Блик
– Почти: сейчас отдам. Покури пока.
Мастер сварочного участка, Володя, садится рядом с моим столом, вытаскивает из кармана синей куртки папиросы. Я беру с пепельницы свою, уже дважды гасшую, сигарету в коротком роговом мундштуке и прикуриваю от его спички. Быстро рисую авторучкой на листе бумаги эскиз последней детали диффузора – плоского треугольника, ставлю размеры и пишу в углу: “ Стенка. Толщ. 8мм. Ст.3 4 шт.”. Дата, подпись.
Собираю эскизы, скалываю скрепкой, отдаю Володе. Он рассматривает их и хмурится.
– Конус твой этот как будем делать?
– Вырежи по развертке и согни.
– Тяжело: подгонять придется. Попроще никак нельзя?
– Попроще? Ну, если разрезать на клинья, чтобы не гнуть. Только варить тогда много больше.
– Ну да, с нашими-то электродами! Так еще сварят. Пусть лучше подгоняют.
Он не торопится уходить – на улице погано: пасмурно и ветер.
– Сейчас в Москву поедешь?
– Нет, сегодня пропущу. С деньгами туговато.
– Добейся ты сезонки.
– Пробовал: без толку.
– Скучаешь здесь?
Я жму плечами: да ему и так ясно. Докурив, он уходит. Я смотрю на часы: пол первого – еще полтора часа до конца работы.
Я кончаю в два, она приедет не раньше шести. Скорей бы уже! В прошлую субботу я с ней договорился, что она приедет с Элкой и Ленькой; ему я потом уже позвонил: он отказался – не мог. Элка, может, сообразит, что она будет здесь лишней: что-что, дурой ее не назовешь.
Хотя, когда я прихожу к ним в общежитие, она не очень-то спешит оставить нас одних: завалится на кровати с книгой – и хоть бы хны. Приходится уходить гулять: осенними вечерами это удовольствие не ахти какое. Да и времени для свиданий у меня до обидного мало: приезжаю в Москву в субботу после работы к вечеру, а в воскресенье в шесть уже приходится уезжать.
Всю неделю вечерами торчу у себя: читаю да курю. Скучно, тоскливо. Раньше каждый вечер бегал по цехам – присматривался, но наши мастерские невелики: хватило ненадолго. Днем веселей – кругом народ, а вечером сидишь с книгой и только изредка услышишь, как по дороге проедет машина. С диким нетерпением ждешь субботы, когда, приехав домой, переоденешься и полетишь на свидание.
Позапрошлую субботу пришлось пропустить: испытывали сгуститель на всасе земснаряда – я дежурил подряд две ночи с субботы до понедельника. Родителям сказал, что это воскресенье буду опять дежурить. И Володьке соврал, что остаюсь из-за денег.
Дел до конца дня больше не было. Я надел пальто, вышел во двор мастерских и пошел к сварочному стенду. Варили течку, эскизы деталей которой по присланному из треста сборочному чертежу делал я. Как у них там получается? Вроде бы все просто, а уже два раза прибегали с вопросами.
Стенд сразу за пакгаузом. Вспыхивают “зайчики”. Что там начальник мастерских делает? Я подошел поближе. Начальник увидел меня и сказал, показывая на течку:
– Вот: говорят, ты здесь что-то напорол.
Я вспыхнул. Работаю совсем недавно и на малейшие свои ошибки реагирую очень болезненно: страшно боюсь, что обо мне подумают. Настроение сразу портится; чувствую, что начинаю нервничать.
Обмеряю детали и сверяю с размерами на эскизах. Белобрысый Орлов с превосходством поглядывает на меня:
– Напорол, инженер! Хоть меряй, хоть не меряй – всё так. – От его слов чувствую себя совсем убитым. Продолжаю мерить и нахожу в эскизе ошибку. Ну, всё!
– Ну, что там у тебя? – спрашивает начальник.
Я молча протягиваю эскиз.
– Это мелочь: пять миллиметров. Мерь дальше.
Длина следующего листа больше указанного на эскизе на пятьдесят миллиметров – это уже ошибка разметки Орлова. Он шумит, оправдываясь: сваливает на пятна на эскизах, из-за которых он спутал тройку с восьмеркой.
Но это еще не всё: общая неувязка намного больше. Приходится лезть в синьку общего вида течки, присланную из треста. Начинаю считать на логарифмической линейке и сразу нахожу одну, потом вторую грубейшую ошибку. Семен Иванович, начальник, ругается:
– Опять: сами проверить себя не могут!
Мы с ним уходим в контору.
– Проверь-ка быстро все размеры на синьке и внеси исправления. Попробуй успеть до окончания смены.
До конца пятьдесят минут. Приходится спешить – и при этом не наделать новых ошибок.
Без десяти два тащу синьку и эскизы в его кабинет.
– Ага!
Он просматривает эскизы, а я, сидя рядом с Володькой на старом засаленном диване с провалившимися пружинами, слежу за выражением его лица.
– Ну, вот и порядок! На: пусть на часок задержатся и закончат, – говорит он мастеру.
– Ты пока никуда, ладно? Вдруг опять понадобишься, – просит меня тот и быстро уходит.
Мы закуриваем. Семен Иванович смотрит на меня:
– Что, наволновался? Привыкай: не то еще бывает. Производство! Ладно: иди отдыхай. До понедельника!
И вот, наконец, я у себя, “дома”. Пол третьего.
“Мой дом”. Это, действительно, отдельный домик, стоящий в дальнем углу двора мастерских, – очень маленький: переоборудованная под жилье проходная. Дверь на улицу заколочена. Меня он устраивает прежде всего из-за того, что таким образом без осложнений решился вопрос с моей московской пропиской. Во-вторых, сам себе хозяин.
“Домик-крошечка, два окошечка”. Одно – что на улицу – закрыто газетой, чтобы не заглядывали (было пару раз). Комната метров четырнадцати. Печь-плита с широкой щелью, которую я еще не собрался замазать; на ней стоят кастрюли и сковорода. Рядом длинный стол, покрытый клеенкой.
У противоположной стены железная койка, возле нее тумбочка, в нижнем ящике которой я храню свои студенческие тетради с записями лекций, а в верхнем то из продуктов, что не надо прятать от недавно появившихся мышей. Сверху журналы “Техника молодежи”, стопка книг, самоучитель игры на гитаре, учебник эсперанто и анодированная пепельница, набитая окурками, которые я часто докуриваю поздними вечерами, когда сигареты кончаются.
Обои новенькие, чистые; на стенах две большие репродукции – пейзажи Васильева и Шишкина, приколотые кнопками, и гитара, взятая в месткоме. Зато пол не мыт месяца два, – с того дня, как я здесь поселился.
Тогда уборщица помыла его и наклеила на окна занавески с фестонами, вырезанные из газеты. Но вымытый он выглядел страшней немытого: половину пола покрывали темно-коричневые масляные пятна. Что здесь когда-то держали – смазанный трос, что ли? Занавески я тогда после ухода уборщицы ободрал, а пол решил пока лучше не мыть.
Две табуретки, на одной из них стоит электроплитка. Возле двери мой лучший друг – двухкиловаттная электропечка, согревающая особняк начинающего специалиста. Не что-нибудь из ряда вон выходящее: просто огнеупорная труба на ножках с навитой на ней проволокой, закрытая подгоревшим кожухом с дырочками. Но два киловатта – это два киловатта: комната согревается быстро.
Электропечка тихонько гудит, а я сижу, не раздеваясь, на табуретке и оглядываюсь, соображая, что нужно сделать и с чего начать. Соображаю туго: устал.
Черт! Кто их просил ставить одновременно и угловой и линейный размеры? По моим примитивным понятиям рабочий чертеж – в отличие от студенческого – не может быть с ошибками: мне и в голову не пришло что-либо проверить.
Ну, ладно – хватит! Десять минут покурю – и начну.
Понемногу успокаиваюсь и начинаю чувствовать голод. Кладу мундштук на пепельницу, сбрасываю пальто и кепку и принимаюсь за дела. Наливаю воду из большого чайника в кофейник и ставлю его на плитку. Плитка у меня работает на форсированном режиме: проанализировав закон Ома, я выдрал часть спирали, отчего оставшаяся часть время от времени перегорает, а керамика уже имеет две трещины.
Ать-два ем и берусь за веник. Потом вымываю клеенку на столе и выбрасываю окурки из пепельницы. Складываю ровной стопкой журналы и книги, – при этом приходится заставлять себя не заглядывать в них: есть у меня такая привычка.
Кофейник закипает. Переливаю воду из него обратно в большой чайник, надеваю пальто, сую в карман мыльницу и с чайником и полотенцем бегу в мастерские. Запираю дверь умывальной, развожу кипяток водой из крана, снимаю пальто, раздеваюсь до пояса и моюсь. Теплой воды в обрез: еле-еле хватило, чтобы еще вымыть и ноги. Но лучше ничего не придумаешь: душевой нет, а баня на ремонте.
Опять натягиваю на себя майку, рубашку, пиджак, пальто, ботинки с галошами, наполняю доверху чайник и бегу домой. Снова ставлю кофейник на плитку.
Прежде всего, оборудую сетку кровати. Я ее чинил в самом начале, но утром сообразил, что явно необходим дополнительный ремонт: кроме мне подобных на такой никому не уснуть. Стягиваю, оттягиваю, связываю веревкой. С этим делом быстро не управишься.
Кофейник пыхтит. Не убрав кровать, сажусь бриться.
Наконец, вытаскиваю чемодан, переодеваю белье, носки; надеваю чистую рубашку, завязываю галстук. Смотрюсь в зеркало: почти красавец!
Меняю постельное белье, и комната будто преображается. Великое дело – свежее накрахмаленное белье: сразу уютней. Но любоваться некогда – застилаю сверху старым шерстяным одеялом.
Оглядываюсь: ничего! Отсутствие беспорядка, репродукции и гобелен над кроватью в какой-то мере скрашивают убогость моего жилья.
Последнее: закрыть второе окно газетой. Всё! Только снова захотелось есть. Ничего: еще успею выпить стакан чаю с бутербродом.
До прихода поезда еще целый час. До станции пешком полчаса нормального хода, двадцать минут быстрого. Сейчас пойду.
Да: а вдруг она приехала предыдущим поездом и уже час ждет меня на станции? Запихиваю в рот остатки хлеба с маслом, быстро, давясь, допиваю чай. Скорей, скорей!
...Автобусная остановка рядом. Народ стоит, ждет.
– Давно был?
– Давно уж!
Автобус подошел через пять минут – битком набитый, и влезть мне не удалось. Закурил и двинул на своих двоих по шоссе.
Погода мерзкая: холодный ветер и моросит. Землю развезло. Мокрые деревянные дома, голые деревья. Смеркалось.
Тоска! И кто придумал этот мерзкий городок? Черт знает: ведь всего два часа езды от Москвы. Редкие пешеходы, редкие машины – ведь еще нет и шести вечера!
У станции немного поживей: больше света, молодежь спешит в клуб.
На перроне ее нет ни на одной из трех платформ, в зале ожидания тоже. Ладно: буду ждать. Еще полчаса!
Как томительно тянется время. А вдруг она не приедет? Вот так: не приедет – и все? Вдруг заболела, или еще что-нибудь?
Я поспешно выхожу на перрон и закуриваю. Да нет же! Почему обязательно должно так случиться? Ну, скорей бы уже! Руки озябли на ветру, я иду в зал ожидания, но уже через минуту снова оказываюсь на перроне.
Электричка опоздала на пять минут. Народ сразу хлынул из вагонов, и я увидел её уже, когда платформа опустела. Я подошел к ней.
– Здравствуй. – Она бледная, без улыбки.
– Ты долго ждал?
“Страшно долго!”
– Нет: полчаса.
– Как нам добираться?
– Можно автобусом, но трудно будет вылезти – лучше пешком. Ты не замерзнешь?
– Ничего. Далеко?
– Не очень.
Я повел её другой дорогой – по железнодорожным путям, мимо депо. Направо, под откосом, пойма; за ней Ока, огромный железнодорожный мост через нее.
Кругом ни души. Я останавливаюсь:
– Ну, здравствуй! – я целую её в губы.
– Пойдем скорей: холодно мне.
Свистит ветер, раскачивая серые стебли лебеды и полыни, обрызганные нефтью, сыплет дождь. Рельсы блестят в свете редких фонарей. Мы идем по шпалам, пряча руки в карманах.
Тихонько провожу её к своему домику через дыру в заборе. Снимаю замок, и вот она у меня. Сразу включаю печку.
Она стоит и смотрит.
– Раздевайся! – она отдает мне косынку и пальто, садится на кровать. Я выхожу в сени, чтобы закрыть наружную дверь на крючок.
Вернулся: она сидит всё такая же невеселая. Я взял ее руки: замерзли, и начал их целовать. Она прижалась ко мне лицом.
– Замерзла?
– Страшно!
Я включаю плитку, она греет над ней руки.
– Есть хочешь?
– Ой, очень!
Ставлю на плитку кастрюлю с самодельной селянкой, придвигаю стол к кровати, вытаскиваю припасы из чемодана и тумбочки.
Не очень густо! Главным образом то, что прихватил из Москвы, и можно было сохранить целую неделю: в здешних магазинах выбор невелик. Вчера ездил к центру города, ходил по магазинам, где кажется, что конфеты пахнут селедкой и мылом, разглядывал консервные банки с темными грязными этикетками, имевшими вид столетней давности.
Но когда выставил всё на стол, получилось ничего. Банка традиционной кабачковой икры, коробочка тресковой печени; колбаса и яйца, которые я пожарю; финский плавленый сыр в яркой коробке с улыбающейся блондинкой; соленые огурцы; яблоки, конфеты и банка клюквенного варенья. Под конец я вынул бутылки: водка и рислинг.
– Выпьешь беленькой?
– Я её не пью.
– Ничего: немного – сразу согреешься!
– Хорошо. Только ты тоже немного, да?
– Ну, конечно!
Комната как будто преобразилась. Ярко блестят тарелки, шипит яичница на сковороде, от горячей капусты поднимается пар, в стакане и кружке колышется холодная водка. И главное: я не один. Она сидит рядом, такая – в модном костюме из черного муара и капроновой блузке со стоячим воротником, перевязанным тёмной ленточкой.
– За твой приезд!
От водки становится тепло и постепенно появляется легкий туман в голове. Она очень голодна: видно после лекций не успела поесть; я всё подкладываю ей на тарелку. А самому есть не хочется: немного закусив, закуриваю.
– А ты что больше не ешь?
– Уже больше не хочу.
– Допей мою водку.
– Я себе еще налью.
– Нет: допей мою – я всё равно больше её не буду.
Я наливаю ей рислинг в свою кружку.
– Совсем другое дело! Как вы эту гадость пьете?
Но мне водка определенно не мешает, – тем более в таком количестве, как сейчас. Пьян – не пьян: просто стало легко, забыты все сегодняшние и вчерашние волнения. Мне весело – нет тоски в сердце. Очень хочется сейчас вот обнять её – но пусть она ест.
– А ты сам? А то мне аж неудобно.
– Ешь, не обращай внимание!
– Может быть, еще хочешь выпить?
Отрицательно качаю головой в ответ. Я не хочу по-настоящему опьянеть, а мне это нетрудно.
Табачный дым никогда не бывает так вкусен, как после чего-нибудь крепкого. С наслаждением втягиваю его в себя.
– Уф, объелась! Как здорово ты сделал селянку.
– Консультация девушек из бухгалтерии.
– Элка бы знала, что такое приготовишь – точно приехала бы.
– Готов ей специально послать целую кастрюлю: за то, что не приехала!
Я обнимаю её и целую в шею. Шея нежная, теплая и пахнет духами “Днiпро”. Мне они когда-то ужасно не нравились, потом я к ним привык.
– Галка, милая, как здорово, что ты приехала!
Она треплет мне волосы. Я крепче сжимаю её плечи, впиваюсь губами в рот.
– Подожди! – но я не жду, покрываю поцелуями её руки, плечи, грудь. – Не надо так – сразу!
– Ну, хорошо!
Я прибираю со стола грязную посуду, потом снова закуриваю.
– Как много ты куришь!
Да, пожалуй. Стоит мне хоть немного выпить, я начинаю курить почти совсем без остановки.
– Брось – иди сюда!
Я сажусь рядом с ней на кровать. Она полулежит в моих объятиях.
– Что у тебя за книги?
Продолжая обнимать её одной рукой, тянусь другой к тумбочке за книгами. Бергельсон, Роллан, Гёте, Тетмайер, “Происхождение семьи, частной собственности и государства” Энгельса. В месткомовской библиотеке полный шкаф книг: я сам могу брать оттуда, сколько мне захочется.
– Ты здесь много читаешь?
– Что еще делать вечерами?
– А это что такое?
– Учебник эсперанто.
– Что-то слышала: какой-то язык, да?
– Международный вспомогательный язык. Изобретение одного человека – варшавского врача Людвига Заменгофа.
– Трудный?
– Да нет: исключительно легкий, простой. Понимаешь: человек, изучив несколько языков, пришел к выводу, что для понимания друг друга совсем ни к чему сложная грамматика и огромное количество корней. Взял и упростил всё до пределов необходимости. А корни слов набрал из различных языков: латинского, древнегреческого, немецкого, английского, из славянских языков. Наиболее употребительные: половина понятна сразу.
– Где ты её достал?
– У архивариуса.
С ним я познакомился сразу, как появился здесь. Он работал по договору: просматривал документацию за прошлые годы, определяя, что подлежит хранению, а что надо уничтожить. Часто засиживался допоздна, и я, пользуясь этим, приходил к нему поговорить. Он рассказал мне уйму интересного. Что был когда-то социал-демократом-интернационалистом, а его жена – правой эсеркой. Как побывал в ссылке, про гражданскую войну.
Об эсперанто я когда-то прочитал в газете, но из прочитанного трудно было понять, что это такое. Архивариус в первый же вечер заговорил о нем – и назавтра уже принес учебник: сказал, что старается пропагандировать этот язык. Сообщил, что в городе живет один старик, который переписывается на эсперанто с французским писателем Жаном-Пьером Шабролем.
Она внимательно слушает.
– Как он заучит?
– Красиво очень.
– Скажи что-нибудь.
– Например?
– Ну: “до свидания”.
– ;is la revido. (Джис ля ревидо.)
– Правда: красиво. А “я люблю тебя”? Тоже для примера.
– Mi amas cin. (Ми амас цин.)
“Я люблю тебя: тоже для примера”. Может быть, она ждет, что я это скажу всерьез. А я и сам не знаю, что у меня с ней. Но это не любовь: не то, что было у меня, когда я впервые увлекся – Олей, своей сокурсницей; нет того чувства. И иллюзий никаких: я знаю все ее недостатки и нисколько её не идеализирую.
Почему же я так рвусь к ней, с нетерпением ожидая субботы? Неужели только оттого, что угнетает одиночество? А может быть, всё еще проще? Архивариус как-то раз сказал: “Многие женятся только потому, что шишка стоит”.
Да: она физически привлекает меня. Её нельзя назвать красивой, но многие сейчас находят её интересной. У нее статная красивая фигура, длинные и стройные сильные ноги. Моему мужскому самолюбию льстит, что на нее оглядываются, когда вместе гуляем в парке или по вечерней улице Горького. Мне приятно, что кто-то может мне завидовать, когда я иду, обняв её за плечи, как это стало недавно модно, или просто под руку.
А потом мы уходим в тихие заснувшие улицы, где никого нет. Я обнимаю её за талию, её руки ложатся мне на плечи, и мы часами стоим и целуемся. Стоит самая лучшая пора в Москве – конец мая. Тепло – легкий ветерок лишь слегка холодит кожу под одной только тонкой шелковой тенниской.
Я тогда писал дипломный проект, у неё была весенняя сессия – нам удавалось встречаться не чаще двух раз в неделю. Я уезжал со свидания самым последним трамваем и назавтра работал, прихватывая ночь, потому что времени до защиты было в обрез.
Знал я её давно, но встречаться мы начали только тогда, весной, когда после долгого перерыва увидел её, и она показалась мне вдруг другой – гораздо более привлекательной. Может быть, в этом были виноваты её новая прическа и этот модный сарафан из черного муара с капроновой блузкой, очень шедшие ей? Или это просто была лучшая пора её расцвета? Я пошел её тогда провожать; по дороге мы очутились в кино, а потом допоздна сидели на бульваре и целовались. С этого начались те удивительные вечера.
Потом я защитился и укатил на юг, а, приехав, начал здесь работать. В сентябре наши встречи возобновились, но встречаться мы могли лишь раз в неделю. Погода уже не очень располагала к прогулкам, но другого выхода мы не имели.
– О чем ты думаешь?
– Да так. Можно, закурю?
– Кури.
Она редко противоречит мне. Неужели я настолько нравлюсь ей? Красавцем меня не назовешь, к тому же я на пару сантиметров ниже её. Поэтому, когда мы встречаемся, она всегда в туфлях на низком каблуке. Только один раз одела на высоком: мы шли на вечер – я сам её уговорил.
Когда-то она, приехав в Москву учиться, поселилась у своей тетки в нашей квартире. Она казалась мне очень уж провинциальной, страшно неинтересной – я даже вначале третировал её. Позже наши отношения улучшились, – и потом случилось так, что её тело и грудь стали первыми, которых посмели коснуться мои руки. И для неё – я был первым, кому она это позволила.
Но дальше этого у нас не заходило. Я считал, что не имею права портить ей жизнь, раз не собираюсь жениться на ней: зачем ей слышать потом упреки мужа, что не сумела себя сохранить? Так думал я, так думало и большинство моих друзей.
К ней я испытывал противоречивые чувства: удовольствие от прикосновений к её телу сочеталось с отвращением к самому себе и к ней за то скотское, что в этом было. Не было ни единого поцелуя, ни ласкового слова. Наоборот: я наговорил ей тогда немало обидного.
Без сожаления я прекратил эти отношения с ней еще до того, как она перебралась в институтское общежитие. У меня были девушки: я влюблялся, ревновал, переживал. Была женщина во время летней практики.
И вот с этой весны у нас началось что-то другое. Интимные ласки, которые она мне позволяла, уже не внушали мне никакого отвращения: я часто теперь был с ней нежен. Мне было легко и хорошо с ней. О будущем я пока не задумывался, но из-за тех же, прежних, соображений не добивался от неё большего.
– Галочка!
– Да?
– Что ты нашла в таком вот коротышке?
– Кокетничаешь?
– Нет, честно! Я, знаешь, думаю: Женька ведь ненамного ниже меня – и переживает, когда на танцах девчонки не хотят идти с ним. Две трети, говорит, выше меня. А ведь такого, как он, поискать еще!
– Причем тут Женька?
– Да всё притом: ты же тоже выше меня.
– Мы одного роста.
– О, какое великодушие! Хочешь за это конфету?
– Хочу. Две, – одну она сует мне в рот.
– Конфетой мне рот не заткнешь – где ответ на мой вопрос?
– Ты что – серьезно?
– Как нельзя более. Так что же?
– Пожалуйста. Внешне – твои глаза и волосы.
– На голове? – вдруг сдуру брякаю я.
– Не хами! – Тьфу ты! Надо выкручиваться.
– А что такого я сказал, а? Я ведь весь волосатый.
– Ну тебя! Глупый!
– Ага: дурак. Всё ясно: дам Женьке как следует по башке – он обалдеет и начнет им нравиться. Дураки ведь, действительно, имеют успех: болтают что угодно без остановки, и порядок – девчонки довольны! – затараторил я.
– Нет, ты умный! – остановила она меня. Ладно: проскочило!
– Умный дурак?
– Перестань!
– Галка! – Я крепче обнимаю её. Она гладит меня по лицу:
– Понимаешь, я серьезно. С тобой интересно: ты много знаешь, во многом разбираешься – мне приятно, когда мне об этом говорят. И в компании: неплохо поешь, здорово танцуешь. Умеешь слушать других и не болтать.
– В общем: живой и интеллигентный мальчик. Ах ты, лапочка! – я чмокаю её в щечку.
– Что это ты такой сегодня?
– Рад: что ты приехала – и нам никто не мешает. Выпьем за это!
– Тебе хочется?
– Да не водки. Немного рислинга. И еще: могу создать уютный полумрак.
– Давай. А как?
– Элементарно! – я включаю плитку и гашу свет. Спираль, постепенно накалившись, освещает слабым светом угол комнаты и кусок потолка. Теперь гораздо уютней: не видно ни грязного пола, ни развалившейся печки.
– Здорово!
– Правда?
– Очень! Слушай: спой что-нибудь, пожалуйста.
Я снимаю со стены гитару. Очень эффектно, – но играть я не могу: только в такт ударяю по струнам.
“Помню двор, занесенный
Белым снегом пушистым...”
Она подпевает мне.
...Спета песня. Я трогаю струны, любуясь дрожащими звуками, а она лежит, подложив руку под голову, о чем-то думает.
Потом мы включаем свет: снять и повесить юбку на спинку кровати. Чтобы дальше не мялась и заодно отвиселась. И блузку тоже.
Я снова гашу свет и сажусь к ней. Она лежит, укрыв ноги верхним одеялом. Её плечи и руки круглы и теплы, а кожа нежна и шелковиста. Я наклоняюсь к ней, целую ложбинку между грудей, полуприкрытых тонким гипюром комбинации. Потом жадно приникаю к её рту, как будто хочу выпить, высосать её всю. И это длится долго. Я пьянею по-настоящему, кровь ударяет в голову. Стягиваю бретельки с её плеч: она нисколько не противится, продевая в них руки.
Тусклый свет, отразившись от потолка, падает на её открытые девичьи груди. Они как у греческой статуи – стоят без всякого лифчика. Его и не было на ней: специально – для меня. Маленькие розовые соски торчат, набухшие от возбуждения. “Груди твои как гроздья винограда, сосцы – как молодое вино”. Я касаюсь их губами, потом снова надолго приникаю к её рту.
Поцелуям нет конца, они всё жарче и ненасытней. Пусть больно от неутоленного желания – я не могу остановиться, не могу оторвать губы и руки от её великолепного тела, такого покорного моим ласкам, с такой жадностью ожидающего каждого нового поцелуя.
– Галка! Милая, чудная, хорошая! – шепчу я, уткнувшись разгоряченным лицом в её плечо. Она крепко обняла меня. Тихонько гладит и целует мои волосы. Боже, как мне хорошо сейчас! Понимает ли она, – что мне дал её приезд сюда?
– Ты, ты! Какой ты! – шепчет она и вдруг начинает целовать мои руки. – Ты не знаешь, какой ты!
– Я? Какой?
– Вот такой! Ласковый, нежный, пылкий! Я не представляю, не верю, что кто-нибудь может быть ласковей, нежней тебя! – Она это так искренне: я чувствую, что льдинка внутри у меня, которая мешает сказать ей “любимая”, подтаивает.
– Тебе больно? – вдруг спрашивает она.
– Что?! Откуда ты знаешь такие вещи?
– Это правда? Мне Вера говорила: она ведь врач. Правда? Бедный мой! Ты полежи так, у меня на плече.
Мы тихо лежим; она закрыла глаза – видно, дремлет.
– Хочешь спать?
– Нет – жаль терять время: у нас ведь только сегодняшний вечер и день завтра.
Зачем она вспомнила это? Завтра вечером её уже не будет здесь – я опять останусь один: мне сразу становится тоскливо.
Я сажусь и закуриваю. Она тоже приподнимается, натягивая на плечи бретельки; исчезает под голубым шелком её грудь.
Если бы она не уезжала, если бы могла быть со мной каждый вечер! Чтобы можно было, оторвавшись от книги, что-то спросить у неё, а не молчать и думать про себя. Чтобы можно было уходить от неурядиц на работе и убожества быта в теплоту ее тела, в ласку её губ и рук.
В стакане налитое, но так и не выпитое вино. Оно сейчас весьма кстати.
Мы пьём терпкое, чуть горчащее вино, приятно холодное. Я накладываю ей на колени яблок, а сам продолжаю сосать дым.
– Завтра вечером ты уедешь, – говорю я.
– Ты из-за этого вдруг такой?
Я киваю.
– Других причин нет?
– Нет.
– Да?
– Да. На работе, в общем, всё нормально; бывают мелкие неприятности – но это ерунда: их у меня, пожалуй, меньше, чем у других здесь.
– Но тебе неинтересно, да?
– Почему? Я же тут на производстве: вижу в металле почти всё, что черчу. Ну, конечно, пока еще трудновато: нет практического опыта, да и подзабыл кое-что, приходится снова смотреть. Но мной, вроде, довольны, – считают, что справляюсь. Работа всякая, конечно. Недавно вот пришлось переделывать чертежи литых деталей; нельзя было заказать – пришлось лепить из кусков, чтобы обойтись только механической обработкой и сваркой.
– Это что: плохо?
– Ага: коряво. Но другого выхода не было. Но у нас здесь зато работают два автоматических земснаряда. Галка, а хочешь, я тебе завтра один покажу?
– Конечно, хочу: я ж никогда еще не видела. Значит, тебе интересно?
– Понимаешь, во время работы – да. Только потом всё время один – тут вот.
...А что делать? У меня быстро складываются неплохие отношения почти со всеми, но близко с кем-нибудь я схожусь нелегко. Для этого необходимо взаимопонимание – общность интересов, взглядов. Пожалуй, мне интересней всего с архивариусом – несмотря на большую разницу в возрасте. У остальных, с кем мне интересно потолковать, семьи. Просто собутыльников я не ищу. Моя водка – книги. Но плохо, когда кроме них нет других собеседников. Да: еще занимаюсь гантелями, пытаюсь научиться играть на гитаре, учу эсперанто. Можно забить свободное время до отказа, но слишком не хватает другого – такого, как сейчас. Кого-нибудь я мог бы здесь себе найти, но слишком знаю, что ничего хорошего из этого не выйдет. Потому что есть она, и потому, что встречаться одновременно с несколькими я не могу: уже пробовал.
Плитка, ярко вспыхнув, перегорает.
– Ничего: я сейчас починю, – говорю я, собираясь встать.
– Подожди!
Что ж, хорошо и так – в темноте. Я держу её руку и знаю, что не один.
– Ты где будешь спать? – спрашивает она.
Я прихватил, уходя с работы, ключ от нашего кабинета: там можно было переночевать на диване.
– На полу. Только газеты постелю.
– Правда: если бы Элка со мной приехала?
– Элочка – душевная: уговорила бы меня лечь с вами, в середку – чтобы уберечь от насморка.
– Бедненький!
– Ага. Возьми меня на ручки!
– Иди!
...Мы лежим рядом в белоснежной постели; она положила голову мне на руку, я крепко обнял её. Уже очень поздно, но мы не спим.
Потом я снова начал целовать её. Её губы и глаза, шея, руки и плечи, ее грудь и соски, ноги и живот делали меня всё неистовей.
Дальше всё произошло очень быстро. Горячая рука моя, скользнув по спине, легла ей на бедро и потянула трусики. Она схватила её, шепча:
– Боря! Боренька! Не надо! – Я заткнул ей рот поцелуем.
Рука её слабела. Она закрыла глаза и покорилась мне, лишь негромко застонав и мотнув головой от боли.
Она беззвучно заплакала, уткнувшись головой мне в грудь, когда всё было кончено. Я тихонько глажу и целую её, шепча ласковые слова.
Мы очень не сразу спохватились. На простыне было лишь маленькое пятнышко крови – единственное. Я открыл тумбочку: там были вата и бинт, и, накинув на плечи пальто, вышел на крыльцо.
Ветер утих, больше не моросило. В разрывах облаков сверкали звёзды.
“Завтра будет хорошая погода,” – подумал я; мне было удивительно легко.
...Она уже лежала в постели. Я сбросил пальто.
– Хочешь вина, Галочка?
– Да.
Я выливаю в стакан остатки рислинга. Она крепко-крепко обняла меня, прижалась и шепчет:
– Борька!
– Галочка, родная! – я не знаю, как передать всю нежность, которую испытываю к ней. – Галка! Любимая! – Я спохватился, но тут же почувствовал, что, кажется, не покривил душой.
– Борька, Боренька! Борька мой!
– Спи, моя хорошая, моя маленькая! Спи!
Она вскоре уснула, продолжая обнимать меня. А потом заснул и я; крепко, и ничего не снилось мне в ту ночь.
Первое, что я увидел, когда проснулся: она тихонько лежит рядом и смотрит на меня. Я улыбнулся ей; она улыбнулась в ответ и засмеялась, потом прижалась ко мне щекой и легонько ей потерлась.
Газета желтовато просвечивала. Я снял кнопки, откинул верхнюю половину её и увидел, что двор залит солнечным светом.
В комнате было душно, – я открыл настежь дверь в сени и снова забрался под одеяло. Мы лежим, тихонько лаская друг друга. В моей ладони её упругая нежная грудь.
Потом воздух становится чистым и холодным. Закрываю дверь, включаю электропечку, соединяю спираль на плитке и ставлю кофейник. Одевшись, прихватываю туалетные принадлежности и бегу умываться.
Сторожиха дремлет, сидя на лавке у входа в мастерские.
– Тётя Груня, а тётя Груня!
– А?! А, это вы. Доброе утречко!
– Доброе утро! Ключ от умывалки дайте.
– Да там открыто. А чего это вы в Москву не уехали?
Я не стал отвечать: ответишь на один вопрос, задаст еще десять – махнул рукой и ушел в умывалку. Умылся по пояс холодной водой. В теле бодрость, настроение отличное.
Вернулся к Галке. Она уже успела одеться. Умываться ей пришлось над плитой; я снял одну конфорку, и вода стекала на золу, до половины заполнявшую топку. Потом она стелила постель, а я брился.
Вдвоем моем грязную посуду и садимся завтракать. На аппетит не жалуемся. Рислинг, правда, уже весь.
– Я тебе не дам водки.
– Хорошо.
– А тебе хочется?
– Ага.
– Очень?
– Ага.
– А я не разрешаю.
– Ну, так я и не буду. Я буду слушаться. Я буду хорошим.
Она смеётся. Она сегодня такая весёлая, счастливая – и такая близкая мне.
– Я, правда, не буду пить водку. Я, правда, буду тебя слушаться, – повторяю я, целуя ей руки.
– Ладно уж: налью тебе немного.
– И себе тоже.
– Ну её!
– Я один не буду. Хоть пригуби мою.
– Ладно. Чтобы всё было хорошо!
Она отпивает глоток.
– Гадость, всё-таки.
По-моему, не совсем: после неё только сильней аппетит да лёгкая приятная расслабленность во всём теле. Всё хорошо, великолепно, замечательно! Настроение у меня такое, какое обычно бывает на праздник. Хочется петь, дурачиться, шалить.
Пар весело бьет из носика кофейника. Мы кладем в чай клюквенное варенье и пьем горячий ярко-красный напиток, кисловатый и удивительно приятный после водки и плотного завтрака.
А солнце светило в окно, обещая отличную прогулку. Мы одеваемся.
Я стою на крыльце. Груня по-прежнему сидит на скамейке, но уже не дремлет. Может быть, уйдет на минуту? Да нет, всё сидит. Как Галке выйти?
Я направляюсь к сторожихе.
– Сидим?
– А что делать? Дело стариковское. Гулять идете?
– Точно.
– Правильно, чего дома-то сидеть. Ваше дело молодое.
Как её увести?
– Вы что, так всю ночь по двору ходите?
– Да что вы! Выйду, посмотрю: всё в порядке, да и иду прилечь.
– Где?
– А в комнате мастеров. – Там стоит деревянный диван – но я делаю удивленное лицо:
– Да где же там можно лежать?
Она с охотой встает:
– А вот пойдемте, покажу.
На диване постелена телогрейка. На столе рядом чайник, кружка, сахар и черный хлеб.
– Чайком вот еще балуюсь. Скучно, конечно.,
– До скольки дежурить?
– До вечера. Долго еще, – она зевает. – Вам тоже, поди, скучно. Чего себе никого не заведете? Дело молодое. Чего ж? Или найти сами не можете? Пособить могу.
– Ну да?
– А как же? Ничего не стоит. Человек вы образованный: поговорить умеете; слова там разные, какие надо, знаете.
– Какие слова?
– Да я разве знаю? Вам, молодым, это виднее. А девку я для вас найду – запросто.
– Ладно, не надо. Есть у меня.
– Есть? А чего всё дома один сидите? Да и не разу вас тут ни с кем не видели.
– А то бы вы знали?
– А как же? Куда денешься? Обязательно знала бы. Или в Москве она у вас?
– В Москве.
– Вот ведь: она в Москве, так вы тут ни с кем ни-ни. Самостоятельный, значит, человек, – рассуждает она.
– Ну ладно, я пошел.
Галя ждет меня за забором.
– Наконец-то!
Мы идем с ней по улице, взявшись за руки. Я передаю ей разговор со сторожихой: оба хохочем.
Погода замечательная: ветра нет, воздух по-осеннему прозрачен и бодряще холоден. Солнце светит вовсю. В высоком голубом небе редкие белые облака. Под ногами, на песке, желтые листья. Людей почти никого.
Дорога делает крутой поворот и начинает спускаться к Оке. Понтонный мост разведен: катер тянет по реке баржу.
Мы стоим у берега, смотрим, как играют блики на воде. Мост начали сводить, потом загудели машины, двинулись на другой берег.
До снаряда недалеко. Мы вскоре подходим к пульповоду.
– Как шуршит!
– Это гравий. А вот загремел большой камень. Слышишь? – грохот удаляется.
Лодки у берега нет.
– Галочка, я сейчас схожу на снаряд и приеду за тобой на лодке.
– Пойдешь? Как?
– По пульповоду. Ну, по этим трубам, что на поплавках.
– Не упади!
– Ну что ты, я же не в первый раз.
На чертежах на плавучем пульповоде всегда нарисован дощатый настил с перилами. Пока я этого не видел ни на одном земснаряде: ходят прямо по трубам. Приходится быть внимательным, чтобы не соскользнуть и не оказаться в воде. Хуже всего, когда переходишь шаровой шарнир. Один из них, к тому же, течет; тонкая струйка бьет вверх. Попало немного на брюки.
Вот и снаряд. Хватаюсь за стойку ограждения и залезаю. Она кажется очень маленькой там, на берегу. Я машу ей, потом поднимаюсь в багерскую будку.
Работают Геннадий и Сашка, оба – молодые. Геннадий – багермейстер, сидит у пульта. Простой с виду, скромный, очень спокойный и приветливый. Страстный любитель пчел: может часами рассказывать о них.
Сашка – высоченный, стройный, широкоплечий. С тонкими чертами лица. Любитель анекдотов, особенно соленых; остёр на язык и весьма не дурак.
Оба великолепные специалисты: снаряд у них работает как часы.
– Здравствуйте!
– Привет! Ты чего это? – удивляется Сашка моему появлению. – Выходной ведь. Ладно, закурим, и рассказывай.
Я протягиваю ему пачку. Закурили.
– Слушайте, ребята, я, понимаете, одной дивчине обещал снаряд показать. Мне лодка нужна, привезти сюда.
– Ну что ж, пусть посмотрит, – говорит Гена.
– Симпатичная? – спрашивает Сашка. – А то не дам лодку.
– По-моему, да.
– Посмотрим. Ладно, лодка у носа привязана, слева. Слушай, а кто она такая?
– Учительница, – вру я.
– Наша – местная?
– Да тебе-то какое дело? – вмешивается Гена. – Ну, чего ты привязался?
Я забрал лодку и поплыл к берегу.
– Поехали!
Она с любопытством смотрит снаряд. Корпус слегка вибрирует. Лебедки как по волшебству вдруг включаются, и снаряд начинает поворачиваться.
– Знаешь, как называется рабочее передвижение земснаряда? Папильонаж: порхание бабочки. По-французски, – начинаю я объяснять.
В машинном зале гудит огромный двигатель землесоса.
– Вот им и качают пульпу. – Как можно популярней объясняю, как транспортируют грунт в турбулентном потоке воды.
– Он что: совсем без людей работает?
– Да нет, пока еще не удается. Они наверху, в багерской будке. Там пульт управления и приборы.
Взбираемся по крутой лесенке наверх.
– Здравствуйте! – она встала в двери, не решаясь пройти дальше. Сашка галантно поднимается ей навстречу:
– Здравствуйте! Саша. Проходите, пожалуйста.
Гена повернул голову в её сторону и улыбается своей обычной доброжелательной улыбкой.
Медленно двигаются стрелки контактных приборов: манометра и вакуумметра; когда они доходят до установленных крайних значений, вспыхивают лампочки на пульте, говорящие об отдаче команд включения той или иной лебедки. Пульт неказистый, изготовленный нашими мастерскими; надписи сделаны от руки. Половина датчиков тоже самодельные. Вот, хотя бы, прибор положения снаряда в забое: корпус изготовлен из двух алюминиевых кастрюль; магнитные стержни прикреплены к поплавку, сделанному из пластмассовой коробочки, купленной в галантерейном магазине. Это далеко еще не совершенные приборы – и не только с виду. Но лучшего пока еще нет. Этот снаряд – один из первых, которые были автоматизированы. Дело только начинается: трудностей и проблем уйма.
Но уже сейчас почти по два часа может работать без всякого вмешательства багермейстера. Гена читает книгу, время от времени посматривая на амперметр и манометр. Он знает: если одновременно начнут сильно уменьшаться ток и повышаться давление, значит где-то в пульповоде грунт начал оседать на дно, перекрывая сечение трубы. Если не принять мер, образуется пробка. Нажатием кнопок он отключит автоматику и поднимет всас, чтобы промыть пульповод чистой водой. Потом, минут через десять, снова опустит его на грунт и включит автоматику.
Вместе с Геной рассказываю ей, как что работает. Я вижу, что Галка здорово заинтересовалась.
Неожиданно снаряд начинает сильно трясти.
– Камень! – Геннадий выключает главный двигатель. Вибрация ослабевает, потом наступает тишина.
– Айда! – говорит Сашка. Ребята уходят вниз.
– Что случилось? – спрашивает Галя.
– Обычная история: камень попал. Прошёл через всас и застрял в рабочем колесе. Они пошли вытаскивать его.
– Хорошие ребята. Особенно Гена.
– Да? А не Сашка? Он куда красивей.
– Только, видно, много о себе воображает.
– Честно?
– Дурачок ты!
– Умный дурак?
– Умный дурак, ага. Ладно, пойдём?
– Подождём: Сашка нас отвезет, чтоб лодку обратно забрать.
– А они скоро?
– Сейчас узнаю, – я спускаюсь в машзал.
Крышка ревизии снята. Сашка орудует ломом и тихонько матерится.
– У, черт! Никак! – Камень застрял прочно.
– Передохни! Давай я, – говорит Гена.
Сашка закуривает. Гена орудует ломом более спокойно, и получается у него лучше. Камень начинает поддаваться. Сашка бросает папиросу, сплевывает и снова берется за лом. Несколько движений, и камень удается вытащить.
Потом Гена поднимается в багерскую, Сашка остается в машинном зале у реостата. Я с ним.
– А она ничего! На танцы с ней пойдешь вечером?
– На танцы?
– Ага. В клуб, на станцию.
– Может быть. А на карте кто?
– Царевна-несмеяна. Верка.
– Чего ты её так уж?
– А что она без конца слишком на всё обижается? Подумаешь тоже!
Заработал заливочный насос. Потом вздрогнул и начал вращаться двигатель землесоса. Сашка завозился у реостата.
Двигатель ровно загудел, песок зашуршал по трубе.
– Всё!
– Ты отвези нас сейчас.
– Ага.
Попрощались с Геннадием. Сашка отвез нас на берег.
– До свидания!
– Счастливо!
Теперь осталось показать ей карту намыва. Мы идем вдоль пульповода, лежащего на земле.
– Пошли по трубе, – предлагаю я.
– Пошли! – Она идет, слегка балансируя руками, впереди меня, часто оборачиваясь и улыбаясь.
У намытого склада пульповод начинает идти вверх.
– Не боишься?
– Вот еще!
Пульповод подперт несколькими деревянными эстакадами. В самом высоком месте до земли метра четыре: боюсь, не закружилась бы у неё голова. Она медленно идёт впереди.
Но вот уже и обвалование карты. Мы спрыгиваем на песок. Она немного побледнела, но глаза весело блестят.
– Что, ёкает сердечко?
Она кивает:
– Здорово! Страшно было.
Пульпа с шумом вытекает из рассекателя на конце трубы. Тёмная тяжёлая струя на лету рвется на огромные клочья и падает на поверхность карты. Широко растекаясь по ней, пульпа скатывается по небольшому уклону от места падения и всё больше светлеет, теряя оседающий песок. Среди песка много гравия, попадаются камни и раковины. Всё чисто отмыто и плотно уложено просачивающейся водой.
– Борь, кто ж это придумал?
– Гидромеханизацию? Да еще Геракл.
– ?
– Авгиевы конюшни он ведь очистил потоком воды: помнишь, да?
– Борис! – К нам подходит высокая девушка в резиновых сапогах. Это Вера – рабочая карты, или как их называют, картёжница.
– Здравствуйте!
– Гуляете?
– Экскурсию провожу. Много гравия!
– Много. С утра еще попали в забой.
– Как дела у вас?
– Да всё по-прежнему. Борис, я к вам хотела завтра придти: у меня в контрольной по математике не всё получается – вы мне не поможете?
– А что там?
– Я вам могу показать, она у меня с собой. – Она студентка-заочница. По математике я ей помочь, конечно, могу. Первый курс, элементарщина.
Мы спускаемся с карты к будке картёжниц.
– Эти все я сделала. Вот эти три мне помогите, пожалуйста.
Нахождение предела функции, определение производной, нахождение точек экстремума. Помню хорошо. Тем более что у неё есть учебник Лузина, если что.
– Галь, извини: я недолго.
– Хорошо, хорошо! – она вытряхивает песок из туфель.
Я, и правда, через пятнадцать минут уже сделал. Отдаю Вере.
– Спасибо вам большое!
– Не за что. Приходите, когда нужно будет, – не стесняйтесь. – Она вызывает у меня жалость. Я не видел её весёлой: жизнь у неё несладкая. Отец – тяжело больной, хроник; живут они очень бедно. К тому же она болезненно обидчива и самолюбива, хотя и весьма неглупая. Сашка, по-моему, её в основном изводит потому, что она не допускает никому вольностей.
– До свидания!
Еще сияет солнце, но облаков на небе намного больше, чем утром. Погода понемногу портится: дует ветер, пока еще не сильный, но холодный – особенно на реке, когда идем обратно по мосту.
– Галчонок, что бы тебе еще показать? Даже и не знаю: ни черта тут, в общем-то, и нет. Может в кино махнем, хочешь?
– Можно.
– Ближайшее на центральной улице, полчаса идти. Ты не мерзнешь?
– Ну, чего ты за меня-то боишься? Сам, наверно, замерз. Дай-ка, шарф тебе поправлю, – она возится с моим шарфом, потом ласково касается моей щеки. – Так лучше?
– Ага. А у тебя руки совсем холодные – давай согрею.
– Согрей. – Она весело улыбается. – А знаешь, я вчера, когда ехала, что будем с тобой гулять где-то в лесу.
– Так что ж ты сразу не сказала? Туда ведь надо на электричке – совсем недалеко, только уже поздновато.
– Да нет: мне не обязательно хотелось в лес. Просто, я думаю: кто, кроме тебя, повел бы меня смотреть земснаряд?
И что тут смешного? По-моему, смотреть снаряд – автоматический – еще как интересно: я до этого видел лишь старые снаряды, с ручным управлением и пяти-барабанной лебёдкой. Там багермейстер всё время на ногах, возле неё.
Я пожал плечами:
– Извини!
– У, глупый! Да мне было еще как интересно. Ты думаешь, я ничего не понимаю? Ведь тебе всё это кажется страшно интересным, поэтому ты спешил и мне показать. Ну, улыбнись же! Расправь брови!
“Молодец, Галка! Умница!” Жаль, что я не здоровый, высокий парень: схватил бы её сейчас на руки – закружил бы. Она ведь крупней меня: не могу я это сделать.
Как хорошо, что она понимает, почему я так сделал. Видит, что это свойственно мне – и ей это нравится. Я вспомнил, как еще в десятом классе принес девочке, с которой шел в тот вечер в кино, уксусный альдегид в пробирке. Это была очередная работа на занятиях химического кружка: получение уксусного альдегида из ацетилена. Он удивительно пах, ацетальдегид: нежно и тонко, каким-то необыкновенным яблочным запахом. Но та девочка не проявила к нему интереса, чем смертельно меня обидела. Она не поняла, зачем я ей его принес и чему я радуюсь. А Галка...
Как нужно мне её понимание! Как и её ласки. Какое-то теплое чувство наполняет меня всего. Как назвать его? Любовь? Я немного боюсь этого слова. В книгах много написано о любви, – таких книг я прочитал дикую уйму и потому вкладываю в это понятие слишком много.
Мне хорошо с ней; и не хочется, чтобы она уезжала. Но это не всё: теперь я это хорошо знаю. То, что вчера случилось, поставило всё на свои места. И я не смогу поступить иначе, чем считаю, должен поступать человек в таких случаях. Иначе погано будет у меня на душе – и уже не смогу открыто смотреть я в глаза ребятам: Лёньке и Женьке. Циничны мы бываем только для виду – чтобы показать тем, кто хвастается своими успехами по части женщин, что нам тоже всё нипочем. На самом деле всё это для нас гораздо серьезней и сложней, хоть мы не совсем идеальны и не всегда последовательны.
С той – женщиной на практике – было всё просто: не нужно было ничего решать, ясно всё было с самого начала – она была много старше меня.
Но – главное – я чувствую, что уже и хочу этого: она всё ближе мне. Странно только, что так случилось лишь после того, как она отдалась мне.
Но если я уже всё решил для себя – то почему молчу, ничего не говорю ей? Она, конечно, верит, что всё так и будет, – и, я знаю, хочет этого. Почему не дать ей окончательную уверенность? Но я медлю. А она не торопит и не спрашивает меня. Ни прямо, ни намёком, ни взглядом. И я благодарен ей за это.
Центральная улица коротка. В середине её большое рядом с другими здание кинотеатра. В кассе несколько человек.
Перед нами женщина с годовалым малышом. Малыш симпатичный: крепкий, чистенький, с живыми глазенками. Галка смотрит на него, потом на меня, потом опять на него – и вдруг краснеет.
Я чувствую, что тоже краснею. Действительно, у нас теперь тоже может быть ребёнок – мы ничего не делали, чтобы этого не случилось.
– Ну, что вы спите, молодой человек? Сколько вам билетов? Говорите!
– Два, десятый ряд. Середину, пожалуйста.
– На шестнадцать, на восемнадцать?
– На шестнадцать.
До начала сеанса еще час, – в фойе пускают за полчаса до начала. Идем по улице, заходим в книжный магазин, рассматриваем книги. Потом заходим мне за сигаретами и шоколадкой для неё. Последние минуты сидим в уютном фойе, листаем старые журналы.
Я хожу сюда чаще, чем на станцию – в клуб. Кинозал здесь большой, слабоосвещенный и сырой. Но гаснет свет, и всё исчезает. Пока идет фильм, существует только то, что на экране. А потом свет гаснет, и мне надо возвращаться в свою берлогу. Я очень не люблю этот момент.
… Мексика. Гитары, песни. Бешеные скачки на конях и пальба из револьверов. Узел ремешка сомбреро на подбородке. Благородный сын бедного помещика, его возлюбленная – красивая несчастная девушка и её отец – злой богатый помещик. Душещипательная ерунда, но музыка ничего.
Уже были сумерки, когда мы вышли из кино. Ждем автобус. Настроение у меня начало портиться: ей уже скоро уезжать.
Сумели влезть в автобус – и даже сесть.
– Борь, ты чего загрустил?
Я пожал плечами.
– Неплохо пели, правда?
– Но довольно однообразно. Барахляный фильм, по-моему.
– Ну, чего ты такой?
– Ты... Ты каким поездом должна ехать?
– А, да! – она сразу сникла. – Ты расписание знаешь?
– Знаю. Только они заранее не всегда объявляют об отмене электрички.
– Поедем до станции. – Мы промолчали всю дорогу.
Но когда подходили к расписанию, она вдруг улыбнулась и, бегло взглянув на него, потянула меня за руку:
– Пошли!
– Угу.
– Знаешь, я решила: поеду утренней, в шесть. Хорошо? – она так и сияла.
– Галка!
Настроение моментально поднялось. Мы шли, как вчера, по путям; шли и смеялись – любое слово вызывало смех.
Я опять тихонько провел её к себе. Хорошо, что дом в углу двора, не освещен прожектором.
– Вот мы и дома! – говорит она, когда я включаю свет. В комнате холодно.
Загудела электропечка: комната понемногу нагревается. Мы греем ужин и садимся за стол.
Голодные мы здорово. Водка разливается по жилам и прогоняет остатки озноба. После этого можно съесть вола. А селянка к тому же густо наперчена, и огурчики хороши. И после второй дозы aqua vita еще теплей и еще вкусней всё.
А на дворе дождь; сначала тихонько зашуршал по крыше, а потом припустил вовсю. Ну и пусть!
– Ты покури, а я пока вымою посуду.
– Ну её к черту! Сейчас уберу на плиту: завтра вымою.
– Нет! Сиди и кури. И не мешай мне.
Ладно: пусть похозяйничает. Я полулежу на кровати, сосу сигарету и смотрю, как она моет и до блеска вытирает посуду. А приятно, когда о тебе кто-то заботится. Мне здесь этого здорово не хватает. Что поделаешь: привык – рос в такой обстановке. Маменькин сынок, так сказать.
Она отдает мне тазик с грязной водой – вылить. Я выхожу с ним наружу. Льет здорово, всё мокрое: ящики с трансформаторами, экскаватор со снятым ковшом, груда ржавых спутанных тросов, крыша пакгауза. Кругом лужи, рябые от падающих капель. Чувствуется, что дождь надолго: так и будет идти и идти.
Брр! До чего не люблю осенний дождь. Под весенним или летним даже гуляю, а этот терпеть не могу: грязь, промозглая сырость и тоска. Спешу вернуться в дом.
Галка еще что-то делает, наводит порядок. Я опять сижу и смотрю, как она возится. Шуршит по крыше дождь.
“Дождь идет”. Я тихонько начинаю напевать мотив этого старого, еще довоенного танго. Его танцевала молодежь на открытой веранде подмосковной дачи летом сорокового года. Мне тогда было шесть лет; я усаживался поближе к тому месту, где стоял патефон, крепко обнимал деревянную колонку и смотрел, как танцуют. “ Дождь идет”, “Утомленное солнце”, “Беседка”. Среди молодежи мой брат. Я готов был сидеть и смотреть хоть до ночи, но меня вскоре прогоняли спать: я им почему-то мешал. Смертельно обидевшись, я уходил, ложился в постель и, засыпая, слышал, как поёт Изабелла Юрьева: “Саша! Ты помнишь теплый вечер?”.
Галя садится рядышком, кладет голову мне на плечо, слушает.
– Боренька, ну почему ты не учился музыке? С таким слухом!
– Я учился. На скрипке. Но всего один год.
– А потом?
– Война началась. – Брата убили тогда на фронте, а я больше не учился в музыкальной школе. Уже ничего не вернешь – ни брата, ни музыкальную школу. Прошло уже намного больше лет, чем мне было тогда.
Лучше подумать о будущем. О нас обоих. В общем – всё ясно, и надо ей сказать. Сейчас? Ладно, еще успею. Это никогда не поздно сделать. Да: конечно! Еще успею! Потом.
А что дальше? Как устроить нам нашу жизнь? Ей еще два года учиться, я три года должен отработать здесь. Что нам делать?
С распиской тянуть, все равно, нельзя. Наш дом в Москве самое большое через два года снесут, – если успеть её прописать, нам дадут отдельную комнату. А пока поживем с моими родителями.
Но три года быть вместе только один день в неделю. Три года! Тяжко.
Но может быть, мне раньше удастся перейти работать в Москву: все москвичи из нашей группы ехали по распределению из Москвы с мыслью как можно скорей вернуться обратно. До меня здесь тоже был москвич, – проработал около года и уехал. Может, и мне так удастся. И неудобно, в то же время, перед здешними.
– Надолго к нам? – спросили меня, когда я первый раз сюда явился. – Москвичи ведь стараются не задерживаться тут.
– Ну, чего вы так сразу? – вступился тогда Семен Иванович. – Совесть есть, так не убежит.
Он сразу задел мою слабую струну: чувствительность к мнению обо мне. Не хотелось, чтобы оно было таким же, как о моем предшественнике. Тот плевал на всё: нарочно работал из рук вон плохо – они сами постарались от него избавиться.
Но замену мне, конечно, нашли бы. На днях приходил один местный, – ему сказали, что нет свободной вакансии.
Так что же мне делать?
Галя молча сидит рядышком, продолжая прижиматься лицом к моему плечу, и тоже о чем-то думает. Хорошо как! И совсем не так, как вчера. Не из-за того, что так прекрасно её тело – только оттого, что она здесь, рядом. Я крепко обнял её, прижался щекой к её волосам.
– Галчонок!
– А?
– Когда ты опять приедешь?
– Ты и в следующее воскресенье не приедешь в Москву? Родители же будут волноваться.
– Да. Приеду, конечно. Но что нас опять ждет? Если только Элку куда-нибудь унесет. Лучше мне иногда здесь оставаться на воскресенье: ты приедешь опять, и мы будем только вдвоем.
– Да, конечно.
Раз в месяц так можно будет делать. Пока.
А может быть, сказать ей? Договориться обо всем – и в следующее воскресенье сказать уже и моим родителям? Тогда всё встанет на свои места. Сейчас уже? Нет, нет! Потом!
А дождь всё льет. Уже ночь.
– Ляжем?
– Да. Только сегодня...
– Конечно. Я же знаю.
...Мы лежим, крепко обнявшись, и не спим. Так жалко спать. Молчим. Она иногда проводит рукой по моему лицу – когда рука её касается моих губ, я целую её.
Потом тяжелая дремота на короткое время охватывает нас.
И снова мы лежим в полумраке, подсвеченном раскаленной спиралью плитки. Встать придется не позже, чем в полпятого. У нас еще два часа. Глаза у обоих широко открыты. Тикают часы...
…Полпятого.
– Пора!
– Да!
Я встаю первым. Быстро одеваюсь и делаю бутерброды. Когда начал заворачивать их в бумагу, она догадалась, что это ей.
– Зачем? Я не хочу есть.
– Поешь дорогой: два часа ехать. И сразу на лекции.
– Иди сюда!
Я наклоняюсь к ней. Она обнимает меня; я лежу, уткнувшись носом в её теплую шею.
– Пора!
– Да!...
– Пора!
– Да, пора!
Мы снова идем по рельсам. Дождь прекратился. Не видно ни реки, ни моста через неё: еще темно...
Станция. В кассе еще почти никого.
...Мы стоим под виадуком. Она как-то вымученно улыбается, и я чувствую, готова разреветься. Я прижимаю её к себе. Всё равно, никто не видит. А если и видит – плевать!
Взять бы и оставить её еще хотя бы на один день! К черту лекции: подумаешь. Да нет, ерунда! Уже показались огни электрички.
...Стоим у раскрытой двери вагона: она внутри, в тамбуре – я снаружи, на платформе.
Я так ничего ей и не сказал. Не решился. Потом скажу. Всё будет хорошо: поженимся с ней – будет семья, ребенок.
Ребенок! А если он теперь уже должен появиться после той ночи? Если это обнаружится, что она будет делать?
– Слушай, Галка! Если что – ни в коем случае ничего не делай!
– Что: если что? – не поняла она.
– Ну, аборт! Я тебе никогда этого не прощу!
Она не успела ничего ответить: двери закрылись. Я увидел через стекло, что она плачет. Поезд тронулся и, быстро набрав скорость, исчез в тумане.
Ну, и брякнул же я! Мы увидимся в следующую субботу – за это время ничего ж еще не обнаружится.
Ну, да ладно! Она всё поняла: всё будет хорошо – будет!
Сыро, черт побери! Я поднял воротник, закурил и тронулся в обратный путь.
2011
Свидетельство о публикации №221070100243