанные, случайные мысли, но все они были о ней. Он понимал, что слишком долго замучил себя этой женщиной. Он был уверен, что если захочет, то сможет перебороть свою болезненную привязанность, но вся суть его душевных мучений была в том, что он никак не хотел этого. Он не хотел забыть её, а ведь наоборот, он жадно вспоминал прошедшие былые разговоры, изменял их — принося новые, более веские доводы и защищая себя от ее прежних наболевших обвинений. Он мучил себя, упивался этим и наслаждался тем самым.

Но пришло время, когда бессмысленная череда душевных переживаний, самобичевание, глубокий, грязный, доходящий до дерьма самоанализ, и внешние, совсем неблагоприятные обстоятельства, сломили его окончательно. Он пал не только духом, но и телом. Психиатр стал худеть, его прежняя полнота исчезла, лицо стало бледного цвета, утратив краску, веки отяжелели, и глаза стали полуоткрытыми, и еще, чувствуя предсердную тоску, он бросил свою вредную привычку курения, что еще больше придало ему очарования и мужества. Он хотел лишь одного — возвращения своей блудной валькирии, но времена библейских историй давно прошли, и он понимал, что его возлюбленная, уже не его, а может быть, и любовница совсем другого человека. Ведь прошло столько лет, он сам изменился, но в мыслях она представлялась прежней, неизмененной.
 

Глава 6. Коллеги.

Заткнув свои уши, психиатр всматривался в Библию, читал он Книгу Иова, скорее — перечитывал и останавливался лишь на тех местах, которые не запомнились ему наизусть. В это самое время в госпитале был объявлен режим готовности номер один, который лишь означал то, что весь мужской персонал работал круглосуточно. Врачи собирались в разные группы, начинали пьянствовать, играть в карты и курить. Вечерами, по старой закоренелой привычке, они собирались в этой самой комнате. Комната была большая и свободно вмещала всех служащих госпиталя (видимо, так было принято до появления психиатра). Он не противился этому еще и по той причине, что хотел узнать всех гораздо ближе. Так вот, когда психиатр читал Библию, тем временем в комнате играли в карты. С визгом и шумом, криками и хохотом перебирали колоду и с особым воодушевлением передавали карты друг другу. Видимо, из-за того, что карточная игра иногда проходит слишком машинально, у игроков начал нарастать интерес к разговору, хотя никто не имел ничего особенного сказать. Разговор начал паталогоанатом госпиталя Давид Георгвич, обращаясь к Психиатру, несмотря на то что смотрел на хирурга Ария Степановича.

— Скажите пожалуйста, господин Психиатр, как это нынче с гомосеками-то? Это психическая болезнь или нет?
Давид Георгвич был человеком веселого настроения, но одновременно и строгого характера, его все уважали, собственно, не из-за его клинических знаний, которые, конечно, присутствовали, но, что он был, так сказать, душою компании, и в городе был известен тем, что решал всякие вопросы. Арий Степанович, наоборот, был человеком сдержанным.
— В классификации болезней гомосексуализм отсутствует, — наивно ответил Психиатр, не отклонившись от чтения.
Рассказывая о коллегах героя повести, автор хотел бы подчеркнуть, что были и другие присутствующие: Самсон Владимирович, который все время молчал; синеглазый, похожий на страуса, доктор; кардиолог госпиталя и невропатолог. Можно еще рассказать о невропатологе и кардиологе. Первого звали Евангелом Енотовичем, а второго — Самсоном Соломоновичом. Автор заранее признает, что не имеет ничего против таких милых существ, коими являются еноты, что можно и сказать про собак, страусов и кротов. Но автор опять предается второстепенным размышлениям, и, извиняясь, хочет перейти к сути и рассказать о них. Так вот, в этой главе они все время будут молчать, но их молчания разные. Евангел Енотович молчит не потому, что погружен во внутренние душевные переживания, отчасти оттого, что таковых у него нет, а ведь наоборот, внимательно прислушивается ко всем деталям разговора и тем самым раздумывает, с кем как нужно общаться и что нужно ожидать. Он имеет болезненное самолюбие, которое называется нарциссизмом. В отличие от него Самсон Соломонович молчит, потому что боится быть разоблаченным, но разоблаченным в чем именно, сам не знает. Он принадлежит склонным к чрезмерной мнительности людям, именуемыми параноиками. Так вот, продолжим разговор, который только что начался.
— Как? Как отсутствует? Мерзавцы! Скоро вся европейская культура погибнет! Так что мы правы, мы — останемся, и никуда уходить отсюда не будем! — обратившись к хирургу с широкой улыбкой, как бы что-то имея в виду.
— А Вы-то, Вы-то, как думаете насчет пидорасов? — спросил Арий Степаныч.
Все стали громко хохотать на слове «пидорасы».
— И зачем Вы все время Библию читаете, если Вы в Бога не веруете? — не дождавшись, переспросил Давид Георгвич.
— В Бога не обязательно верить, чтобы Библию читать. Я люблю богословие, мне нравится теологическая конструкция бытия, ее внутренняя логичность, — улыбнулся Психиатр и с мнимым сарказмом еще добавил, — внутренняя, но никак не внешняя!
— Те-о-ло-ги-я, вот тебе мразь! — подхватил Арий Степаныч и швырнул карту своему противнику.
— Сложные вещи говорите, господин Психиатр, — усмехнулся опять с особым спокойствием Давид Георгвич, — Вы просто любите читать, вот и все!
— Ну, что Вы все перебиваете меня, — начал опять Арий Степаныч, — Пидорасы-то, ну Ваш этот гомосексуализм, по-вашему, болезнь или нет?
— По-моему, болезнь, — задумчиво ответил Психиатр, — Да и основатели психиатрии считали ее за таковую. В предыдующей классификации гомосексуализм был в разделе расстройств влечений.
— Ну вот, уже лекция по малой психиатрии началась, — расхохотался Давид Георгвич, — вот тебе туз, вот тебе красненькие, все! Ха-ха-ха! Проиграл опять, придурок, знай с кем играть в дураки, иди учись, хирург!
— Э-эх, с ума сошли мы тут, — морща лоб, обратился он к Психиатру, — скоро мы все Вашими пациентами станем.
— Да-да, — подхватил Арий Степаныч, — а ведь психиатры тоже психически больны, не так-с?
— Да разве с этими придурками работая, можно остаться нормальным? — опять перебил его Давид Георгвич.
— Всякое бывает, мне кажется, что некоторые в психиатрию ходят, заведомо уже имея некое психическое отклонение, — ответил Психиатр с присущей ему наивностью.
— Это он про себя говорит, — вдруг сказал, молчавший все время, синеглазый доктор, похожий на страуса.
О нем в госпитале ходили разные слухи. Некоторые говорили, что будто бы в него влюблен наш молодой лейтенант. Он был человеком особенно развитым, молчаливым.  Несмотря на то, что он пешком обошел всю северную Италию, начиная с озера Маджоре и заканчивая Миланом, одним этим и заканчивался его романтизм. У него был длинноватый нос, короткая стрижка, синие глаза, и он всегда надевал хирургическую форму синего цвета. Психиатр не мог понять, было ли это случайным совпадением, или же он особо подчеркивал присущую ему некую женственность. Хотя это особое влечение психиатра не придавалось серьезному значению, но всегда, особенно при их встрече, как и сейчас в комнате за игрой в карты, шепотом и хохотом подчеркивалась эта самая влюбленность. 
— Опять потерял дар речи, — хихикая, обратился Давид Георгвич к Арию Степанычу, и начал шепотом петь, — «Синие глаза... Синие глаза...».
Хирург улыбнулся ему в ответ.
— Вот, например, о чем Вы там путного читаете, — начал опять Давид Георгвич, — или изучаете, ведь ваша жизнь, господин Психиатр, проходит тем временем, а ее уже никак не вернуть. Ведь вы уж больно много читаете!
— Да я так много и не читаю, я бы хотел совсем, совсем много читать, но, (опять он ответил со своей свойственной наивностью) но я вот мало, мало читаю! А столько надо еще знать, как же жить-то...
— А как жить - в никаких книгах не написано, — срезал Арий Степаныч.
— Написано, — добавил Давид Георгвич, — только неправда все это, ну сами судите, господин Психиатр, написал бы кто-то чего-то, наскрябивал ли он бумагу, если бы по-настоящему был бы счастлив, или же он стал бы вдоволь насыщаться своим счастьем. Ведь жизнь уходит! Денег нужно, денег и счастья! Жизнь одна, надо как можно больше удовольствий получать. И я подчеркиваю, в том числе и духовные!
— Может быть, Вы и правы.
— Вот что, что Вы так раздумываете? Вы считаете себя философом что ли? Ну что, вы хотите заново Америку открыть? Что Вы так раздумываете?
— Может быть, я немножко и философ. По-моему, каждый человек — философ. Каждый — философ, по-своему, не так ли? Я вот недавно думал, что дело в том, что все философы, т. е. все люди на самом деле, делятся на две противоположности — те, которые верят в личность, и те, которые верят в общечеловеческое начало, если такими словами можно их охарактеризовать. Но я попробую разъяснить, в чем суть. Вот, например, Фридрих Ницше - представитель «верующего в личность», а Федор Достоевский, наоборот, «верующий в общечеловечность», хотя обе они и экзистенциалисты, так вот...
— Я думал, что Достоевский - писатель, а Ницше - философ.
— Если судить так, то Ницше - филолог, но дело совсем не в этом! А именно в том, что не имеет значения, человек передает свои мысли посредством романов или философских сочинений, а в том, что подает эти самые мысли! Так вот...
— А кто такие эти, как вы сказали, эк..зис... — спросил Арий Степаныч.
— Экзистенциалисты, от слова  existentia — существование, философия жизни. Вы Сартра тоже не знаете? Он и является создателем этого направления, хотя предтечи и задались вышеуказанными авторами уже в девятнадцатом веке!
— Не знаю, по-моему вы все подаете чересчур непонятно. Я согласен, что мыслящие люди делятся на две категории, хотя не такие, как вы назвали, а вот какие — христиане и не верующие в Бога.
— Как же так? Совсем нелогично!
— А зачем нам Ваша логика, господин Психиатр, ведь мы христиане, а наши враги не являются христианами! — перебил Арий Степаныч.
— Да ведь вся суть и именно в том, что кроме нас с вами христиан и всех нехристиан существуют и другие огромные альтернативы!
— Зачем нам эти самые альтернативы! Вы все усложняете! Мы ведь христиане, может быть и мы все не живем по предписанию Библии, по-тому, что так сложно на сегодня, но признаем Христа как сына Божьего и нашего Спасителя! Это - главное! Вы ведь тоже признаете Христа как сына Божьего и нашего Спасителя, не так ли?
— Да, но ведь это из-за того, что я ...
— А из-за чего, уже не имеет значения. Вы здесь и сейчас на этой самой стороне во время войны. Здесь нет альтернатив, только - за или против. Мы ведь воюем, не так ли? Если враг Вас поймает, не дай Бог живьем, то что, будет спрашивать про экзистенциалистов? Да он в этом ничего не смыслит, уверяю вас! Он начнет вас пытать, и когда убедится, что вы ничего не знаете, что ему нужно знать, а ему совсем не нужно знать про экзистенциалистов, он вас тут же и убьет.
— Да, но... Мы говорим совсем о разных вещах!
— Именно, но! Я, видите ли, отчасти согласен с Вами.
— Допустим, что так, господин Хирург, но, по-вашему, уже следует, что либо война будет продолжаться вечно, либо они или мы с вами помрем.
— По-моему, будет продолжаться вечно, но лучше бы они померли, негодяи!
— Да я именно об этом и говорю, что такая теория приносит разрушения, а моя теория созидательная, она строит отношения и понимание.
— Если хотите мира, как говорит мудрец, готовьтесь к войне!
— Зачем? Зачем эта война! Кого и в чем мы хотим убедить?
— А здесь совсем не в чем, господин Психиатр, — продолжил Давид Георгвич, — здесь уже инстинкт выживания, мы совокупность группы людей с особыми чертами, очень, может быть, даже с генетическими чертами, я это подчеркиваю, или как народ, или как раса, ну как вам угодно охарактеризовать; воля к жизни, к становлению и продолжению.
— Волею к власти, — устало сказал Психиатр.
— Совсем не обязательно к власти, — ответил Давид Георгвич.
— К жизни! К жизни! — воодушевленно подхватил Арий Степаныч.
Психиатр чувствовал глубокую усталость, безвыходность своего никчемного существования в этой среде. Иногда он выходил, расхаживал по длинному коридору, но, по обыкновению, снова возвращался назад. Самые приятные часы были во время перерыва, когда он сначала открывал окно и проветривал комнату, потом садился за стол, взявшись руками за свою голову, раздумывал зачем он здесь и что делает, что будет дальше. Не находя ответов на все эти давно наболевшие вопросы, он возвращался к одной единственной мысли. «А что, если покончить с собой и всему конец? Допустим, что так, но после — уже неопределенность — умирает ли душа вместе с телом, если она и существует отдельно, или же психика и есть душа и когда умирает мозг, то умирают вместе с ним также переживания и мысли? Если это действительно так, то стоит ли ускорить это, стоит ли так небрежно уйти из жизни и во имя чего? Но если жить дальше, добиваться разных несуществующих целей и домогаться людей, ведь все равно под конец никакой разницы не будет».
Когда он стал раздумывать над ему столь больно привычными мыслями, коллеги опять углубились в их игру, забыв о психиатре.

Уже очень скоро психиатр отошёл от этих, для него столь бессмысленных, сборищ. Тем временем персонал отвык от него и как будто госпиталь разделился на внутренние два фронта, с одной стороны психиатр, а с другой — все остальные. Его стали недолюбливать, но из-за вежливости внешне ничего не показывали. Сам психиатр не скрывал свою раздражительность и глубокое презрение к самим близким коллегам. Невидимая стеклянная стена его статуса persona non grata начала отделять их от него. Он стал молчалив, исчезла его фальшивая улыбка.

Глава 7. Агнесса.

Губительная жизнь Агнессы Дмитриевны началась тогда, когда она вышла замуж, или, скорее всего, когда она заимела любовника. Являясь личностью истерического склада ума и поведения, она встречалась с обоими и вышла замуж за одного, но не оставила второго. Для читателя может и быть, такое кажущееся пренебрежительное отношение автора к персонажу повести вызовет недоумение, и предчувствие, что личность эта неспособна нисколько на высокий порыв человеческой души и подвига воли. Но Агнесса Дмитриевна была не такой. Хотя и ее поведение было виной ее молодого возраста и присущего этому возрасту некоторого легкомыслия, и вседозволенности, то со временем она стала рассудительной, придавала значения на вид незаметным обстоятельствам, считала нужным возраст и социальное положение мужчины. Здесь автор добавит, что бывает и так, когда человек бежит от своей судьбы, но к несчастью, судьба эта, преследуя его, находит в тех же по-прежнему знакомых мечтах и грёзах так, что даже прискорбно. Но наша героиня была личностью сильной воли, и воля которой сломалась в последнюю очередь, после всего того, когда бороться было уже не с чем. Ее основной целью в замужестве была создание семьи, которую, как она сама считала, никогда не имела, а именно — мужа и ребенка. Эта мечта о триангулярности скоро развеялась, когда Агнесса Дмитриевна нашла своего мужа человеком с подростковым поведением и незрелым. Иногда она укоряла себя за этот необдуманный выбор, но бывали и такие времена, когда она любила в нем не этого смущенного подростка, а человека высокоодаренного, знатока скорбящей души и меланхолика. Может быть, она жалела его, и жалея любила. Бывает ведь так, что любовь к женщине приходить именно с жалостью. Но в большинстве случаев, со слезами жалости, такая любовь и проходить. Наверное, именно таким образом можно описать все те разнообразные и противоречивые чувства под названием любви, которые Агнесса Дмитриевна испытывала к своему мужу. Но те чувства, которые она испытывала к своему любовнику, вряд ли можно описать как любовь, но какую-то болезненную привязанность, привязанность и страдание, привязанность, которая становиться все больше от большего страдания. Но оставив на стороне пространные размышления, вернемся к тому моменту, когда Агнесса Дмитриевна, жалея себя и свою любовь, отчаянна билась с судьбой. Временами она впадала в состояние онемения и опустошённости, вспоминала все прошедшее, укоряла себя, ненавидела себя и в своей ненависти жалела свою любовь. Тем временем господин психиатр находился в отрешенности. Тогда он не сознавал всю серьёзность происходящего. Агнесса Дмитриевна была беременна. Эту беременность она мечтала все свою жизнь, и не имела ни малейшего представления, что господин психиатр втайне ненавидел ее и ее беременность. Но оставим в прошлом разъяснения отношений героев повести и вернемся к настоящему, как, уже будучи на фронте, психиатр вспоминал, что хотел тогда что-то сказать ей, нет, не то, что он сильно ее любил, и, может быть, любит еще сильнее, нет, а то, что он боялся, что струсил и что всегда был в страхе. Этого он никогда не говорил. У него не было никаких сил выговорить эти слова. Он долго раздумывал, перебирал в памяти прошедшие воспоминания, свойственные ему фантазии затягивались слишком далеко, куда-то нереально дальше. «Как могло бы все быть по-другому», — повторял он про себя. Может быть, эти самые причудливые фантазии и были тогда его мимолетной реальностью. Он глубоко вздохнул. Дрожь прошла по его спине. Он с усилием воли сдержал нахлынувшую на него волну тоски, и волей подавил уныние. Он давно нашел в себе силы, чтобы признать себя мизераблем, но эти силы были слишком ничтожны, чтобы просто открыться ей. Он боялся перемен, боялся ответственности, боялся, просто боялся... «Но почему, почему мне страшно?» — думал он про себя, «Если я действительно не боюсь умереть, если жизнь моя не имеет никакого значения, то почему я боялся этих самых перемен? Да, жизнь моя не имеет никакого значения, но может быть только моя, и действительно, другие жизни, может быть, и имеют значение, может быть, и еще гораздо большее значение. Ведь получается так, что я боялся придать моей скромной жизни это огромное значение. Получается, что именно так, что я сам решил остаться одиноким, потому что боюсь жизни... боюсь ответственности, ведь я сам чувствую себя еще несостоявшимся...». Он вспомнил тот разговор, который казался таким невинным тогда, но именно он стал причиной их разлуки.
— Я не думал, что к вечеру ты все-таки придешь. Я не понимал, что ты откланиваешься из-за того, что не хочешь со мною встретиться, а не из-за этих выдуманных причин.
— Я всю ночь обдумывала. Все не решалась. Но так продолжаться не может. Скоро все станет явно. Гинеколог сказала, что плод отстает в развитии и не соответствует по своим размерам сроку беременности.
Она уронила слезу и, потерев рукою, продолжила.
— Мне просто было так приятно, что часть тебя находится внутри меня.
Психиатр, не понимая почему, поднес свою руку из-под стола и погладил ее живот. Она приятно улыбнулась. Ему показалось, что такой жест будет вполне уместным в отношении ее тоскливых слов. Может быть, это на секунду или дольше и было таковым, но впоследствии он всегда укорял себя за этот необдуманный и легкомысленный поступок.
— Если бы я имела хотя бы полупроцентный шанс, что мой муж поверит мне, — начала она робко продолжать, — я никогда бы, никогда... Но он может быть и хороший человек, но не такой уж и идиот. Последние слова она сказала с неким заиканием и тихо заплакала. В это время психиатр смотрел на нее с особенно притупленным взглядом. Он не мог сказать что-либо, и вообще сказать было нечего — все было и так ясно. Он хотел как-то смягчить свою вину, но не нашел никаких слов. Может быть, он должен был встать и крикнуть во весь голос, что он, да именно он и есть мерзавец, что струсил он, что она уже замужняя, значит испорченная, что это все несуразица какая-то, и именно он в действительности идиот, и виноват во всем, виноват что любит ее, виноват, что не хватает смелости увести ее, боится общественного мнения, ведь она уже замужем! Всего этого он не сказал, ему не хватало смелости выговориться, он только мямлил, что так и решено, что да никакого ребенка им не нужно, да и какой ребенок, какая семья, что он нигилист и не верит во все эти, так называемые, ценности, и времени нет для этого, что надо наукой заниматься и искать что-то... Он передал ей лекарства, и они разошлись.  На эту ночь психиатр спал сном младенца, не подозревая, что мучения его любовницы только начались и продолжали нарастать к ночи, не давая ей спать. Решение о том, чтобы выпить лекарства она приняла лишь только рано утром.

Психиатр очень быстро забыл эту историю и головой погрузился в работу. Он читал и перечитывал весь месяц, сдал все нужные экзамены и навел все нужные справки о работе. Он несколько раз созвонился со своею, уже бывшей, любовницей, осведомился, что все в порядке, что кризис миновал, и она по-прежнему живет со своим мужем. Чувства у него остыли, и он тем был рад, что думал как раз на этом порвать с нею. То, что такой конец будет совсем некрасивым, он понимал, но оставив размышления на потом, продолжал свои изучения. После нескольких месяцев лихорадка работы утихла. Психиатр почувствовал свою столь знакомую скуку и непонятно именно как, но он вновь сошелся с любовницей. Он продолжал откладывать раздумия и, сам не понимая как, опять вовлекся в этот грязный любовный треугольник. Она как-то мимолетом спросила, чего именно ждет он от нее, и он ответил, что только удовлетворения чувственной страсти, на что она ответила, что именно этого желает и она сама. Психиатр не успел обдумать всего, но вышло так, что он влюбился в нее во второй раз. Она жила с другим мужчиной, но после недавней истории с абортом, он не мог уже что-либо предложить ей. Она уже имела свою собственную жизнь, и какие были у нее планы на будущее, психиатр уже не мог предугадать, а скорее — не хотел. Она развелась с мужем и порвала с психиатром, уехав за границу. Так и закончилась эта история, по крайней мере для всех, кроме психиатра, который уже после всего происшедшего только начал понимать, что именно стало с ним и как все это произошло на самом деле. Не успев понять что к чему, его уже призвали в армию, когда началась война.

Глава 8. Герой.

Сказать по правде, психиатр считал всех своих знакомых психически больными людьми. Так ему было гораздо проще общаться с ними. Все эти люди в свою очередь считали психиатра самого психически нездоровым, иногда шутливо они это проговаривали, что ему еще больше нравилось. Чувствуя особую усталость, психиатр шутя стал придумывать диагнозы во время стука в двери и при входе пациентов в комнату, тогда разговор был чем-то формальным: он то направлял пациентов в психиатрическую лечебницу, то выписывал лекарства, то ничего не делал и с улыбкой на лице говорил, —«Ну вот, теперь у вас есть справка, что вы психически здоровы, не рады?». Как-то на секунду у него в мыслях промелькнуло, что он принимает судьбоносные решения. В эту самую секунду он стал глубоко серьезным, вдумчивым, лицо его приняло совсем другое необычное для него выражение, он стал задумываться о людских судьбах, о том, что он такой же человек, как и все, что мы все гости в этом бренном мире, потом стал каким-то разбитым, утомленным и склонился ко сну. Так вот он сидел в комнате, возле своего письменного стола, держа за голову руками, и задумываясь, стал дремать, как кто-то начал говорить:
— Вы чем-нибудь больны? — неожиданно спросил господин, одетый в черный и длинный, похожий на рясу священника, плащ.
— Извините, что? — механически ответил психиатр и подумал, как же незнакомец так незаметно вошел в комнату.
— У вас бледное лицо, наверное, температурите. Позвольте представиться, — улыбаясь, продолжил незнакомец.
— Очень приятно. Собственно, чем вызван ваш интерес? - подозрительно спросил он, смотря искоса на собеседника.
— Ничем. Поддерживаю разговор.
— Вроде бы разговора не было? — вопросительно продолжил он, но что-то его уже начало тревожить, он стал подозревать, кем является этот незнакомый господин.
— Но ведь сейчас мы разговариваем, — улыбнулся тот странно и продолжил, — Видите ли, признаюсь, я очень давно за вами наблюдал. Вы, оказывается, интереснейший субъект. У вас талант губить людей. Талант! Вы отправили его обратно на пятый фронт, сами зная, что он болен. Он всегда был слабым ребенком. Да, слабым и боязливым, никогда не выходил один из дома. И Вы, Вы его отправили назад в пятый, сами зная, что это за ад. Вы убили его!
— Успокойтесь, пожалуйста.
— Не смейте успокаивать меня!
— Ваш сын не был психически больным, да он был боязливым и замкнутым, но характер не есть болезнь. Как вы представляете демобилизовать солдата из-за боязливости? Это ведь смешно!
Сказав эти слова, психиатр остановился на слове смешно, и отвел глаза от родителя, потому что ничего смешного в действительности не было. Солдат погиб. Это было ясно. Надо было как-нибудь утешить отца.
— Смешно, говорите. Какой же вы человек. Всю войну вы сидели здесь и ничего не делали, кроме как решали, кого отправлять назад на фронт, а кого нет. Война закончилась. Вы живы, мой сын — мертв. Мне больше нечего сказать. Говорят, что вы хороший человек, я хотел бы в это поверить.  Родитель, поворачиваясь, сделал какой-то демонстративный жест левой рукой, как бы прощаясь, что невольно вызвало невротический смех у психиатра. Сей смех психиатр сумел подавить усилием всей своей воли.
— Бог с вами. Надеюсь, мы никогда не увидимся больше. Да поможет Бог нам всем, государству нашему и армии! Бог с нами!
Сказав эти слова с особым воодушевлением и утрированностью, он потер глаза от слез, надел свою шляпу и подошел к двери.
— Я сожалею, — вставая с места неожиданно громко ответил психиатр, — И я вдобавок еще сожалею, что вашего и моего Бога не существует! Так что, Никто с нами не будет, ни сейчас, ни в будущем!
Отец погибшего солдата вглядываясь, молча посмотрел на психиатра, по его лицу скатывалась скупая одинокая слеза, он каким-то неловким движением кивнул, видимо выражая одобрение или согласие, и молча вышел.
Психиатр вспомнил, что чуть не рассмеялся, «и смех, и грех», — задумался он. Потом начал уговаривать себя, что как специалист поступил правильно. Но эти уговоры никак не утешали его. Он хотел вспомнить имя того солдата, лицо последнего промелькнуло у него в памяти, но после столь огромного числа встреч, он уже не  мог ничего вспомнить. Наоборот, он вспомнил лица героев войны и из-за этого стал еще более ненавидеть своих больных. «Какой же это гуманизм? — думал он про себя, — выкармливать душевнобольных, как скотов, и давать им медленно умереть, а тем временем герои умирают на границе». Подумав это, ему стало легче, и даже как-то приятно. В тот день он пораньше вернулся в свою квартиру.

Здесь можно опять приостановиться и сказать, что, действительно, война для молодого врача не имела никакого смысла. Но именно в этом он опять обманывал себя, потому что смысла, как это понимают большинство людей, в войне действительно не было. Но молодой врач думал, что может быть он и умрет на войне, ведь тогда он станет еще и героем. Смерть ведь всегда одинакова для умирающего, но вот для всех тех, которые еще продолжают жить — совсем другая, разная. На это и надеялся молодой врач, что он во время войны и помрет. Здесь он вспомнил Достоевского, а именно, что «к несчастью, не понимают эти юноши, что жертва жизнью есть, может быть, самая легчайшая изо всех жертв во множестве таких случаев...» и ему стало совестно. Но потом он стал думать о правде и подвиге, и решительно ничего не нашел — ни правды, ни подвига! Но даже этот его больной романтизм, не имея никакого реального основания, превратился в утешительное желание, а собственно нереальное, по тому, что во время войны врачи находятся всегда в тылу. Еще добавим, что молодой врач был человеком грамотным, и знал, что от ста раненых солдат только половина одного является психически больным, так что большинство солдат просто не хотели воевать, это ему было яснее ясного! «Ну как же может восемнадцатилетний воевать? — спрашивал он себя, — ведь психика еще не сформированная, и этот солдат будет либо под влиянием страха, либо бессмысленного геройства». Он ненавидел всех истерических припадков, но еще сильнее он ненавидел войну, которая уносила молодых героев. Уносила их в никуда, оставляя на память родителям серебряные да золотые медали! Он как-то прочел в журнале статью, где было написано слишком цинично для патриотизма: «Вы дали нам сыновей, мы возвращаем вам героев»!

Глава 9. Дневник.

Вечером психиатра тошнило. Он посмотрел себя в зеркале, под глазами были едва заметная отечность и язык был покрыт белым налетом. Весь день он чувствовал себя слабым и разбитым. Сидя за столом перед открытой книгой, он все вспоминал былое и машинально читал по нескольку раз одну и ту же строку. Затем, глубоко вздохнув, встал с места и начал безнаправленно ходить в комнате взад и вперёд. Он хотел связать все свои безразборчевые мысли воедино, но усталость склонило его ко сну. В лихорадке ему приснилось, что он еще живет со своей возлюбленной. В их доме все было больно знакомо: в спальне находилась одна единственная кровать, в гостиной — письменный стол. Он огляделся вокруг и нашел все на странность несколько измененным: дом пустел, стены были голыми и не было окон, отчего было такое чувство, что в этом доме всегда господствует ночь. Сидя за столом, он чувствовал теплое дыхание своей возлюбленной, которая нежно дремала по ту сторону открытой двери. Вдруг, непонятно откуда, вошел какой-то молодой человек в военной форме и, судя по бессмысленному выражению его лица и отсутствию погон, это — солдат. Тот подошел совсем близко к столу психиатра и начал умолять, чтобы его отправили домой к родителям, что мать у него тяжелобольная, а отец — бедный человек, весь день трудится чтобы заработать на хлеб, а он нужен семье, должен помогать отцу и ухаживать за больной матерью.  На мольбы солдата психиатр ответил, что нет, никак нельзя, поговорят завтра, он знал, что завтра никакого разговора не будет и солдата отправят обратно на пятый фронт.  Из-за шума его возлюбленная, которая тем временем спала в соседней комнате, проснулась и обратилась к психиатру, спросив, что он делает и с кем разговаривает, зачем кричит и не сошел ли он с ума. От этих слов он почувствовал внутреннюю тревогу, «Неужели я сошел с ума?», и, спрашивая, проснулся. Проснувшись, психиатр стал харкать, во рту была густая мокрота. Деталями сон проносился в памяти. Он успокоился, закрыл глаза, и опять уснул. На этот раз ему приснилось, что он был в каком-то незнакомом доме, но знал, что живет там. Его возлюбленная остановилась на время у него, чтобы обсудить детали будущего аборта. Из-за долгих переживаний она легла спать одна. Психиатр чувствовал грусть, никогда еще не находящую место в его душе.  Шагая по направлению к спальне, он, на несколько секунд держа рукоятку от двери, глубоко вдохнул и открыв, не понимая как, вошел в узкий коридор психиатрической больницы. Среди шума, свиста и пронзительного воя раздался смех. Он посмотрел вокруг  и увидел  одного полураздетого мужчину, кричащего что правосудия нет, и бьющего голову об пол, на стороне какая-то сумасшедшая в воодушевлении пела армейские песни. Невдалеке разные уродливые люди собрались возле стоявшего на выступе горбатого карлика, который воодушевленно оратствовал и призывал всех к немедленному действию. Где-то в одном из больничных палат лежала его возлюбленная, и он отчаянно хотел ее найти. Психиатр, отталкиваясь, теснился вперед, и тысячи гримас детей, ангелов, сов, глупцов и бабочек величиной с ребенка смеялись и издевались над ним и неслись на него. Разъяренная толпа схватила и начала его допрашывать. Он, не будучи в силах что-либо ответить, в ужасе стал безнадежно толкаться, страшно испугался и упал наземь. Он закричал от ужаса, как никогда не кричал, собственно крик и послужил причиной его пробуждения. Проснувшись от этого сноведения, психиатр чувствовал онемение лица и особенно губ, он кончиками пальцев прикасался к лицу, потом потер глаза и стал всматриваться в комнату, которая освещалась тусклым лунным светом. Было четыре часа утра. «Завтра понедельник», — нашептал он себе, и потянув правый выдвижной ящик своего письменного стола, взял в руки толстую кожаную папку. Открыв, он начал перелистывать разные черновики — рисунки, стихотворения — и сложив их в сторону, взял в руки аккуратно сшитую самодельную тетрадь. Внутри была сложена одна бумага стандартного размера А4. На ней было написано Пятая неделя беременности. Сложив бумагу в сторону, он приступил к чтению. Эти, похожие на обряд, его педантичные действия, являлись частью его уверенности в том, что он силою своего воображения сумеет вживится в роль, и сыграть (а точнее — написать) такого персонажа кем он никогда не смог бы быть в действительности.
 
Глава 10. Самокритика.

Здесь можно сделать небольшую, несколько длинноватую паузу и перейти к теории ресентимента. Последняя является основой повествования. Именно здесь отступление от текста будет гораздо дольше, но читателю, если он дошел до самокритики автора, будет интересно знать,что является сутью повествования. Читатель, возможно, поймет меня превратно и тайно усмехнется, видя в повести много самолюбования самим собой — находя автора и героя повести в одном лице. Но если читателю вздумается понимать именно так (что является его полным правом), автор считает своим долгом лишь предупредить его о возможной превратности мнения. Герой повести, то есть психиатр, увлечен только своими внутренними, как правильно он говорит, никому не нужными переживаниями. Ощущение, что все вокруг идиоты, а самый главный идиот — сам психиатр. Удивительно, что, будучи уже довольно взрослым по годам, герой повести ничего путного еще не сделал в своей жизни, а только лишь горюет, что прожил свою жизнь как-то неправильно, но как именно неправильно, не имеет ни малейшего понятия. Вызывает жалость, что, прочитав Ницше, Фрейда и Достоевского, он-таки и не научился какой-то жизненной мудрости и нет у него гражданской позиции. Всего этого, видимо, герой повести прочел не до конца, прочел слишком отрывисто, непоследовательно, скачками, от одного автора к другому, так что в голове его возникла самая обыкновенная сумятица, каша, неразбериха. Если бы герой повести неким магическим образом сумел бы прочесть этот текст про него, то он бы впал в тоску — найдя свои переживания, которым он придавал столь огромное значение, всего-навсего очерненные страницы простой типографической бумаги. Повесть пессимистична, грустна, временами жестоко откровенна, от повести хочется бежать, вдохнуть свежего глотка воздуха и посмотреть в яркое небо. Но, к сожалению, жизнь, описанная в повести — это правда. Цель же каждого писателя — это писать правду. «Правда, — как писал г-н Толстой, — вот герой моей повести». Жестокое лицо войны, никчемность войны, далекая глухомань, оторванность от привычной жизни, расставания с близкими людьми — все это наложило свой горестный отпечаток в душе героя. Выводы: у героя отсутствует воля к жизни, сила духа, вера во все светлое, прекрасное, в повести много негатива и прочее — это бульварщина и пошлость, желтая пресса! Хотя, может быть, все это и есть (нигилистический) экзистенциализм. Так вот, ресентимент — это креативность душевнобольного, человека лишенного воли к жизни, человека — больного животного — неспособного преодолеть превратности повседневной жизни. Для такой личности нужна теория, причина объяснения своего упадничества. Эта теория, по сути, нигилистическая, отрицает жизнь. Таким образом, герой повести, будучи человеком образованным, но глубоко больным, не способен жить, что представляет из себя болезнь, проявлением которой является вечный поиск больным смысла (своей) жизни. Ницше называл такого человека последним.

Эпилог

В одно холодное утро, когда солнце еще не высветило стонущих гор, психиатр проснулся непривычно рано для себя. Он аккуратно заправил свою постель, позавтракал, выпил привычную для себя чашку кофе, потом после туалета принял теплый душ. Он медленно и тщательно побрился, затем также медленно стал надевать свой парадный костюм. Стоя перед зеркалом, он всматривался в свои глаза, может быть, хотел что-то уловить во взгляде, но никаких сомнений не было. Мысленно всплывали строки знаменитого поэта:
О тихий Амстердам,
С певучим перезвоном
Старинных колоколен!
Зачем я здесь - не там,
Зачем уйти не волен,
О тихий Амстердам,
К твоим церковным звонам,
К твоим, как бы усталым,
К твоим, как бы затонам,
Загрезившим каналам,
С безжизненным их лоном,
С закатом запоздалым,
И ласковым, и алым,
Горящим здесь и там,
По этим сонным водам,
По сумрачным мостам,
По окнам и по сводам
Домов и колоколен,
Где, преданный мечтам,
Какой-то призрак болен,
Упрек сдержать не волен,
Тоскует с долгим стоном,
И вечным перезвоном
Поет и здесь и там...
О тихий Амстердам!
О тихий Амстердам!

Конец.


Рецензии