Дочери лота и бездарный подмастерье Часть 1

Гайозу Чопикашвили,
однокласснику, которого уже нет,
и моим дочерям, которых еще нет на свете,
посвящается эта, во многом недостойная книга


Анагог Нефалим

ДОЧЕРИ ЛОТА И БЕЗДАРНЫЙ ПОДМАСТЕРЬЕ

Основная идея романа - сложность совмещения (согласования, сосуществования) духовных ценностей с той вечнонастоящей действительностью, для облагораживания которой (и в борьбе с которой) они создавались и создаются.

Действие романа разворачивается в доме содержателя - “любителя” - публичного дома Мохтериона, к которому попадает молодая женщина Аколазия с трехлетним сыном. На протяжении всего сюжетного времени, длящегося один месяц, они вместе ведут борьбу за существование и обеспечение будущего беззащитной женщины.

Роман завершается ее письмом сыну, приуроченным к тому времени, когда он станет взрослым. В нем она пытается духовно укрепить его, одновременно оправдываясь и утешая его в неизбежных будущих жизненных невзгодах.

Несмотря на “интеллектуальность” и форму “большого”, “энциклопедического” романа, произведение написано по возможности простым языком и предназначено для широкой читательской аудитории.


 
                ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



Не поражение становится возможным в
основном благодаря существованию челове­ка
и его разнообразной жизнедеятельности,но,
наоборот, человек только и очеловечи­вается
в силу пребывания в поле поражения и
объективациям в нем.

Б.А.Шарвадзе Поражение и конечность




                ГЛАВА 1

               
                I

День, на который пришелся произведенный уверенной рукой стук в более чем столетней давности, но еще хорошо держащуюся, деревянную дверь, возвестивший о приходе очередной пары (другое сочетание было редким исключением), нуждающейся в обычной услуге, оказываемой в этом доме, был одним из многих дней того года, когда более или менее схожие с раздавшимся стуком звуки сообщали хозяину о приближающемся небольшом успехе, который, несмотря на то, что в силу своей внутренней природы не мог перерасти в большой, или, лучше сказать, настоящий, не терял от этого своей живой - посильной для усвоения скромным человеком, каковым считал себя поспешивший встретить гостей хозяин - привлекательности. Первой особенностью, открывшей ряд других, было не то, что посетители составляли не пару, желанную более всего, и не четное число, которое выше определенного уровня смешивалось в голове хозяина с нечетным из-за возникающих сложностей в обслуживании, а то, что в возрастном составе посетителей наблюдался неестественный разнобой, правда со стороны выглядевший вполне обычно; это были самец, самка и детеныш.

Прежде, чем разглядывать переминающегося с ноги на ногу рядом, по-видимому, с матерью мальца, снявший цепочку молодой человек попытался скрыть досаду, вызванную видом одного из троицы, который не состоял у него на хорошем счету, ибо иногда, отговорившись самыми несостоятельными и скороспелыми причинами уходил не расплатившись, что хозяин хоть и с огорчением, но терпел, уповая на то, что со временем положение изменится к лучшему, уповая столь же безосновательно, сколь и малодушно; теперь же, по утомленному и рассеянному выражению лица гостя он почувствовал, что надо готовиться к худшему.

Тем не менее он поспешил поздороваться.

« Здравствуй, Ромео! Здравствуй, Мохтерион. Кто-нибудь есть? Нет. Я один. Проходите. »

Взглянув еще раз на нежеланного посетителя, бросавшего тень и на своих спутников, хозяин вдруг понял, что в его тоне неприязнь не чувствуется, что могло означать только одно - она не так сильна, как казалась.

Помешкав с минуту все вошли в комнату, которая при отсутствии других желающих уединиться, сдавалась в первую очередь. Женщина, сопровождавшая Ромео, не поздоровалась. Все ее внимание было, наверное, полностью занято ребенком. Кроме того, она была впервые в этом доме, и довольно странный вид комнаты, немногих находящихся в ней вещей, и причудливая одежда мужчины, названного Мохтерионом, несомненно неприятно поразили ее.

Досада, вызванная встречей с маложелан­ным клиентом, не успела превысить тот объем, когда пришлось бы заботиться об ее адекватном выражении, и хозяин маленького предприятия без больших колебаний решил, что благоразумнее всего удовлетвориться ею.

Спустя некоторое время, в течение которого хозяин вытаскивал белье и отбирал тарелки для принесенной посетителями с собой еды, его слегка взволновала мысль о предстоящем по ту сторону закрытой за ним на крючок двери, но подумав о том, что пре­увеличенный интерес к происходящему задевает его гордость, как человека, уже немало повидавшего и испытавшего и долженству­ющего смотреть на подобные вещи просто, он принялся за прерванное дело.


                II


При всей необычности того, чем он занимался и что из себя представлял, Подмастерье, как не без примеси неудовлетво­ренного честолюбия нравилось называть себя молодому человеку, в недалеком будущем собирающемуся разменять четвертый десяток, при серости и неопределенности своего как социального, так и индивидуального положения, являл собой на редкость усредненное существо, которому как находке обрадовался бы исследователь типичных представи­телей любого общественного слоя. Хотя ему пришлось бы крепко призадуматься, чтобы не ошибиться, отвечая на вопрос, когда он окончил среднюю школу, лишь только он вспоминал, что трудится на благо всего чело­вечества, невзирая на свои скромные возможности, и даже наперекор им, он радовался как ребенок и надолго забывался в невинном воодушевлении.

Во вневременной пользе своего начинания у Подмастерья сомнений не было, а главное - неизбежное недовольство, сопутствующее первой попытке, при значительности и выстраданности замысла, могло быть снято усилиями более талантливых и подготовленных к выполнению этой великой задачи людей, пусть в будущем, пусть представителями другого, благородного народа, чем тот, к которому имел счастье принадлежать он; а что таковые не заставят себя долго ждать, для него было ясно.

Знание, основанное на опыте, являлось далеко не единственным средством служения роду человеческому в его неисчислимых запросах, но, несмотря на невосполнимые пробелы в образовании, - вкупе с вечным отставанием в пополнении самообразования, - постоянно доставлявшие ему серьезные огорчения, подобный вид знания был единственным проявлением духа человеческого, к которому Подмастерье был в силах пристроиться. Он приучил себя спокойно, хотя и несколько свысока, относиться к сверх-, над-, под-, до и после- заопытному знанию, и считал свою гражданскую позицию одной из самых передовых на то время и самых неуязвимых.

Можно было без преувеличения утверждать, что в избранной Подмастерьем для сосредоточения своих творческих усилий области, несмотря на ее древность и бесспорное, засвидетельствованное различными источниками, периодическое процветание, на данный момент и на данной территории дело обстояло из рук вон плохо, если не катастрофиче­ски. Все было отдано во власть голой эмпирии, и хотя дело касалось воистину сугубо практического занятия, сопровождающего че­ловечество на протяжении всей своей истории, включая и бессознательный период, оно тем не менее нуждалось в теоретическом об основании, в умозрительном подытоживании привносимых каждой эпохой черт, в научном подходе, пропитавшем за последние столетия почти все сферы деятельности людей, словом, находилось в весьма плачевном состоянии.

Однако отступать было некуда, и Подмастерье решил бросить вызов большой несправедливости, которая к тому же могла и увеличиться из-за промедления новоявленного борца-энтузиаста: карандаши были отточены, кипы бумаг пронумерованы, готовность протирать по мере надобности пыль на рабочем столе - умственно закреплена.

В какой-либо другой области накопление начальных данных, может, и болезненно, но помогает произвести на свет хотя бы название, в котором отражается то новое, что принесли исследования, но для Подмастерья с его выбором подобной проблемы не суще­ствовало, и явление миру новой научной дисциплины не требовало предварительных разработок для ее обособления от множества других. Этим учением должна была стать “Проституирология”, тяжкое бремя закладки фундамента и возведения здания которой взвалил на свои плечи давно распростивший­ся с юностью Подмастерье.

После создания основного корпуса сочинения предполагалось на его основе подготовить ряд приложений, с учетом разной степени интересов и умственных склонностей и способностей читателей - от наглядного пособия, начинать с которого Подмастерье считал ниже своего достоинства, до глубоко философских трудов, включающих в себя диалектику бесплатной, - более известной как бескорыстная, - любви и метафизику платной, написание которых, правда, он предусмотрительно счел превосходящим свои возможности, пока.

Сразу после решения основной задачи возникла бы настоятельная необходимость в “Руководстве по практической проституции с приложением психотехнических характерис­тик мужских особей наиболее перспективных в искомом направлении народов”. “Справочник по проституции” призван был восполнить пробел, зияющий среди изданий подобного рода. Нельзя было обойтись и без памятных листков и брошюр “В помощь начинающей проститутке” и специального календаря “С нами легче жить!”.Особого внимания требовал вопрос о профессионализации проституции на новом, со­ответствующем современной, научно-технической, эпохе уровне.

Дружно, но полусерьез­но считая проституцию древнейшей профессией, люди никогда не вникали в суть этой профессии профессий. Никому и в голову не приходил вопрос о роли проституции в выработке такого отношения к делу вообще, единственно благодаря которому могла и зародиться цивилизация, мало-помалу начавшая преобразовывать и другие сферы взаимоотношений людей друг с другом и с окружающим их миром. Все это требовало добросовестного, всестороннего и компетентного исследования, результаты которого должны были занять заслуженное место среди изданий с грифом “Наука”.

Подмастерье не терял надежды увидеть вышедшую в свет “Энциклопедию по проституции”, и только малоосуществимость учреждения “Дня проституции” в том обществе, в котором он жил, повергала его в уныние. Успех всего начинания зависел от первого издания и Подмастерье без суеты настраивал­ся на длительный и изнурительный черный труд. Казалось, что для внедрения в жизнь новой области понадобится подкрепление материалом из смежных областей и включение в обозрение всех процессов и явлений, так или иначе связанных с проституцией.

Но, следуя естественнонаучному подходу, в меру вбирающему в себя абстрагирование и идеализацию, он исключил из рассмотрения все конкретные ее проявления, - не в последнюю очередь из-за все той же собственной недалекости, - связанные с мужским полом, а также отказался от исследования всех форм проституции, имеющих место в разнообразных общественных отношениях. То есть, он ограничил понятие узким значением, связав его применимость лишь с женским полом и со строго определенным занятием и отвергнув перспективу от далеко идущих последствий, которые могли быть предопределены при широком - на самом деле неискаженном и единственно правильном - использовании слова, ведь “проституировать” означало в первоначальном смысле выставлять на продажу, ставить впереди, предоставлять публике, и не обязательно то, что требовалось, види­мо, в большинстве случаев, если оно закрепилось впоследствии как единственное.


                III


В соответствии с задачами зарождающей­ся чистой науки, Подмастерье имел все основания называть комнату, куда он препровож­дал страждущих, лабораторией; то же, чем, как правило, занимались в ней, автоматиче­ски становилось опытом. Имелся и “лабораторный журнал”, куда заносились данные - почти неизменные цифры, обозначающие плату за услугу, между которыми изредка попадались и другие, с несвойственной для места происходящих событий скрупулезно­стью выводящие стоимость остававшихся иногда после сеансов объедков и других остатков, вплоть до помятой, полурваной сигареты и пустой тары; иногда они олицетво­ряли нестандартное сочетание посетителей. Но даже высокие, хотя и не совсем бескоры­стные, цели науки не смогли повлиять на обозначение гостей; они не стали в глазах научного работника “подопытными”, и считались “родными” и “клиентами” одновремен­но.

Когда до “лаборанта” и руководителя од­новременно донесся скрип открываемой двери, возвестивший об окончании опыта, он уже был готов сделать особую пометку в своих записях, красной пастой, долженство­вавшей означать, что с ним не расплатились (другие записи делались синим цветом); и предчувствие не обмануло его. Вышедший первым мужчина лет тридцати пяти извиня­ющимся тоном - видимо, на пределе своей воспитанности, если таковая имелась, - поведал хозяину дома о крупных неприятностях на работе; его собирались снять с должности и сейчас он направлялся прямо на собрание, где решалась его судьба.

Несмотря на то, что в характере Ромео, у которого, по-видимому, из-за неприятностей повысилось давление, невозможно было обнаружить что-либо приемлемо постоянное, он вряд ли был способен на большое зло, но и его мелкие проступки могли вывести человека из себя, что и произошло, приведя к решению избавиться от него, предав забвению те редкие удачи, которые случались при общении с ним. Чувство сострадания у Подмастерья заглушалось (благотворительность в том обществе начисто выветрилась и в лучшем случае считалась устаревшим и книжным понятием) - кроме неплатежеспособнос­ти Ромео и собственного бессилия и нежелания помочь ему - возбуждением, вызванным предстоящим появлением посетительницы:, все еще не вышедшей из комнаты. Возбуждение, переходящее в нетерпение, подогрева­лось уверенностью, что если ее поклонник и доставил ей удовольствие, то, наверно, не более, чем от авто прогулки. На укол совести, по поводу бесчеловечности подобного отношения к человеку, попавшему в беду, у Подмастерья был готов ответ, правда, затасканный, но не утративший истинности, что в то время и в том месте, когда и где происходили события, от непосредственной при­плюснутости людей к работе страдали и люди, и работа, и в силу этого почти всякое отторжение человека от работы не могло не идти на общую, правда мифическую, но именно поэтому действительную вследствие своеобразия местного мироощущения, пользу.

Подмастерье выпроводил гостя, довольно сухо попросив его подождать своих спутников в машине. Безмолвное повиновение Ро­мео он приписал осознанию им того, что следовало бы оказать даме более вещественную, по сравнению с тем, что ей перепало от него, услугу. Ромео примерно знал, о чем собирается переговорить с ней Мохтерион, ибо не раз сам подталкивал его к таким беседам, одним махом желая превратиться из вредителя в благодетеля, а на этот раз, видимо, был рад, что его вмешательство не понадобилось.


                IV


Подмастерье направился в смежную комнату, где его прогрессирующему ожесточению неожиданно суждено было пройти еще одно испытание в лице пустых пивных бутылок и остатков вареного мяса на тарелке, которой, по всей видимости, суждено было приумножить собой набравшиеся за день трофеи, ибо ее общепитовское происхождение не вызывало сомнений. Молодая женщина, а скорее девочка, с непонятной поспешностью и неизвестно зачем обзаведшаяся теперь уже трехгодовалым сыном, сидевшим тут же на стуле и заспанными глазами (что, быть может, только показалось Подмастерью) таращившимся на нее, приче­сывалась у зеркала, одновременно оправляя на себе брючный костюм ярко-желтого цвета, оттеняющий смуглый цвет ее кожи.

Посколь­ку в том пространстве, где происходило действие, настолько успешно решали проблему размножения, что ни при каких обстоятель­ствах не могло возникнуть вопроса о целесообразности порождения себе подобных, Подмастерье вынужден был умерить свой критический пафос, при узрении очередного успеха в деле заигрывания с бессмертием!Хотя то, что собирался сказать Мохтерион приглянувшейся ему молоденькой маме, ему приходилось говорить не впервые, это неизменно давалось ему с таким же трудом, как и в первый раз, чему способствовало и плохое знание языка, на котором он изъяснялся и который не был для него родным, и непод­дельное волнение, охватывавшее его, когда дело касалось его жизненных, так он считал, интересов, впрочем, зачастую оставлявшее слушательниц равнодушными.

« Извините за вторжение, - уверенно начал он, - но мне нужно кое-что вам сказать. То, что я собираюсь предложить вам, может показаться в какой-то мере необычным, а может и неприличным, но, думаю, вы оцените, что мое предложение служит не только и не столько моим интересам. У вас, по всей видимости, какие-то проблемы, которые надо решать, пока есть возможность. У меня есть приятели, молодые и постарше, приятные и не очень, разных национальностей, но их объединяет то, что они питают слабость ... как бы это сказать, к ..., но никогда не обидят девочку. Вы, надеюсь, понимаете меня? Понять это очень и очень нелегко и не слу­шательницы повинны в этом. Подумайте, по­старайтесь запомнить дорогу к моему дому, и, если надумаете, можете прийти хоть завтра. Меня не бывает только днем, и то не более трех-четырех часов; в остальное время я дома. »

Она слушала, не отходя от зеркала и ни разу не повернувшись к незваному благодетелю, кончила прихорашиваться. Потом посмотрела на ребенка:

« Пойдем, Гвальдрин! » 

Подмастерье подумал, что его предложение не стало для нее неожиданностью, и немного стушевался.

« Извините, - добавил он, пытаясь любой ценой выправить положение, - но я хочу сказать еще кое-что. Я не имею ничего против того, с кем вы пожаловали ко мне, и нисколько не недооценивая вашу молодость, считаю, что вас не хватит на благотвори­тельность, - и он показал рукой на стол, где остатки еды являли собой довольно непри­глядную картину. - Вы потворствуете не­справедливости, от которой и пострадаете, - победоносно закончил он. - Впрочем, вы можете попытаться кое-что изменить. »

То, как она реагировала на его тираду, сводило на нет всю ее язвительность, лишало все выступление пастыря и тени насмешли­вости, и это вновь по непонятной ему самому причине задело его.

« Хорошо, буду иметь в виду, » - наконец равнодушно бросила она и, взяв ребенка за руку, медленно направилась к выходу, оставив предприимчивого поневоле хозяина за собой.

Может, если бы она бросилась ему на шею в знак благодарности за спасение или как-то более взволнованно выразила свое отношение к его предложению, это больше со­ответствовало бы ее положению, однако Подмастерье не стал копаться в причинах охватившей его легкой досады и рассудительно прекратил бередить небольшое огорчение. Приведя лабораторию в готовность для очередного опыта, в частности бережно отобрав то из объедков, что могло еще быть пущено в ход для непредвиденного угощения, он вновь принялся за прерванную работу.

Пик напряжения приходился на первую половину дня, хотя подчас он был вынужден ненадолго отвлекаться, как случилось и в этот раз.


                V


Следует подчеркнуть, что место и время работы были без всякого преувеличения тяжелейшими, и неопределенность, а точнее - опасность подобного действия подстерегала на каждом шагу. И уж, по меньшей мере, не следовало ожидать, что такая самоотвержен­ность будет расценена общественным мнением как подвиг во имя науки. Любая наука насаждалась и тер пелась здесь лишь в угоду жизни, конкретнее, решения бытовых проблем, которых становилось тем больше, чем больше требовалось от жизни.

Правда, на незамеченность и непризнанность в обществе грех было жаловаться, но интересы общества сводились исключительно к правовым, а посему - отрицательным подвидам подобной деятельности, не говоря уже о том, что последние были закреплены и растолкованы в таком малодоступном и еще менее почитаемом местным населением творении духа че­ловеческого, как уголовный кодекс. С одной стороны, существовавшая дисгармония придавала сил честному и пламенному борцу данного профиля за лучшее будущее, но с другой - переливающаяся через край беззащитность держала его в постоянном страхе перед вечно грозящим провалом, мысли о конкретных проявлениях которого терзали и так не испытывающую недостатка в напряженности душу начинающего мыслителя.

Страна, в которой приходилось развора­чивать свою отнюдь не псевдогероическую деятельность молодому ученому, насаждала, и не без оснований, довольно оригинальный взгляд на сущность проституции. В стране, провозглашаемой без всяких оговорок победившей и все еще побеждающей в чем-то, - правда, в чем - тут, если бы этот вопрос был поставлен ребром, мнения разошлись бы, более того, трудно было питать иллюзии по поводу того, что поставленный вопрос дей­ствительно понят, - в этой стране принималось за одно из бесчисленных проявлений победы то, что из всего подлунного мира единственно в ней проституция не имеет места и с ней покончено навсегда по той простой причине, что ликвидация проституции, бес­поворотная и окончательная, обусловлена полным уничтожением причин и корней, питающих ее.

И на каком-то довольно длительном отрезке времени это действительно почти со­ответствовало истине, поскольку победа в первую очередь была одержана над теми, кто что-то имел за душой, пусть только в смысле материального благосостояния, а значит, и что-то из себя представлял, и если среди остальных и были такие, кому было что пред­оставить, то днем с огнем нельзя было сыскать тех, кто смог бы за это расплатиться наличными.Но, как ни бедствовал народ и как ни за­печатлевались его страдания в поэзии, под­держиваемой, как и подобает в таких случаях, на поразительно высоком уровне, с первыми плодами упорядоченного и воспе­ваемого до одури рабского труда появились и люди, способные оценить преимущества платной любви, правда, наряду с которой, даже спустя многие десятилетия процветала и любовь, основанная на натуральном обмене, когда за скудный ужин и пару стаканов не самого дорогого алкоголя можно было равномерно распределить избыток своей жизненной энергии на добрую половину суток.

Получалось, что не так уж сильно ошибались те, кто утверждал, что в данном обществе произошел скачок через века, и уму не постижимое постоянство в приверженности к поддержанию всего естественного, к чему никак не могло относиться такое дьявольское изобретение, как деньги, не оставляло места для неверия в то, что в здешних краях люди действительно жили в другом мире, которого не было достойно все остальное человечество.


                VI


Хотя число тех, кто составлял наиболее ценную, руководящую часть населения, и кто уверенно шел вперед в ведомом только ему направлении, кое-кому казавшемся понятным, не уменьшалось, само собой разумеется, что за ними не могли поспевать все, и тогда, пойманные с поличным из числа этого последнего множества наказывались за изне­женность .Проводимая Подмастерьем работа, конечно же, отвлекала от созидательного в обще­принятом смысле участия в воплощении высоких идеалов общества, к которому он принадлежал, к тому же, его страшило то, что, как предполагали многие, большую роль в борьбе с проституцией играли репрессии, объектами которых становились содержатели притонов, сводники, сутенеры и все другие, вольно или невольно пособляющие проституции и проституткам, и при небольшом усилии мысли получалось, что он, доброволь­ный крестоносец, подпадал под все названные категории, да еще кое-какие сверх того.

Ему было до боли обидно, что одно из ос­новополагающих положений духовного и по­литического вождя государства, в котором он жил, неверно истолковывалось и соответст­венно, преподносилось в искаженном виде. Девиз, выведенный на большом листе высо­кокачественной бумаги, украшавшей одну из стен галереи и призванный поддерживать в тяжелейшие минуты безысходности, гласил:

“Важно вернуть проститутку к продуктивной работе, включить ее в социальное хозяйство!”

Вождь, - указывая на продуктивность, - призывал к общедоступности, которая бы и обеспечила ее, а его слова были поняты как стремление искоренить проституцию, в результате чего в общественном хозяйстве про­изводились такие товары, за которыми числилось одно лишь достоинство, заключающе­еся в самом факте их производства, и которые доставляли удовольствие разве что их производителям, да и то в процессе их изго­товления, тогда как почти готовый товар многоразового использования, - для поддержания себя в товарном виде нуждающийся ровно в столько, сколько требовалось для обеспечения жизнедеятельности любого иного человеческого существа, - и постоянный спрос на него насильственно разъединялись и подавлялись. И вместо того, чтобы, правильно истолковав своего руководителя, вознести его на уровень Перикла, его верные лишь на словах ученики низводили его до уровня без­надежного неуча и провинциального выскочки, каким они и хотели видеть его, видимо, в силу того, что и сами в подавляющем числе отличались теми же качествами. Но в этом, конечно, повинен был и учитель, положивший все свои силы на такое дело, которое не требовало ни грана познаний от тех, кто спо­собствовал его продвижению.


                VII


Горестные раздумья Подмастерья были прерваны уже не первым за день стуком в дверь. Накинув на голое тело красный плюшевый халат, служивший еще его прабабушке и сохранивший колорит навсегда исчезнувшего миропорядка, он направился к двери. Перед ним предстал состав, обслуженный несколько часов назад, с незначительным изменением в конфигурации: спящий ребенок был у матери на руках.

По смущенным лицам возвращенцев можно было догадаться, что ничего утешительно­го ждать от них не приходится. Ожидание длилось не более нескольких секунд; его сняли с работы, а она, не без поддержки своего неудачливого дружка, намеревалась перебраться к Подмастерью на жительство, не особенно интересуясь условиями и мнением хозяина на этот счет.

Легкая попытка сопротивления со стороны Подмастерья была незамедлительно пресечена молодой особой, в возгласе которой “« У вас же есть возможность! »” нетрудно было распознать отчаяние, сдобренное раздраже­нием. Нужно было быстро принимать решение. То, что он предложил ей при первой встрече, никак не подразумевало приглашения поселиться у него; правда, у него раньше живали, и даже ансамблями с теми же видами на жизнь, которые были ясны в настоящем случае, но, во-первых, с тех пор прошло довольно много времени, хотя неприят­ностей от этого не поубавилось, а во-вторых, ему никогда еще не приходилось пускать к себе в дом на постоянное жительство незнакомок с улицы, каковой, несмотря на ряд смягчающих обстоятельств, была не очень осчастливленная любовью Ромео молодая мама.

Конечно, Подмастерье и сам был бы рад предложить ей то, чего ей хотелось, но при этом желательно было предварительно поработать вместе, пройти школу, привыкнуть друг к другу, и уж тогда - к делу! Но, обеспечение творческих занятий требовало жертв, к чему Подмастерью было не привыкать; поэтому, несмотря на неприятное чувство от ощущаемого со стороны незваных гостей давления и совершенно неопределенное будущее с малюткой, которое не могло не беспокоить, он был готов поступить вопреки своим принципам. Он посмотрел на нее внимательнее; впрочем, быстро убедившись, что, несмотря на отсутствие каких-то особых привлекательных черт, можно было по праву считать множество тех, кто похуже нее, больше множества превосходящих ее, он сосредоточился на более важном вопросе.

Ромео, опираясь на локоть и подмяв под себя валик, полулежал на кровати, сооруженной наполовину из носилок скорой помощи и наполовину из полуразвалившегося дивана. На лбу у него был смоченный водой платок, может быть действительно облегчающий ему недомогание. Мохтерион разгова­ривал с ним, расхаживая в другом конце залы, всю обстановку которой составляли, кроме самодельной кровати, буфет, служащий книго- и бумагохранилищем, холодильник, также забитый бумагами, но оправдывающий свое пребывание здесь тем, что на нем стоял светильник, (другого источника освещения в зале не было), круглый деревянный стол с двумя стульями и несколько непонятное при­способление, умещающее на себе матрац, частично прикрытый скатертью, которое можно было выдать за кушетку.

Последним в этом перечне и главным предметом в комнате был немецкий рояль начала века, не только и не столько расстроенный, сколько запущенный, видимо, несколькими поколениями владельцев. Незадолго до того он служил площадкой для складирования аккуратно обернутой в газету по несколько штук черепицы, которую Подмастерье ежедневно спускал с чердака, понемногу выносил из дома и выбрасывал в урны для мусора, расставленные на центральной улице города. Это был самый легкий и удобный из доступных ему способ избавиться от нее, к тому же доставлявший нео­слабевающее заслуженное удовольствие на протяжении нескольких месяцев.

Ромео слушал Мохтериона через силу, но чувствовалось, что он не хочет ронять досто­инства перед партнершей, которая почти не участвовала в разговоре и молча сидела у стола, уложив ребенка в соседней, уже знакомой ей комнате.Подмастерье пытался говорить спокойно и уверенно, что удавалось не всегда.

Я попробую помочь ей и буду помогать в дальнейшем, если никто не побеспокоит ее здесь - разъяснял он незадачливому попечителю.

« Пойми меня правильно, но и твое проявление здесь крайне нежелательно. Конечно это не значит, что вы не сможете встречаться при обоюдном желании, но только не у меня. Можно встречаться около дома, но не здесь » - пояснял хозяин обоим, полагая, что помогает мужскому началу пары избавиться от могущего стать желанным для многих лакомого кусочка, но видимо, из-за присутствия женщины словам не хватило доброжела­тельности. 

« Как ты можешь такое говорить?! » - с несколько искусственным возмущением ответил гость - « Я ее привел, и я же должен ходить вокруг да около, чтобы увидеться с ней? »

« - Можно подумать, что то, с чем ты пожаловал ко мне, тебе приходилось делать, и не раз! Пойми, положение не из легких и потребует немалого напряжения, а тут еще и ты с неизвестно какими правами. Большое количество наставников в нашем случае погубит дело. Короче, если ты действительно хочешь ей добра, я прошу тебя не приходить сюда по меньшей мере несколько недель. К тому же, у тебя сейчас не будет времени; ты будешь устраиваться на работу, и вполне может случиться, что еще до того здесь все будет кончено. Ты ведь меня знаешь, я не люблю лишних слов. »

Ромео особенно не возражал, но, чтобы его выпроводить, требовалось время. Разговор перешел на служебные неприятности, изредка перемежаясь предупреждениями и пожеланиями - по всей вероятности, довольного исходом своей миссии попечителя - от­носительно участи молодой особы, которые с трудом могли быть сочтены заботой о ней, но терпеливо сносились ради быстрейшего завершения обсуждения. Когда наконец нежеланный гость ушел, было уже темно, хотя и не очень поздно. Заключительную часть беседы Подмастерье провел стоя, облокотившись на холодильник и немного даже мешая свету от лампы распространяться на все явно требующее большей мощности для своего освещения пространство.


                VIII


Подмастерью предстояло ближе познако­миться со своей новой ассистенткой, и вскоре они сидели друг против друга за круглым столом в огромной по принятым в данной стране стандартам комнате. Он прикидывал­ся недалеким человеком и не считал, что это сколько-нибудь ущемляет его самолюбие; по крайней мере, это помогло ему сразу же предложить ей перейти в разговоре на ты, так как он полагал, что такая форма близости не будет помехой для поддержания дистанции между ними, а при недостаточном воспитании - гнет неполноценности от которого он призывал всех обнаружить в себе как можно быстрее - обращение на вы еще более усугубит впечатление от него.

Извинившись и не вставая со стула он сбросил с себя халат, рассчитывая на то, что она не сразу уронит что-то на пол и, непред­намеренно взглянув в его сторону, не вызовет чувство неловкости у обоих. Конечно, можно было соблюсти приличия и предстать в халате, но, так как им предстояло сотруд­ничать, Подмастерью не хотелось начинать с изменения своих привычек, - а летом на его теле для воздуха не было никаких запретных поверхностей - что было бы недоброй приметой, а в таком случае, чем раньше она привыкнет к его маленьким странностям, тем лучше, к тому же перекидывание халата через спинку стула предоставляло возможность поэтапно преподнести ей себя, осторожно ввести ее в мир, и в том, чтобы использовать такую возможность не было ничего предосу­дительного.

Она не последовала его примеру и не про­реагировала на его вольность, что нельзя было отнести к недостаткам и наряду с другими подмеченными им чертами, - включая и внешние, - не позволяло считать ее глупенькой и - беззаботной. Пока, по крайней мере, у нее не было возможности проявить свои слабости, что давало надежду на то, что ее привлечение к сотрудничеству обеспечит, даже при наличии множества недостатков, их проявление на терпимом уровне.

Имя ее - Аколазия - пришлось ему по душе, и он сразу понял, что оно скорее всего настоящее; большинство искусительниц пред­почитали скрывать свои подлинные имена, хотя по тому, какие псевдонимы они себе выбирали, можно было судить об одной не­маловажной особенности их вкуса, а это имело значение в самом начале знакомства.

Можно было полагать, что первая беседа с ней будет иметь большое значение для их дальнейшего взаимопонимания, и Подмастерье старался высказать ей все самое важное, без чего он не был бы вправе брать на себя ответственность и, пользуясь ее положением, заставлять порой делать то, к чему она вряд ли была предрасположена.

Она была явно переутомлена, и поэтому он не стал особенно злоупотреблять ее вниманием. Говорить ей пришлось в этот вечер мало; оказалось, что все ее вещи уместились в одну хозяйственную сумку, оставленную у знакомой. Он предложил сразу же перенести ее на новое место жительства. И все же, она должна была приложить старания и в роли слушательницы, не только потому, что слушать в данном случае было тяжелее, но и потому, что она не могла не понимать, что к словам у ее нового знакомого было совершенно особое отношение: не то, чтобы они являли собой дело как таковое, скорее, неспособ­ность к их усвоению могла быть расценена как неспособность к сотрудничеству, а более важной общей задачи у них не было, и ее отказ от нее лишил бы обоих удовольствия оказаться за столом переговоров, которому скоро предстояло превратиться в “стол внушений”.


                IX


« - Аколазия, надо настроиться на очень тяжелую, можно сказать, черную работу. Никаких иллюзий, милая! Девочки, занима­ющиеся любовью, часто предаются безудержным фантазиям. Если бы они хоть поддер­живали себя такими вымыслами и знали им меру! Но, к сожалению, они, как правило, только вредят себе. Меньше всего я хотел бы поучать тебя, хотя все то, чему я был свидетелем, дает мне на это право; так или иначе, мне надо поделиться с тобой кое-какими соображеньицами по поводу нашего дела, ведь коптеть-то нам придется вместе.»

Из соседней комнаты послышалось хныканье ребенка, видимо проснувшегося и ис­пугавшегося темноты. Аколазия удалилась на несколько минут, которых хватило, чтобы включить настольную лампу, успокоить ребенка и снова уложить его в уже разобранную постель, ибо по приходе она уложила его прямо на покрывало, а потом уже не хотела будить. По всей видимости, малыш по имени Гвальдрин был не прочь мирно почивать и дальше, если его маменька вскоре была готова вновь слушать входящего в роль ментора Подмастерья.


                X


« - Хотя я не очень-то долго занимаюсь этим делом и отнюдь не преуспел в нем, впрочем как и в любом другом, мне хочется, несмотря на это, посоветовать тебе не делать никаких исключений ни для кого из клиентов. Все должны быть поставлены в одинаковые условия, и не столько тем, что будут платить одинаково за одну и ту же услугу, сколько и тем, что должны будут получать от тебя все, на что ты способна. Я не хуже тебя понимаю, что люди бывают разные, но помни, что каждый проходимец, противный до тошноты и не заслуживающий даже сотой доли полагающейся другим заботы, при недопо­лучении хоть капельки причитающегося ему при ангельской внешности, приблизит наш маленький союз к концу. Но если уж тебе так хочется, согласись,что можно обойтись без лишних жертв.

Раз уж тебе пришлось отдавать себя, не делай этого безвозмездно ни в коем случае. Я думаю, будет нетрудно. Ты молода и можешь пока не сомневаться, что будешь нравиться, или, как там принято говорить, - быть любимой. Кстати, меня всегда раздражало, что почти все девочки, которых я знал, постоянно содержали мужчин, хотя бы одного, утешая себя тем, что их отношения с избранниками не такие, как с другими. Слушая их, нельзя не проникнуть­ся жалостью к ним. А знаешь ли ты, как недешево обходились им эти чистые, неторга­шеские отношения, и даже не только в денежном измерении? Может, нам еще придется подробнее коснуться этой темы.

В нашем государстве у людей выработано редкое чувство цепляться изо всех сил за дармовое, и в этом повальном состязании самоутверждается уже не одно поколение, так что, если даже попытаешься противопоставить этому нечто вроде пословицы “дармовое - дерьмовое” будь уверена, что тебя поймут превратно. А тут еще восточная мудрость, впитанная с молоком матери: отдавай как можно меньше, получай как можно больше! Не знаю, может, и существуют места, где сколько отдаешь, столько и получаешь, но не будем предаваться пустым мечтам! В нашем положении, даже если нигде в мире нет подобного места, нам придется отдавать все, и учись быть довольной, если получишь хоть самую малость.

Знай, чтобы мы поладили, необходимо выполнять эти условия; всего-то-навсего: долой иллюзии и исключения! Они касаются нас обоих. Конечно, ты можешь что-то скрыть от меня, и, пойми, я не буду, да и не смогу быть тебе судьей, но знай, - прости, что повторяюсь, - может, и небольшой, но все же платой за это будет наше расставание, быть может, по совершенно другому поводу. Моей богобоязненности вполне хватает для того, чтобы быть в этом уверенным и не стыдиться собственных суеверий, да и тебя я прошу принять эту точку зрения, если потребуется - подняться на этот уровень, а может, снизойти до него, если ты верующая.

Веру же в Бога, мне кажется, нам не осилить, уж очень она обременительна и непосильна для нас, и чтобы дойти до нее, одной честности и справедливости мало - надо много и долго работать, а вот без богобоязненности нам не обойтись. Она постоянно напоминает нам о нашей конечности, тогда как вера в Бога в большинстве случаев призвана преодолевать ее, а это - отрыв от конечности - было бы для нас просто губительным.

То, что я хочу сказать тебе далее, огорчит тебя, если ты сможешь понять, для чего во­обще это требуется. А ведь если бы была возможность дать тебе только один-единственный совет, если бы меня спросили, каково то условие, на котором основывается любая надежда, каково то основное правило, произ­водными которого являются все остальные, каково, наконец, то, без чего немыслимо приступить к делу, то я повторил бы вслед за многими: не оставайся в долгу! Думаешь, это легко выполнимо? Ничуть! Знаешь, как часто расслабляются люди, почитаемые за добреньких, когда они позволяют себе расщед­риться и проявить свою доброту на ком попало!

Один услужит тем, что подвезет тебя, другой купит твоему сыну игрушку, третий подарит флакончик духов, конечно, не отече­ственного производства, а кто-то вообще постоянно будет оказывать столько услуг, что неудобно будет и думать об очередной встрече с ним. Остерегайся таких благородных рыцарей больше всего! Получая от жизни подачки, пусть и мизерные, ты будешь искушать судьбу и рано или поздно потеряешь если не во много раз, то все же больше того, что получила. Если тебе нечем отблагода­рить, не допускай никаких проявлений доб­рохотства по отношению к себе. Нам нет дела до испражнений добротой местных вороватых рыцарей. В противном случае мы не смогли бы понять, где же ошиблись, если придется что-то исправлять. Как бы тяжело тебе ни было, не опускайся до милостыни по отношению к себе. Если же тебе без нее не обойтись и ты надеешься на нее или не от­казываешься от нее при случае, то я тебе не советчик и не сотрудник. Лучше нам тогда и не начинать совместную борьбу.

Я еще надоем тебе восхвалениями твоего положения, когда буду восхищаться искусством борьбы с жизнью за жизнь доступными тебе средствами, а пока мы, ты и я, должны проникнуться мыслью, что мы наказаны. Именно наказаны, если нам приходится заниматься тем, чем мы собираемся заниматься. И дай Бог, чтобы мы смогли понять это и пожелать, чтобы Бог не лишил нас чувстви­тельности настолько, чтобы мы возомнили себя вовсе безнаказанными. Ибо самое большее, на что мы способны, так это уменьшить наше наказание, сделать его более переносимым; уверенность же в том, что его не последует вообще, свидетельствовала бы о том, что мы утратили нечто немаловажное; и не в смысле чего-то, от чего исходит наказание, а в смысле понимания вещей. Ведь нам, хоть бы черт нас крестил, нельзя выпрямляться, нельзя помышлять о чем-то более достойном нас; голубушка, ведь во вред себе же поступим, во вред перестараемся!

Сейчас я попрошу тебя быть вниматель­нее. Одно то, что я видел сегодня, позволяет мне упрекнуть тебя в том, что ты не умеешь брать, а значит, тебе нечего отдавать; это последнее имеет силу и в том случае, если ты не умеешь предлагать. Может, ты никогда не согласишься по своей воле с тем, что я скажу, если даже поймешь рано или поздно; но, опять-таки, если мне не удастся переубедить тебя, нам придется расстаться.

Прежде чем почувствовать вкус к заработкам, надо научиться работать. Правда, здешние места, где деньги имеют преимуществен­но те, кто имеет мало общего с трудом, не находка для приложения честного труда, но не будем спешить завидовать им. Тебе придется брать деньги, хоть поначалу и небольшие, потому что тебе еще нужно научиться брать, ведь тебе придется постоянно продавать себя, когда же ты уже не сможешь мыслить себя без того, чтобы не оценивать любую свою услугу, когда ты будешь, - если станешь более независимой, чем сейчас, тогда тебе никто не сможет запретить брать столько, сколько сможешь получить и отдавать столько, сколько захочешь отдать. Не надо думать, что до этого очень далеко, хотя, честно говоря, каким бы близким это ни представлялось, оно может остаться недости­жимым в силу многих не зависящих от нас причин. Но не будем загадывать так далеко!

Панический страх продешевить и не запросить предельно высокую цену - детская болезнь всех начинающих или просто глупышек. Позорит женщину не дешевизна; ее бесчестит только нежелание потрудиться, чтобы поднять себе цену, нежелание совершенство­ваться в своем мастерстве и получать соразмерно своему искусству. Скажи пожалуйста, можно ли с душой относиться к делу и обманывать себя на счет того, что тебе, начинающей, известны в нем все секреты? Только не думай, что, переспав с доброй дюжиной мужиков, можно считать себя многоопытной. Старая кляча с седой головой и обвисшими кошельками вместо грудей в твоем положении была бы такой же начинающей. Так что, смирись и наберись скромности: подавайся подешевле! ... »

По собственной усталости Подмастерье мог догадаться, что его слушательница также утомлена, и вернее, переутомлена. День для нее выдался нелегкий! Он встал, забыв о приличиях. О мелочах они договаривались уже стоя. Ощущая тягу в свои покои, примыкающие к зале, в которой они находились, он попросил, чтобы она выходила из дома пореже, и всегда днем. Для работы они наметили время с пяти до семи-восьми, так как возвратившийся после длительной прогулки Гвальдрин засыпал, по заверению матери, как убитый. Вечерами он советовал ей бывать дома и довольствоваться общением с сынишкой и книгами. Мохтерион пообещал ей дать для начала “Мадам Бовари” и, несмотря на ее возражение, - как оказалось, она читала ее не так давно, - настоял на своем и пригрозил проэкзаменовать ее после вторичного прочтения.

Поскольку в той местности не было мусоропроводов и мусор приходилось выносить, когда приезжал мусорщик. Решено было тщательно упакованный мусор выносить с собой при выходе из дома и бросать в урны, поставленные в городе, дабы лишний раз не показываться на людях. Этого правила придерживался и Подмастерье, и оно не было его изобретением, так как перешло к нему по “наследству”. Быстро раз делались они и с проблемой ночной вазы; появление на сцене старой неиспользуемой кастрюли было встречено всеобщим ликованием. Все остальное находилось либо на виду, либо во встроенном в стену шкафчике отведенной ей комнаты. Он предупредил ее о необходимос­ти быть в боевой готовности, ибо ожидал, что уже следующий день будет таким, что ей не придется сидеть без дела.




                ГЛАВА 2



                I


Утренняя молитва, состоящая из проигрывания на фортепиано подобранной по слуху каватины Нормы Casta diva, звучала необычно приглушенно, чтобы не нарушать покой нагрянувшей ночью парочки, которая расположилась в зале, разделяющей комнаты Аколазии и Подмастерья. Ночные визиты не поощрялись Подмастерьем, но, будучи не в силах отказать постоянным клиентам, он в качестве компенсации за неудобство взимал с них плату, в полтора раза превышающую дневную. Зато часто, как и в данном случае, когда “приводящей”, а значит, и знакомой стороной была женская половина, он пользовался услугами “звездочек”, как называл своих девочек, на что уходил весь разовый заработок за вычетом ночной надбавки. 

Звездочки сравнительно легко относились к ставшим привычными притязаниям в меру похотливого хозяина импровизированного борделя, частично из-за своего хронического безденежья, частично же благодаря тому, что он их “не мучал”, что подразумевало не только быстротечность занятий любовью, редко превышающих несколько минут, но и особо оговоренное условие, которого твердо придерживались обе стороны и которое заключалось в том, что оголять следовало лишь ту небольшую часть тела, без которой близость невозможна. 

Строгое соблюдение мер предосторожности и гигиены со стороны Подмастерья сверх сказанного приводило к тому, что за все время возни с любовью партнерша, чаще всего облокотившаяся на подоконник и лениво окидывавшая взором представленный матерью-природой ландшафт, едва успевала обежать глазами территорию небольшого примыкающего к дому дворика, который почти никогда не являл собой ничего отрадного.

В то утро Подмастерье встал, как обычно, еще затемно, однако с чувством, что из-за недосыпания ему придется выйти из режима в ближайшие же дни. Первый час его рабочего дня был уже позади, когда он проводил оказавшегося барменом гостя, который, к счастью, собрался уходить довольно рано, оставив досыпать свою партнершу, Трифену, заплатившую за обоих еще ночью, поскольку у хозяина не было сдачи на его крупную, хотя и не самую большую купюру. Трифену он подобрал, конечно, в своем баре, и, как сочла она нужным поделиться чуть позже с Мохтерионом, повел ее к себе домой.

Нежданное возвращение родителей вынудило их покинуть дом. Трудно было предположить, чего мог ожидать молодой человек, пусть и в состоянии подпития, от Трифены, с ее ничем не примечательной внешностью, и к тому же достаточно недалекой, чтобы не быть благодарной судьбе за то, что эта самая внешность просто непримечательна, а не примечательна в силу какого-нибудь уродства. При всем при том это была добрая девушка, в отличие от своей товарки Трифосы, по-видимому добрая, если он не поленился пересечь в ночное время полгорода, чтобы заняться с ней любовью. Возможность разрешить сомнения представилась благодаря одному-единственному косвенному факту: у Трифены после утреннего туалета началось сильное кровотечение, которое поспешно созванный консилиум из Мохтериона, Аколазии и самой пострадавшей не смог свести к более обычному, а потому и объяснимому.

Гвальдрину, не участвовавшему в совещании, выпала честь постановки вопроса; он первым заметил сгусток крови на паркете и, указывая на него ручонкой, спросил: “Что это?” К счастью, способности Трифены не ограничивались утилизацией лишь одной точки неотчуждаемого от нее тела. Что же касается бармена, которому она расточала похвалы, то он выказал себя позже скромным малым, довольствующимся тем, что судьба пошлет. Как-то раз он отыскал дом Мохтериона и нагрянул туда вместе со своим сослуживцем, тоже барменом и их другом-клиентом с некоей искательницей приключений.

Несмотря на свои несомненные заслуги и настойчивость в поисках любовного гнездышка, обернувшейся большой удачей для всей компании, - что по всем писаным и неписаным законам должно было предоставить ему хотя бы маленькие льготы, - он терпеливо дожидался своей очереди отведать лакомство, испробованное до него его друзьями, и не подавал виду, что считает себя обойденным. Вывод, сделанный в то утро Подмастерьем, значение которого он хотел всячески повысить в цене, состоял в том, что борьба на двух, ночном и дневном, фронтах ему не по силам; на основании этого вывода было принято решение предупреждать, по мере появления, всех о том, чтобы его не беспокоили в ночное время.


                II


Размышления, расчеты и надежды, урывавшие себе от сна предприимчивого хозяина не один час, продолжали грызть его и после пробуждения на следующее утро. Предстоящие злоключения с Аколазией (а что ни к чему утешительному готовить себя не следовало, было очевидно) не могли не захватывать его воображение все сильнее. Мысли о Гвальдрине назойливо встревали и в без того не самые радужные перспективы на будущее. Нельзя было не считаться с тем, что с невинным существом могут возникнуть совершенно непредсказуемые трудности, поскольку предстояло следить за его здоровьем и развлекать его, пока занята мать, а заниматься этим Подмастерье не мог, да и не хотел. Вопрос оставался открытым, и, как и в большинстве подобных случаев, когда изначальное несоответствие между действительностью и возможностями людей напоминало о себе, оставалось уповать на Бога. Нельзя было сбрасывать со счетов и Ромео, который мог доставить немало хлопот в связи с его далеко не определившимся статусом по отношению к Аколазии.

Основным же, бесспорно, был вопрос о бесперебойном обеспечении Аколазии клиентами, успешное разрешение которого требовало полного напряжения сил от обоих сторон, заключивших договор. С самого начала было очевидно, что очень длинным их ряд быть не мог хотя бы потому, что круг знакомых Подмастерья был невелик, а круг платежеспособных еще того меньше. Не говоря уже о том, что не следовало пренебрегать мерами осторожности. 

Главный вход в дом просматривался почти со всех окон и балкончиков узкой и короткой, скорее грязной, чем чистой улицы, и при излюбленнейшем способе отдыха соседей, - не оставляющих надолго функционально не загруженными вышеназванные обязательные составляющие их обиталищ, что невольно наводило на мысль о неполной трудовой деятельности облокотившихся на разложенные на подоконниках специальные подушечки и развалившихся кто на чем представителей всех возрастов и полов, - их любознательности и способности к отвлеченному мышлению схватка с непривычными и многочисленными фигурами, по несколько раз в день возникающими перед разными входами, они же выходы, соседнего дома, была почти неизбежной, а не встать в этой схватке на сторону соседей было бы вопиющие не по-соседски. (Давать же объявление в газетах с кратким, но содержательным перечнем желаемых качеств у потребителей в здешних местах не было принято, не говоря уже о красочных цветных фоторепродукциях в каком-либо солидном журнале).

Единственной приманкой, способной продлить время пребывания Аколазии у Подмастерья, представлялась невысокая плата за сеанс. В тех местах любили говаривать, что чем дороже вещь, тем больше удовольствия она доставляет, быть может благодаря большей затрате сил на ее за получение, но, нисколько не заблуждаясь относительно компенсационного характера подобной туземной гордости, которая никогда не смогла бы в действительности уравновесить чуть ли не врожденное отвращение к работе и вороватость местного населения, недальнозоркий испытатель ставил на дешевизну, передоверяя желающим возмущаться ею. Само собой разумеется, что низкая цена, даже при риске продешевить не была самоцелью.

Мохтерион дал себе слово особо отметить первый же случай, когда кто-то из посетителей пожелает встретиться с Аколазией вновь; первая, пусть не очень громкая, победа подготавливалась именно в этом направлении. Но в случае успеха опять-таки пришлось бы столкнуться с особенностями местного характера, и оставалось лишь сетовать на то, что предвкушаемая победа будет иметь и оборотную сторону. 

Дело заключалось в том, что большинство насущных проблем в данной стране не белого света были решены для людей примерно пол поколения назад, отсчитывая от эпохи описываемых событий, а для иных решались по сей день; нельзя было сказать, что нищета убрала свои щупальца от всех сторон природы человека, а посему, скажем, доступность предлагаемых услуг, при их повторяемости, несмотря на очевидные преимущества, должна была ассоциироваться в головах многих с прошлым, отброшенным с трудом, а значит, ущемлять их достоинство. 

И все-таки, в данном, как и в других подобных случаях, не оставалось ничего иного, как уповать на здравый смысл потребителей. (На климатические условия жаловаться не приходилось, так как события происходили на юге, и никаких проблем с аккумулированием солнечной энергии в телесных оболочках обитателей не наблюдалось).


                III


Подмастерье настраивался на то, что первые недели будут нелегкими из-за трудностей привыкания к новому положению и его ритму и налаживания контактов с посетителями, но вовсе не был склонен добавлять к ним новые, могущие быть порожденными его расхлябанностью. За каждую возможность в первый же день он готов был ухватиться обеими руками. Во вторник вечером (Аколазия была “принята на службу” в понедельник), как раз в пять и в шесть часов, у него дома намечены были две встречи. Он решил отменить их.

Конечно, это было не в правилах Мохтериона, но он подбадривал себя тем, что своевременное взятие на себя вины должно быть оценено не меньше, чем иное вневременное отсутствие таковой, тем более что Трифена и Трифоса, с которыми были назначены свидания, многим были обязаны ему. Кроме того, встречи, хотя и не часто, но все же срывались по самым неожиданным причинам; к этому они привыкли. Важнее же всего было то, что и Трифена и Трифоса были особами опытными и не нуждались во внимании в такой мере, как Аколазия. Дети, рожденные при невыясненных обстоятельствах, у обеих были в туманно далеких краях, что в общей сложности облегчало им жизнь.

Обе жили на квартирах каких-то холостяков и количество покровителей с убежищами росло, хотя и не очень быстро, что порождало слабую надежду на то, что ряды пресекутся и многоопытные девочки создадут, несмотря на свою неопытность в семейной жизни, более прочные союзы. Трифоса отличалась смазливостью и сексапильностью, но на более длительные сношения не тянула, частично потому, что была невнимательна к людям и вовсе не заботилась о том, чтобы привязать их к себе, частично же потому, что она и по природе была не очень расположена к общению, хотя ее примитивность, фиксируемая некоторыми до “посинения”, не являлась помехой, по крайней мере на стадии знакомства. Вряд ли она берегла себя, но и не особенно растрачивала, и почти все, у кого хватало скромности после Трифосы сблизиться с Трифеной, не возвращались к первой и задерживались на второй.

Обеих Мохтерион знал давно и достаточно хорошо. Обе безбожно много пили, любили принимать лекарства и разбирались в них, прожигали свою молодость и подкармливали своих мужиков ради каких-то сомнительных надежд, иногда переносили побои, и всегда были готовы вступить в борьбу за существование при первом же удобном случае. Он успокаивал себя тем, что возможность искупить свое прегрешение перед ними не заставит себя долго ждать. Сожаления по поводу одной из несостоявшихся встреч не очень терзали его, а так как пары должны были образоваться непосредственно под крышей его дома, исполнение задуманного не составляло большого труда. Основные пункты плана действий были намечены еще ночью, вновь взвешены при дневном свете и получили окончательное одобрение пылающего творческим вдохновением планировщика.


                IV


К полудню Подмастерье остался дома один; Аколазия легко нашла общий язык с Трифеной, и когда эта последняя пригласила ее к себе на квартиру, которую снимала в отдаленной части города, с радостью согласилась. Он и сам вскоре собирался выйти в город, раньше, чем обычно, чтобы вовремя возвратиться домой. По договору с Аколазией, первые дни ей приходилось обходиться без ключей, которые ей были обещаны со временем, - после получения первой сотни, которую ей предстояло заработать. 

Справедливости ради следует отметить, что с получением этой суммы были увязаны не только усложняющие жизнь условия. Аколазия освобождалась от квартирной платы и, сверх того, от налога за обслуживание клиентов, который должен был взиматься за каждый прием по-разному в зависимости от вида и длительности обслуживания и который изначально же был урезан вдвое, ибо Подмастерье посчитал несправедливым брать обычную сумму, поскольку сам настаивал, чтобы и она брала за свою работу меньше, чем другие.

Вряд ли бы она стала возражать против того, чтобы в будущем платить за квартиру тем же, чем служила посетителям. Преимущество подобного соглашения было очевидно для обеих сторон: она приберегала наличные, а Подмастерье, поддерживающий и признающий только оплачиваемые связи, не тратил свою энергию вне дома и в прямом, и в переносном смысле. Правда, он дал почти торжественное обещание, что до получения все той же - могущей оказаться злополучной - суммы он не коснется ее и пальцем и на деловую основу во всем объеме этого слова их отношения будут поставлены также после того, как в ее кошельке зашуршат первые “ассигнации".

Подмастерье не долго ломал голову насчет предположительного срока воздержания, прикинув, что для достижения заданной цели при их расценках потребуется не более недели, если же недели окажется мало, то ему не останется ничего другого, как снять с себя полномочия и примириться с лишением экспериментальной базы для своих опытов, то есть попросту распрощаться с Аколазией. По правде говоря, переживания по поводу столь плачевного исхода все чаще сменялись у него радужным предвкушением предстоящего сближения, что само по себе, возможно, и не очень воодушевляло, поскольку основные цели образованного содружества оставались, но все же, закрепившись в сознании и напоминая о себе хотя бы косвенно способствовало им.

Предчувствие подсказывало Подмастерью, что закостенеть этому предвкушению не было суждено. В какой-то момент, больше для смены мыслительных образов, чем для их оправдания, он почувствовал неловкость из- за легкого искривления своих мыслей в упомянутом направлении, но по серьезном размышлении пришел к выводу, что без опыта близости с ней ему явно будет недоставать чего-то существенного, необходимого для работы, хотя бы для того, чтобы не лукавя расписывать достоинства Аколазии клиентам, и что только его низкая квалификация, или же вовсе отсутствие оной, могла позволить ему заигрывание с самой альтернативой не дотрагиваться до нее, что скоропалительно было свалено на скупердяйство естествоиспытателя-любителя.

Но было что-то еще, что определяло именно такое сдерживание своих инстинктов: боязнь, что без первого, отождествляемого с терпением и лишением, или же окропленного ими кирпичика, пусть и не Бог весть каких размеров, дело, связавшее их, и важное для обоих, не пойдет. Для поисков причин подобной трусости времени было в обрез, но и не особенно вдаваясь в тонкости и назвав эту последнюю странностью, приходилось считаться с ней даже во вред делу. 

Работа, с нетерпением предвкушаемая на сегодняшний день, еще не начиналась, а ведь необходимо было позаботиться и о дне завтрашнем. В городе предстояло дозвониться до некоторых из близких знакомых, попросить о вербовке наиболее надежных из друзей, выдать поудачнее данные, чтобы без промедления привлечь “избранных”. Правда, в своих хлопотах Подмастерье не преуспел, но и не вовсе зря потратил время; хотя надежных заверений он не получил, кое-что должно было ему перепасть в ближайшие же дни.


                V


Аколазия пришла вовремя и сразу же уложила спать ребенка. “Выгуливание” Гвальдрина не замедлило принести желаемый результат. Она передала весть от Трифены, сильно обрадовавшую Подмастерье; Трифена не могла прийти на сегодняшнюю встречу и просила Трифосу разделаться с ее клиентом. Ожидание первой ласточки длилось недолго.

Рыжеволосый, плотный и косоглазый Бернвард предстал перед хозяином дома в расцвете сил и здоровья и в полной готовности трансформировать свою жизненную энергию и поделиться ею с теми, кто обслужит его. Разумеется, он не был плохим семьянином и вполне довольствовался тем, что наказывал жену и тем самым вознаграждал себя за муки семейной жизни показательными кратковременными отлучками из дома. Примирительное настроение, в котором он возвращался домой после них, не оставляло, видимо, никаких сомнений в том, каким путем оно достигнуто.

Бернвард пришел раньше Трифосы, с которой он встречался и прежде, что избавляло Мохтериона от лишних хлопот. Он с нескрываемой радостью воспринял сообщение, что его ждет еще не познанная особа, и, пропустив мимо ушей намеренно растягиваемое Подмастерьем описание ее положения и вытекающего из него снижения платы, что, конечно, не имело ничего общего с ее достоинствами, торопил свести его с ней. Поскольку же он не хотел упустить и Трифосу, то велел, чтобы она дождалась его, когда придет.

Мохтерион немножко разозлился; ведь Трифосе лень было даже повертеть задом, чтобы возбудить клиента, а уж о том, чтобы расшевелить ее во время близости и мечтать не приходилось! Но любвеобильность таких, как Бернвард, не страдала от отсутствия рвения; она с лета восполняла этот пробел с помощью их избыточных жизненных сил.Прикрыв за ним дверь, Подмастерье перекрестился, скорее всего неосознанно и не вникая в смысл своего действия. 

Скрытой причиной этого жеста было не только желание застраховаться от возможной неудачи с “первым блином”, которую он предчувствовал; Подмастерье остро ощутил, что ему не избавиться от угрызений совести, и это при его непреклонной решительности и непоколебимости, проявленных несколько минут назад, когда Аколазия при повторном упоминании им обговоренной платы попыталась было воспротивиться и запросила больше. И хотя ее вероломство в самом начале дела было резко пресечено Мохтерионом, некоторая досада на нее не могла не послужить причиной сдержанности, и, быть может, даже суровости в обращении с ней.

Подмастерье вернулся в свою комнату и вновь принялся за занятия. Примерно через полчаса, т.е. почти в два раза скорее, чем предполагалось, визит подошел к концу. Довольный Бернвард не стал дожидаться Трифосы, хотя скорее всего не от истощения сил, и, преисполненный воодушевления, пообещал в ближайшее время посетить их снова.


                VI


Подмастерье не мог сдержать радости; первый, трудный, как почти во всех областях дерзаний человеческих, шаг был сделан и остался позади. Слова, адресованные Аколазии и призванные стать как бы похвалой за успешное начало и подготовить к очередной встрече - “Не слишком замучил?” - были произнесены им с полной уверенностью в том, что на вопрос не последует какого-либо огорчительного ответа. И действительно, ее ответ был кратким и деловым, а некоторая мрачность тона была приписана недавней перепалке между ними. Дележ первого заработка Подмастерье производил степенно, без суеты, и, конечно, судя не только по своему настроению, имел полное право считать, что самочувствие сотрудницы явно не ухудшилось.

Прошло совсем немного времени, которого едва ли хватило бы на то, чтобы остыть после боевого крещения, как стук в дверь оповестил о прибытии нового посетителя. Через несколько секунд Мохтерион ввел в залу Иевосфея, редкого, но уважаемого клиента. Иевосфей был уже в летах, его семья отдыхала в деревне, и к Мохтериону его привела некоторая беззаботность, возникшая в связи с временной разлукой с женой, и вытекающая отсюда потребность, явно не выходящая за пределы наинасущнейших.

Подмастерье поведал ему в двух словах о загвоздке с Трифеной и предложил познакомить с Аколазией. Получив согласие, он направился к ней; надо было поторопить ее с наведением марафета, ибо с появлением Иевосфея можно было не беспокоиться о помехах, связанных с превышением предложения над спросом. Когда Подмастерье вошел к Аколазии, она была почти готова и впервые предстала перед ним в своем первозданном, не допускающем сокрытий, великолепии.

Удовольствие от созерцания ее тела было подпорчено невозможностью прикоснуться к нему. Вся сцена длилась несколько секунд, но если бы даже, чтобы запечатлеть ее образ, было отпущено в десять раз меньше времени, все равно в силу своей яркости он не многое потерял бы. Этих секунд хватило на то, чтобы у Мохтериона сжалось сердце от жалости к себе; ему мгновенно стало ясно, что впечатление от сокровища Аколазии переживет и его отношения с ней, и его молодость. Требуется ли большее доказательство бренности существования? По решительному выражению лица Аколазии было видно, что она не склонна мешкать и не станет томить мужчин ожиданием.

Мохтерион был возбужден; ведь именно к этим минутам он готовился почти весь день. Нечастые посещения Иевосфея ему хотелось отнести не за счет преклонного возраста - ему было за пятьдесят, - а за счет какой-то неведомой ему доблести. Это был исключительный случай, когда на расположение, испытываемое к человеку, не влияла частота его появлений в заведении, а значит, и степень его полезности. 

В немногословности Иевосфея, в его манере говорить доверительно и неторопливо, в его обхождении с женщинами, часто совершенно неотесанными и отталкивающими, хотя и ухитряющимися все же ценить, а значит, и замечать вовсе не заслуженное ими отношение, в его почти отеческом взгляде, нельзя было не увидеть человеческую доброту и не порадоваться ему, а потому свою особую благосклонность Подмастерье расценивал лишь как символическое отражение того, чего в действительности заслуживал Иевосфей.

Помимо того, что в обществе Иевосфея даже самые недалекие и низкопробные проститутки чувствовали какое-то возвышающее их в их же собственных глазах внимание к себе, о чем они говорили с понятной ему грустью, Подмастерье заметил, что побывавшие с ним женщины не очень охотно делились подробностями, - а ведь именно такие подробности составляли почти все содержание их разговоров между собой, и не только разговоров, но и всех их знаний, - как бы из страха утратить что-то из богатства, приобретенного с ним.

Мохтерион и на себе испытывал трудноразложимое на более мелкие составляющие умение Иевосфея ведомыми только ему средствами вселять в окружающих чувство уважения к себе и к делу, которым они занимались. Это редкое чувство равенства в мире, где все зижделось на неравенстве, не могло не приниматься как драгоценный дар, но именно поэтому, если бы Подмастерья спросили, хотел ли бы он получать его чаще и в большем объеме, он наверняка ответил бы отрицательно, и без промедления. Его не прельстила бы возможность получить безвозмездно то, за что судьбой было отказано расплатиться.


                VII


Аколазия поздоровалась с Иевосфеем, который привстал, увидев ее. Воспользовавшись этим, Подмастерье жестом пригласил его следовать за собой в соседнюю комнату, где спал Гвальдрин. В занавешенной комнате было довольно темно, впрочем, светлой ее вообще назвать было нельзя. Иевосфей посмотрел в сторону ребенка, и, хотя по его лицу можно было понять, что он не удовлетворится повисшим на языке у Мохтериона “Он не помешает”, ничего другого ему предложено не было, и, избегая дальнейших уточнений, Подмастерье поспешил оставить их одних. Усиливавшееся чувство неловкости от понимания неудобства встреч в таких условиях вело к осознанию необходимости кое-что изменить в них, но выход из положения и в этот раз не был найден.Гость провел в комнате не больше двадцати минут, и Подмастерье с чувством вины за неиспользованное полностью время спросил:

« - Вы недовольны? »

« - Нет, что вы!.. Жарко уж очень. »

« - Она у нас еще неопытная, но ... ничего, научится, нужда заставит. »

Так хотел было разрядить ситуацию Подмастерье, но сразу понял, что выбрал для оправданий неудачное время, не говоря уже о непростительном в данном случае словоблудии.

« - Мы могли бы подружиться, » - спокойно произнес Иевосфей. « - Жалко, что не удалось поговорить; ребенка могли разбудить. »

Помолчав, он добавил:

« - Деньги я оставил на столе. »

Мохтериону послышались в его голосе утешительные нотки, отчего его чувство вины только возросло. Он решил положить конец поползновениям своей сентиментальности, попытавшись представить в одной комнате с женщиной и ее спящим ребенком, который мог проснуться в самое неподходящее время, себя. Впрочем, в чужом доме ему и без ребенка было бы не очень уютно! Но стоила же чего-нибудь его развалюха, если привлекала немало страждущих, которых ни разу не предавал путеводитель; обнажать и обнажаться одновременно вне дома ему еще не приходилось, да и желания такого не возникало. А если все же пришлось бы?

Могла ли травма, нанесенная ребенку, быть настолько сильной, чтобы обезопасить его от многих других неизбежных и еще более подавляющих личность травм? А может, она высвободила бы в нем те силы, которым в ином случае суждено было медленно иссякать на протяжении всей жизни, ничем не обогащая эту последнюю? Да, если бы доктора Зигмунда поняли правильно, во дворцах бракосочетания молодоженам вместе с огрызками макулатуры вручали бы коробки с гримом, чтобы заботливые родители, - отцы для сыновей, а матери - для дочерей, - разыграли перед ними - отец перед сыном, а мать перед дочерью - любовные сцены с меняющимися масками.

Вот где был бы неиссякаемый источник творческой энергии для общества! И можно ли было после всего этого додуматься до признания помехой изнуренного прогулкой в самое жаркое время летнего дня ребенка? А все условности жития нашего! Непросвещенность, да и только. Бернвард, может, и не заметил бы спящего Гвальдрина, да и бодрствующего посадил себе на шею, поддерживая его обеими руками и ничем не обделяя при этом его мамочку; умудренный же Иевосфей, видимо, терзался тем, что навязанное ему соседство дисгармонировало с его душевным складом и возмущало своей непристойностью, да еще надо было пересилить себя и поддержать потерявших чувство приличия представителей молодого поколения.

И все же, ничуть не примирившись с великодушием Иевосфея, после его слов Подмастерье окончательно убедился, что допустил ошибку: все-таки следовало уложить ребенка в соседней комнате, или же перевести туда парочку. С этой неизбежностью придется смириться, хотя Мохтерион не припоминал среди своих знакомых ни одного такого сверхчувствительного человека, да и в будущем вряд ли можно было ожидать его появления. Уже на грани принятия решения о недопущении впредь сочленения существ разных поколений в пространстве, огражденном четырьмя стенами, Мохтерион почувствовал, что у него сердце сжалось при мысли, что он дозрел до него лишь после того, как по своей оплошности задел, быть может, единственного человека, из-за которого его следовало принять, и что это решение, вероятно, вовсе не повлияет на остальных, не допустивших бы примешивания к своей низменной энергии чуждой для нее и потусторонней для них щепетильности.

Так или иначе, к уже открывшемуся счету заработков был добавлен еще один кирпичик и предстояло готовиться к дальнейшим сражениям.


                VIII


В этот день посетителей, вроде бы, больше не намечалось, и в некоторой степени это было благом, ибо столь успешное начало вкупе с неизбежным волнением потребовало от участников немалой траты сил. И было бы недомыслием, вызванным неопытностью, думать, что их восстановлению лучше всего способствовал бы еще один клиент. А силы следовало беречь; ведь по замыслу Мохтериона, Аколазия должна была заработать столько, чтобы при всех расходах отложить значительную сумму на черный день, который не мог не настать. Когда Мохтерион зашел к ней вечером после завершения своих занятий, его настроение еще держалось на той планке, на которую оно было поднято первым удачным опытом обслуживания страждущего мужа. Тем не менее демонстрировать ей свое приподнятое настроение показалось ему неуместным.

Гвальдрин играл на кровати. Вокруг него и даже под ним были разбросаны старые журналы, нескольким из которых уже досталось так, что возвращать их на прежнее место не было смысла, валялись неизвестно откуда взявшиеся баночки, железные шары, старательно отвинченные со спинок кроватей пытливым юным естествоиспытателем, карты, карандаши и даже фрукты. Аколазия лежала на другой кровати, и Мохтерион не заметил, чтобы она была чем- то занята.“Не скучаете?” - начал он и, получив отрицательный ответ, который ему не хотелось относить за счет чистой любезности, спросил ее о впечатлениях рабочего дня.

Разговор, непосредственно касающийся их дела, вместе с распоряжениями на следующий день занял несколько минут, поскольку же ему не хотелось столь быстро покидать ее, а до первой заработанной сотни он не намеревался знакомиться с нею ближе, то есть пускаться в откровения и рассказы о себе, которые при всем нежелании очень скоро последовали бы, даже при слаборазвитом вкусе вынудив искать способ избегать их в дальнейшем, стало ясно, что спасать свое желание побыть с ней следовало каким-то другим, отвлеченным от бытовых мудрствований, путем. Считаясь со своей слабостью и уступая ей, нельзя было забывать об утилитарных соображениях и их согласовании с возвышенными порывами души; ведь тратить время попусту было просто самоубийством.

Воистину, лишнее, пусть и поверхностное, образование ей явно не помешало бы, и хотя они вряд ли бы смогли, даже в грубом приближении, сотрудничать столько времени, чтобы дотянуть до полного специального курса, грех было не замахнуться на преподание по крайней мере его фрагмента. Подмастерье никогда не отступался от мечты придать своему делу воспитательно-трудовой характер и мыслил свой дом хоть и не вполне соответствующим, но все же приближенным к убежищу, пригодному для учреждения подобного типа. 

Конечно, разнообразное применение железных кроватей вкупе со стоящими и висящими в комнате зеркалами от разобранных неведомо когда шкафов, и манипулирование детородными органами не могли бы быть заменены учебной партой, доской и пишущими принадлежностями, но ведь далеко не все учебные дисциплины нуждаются в этих последних в одинаковой степени! Подмастерье твердо придерживался правила подбора сотрудниц по признаку образованности и не мог пройти мимо подвернувшегося случая самому приложить руку к его воплощению в жизнь.


                IX


Убедившись в том, что мать с сыном вовсе не торопятся отойти ко сну, Мохтерион уже не мог сдержать себя.

« - Аколазия, я еще не сказал тебе, что я - бывший школьный учитель и, если порываюсь поучать даже тогда, когда в этом нет никакой надобности, меня можно простить. Я был рад убедиться, что ты в ладах с водой; ведь я всяких у себя повидал, и, как ни странно, чем порядочнее женщина, тем меньше следит она за чистотой тела. Наверно, у нас считают, что само обзаведение семьей несет в себе такую духовную чистоту, которую не запятнать никакой грязью недуховного происхождения. Но вот что обидно! Совсем недалеко от здешних мест, правда довольно давно, жили-были люди, создавшие такое общество, в котором отношение к женщинам, занимающимся профессиональной любовью, достигло такого уровня, которого не бывало ни в каком ином месте и ни в какое другое время. 

Ты, быть может, догадалась, что я имею в виду древних греков. Перикл почитал за честь бывать в обществе таких женщин, гетер, как их называли, а во время его правления на одной улице его родного города жило, быть может, больше гениев, чем иной народ, портящий воздух с незапамятных времен и вдобавок считающийся высококультурным, насчитывает за все свое существование. Совершенствование в таком, конечно же, богоугодном деле, как искусство любви, - так полагали наивные греки, - требует всяческой поддержки верхних слоев общества, поэтому женщины, достигшие в этом нелегком ремесле наибольших успехов, уважались и ценились очень высоко, и в прямом, и в переносном смысле. Они входили в историю своего народа прежде всего как выразительницы его духовного величия и богатства.

Национальное достояние - вот как бы их называли сегодня в некоторых странах, а что мы имеем в нашей? Несомненно, на отсутствие внимания жаловаться не приходится и нам, и со стороны частного сектора, и со стороны государственных служащих, как в форме и с оружием, так и без оных, но разве это можно сравнить с вниманием и почитанием со стороны первого человека в государстве и древнегреческой общественности? Уровень почитания сглаживается и выравнивается по мере сбрасывания одежд, а не по мере приобретения познаний и веса в обществе. Да что там говорить, разве отношение, о котором идет речь, может оцениваться только тем, что происходит между раздеванием и одеванием? Конечно, со средой и со временем нам не очень повезло, но не стоит унывать!

Древние греки - вечная благодарность им - учли, простаки, и то, что вместе с ними исчезнет весь их образ жизни, и позаботились о том, чтобы будущие поколения их соотечественников и другие народы, навсегда получившие от них наименование варварских, - ведь окрестивших их подобным образом уже нет на свете, а когда они жили, нужды в изменении подобной квалификации не было, да что там говорить, едва ли заблуждаются те, кто любые жившие после них народы также считает варварами по сравнению с ними, - хоть что-то унаследовали от их достижений. Они аккумулировали свои знания в единственно прочном материале, правда доступном немногим, - в мыслях.

Но не подумай, что им так уж легко давалось утверждение их жизнепонимания! Лучшие из лучших умов Древней Греции бились над тем, чтобы наиболее важные из их результатов стали достоянием живых людей, ибо любовь, - а я имею в виду именно эту область приложения их усилий, -удел живых и полнокровных. Но вот в чем задача: они знали, что необразованность и дикость многих народов, насаждавших ложную нравственность, не позволят им усвоить их учение непосредственно, в прямом смысле, и были вынуждены, особенно в более позднее время, маскировать свои прозрения в данной области, то есть, попросту говоря, советы, вытекающие из их опыта и необходимые для успешного проведения любовных операций, для самой Жизни - да простят мне их Боги осовременивание древних представлений, - и в соответствии с этим называли себя несколько иносказательно любителями мудрости, иначе - любомудрами.

Но это было лишь прикрытие, правда, не вводящее в заблуждение посвященных. На самом деле они мудрствовали о любви и ее превратностях, и ты очень скоро услышишь и сможешь оценить то, насколько они приблизились к истине и есть ли вообще возможность улучшить их результаты. Видишь ли, по всей вероятности, и среди их соотечественников попадались ограниченные люди, которые ложно пеклись о порядочности и противились публичному просвещению народа в этой области, желая оставить все на самотек. У многих из них могли быть корыстные цели, ведь и теперь существуют блюстители порядка, которые по долгу службы должны бороться с этим “злом” - невмешательством в любовные связи. Ничего лучшего, чем использование поддерживаемой обществом и милой сердцу темноты для своей выгоды, эти люди не могут себе представить, а поэтому они и должны противиться изменению положения вещей, что и делают с блеском.

Что ни говори, а на одного ищущего непредубежденного, обходящего отупляющие предрассудки просвещения, всегда найдется дюжина таких, которые не упустят случая воспользоваться богатейшими плодами невежества. И не в последнюю очередь поэтому древние греки были вынуждены утаивать свои истинные намерения. Но кроме этой, несомненно, были и другие причины. Я думаю, на их скрытность повлияло то обстоятельство, что они придавали своим соображениям форму поучения, тогда как большинство людей посвящают себя изучению чего бы то ни было только в том случае, если они ни на что другое, - более действенное, - неспособны, поскольку же характер учения требовал не ограничиваться только областью мысли, учителя потеряли бы своих учеников, если бы прямо направляли их на использование получаемых ими знаний, а следовательно, у них не было иного выхода, кроме создания иллюзии, что эти знания имеют намного более обширное поле применения, чем только любовное ремесло.

Но мы-то не должны поддаться на такую уловку. Для нас искусство любви не потеха, а источник существования, и нам не безразлично то, что мы можем потерять при растворении живого опыта любовного обслуживания в более общей области человеческой активности. » 


                X


Вытянувшись на кровати, спинка которой служила опорой Подмастерью, Аколазия почти не шевелилась, Гвальдрин перебрался к матери и, прижавшись к ней, лежал непривычно тихо. Мохтерион ни разу не почувствовал, что от его пленников исходит нечто подобное желанию прервать его и уверенно продолжал свою затянувшуюся речь, которая, по его расчету, должна была подготовить слушательницу к следующей, не менее длинной и утомительной.

« - Учти, что при всей своей важности и незаменимости первые наставники в любви не могли себе позволить слишком глубоко скрывать результат своих изысканий, так как еще не приученному к отвлеченному мышлению роду человеческому необходимо было приобрести кое-какие навыки, а для этого требовалось время. И при всем этом, надо по достоинству оценить величие первопроходцев, тех, кто призван был высказать нечто такое, чему суждено было остаться первым — и не только по счету — на все будущие времена и что не должно было претерпеть изменения ни при каком варьировании уровня просвещения. 

И что же ты думаешь? Они достигли этого и в качестве платы за подобное деяние получили вечную благодарность, не померкшую и спустя тысячелетия. Они зачали праздник мысли, для посвященных не отличимый от праздника любви, и кому как не тебе, жрице этой последней, не принять участия и в первом! Хотя ты еще не слышала того, что они намудрствовали и, таким образом, еще не получила их дара, поверь мне, они заслуживают нашего приветствия. Встань, пожалуйста; воздадим им должное, совершив обряд “Приветствия непосвященных”. Обстоятельства благоприятствуют нам, ибо одно из самых главных условий, обнаженность благодарящих, нами как-никак выполнено.

Помни, что поскольку мы хотим любой ценой приобщиться к эпохе, утраченной в своей полноте раз и навсегда, с тем багажом, которым нас наградила нынешняя, все, что мы проделаем, ничем иным, как самодурством, назвать нельзя, а то, чем казались бы мы древним грекам, лучше и не пытаться выразить. Мы встанем в середину комнаты на цыпочки, и, направив взор на противоположные верхние углы, прижмемся друг к другу сокровенными частями тела, выпрямим руки и соединим их в самой высокой из доступных нам точек. 

Когда мы почувствуем, — если это вообще произойдет, — что какой-то нерв, находящийся на спине, на ягодице или на пятках, приводит нас в возбуждение, а значит иные нервы наших тел будут тоже напряжены и превратят нас в сгусток желания, когда мы начнем томиться от позывов жизни и у нас не станет сил даже мечтать о большем блаженстве, тогда мы восславим Богов за то, что они с нами, и за то, что крупица их внимания не обошла нас, поблагодарим их за тех достойных мужей, которые, вдохновленные ими, выбивают неугасимые искорки из сырого материала, питающего наш разум. »

Ритуал был быстро выполнен посмеивающимися участниками; Аколазии было приятно изменить свое положение, Мохтерион же довольствовался первым, еще не слишком назойливым проявлением чувственности. После этого они заняли свои прежние места.

« - Что ты делаешь? »— спросил Гвальдрин у матери. Непонятно было, относится ли его вопрос к тому, что он видел, или к тому, что ожидал увидеть. Аколазия погладила его по головке.

« - Мама хочет сорвать звездочку с неба, » — ответил Мохтерион вместо нее.

« - А где звездочка? »

Мохтерион понял, что в любом случае какой-то вопрос должен будет остаться без ответа, и этот второй сочтен был вполне подходящим для того, чтобы оказаться последним. Ребенок не стал наставать на своем вопросе, что вызвало прилив сил у начинающего лектора.


                XI


« - Ты не устала? »— спросил Подмастерье, как бы приглашая слушательницу еще немного отдохнуть от навязанной темы. 

« - Мы ведь отдыхаем? » — улыбнулась Аколазия.

« - Извини, что я несколько задержался на введении... »

« - Но, насколько я понимаю, без него мы еще дольше задержались бы с прикосновением друг к другу! Кстати, я хотела спросить, в чем же выражается приветствие посвященных? »

« - Ах проказница, ты еще и смеешься надо мной? »

« - Нет, я спрашиваю вполне серьезно. Разве улыбка мешает серьезности? »

« -Никакого приветствия посвященных нет, ибо посвященным оно не требуется; они сразу набрасываются друг на друга, не успев оголить даже гениталии. Правда, если наличие половой близости считать обязательным условием посвященности, то очень скоро можно лишиться потребности в благодарении. Честно говоря, я так не считаю, хотя ясно, что возбуждение желания после околопостельных дрязг порой недостижимо и при соприкосновении тел, приветствующих друг друга более естественным способом, чем только что сотворенный нами, но в том-то и дело, что пресыщение, — как и удовлетворение, — враждебно жизни и является умерщвляющим и для посвященных и для непосвященных.

Ладно, пора приступать к основной части. Платная любовь, да простит нас Бог “природы”, означает плату с любовью, а не наоборот, как и мужчина — способность платить плюс любые другие способности; то есть, если не существует того, чем платить, платная любовь появиться на свет не может. Сомнений нет — любовь подчинена плате, или, выражаясь более научно, — она включена в плату. 

Роль проституции в деле зарождения и развития цивилизации изучена очень слабо, и, к сожалению, у меня нет времени более подробно останавливаться на этой проблеме, но совершенно ясно, что, если бы производство и производительность не стимулировались постоянно манящей возможностью заполучить желаемое, натуральный обмен сохранился бы повсеместно намного дольше. Обрати внимание на то, что натуральный обмен в любовном взаимоодолжении сохранился до сих пор, хотя и в виде аспекта, в виде части целого, и дополняется инородным веществом со стороны одного из соучастников.

Итак, деньги были обязаны своим появлением постоянно подгоняемому росту производства. Ну, а где они могут водиться? Конечно же, не в последнюю очередь в торговом городе, где есть что покупать и продавать. Философия и ее первая школа вовсе не случайно родились в торговом городе, там, где если что умели по- настоящему и чему были обязаны почти всем, — так это торговле! Связь философии с нашим ремеслом мне еще не раз придется пояснять на примерах, расшифровывая те древние, но вечно юные тексты-послания, к ознакомлению с которыми мы стремимся.

Именно из такого места происходил человек, учивший, что основным веществом, или — первовеществом, для проститутки является вода, которая служит всем средством утоления жажды, мытья и еще многого другого, ну а для любви она необходима и до и после, не говоря уже о ней самой, ведь и кровь, осуществляющая ее, и семя, являющееся целеполагающей причиной любви, замешены на воде. Следовательно, невозможно заниматься любовью без воды. Кто может оспорить это положение?! Вот какое простое соображение лежит в основе всей древней и новой, европейской, а значит, и мировой науки, вот исходный пункт борьбы за благоденствие всего человечества. Итак, тебе ясно, чему мы обязаны столь многим, лучше сказать — всем?..

Впрочем, я воздержусь от сквернословия, ибо слушать непристойности женщине не к лицу, хотя... разве не приятно иметь в себе начало всей мудрости и в таком удобном месте? По крайней мере, Боги рассудили правильно, когда, во-первых, разделили всю мудрость между полами и, во-вторых, — поместили основание, корень мудрости — как ему и полагается — ниже пояса одного пола и возвели здание мудрости — выше пояса другого; вот и получилось, что при всей близости разнополых существ тепло мудрости распределяется равномерно по всей поверхности соприкасающихся.

Как ни трудно начало, когда оно положено, ничто уже не может остановить поступательного движения вперед. Вчера, когда я забросал тебя заповедями, мне было трудно именно начать. Начинающие жертвуют собой, вынужденные изрекать банальности, но без них, без закладки фундамента, который по возведении здания не будет виден, его нельзя возвести. Построение даже роскошнейшего дворца не обходится без рытья котлована. Вне его остается то, что может играть в лучах света, нечто видимое и радующее глаз. Но если людская близорукость осекается на видимом, то какой смысл вопрошать о невидимом?


                XII


Конечно, торговля — признак жизни, но не меньшим, если не большим ее признаком служит неравномерное распределение, и, понимая это, а быть может и страдая от этого, кто-то должен был позаботиться о том, чтобы отразить названную неравномерность в возможностях тех, кто заключает договор. И вот, ученик и друг, бывший к тому же родственником основоположника, а значит — человек, пользующийся его доверием, вводит такие понятия, которые заслуженно были оценены потомками как опередившие современную ему эпоху на столетия. Ты извини, если учение второго по счету любомудра покажется вначале непонятным, — было бы наивно полагать, что нечто, способное пережить тысячелетия, можно освоить с ходу, — но, с помощью Богов, я постараюсь все прояснить. Итак, этот достойный человек поучал, что началом интересующего нас вопроса должно служить “бесконечно объемлющее ”.

Вспомним об учителе, которого, кстати, звали Фалес. Может ли вода быть использована без чего-то, для чего она предназначена и что не объемлет ее? Конечно же, нет! Об этом здесь и говорится, и ясно, что ученик подтвердил верность учителю, предложив нечто такое, что не мыслится без того, на что указывал учитель. Заметь, что вода находится в разных сосудах до и после использования, а во время использования ее объемлет нечто третье. Но, видишь ли, примерный ученик предвидел, что с развитием вкусов и науки, будут видоизменяться и совершенствоваться применяющиеся в подготовке к любовным утехам орудия, а поэтому, он даже вменял в обязанность человечеству нечто, называя его “бесконечно разнообразно объемлющим” или “бесконечно объемлющим”, и если бы он дожил до наших дней, когда рынки завалены презервативами и повсеместно распространены биде, которые на равных правах с укоренившимся названием можно было бы именовать анаксимандритами, что благозвучнее, но проигрышнее из-за бешеного ритма нынешней жизни, то, несомненно, возрадовался бы радению сородичей, далеко продвинувшихся вперед по сравнению с бараньей кишкой.

Кстати, уже в древности, когда был утерян ключ к пониманию отвлеченных размышлений, - без которого, кстати, вполне обходилось изрядное количество жителей и во времена процветания самого города Милета, где разворачивались описываемые события, природа “объемлющего ” была неясна, и последующие поколения облегчали себе жизнь тем, что помнили только “бесконечное” и признавали, стало быть, это последнее. Но даже при утрате “объемлющего ” мы все равно понимаем непонятого мудреца и верно воспринимаем его “бесконечное ”.Так что, какая-нибудь недалекая хозяйка, встречающая гостей, ну, скажем, не хлебом и солью, а теплой водичкой и медным тазиком, держит в своих руках основы всей цивилизации, и подумать только, ведь она, возможно, даже не владеет грамотой! Как ни порадоваться тому, что какие-то там ванны и прочие предметы, признаваемые удобствами, остаются только в мечтах многих людей, хотя и местные жители не обижены судьбой, ибо, поскольку подача воды часто прекращается, вынуждены пользоваться заготовленной впрок и с успехом пускают в ход ванны вместо тазов.


                XIII


По твоему лицу я вижу, что мне пора закругляться, но потерпи еще немножко! Нелегко вместить происходящее в самой светлой части мира на протяжении десятилетий в какие-то полчаса. Так вот, как принято после первого и второго подавать десерт, так и в незабываемом городе Милете появился человек, взявший на себя смелость подвести итоги великому начинанию своих сограждан. 

Видимо, предупреждая возможные возражения, а может, просто в ответ на недовольство сограждан, вызванное недостаточностью уже указанных начал для полноценного осуществления действия, он ввел еще одно понятие, символизирующее исход приложения предыдущих, а именно - чистый воздух, или воздух, как закрепилось это понятие в словоупотреблении поколений. Да, что бы ни претерпевало осязание и как бы ни располагало к активным действиям зрение, без веского одобрительного слова обоняния воз не сдвинется с места.

Так что, этот муж, - да будет прославлено имя его во веки веков, - возможно, и страдал из-за своего острого нюха, но к чести его нужно сказать, что это не помешало ему воздать должное одной из редких способностей человека, которая оказалась к тому же одним из наиболее верных способов проверки, когда все другие чувства человека бессильны предупредить его о нежелательности сближения, что порой разорительно и всегда действует деморализующе. Ведь ох как много злоупотребляющих темнотой, и это в наш-то век, век электричества! А закладка основ происходила тогда, когда свечи наверняка были не самым дешевым из производимых товаров. Вот и подошел к концу первый урок. Сейчас положено задавать вопросы, касающиеся преподанного. »


                XIV


« -То что ты рассказывал, действительно где-то написано? »

« - Видишь ли, первоисточники давно утеряны. До нас дошли по большей части бессвязные отрывки, и то, чем мы располагаем, - почти всегда с трудом поддается объяснению, так что приходится пробираться между двух огней: если учитывать только факты, то будешь иметь дело с каким-то наивным бормотаньем, если же признавать достоверным какое-либо из существующих толкований, то не отделаться от ощущения, что оно навязывается без полного на то основания. Вот и лезешь из кожи вон, чтобы самому, соразмерно собственным силам, дознаться всего. »

« - А много ли было таких мудрецов?- »

« - Увы, я не в силах перечислить даже наиболее известных среди них. Но, может, ты уже насытилась всей их мудростью? »

« - Нет, только захотелось узнать, долго ли ты будешь рассказывать о них. Вначале мне показалось, что ты будешь больше говорить о любви, а пока я еще ничего не услышала о ней, только о каких-то философах. »

« - Вот это верно! Чтоб ты знала, я больше тебя спешу подобраться к любви, но разве ее ухватить голыми руками? И не думай, что пустая голова способствует любви. Надо же чем-то ее заполнить! Но при желании можно закончить и сегодня, вернее, можно считать, что мы уже набрались всей мудрости... »

« - Не обижайся. Мне как раз было интересно, но вот только с непривычки немножко трудно уследить за всем... Боюсь, дальше будет еще труднее. »

« - Ничего, прекрасное много трудно, как ободряли друг друга в те далекие времена, ну, а сегодня я больше не буду тебя пытать. Разве ты не довольна сегодняшним днем? »

« - Да нет, почему же? Все в порядке. »

« - Ну ладно. Спокойной ночи. Не истязай себя допоздна. »

« - Спокойной ночи. »

   

                Глава 3


                I

Через несколько минут Подмастерье был уже в постели и пытался отогнать мысли о скорейшем обладании Аколазией. Естественность его желания оказалась недостаточным поводом для того, чтобы заглушить угрызения совести, ведь по договору, им же предложенному, он получал право на близость с ней не ранее, чем она заработает в его доме первую сотню. 

Затем, учитывая то, что причитающуюся ему долю за использование квартиры он хотел получать с ее клиентов наличными, а с нее рассудил брать не деньги, а то, за что ей их платили, после испытательного срока он предполагал согласовывать свои душевные порывы со своими же естественными потребностями, ибо в случае опережения первых вторыми, пришлось бы поломать голову над созданием дополнительной формы расчетов с ней. А пока свою прыть надлежало пресекать любыми доступными способами.

Правда, хоть и немногое, но все-таки кое-что из того, что не было высосано из пальца, он мог противопоставить себе. Деваться было некуда; впервые увидев ее нагой, когда она приводила себя в порядок после первого сеанса, он не сдержался и коснулся ее — нежность ее кожи сразу возбудила его, и он не замедлил наказать себя за эту вольность, оценив ее в треть суммы, которая должна была взиматься за близость с ней. Но зато, когда вечером он битых два часа стоял над ее кроватью и мог без спешки наслаждаться ничем не прикрытыми прелестями  Аколазии, его ни разу не побеспокоила мысль о предосудительности бесплатного зрелища. 

Тем не менее самоштрафование оказало ему дурную услугу, потому что на следующий день, когда они находились одни в зале и ожидали посетителей (Гвальдрин к этому времени уже спал после очередной изнурительной прогулки), Мохтерион не выдержал, и нечаянное касание ее тела переросло в ничем не стесняемые ласки — и всего несколько минут потребовалось ему для того, чтобы не оставить на ее теле почти ни одного местечка, которого не коснулись бы его губы или ладони. 

Но внутренняя цензура быстро напомнила о себе, когда он на секунду задумался над тем, во сколько следовало бы оценить его несдержанность, и оказалось, что даже по самым скромным подсчетам в случае ее сиюминутного ухода от него он останется ее должником. Это помогло ему сделать над собой усилие и привстать с широкой раскладушки, на которой они очутились неизвестно когда и как. 

В очередной раз, с еще большим, чем прежде, ожесточением он дал себе слово не поддаваться соблазну до положенного времени, ибо, в конце концов, ему это недешево стоило, но также в очередной, хотя и в последний, раз нарушил его в тот же самый день, когда после довольно успешного трудового дня в темноте попытался обнять ее по пути в туалет, куда она сопровождала ребенка.  Аколазия чуть отклонилась, оттеснив ребенка в сторону, и он лбом задел край рояля. 

Последовавший жалобный плач Гвальдрина не мог не опечалить человека и с более черствым сердцем, чем у Подмастерья, и он, пожалев о своей слабохарактерности, принял случившееся как наказание, ниспосланное ему Богами. К счастью, ушиб оказался не очень болезненным, и ребенок вскоре перестал плакать. В конце концов он решил прекратить самоистязания, ведь можно заплатить ей, пользуясь своей многоопытностью в хитроумных подсчетах; если ему так уж жалко расставаться с наличными, он возвратит их в считанные дни; тем не менее было что то непоколебимое в его решимости не касаться ее, — конечно, теперь уже не в прямом смысле, — до тех пор, пока она не получит с его стороны реальную помощь.

Сверх этого он побаивался, что сближение с ней ослабит его настойчивость в достижении цели и способность выносить трудности, что в конечном счете для нее свело бы их знакомство до рядового случая. Этого же следовало избегать всеми силами, ибо тяжесть ее положения была видна невооруженным глазом, а пустить ее снова по миру фактически без борьбы было выходом не только малоприятным, но и недостаточным для поддержания той минимальной степени гордости, ниже которой как осуществление решений, так и их принятие становятся обузой. Пока же все мысли были направлены на то, чтобы сосредоточиться на достижении заветного рубежа, после чего ее самоутверждение из области возможного перешло бы в область действительного.

                II

Подмастерье уже завершил свои занятия, запланированные на первую половину дня, когда  Аколазия только-только встала. Вторая ночь, проведенная в еще не полностью обжитом доме, явно пошла ей на пользу: она выглядела бодрой и, после занявшего немного времени завтрака, быстро собралась с сыном на прогулку. Вслед за ними вышел и Подмастерье, так же как и они, обедающий в городе чаще, чем дома, что, по принятым в данной местности критериям, причисляло его к отбросам общества даже при отсутствии других мыслимых и немыслимых недостатков. 

Ему предстояло продолжить обзванивание знакомых, которые еще не были оповещены о “новом товаре”, подогреваемая время от времени заинтересованность которых, и как казалось ему всякий очередной раз,  особенно сейчас,  совпадала с его кровными интересами. К счастью, задачи, возникавшие перед ним в подобных случаях, в большинстве своем не были непосильными, причиной чего был, естественно, не только он сам, но и данные предлагаемых девиц, причина же причин состояла в суровой в своем постоянстве пустоте жизни потребителей, большинство из которых, даже окажись они в чужой для них среде, воистину считались бы благонравными. Южное солнце способствовало бы этому, даже если бы их мозг был занят высокими материями.

Распространение Подмастерьем информации оказалось настолько успешным, что оставалось дозвониться еще всего до двух-трех знакомых, чтобы считать исчерпанными все возможности в трудном и почетном занятии вербовки клиентов с помощью телефона. С частью оставшихся неуведомленными знакомых он надеялся связаться через тех, кто уже побывал у него дома, те же, кто предпочитал пребывать вне непосредственной досягаемости Мохтериона, по прошествии некоторого времени должны были сами дать о себе знать. Ввиду тяжести положения он тешил себя надеждой, что старые знакомые повлекут за собой новых клиентов, но пределом мечты было закрепить с полдюжины молодцов, которые выстроились бы в ряд “постоянников”.

Непрерывному притоку новобранцев препятствовали и небольшой круг знакомых, и вынужденная осторожность. Мысли Подмастерья кружились вокруг нежелательности, несмотря на проигрышность, увеличения количества новых клиентов, ибо общение с незнакомыми людьми увеличивало бы настороженность и напряжение, и какой бы длинный ряд “нормальных” людей ни выстроился, с каждым очередным возрастала вероятность столкновения с каким-нибудь недоноском, который мог провалить все дело. 

Несмотря на все усилия, страх неотступно сопровождал испытателя и без стеснения сожительствовал даже с весьма отличными от него чувствами и мыслями. Но выбирать было особенно не из чего, и это обстоятельство оборачивалось тем небольшим преимуществом, которое заключалось в сохранении сил и избегании излишних умственных усилий, направленных на то, чтобы не ошибиться роковым образом.

Во время прогулки Мохтериону удалось переключиться на другое. Он увлекся идеей сравнения попадающихся ему на пути женщин с  Аколазией. Сравнение с ней нескольких первых привело к ее бесспорному превосходству, и вызвало легкое, хотя и не более, чувство удовольствия. Очень скоро он понял, что первоначальное ощущение лавинообразно усиливается и наполняет его никак и ничем не контролируемым счастьем. К этому надо было привыкнуть. В какой-то момент он даже искренне пожалел о том, что потерял весь вчерашний день, не додумавшись до этого раньше. 

Может, очень скоро острота переживания притупится, может, ее начнут подтачивать угрызения совести, вызванные отождествлением живого человека с вещью, ибо подобный восторг можно было испытать только от сознания, что обладаешь красивой вещью, которой нет у других, но само переживание несло в себе свое оправдание благодаря тому, что, будучи обреченным на запоминание, оно сверх того сближало Мохтериона и  Аколазию на том уровне, на котором их единство оставляло место для простых человеческих чувств, не было связано с утяжелением долга и строгим соблюдением естественных или надуманных правил.

                III

На этот раз Подмастерье рассчитал свое время не точно и подходил к дому весь взмокший от быстрой ходьбы. Еще издали он увидел какие-то фигуры около подъезда и, подойдя ближе, был рад увидеть знакомого, некоего Доика, который привел с собой человека, явно охваченного общим для всех посещающих его интересом. Выяснилось, что Доик ограничился на сегодня миссией проводника для своего сослуживца Валака и что сам он сегодня не в настроении,  единственным источником которого служил предварительный осмотр предмета, предназначенного для будущего удовольствия  а без соответствующего настроя заниматься этим нет смысла. К счастью, Аколазия еще не приходила, вернее пришла раньше и, оказавшись перед запертой дверью, предпочла сделать круг вокруг дома, чтобы не дожидаться хозяина.

Ожидающий Аколазию Доик, тучный добряк, стремившийся к тому, чтобы заслужить благодарность сразу целого коллектива людей, как и другие знакомые из “первого”, более близкого Подмастерью, круга, имел высшее образование, которое, чем выше ценилось оно в тех краях, тем снисходительнее сносилось из-за почти повсеместно простирающегося и все пронизывающего крайне низкого уровня, и тем не менее будучи дипломированным юристом, Доик при наличии хотя бы малейшей заинтересованности в результатах занятий своим предметом, без труда мог бы исполнять свои профессиональные обязанности, если бы был ветврачом, не говоря уже о том, что его университетское образование обеспечивало ему точную оценку достоинств того или иного животного, непосредственно не дотрагиваясь до него, особенно, если оно было съедобным. 

Так или иначе, в свои неполные четыре десятка лет, обладая дюжиной дееспособных друзей, цветущим здоровьем и беспредельными интересами, никогда не поднимавшимися выше пояса, и не потому, что туда нечему было подняться, а потому, что в поясе был на редкость объемистым, а поэтому и не в меру вместительным, любящий поговорить по душам и умеющий это делать, Доик не мог не быть желанным гостем, несмотря на свою первую и единственную заповедь: получать сполна за то, за что платит,  что при по
вальной вороватости, объединяющей представителей всех возрастов, полов и профессий местного региона, требовало невероятной выдержки и неподдельного мужества; осуществление этой заповеди не раз приводило Мохтериона к безрадостным раздумьям о мрачной пестроте жизни.

                IV

Пришедший вместе с Доиком мужчина, представленный как Валак Баанович, был старше него по меньшей мере на десять лет и, как узнал Подмастерье от Доика, занимал довольно высокую должность. Он попал к нему в дом по стечению обстоятельств, в главном из которых  отсутствии в городе семьи,  не был повинен ни хозяин дома, ни Доик. Гость держался просто и скромно, и было жаль, что он вряд ли станет постоянным клиентом; чувствовалось, что он прибегает к услугам внебрачного характера в исключительных случаях. А после того, как Доик на следующий день обронил в разговоре, что Валак Баанович поблагодарил его, присовокупив: “Если бы ты знал, какой груз я сбросил с плеч с твоей помощью”,  погасла последняя надежда на его заполучение, ибо ко времени образования следующего груза он, вероятно, уже будет окружен домашней теплотой, способной рассасывать этот груз на самой ранней стадии накопления.

Когда после того, как Аколазия обслужила господина Валака, Мохтерион спросил ее о том, как прошла встреча, и получил краткий ответ, он дал себе слово, что, если они будут в будущем работать вместе, попросит ее про таких посетителей говорить так, чтобы само их упоминание делало излишним на самом деле не лишнее пожелание, даже молитву, обращенную к Богам, о ниспослании им побольше таких, как Валак Баанович, тем более что частота появления от них не зависела. Для осуществления задуманного достаточно было бы просто отмерить: “Хороший мужик”.

Доик обещал зайти на следующий день и привести еще одного человека, после чего потерял остроту вопрос, когда он соизволит почтить дом своим присутствием, так как безрассудно было ожидать большего там, где в действительности еще не было как следует усвоено то, что уже было в наличии сверх всяких ожиданий. Когда Подмастерье на мгновение усомнился было в том, не перехваливает ли он уже успевшего покинуть дом гостя, вместе с ожиданием Аколазии и далеко не спешными действиями поставленного им клиента уместившегося в полчаса, то тотчас же успокоил свою не в меру хрупкую щепетильность тем, что немногословность и быстрота действий при неприхотливости человека являются столь желанными и редкими, как в отдельности, так и в совокупности, что можно со спокойной совестью петь обладающему этими качествами дифирамбы.

                V

Чтобы поддержать надежды на лучшее, достаточно было уже происшедшего за день, но чтобы стимулировать мечты нужно было продолжение, которого не последовало. Вечером, собираясь зайти к  Аколазии, Подмастерье готовил себя к тому, что придется утешать ее по поводу неполной загруженности и простоя, и поддерживать ее бойцовские качества, но после первых же слов, направленных на достижение этой цели, понял, что между ее мечтами и действительностью пока еще нет той разницы, которая действовала бы на настроение угнетающе.

Разговор перешел на аппетит маленького Гвальдрина, который, по словам матери, давно уже ел не меньше взрослого, чему Подмастерье не поверил, как и тому, что пирожных и мороженого он потреблял больше, чем многие его сверстники и их родители вместе взятые.

Опережая события,  Аколазия, по совету Подмастерья, удостоверилась в существовании рекомендованной ей сберегательной кассы, куда, по замыслу и настоятельному совету Подмастерья, она должна была вносить часть своих заработков, что, кроме всех прочих преимуществ, избавляло ее от неудобства оставлять деньги дома или таскать их с собой, не говоря уже об опрометчивом невнимании к будущему, судьба которого решалась в настоящем. Подмастерье был рад этому сообщению, ибо аналогичные советы, данные не одной и не двум баловницам судьбы, зарабатывающим схожим образом, натыкались на их возражения, что подобное может советовать лишь очень недалекий и непрактичный человек, с чем в конце концов Подмастерье соглашался, но не потому, что его убеждали их доводы, а потому, что их жизнь, самой своей неустроенностью и неустойчивостью питающая их занятия, не вмещала в себя ни малейшего признака, хоть смутно напоминающего о возможности иной жизни, поэтому он и прекращал донимать их своими железными аргументами.

Но не только то, что к его совету прислушались, обрадовало Мохтериона. Аколазия проявила чуткость в вопросе, который на протяжении всех лет его общения с подгуливающими, оставался вне пределов их чувствительности. В той части города, где жил Подмастерье, а она была застроена еще тогда, когда лазанье на деревья не считалось среди людей редким преимуществом единиц, хотя и почиталось весьма высоко, когда не было мусоропровода, и, чтобы не участвовать в ежедневной, правда, нередко прерываемой по непонятным населению причинам, церемонии выбрасывания мусора в подъезжающий мусоровоз вместе с соседями, — которых давно уже заменившее колокольный звон резкое металлическое постукивание мусорщика заставало, как правило, в неприглядном виде, обычно в домашней одежде, (а в местах, где происходит описываемое действие, никогда не существовало правила выглядеть дома лучше, чем за его пределами), что при всех своих недостатках способствовало более тесному сближению и взаимопониманию между ними, а значит, и между людьми в целом, — Подмастерье выносил тщательно завернутый в газету мусор и бросал его в уличные урны. 

И  Аколазия, внемля его просьбе, и даже не пройдя курса в той академии жизни, единственно которая могла вывести на такое решение, аккуратно выполняла просьбу хозяина. Для реагирования на чуть большее послушание с ее стороны у Подмастерья, быть может, и не хватило бы чувствительности, но такая мелочь не могла остаться без внимания и он, ничуть не преувеличивая, осознавал, что она не могла сделать большего, чтобы расположить его к себе, да ничего большего и не требовалось, а ведь на ее полноценную подготовку времени не было и ее услужливость можно было бы умалить разве что ее почти безвыходным положением.

                VI

« — Ты готова к продолжению занятий в нашем ночном филиале университета? » — спросил Подмастерье, когда стало ясно, что материал для обмена насущной информацией исчерпан.
 « — Я готова, но разве древним грекам осталось еще что-либо добавить к тому, чему они учили? »
 « — Неплохо,  Аколазия! Вопрос настолько существенный, что я вынужден проглотить сквозящую в нем иронию. Видишь ли, в некотором смысле ты права, — им нечего было добавлять к уже сказанному. Но ведь существовали и другие пути проникновения в суть дела, а значит не только непосредственными советами можно было повышать уровень проституции, но, скажем, можно было влиять на среду, и, таким образом, открывалось очень широкое поле деятельности. »
 « — Получу ли я если не диплом, то хотя бы свидетельство, что я прослушала лекции? »
 « — Не ожидал, что ты так играючи впишешься в план занятий! »
 « — Ну как же не постараться, глядя на твои усилия » — сказала Аколазия без прежнего задора и без улыбки.
 « — Мы должны исходить из того, что твой день включает и физическую работу, и умственную, то есть одно лишь удостоверение о духовном образовании дало бы твоим благожелателям лишь одностороннее представление о твоих стараниях. Разве меньше сил ты вкладываешь в работу? Или уделяешь работе меньше времени, чем учебе? Правда, хоть одно тут может служить утешением: и учишься, и работаешь, и отдыхаешь ты в основном в постели, но это совершенно не уменьшает твоих заслуг. 

И не твоя вина в том,  хотя этому можно бы и порадоваться,  что о дипломе ты вспомнила, а о трудовой книжке  нет. Впрочем, в обоих случаях, при желании иметь как диплом, так и трудовую книжку, мы натолкнулись бы на непреодолимые препятствия. Но не буду больше тянуть с ответом! Диплома у тебя не будет. Но не огорчайся! У тебя будет то, чего нет у подавляющего большинства тех, кто имеет и дипломы, и трудовые книжки; да ведь мы недавно говорили об этом: сберегательная книжка  всем делам венец. Пусть она и будет средоточием твоих образовательных и трудовых усилий. »
« — Ладно, ты разогрел меня для начала, но учти, что пока я не чувствую надобности не то что в сберегательной кассе, но и в карманах. »
« — Чувства изменчивы. Впрочем, они могут меняться и к худшему, и уж лучше не чувствовать деньги из-за их малочисленности, чем расчувствоваться от их полного отсутствия. »

                VII

Мохтерион на минуту замолк; по тому, как он задумался, можно было предположить, что ему приходится принимать нелегкое решение. Очень скоро Аколазии стало ясно, что увлеченность полностью испарилась из его тона. В довершение ко всему он говорил медленнее и с такой неуверенностью, с какой Аколазия еще не сталкивалась.
 
« — Я подумал, что с педагогической точки зрения действительно было бы опрометчиво пичкать тебя каждый вечер философией. Лучше ее подавать вперемежку с более легкой пищей. Правда, без потерь не обойтись, и столь лелеемый мной теоретический уровень излагаемого материала при ведении нефилософских бесед пострадает в первую очередь, но иного выхода я не вижу, и ради философии придется немножко пожертвовать ею самой. Сегодня нам лучше поговорить на общеобразовательную тему  о смысле и месте проституции в нашем обществе.

Исторические факты могут, конечно, и мешать, но, если относиться к ним пристрастно, то не составит труда вычитать из них то из привносимого в них нами, что явно не сообразуется с тем их содержанием, влиять на которое в каком-либо направлении мы не в силах. Нетерпимое и безрадостное отношение к проституции в нашей стране имеет свои глубокие корни в возможностях населяющих ее народов, в уровне и особенно в качестве их образования. Конечно, чтобы понять это, надо изнутри рассмотреть враждебную нам точку зрения и проанализировать хотя бы одно соображение на этот счет наилучшего выразителя духа этого общества  его создателя.

Древнегреческое представление о проститутках-подругах не могло продержаться слишком долго, ибо тому уникальному сплаву духовного и материального изобилия, наряду с совершенно недосягаемой высотой свободы, окрыляющей ее носителей, который так и остался неповторимым, было отмерено не много времени, и чудо, что он вообще имел когда-то место.

Древние римляне решали другие задачи, имели иное образование, а их понимание свободы, которое сильно отличалось от древнегреческого тем, что, если для древних греков свобода была сугубо личностной, неделимой от человека, необходимым условием самоутверждения с помощью напряжения и высвобождения собственных сил, то для римлян она стала безличностной, дробимой на принуждение и зависимость многих от небольшого числа людей, необходимым условием самоутверждения через подчинение и управление чужими силами. 

Нечего и говорить, что от поддерживаемого и почитаемого в Афинах искусства любви, позволяющего большинству населения соучаствовать в создании неповторимого творческого акта, сотканного из живых человеческих чувств и душевных волнений, в Риме уцелело пущенное на самотек подпачканное ремесло, не несущее в себе никакой тайны, доступное каждому, как потребителю, которому нет дела до механизма, частью которого он на время оказался. Характерно и возникшее и пущенное в ход в Риме понятие, аналогичного которому не было в Древней Греции: меретрикула  так именовалась не просто проститутка, для которой имелось еще и другое название  простибула, но жалкая, убогая проститутка. 

Несомненно, сперва надо было довести проституток до такого состояния, а затем уже облегчать себе вкладывание в них такого смысла, чтобы наконец прийти к подобному понятию. Но, существуя в нашем обществе, особенно не поплачешься по поводу судьбы проституции в Древнем Риме, ибо мы находимся от Рима еще дальше, чем этот последний оказался при своем извращении понимания проституции от Древней Греции.

                VIII

Что же предшествовало нашему огрубению и как оно могло состояться?
Да, вначале неплохо было бы удостовериться в том, что все было заквашено на невежестве, причем, как ни удивительно, подсовываемом в виде просвещения. Плакались, к примеру, по поводу того, что широкому развитию проституции в Древнем Риме и в Древней Греции способствовали необычайная развращенность правящих классов, нищета закабаленных трудящихся масс и повсеместное распространение рабства. Могло ли такое быть на самом деле?

Во-первых, надеюсь, ты и без моей помощи заметишь, что отождествление состояний проституции в Древней Греции и Древнем Риме основано на незнании элементарнейших фактов. Но и с осмыслением приведенных дело обстоит не лучше. Может ли развращенность правящих быть необычайной, если свой разврат им все-таки приходилось совмещать с правлением? Если развращенностью и отличались поголовно все правители, то по меньшей мере она не могла быть необычайной.

Далее, даже по самому грубому и примитивному определению, бытовавшему у нас и сохранившемуся по сей день в первозданной чистоте, под проституцией пони мается “предоставление своего тела за деньги лицам, ищущим удовлетворения полового влечения”. Если рабы в состоянии были платить рабыням за предоставление им возможности удовлетворять свою похоть и делали это частенько (ведь проституция была широко развита), то, сравнивая их возможности с возможностями и особенно потребностями наиболее свободных и наиболее счастливых обитателей нашей родной и широкой страны, где соленый огурчик и бутылка самогона вытравляют не только похотливость, но и более скромное желаньице продолжения рода, единственное, что остается сделать, так это воскликнуть: “Да здравствует рабство!”

Чтобы не допустить этого, придется все же отбросить предположение об активности рабов, способствовавших процветанию проституции. Но от этого вряд ли станет легче. Могла ли быть нужда в том, чтобы правители расплачивались с рабынями? Да и много ли правителей было тогда на свете?
О нищете следует сказать особо. Если что и мешает распространению проституции, так это, бесспорно, нищета. Как нельзя вместить реку в помойную яму, так нельзя и промышлять проституцией в нищете. В условиях воинствующей нищеты, в которых рождалось наше государство, и такого же невежества, крепко-накрепко прибравшего к рукам всю сеть воспитательных и образовательных учреждений, выгоднее было выработать условный язык, чем называть вещи своими именами. 

Искусство  это роскошь, и искусство любви не является исключением из правил. Но до роскоши ли было! Проституция была объявлена злом, а нищета под соусом равноправия и блага народного канонизирована как величайшее достижение человечества. Очень скоро начали трепаться, что страна является единственной в мире, да к тому же единственной на протяжении всей истории, где проституция якобы окончательно ликвидирована и где полностью уничтожены причины и корни, питающие ее. 

Но увековечивать беспросветную нищету для всех без разбора противоестественно, а поэтому, и не только поэтому, невозможно. И торжественные заверения, что в стране победившего социализма проституция не может иметь места, как бы убедительно ни звучали они в свое время, обречены были на гниение, ибо победа с течением времени лишается смысла и превращается в разновидность поражения.

Бесспорно, там, где проституции действительно нет или она притесняется, нищета властвует безраздельно. Можно сказать и иначе: ослабление проституции является одним из первых и достовернейших признаков кризиса, или даже разложения общества. К примеру, Австрия, которая первая в Европе отличилась введением специальных тюрем для проституток, так же первой была развалена как Империя и вытеснена из рядов передовых европейских государств некоторое время спустя.

Переоценка коснулась не только единичных явлений современной жизни. Светлые средние века, когда почти во всех городах и городках существовали частные, муниципальные и государственные дома терпимости, были названы темными. И подумать только, в этом темном средневековье для домов терпимости существовали специальные уставы, утвержденные магистратами и включавшие детальный перечень условий содержания проституток, — обрати внимание, детальные! — их прав и обязанностей, равно как и содержателей домов терпимости. 

Не покажется ли тебе странным то, что теперь, много веков спустя, когда мы находимся ближе к солнцу и как-никак просвещены по последнему слову техники, когда давно уже нет в живых отчеканившего понятие “научно-технической революции”, мы вынуждены пробираться ощупью сквозь дебри в полнейшем мраке и при дичайшем притеснении. Вот это прогресс! А если бы ты видела, какой была печатная продукция в средние века, да и не только она, то ты, и не будучи зрячей, безошибочно различила бы светотени осязанием. 

Могу поделиться с тобой впечатлениями, полученными от рассмотрения средневековых книг; после них я не задавался больше вопросом о том, почему тогда не было музеев, — в них не было никакой надобности! Что произошло далее, вернее, почему это произошло, я не знаю — то ли людей стало больше, то ли вещей — меньше, да только ясно, что музеи — это места скопления вещей, которыми раньше обладали лично, а теперь глазеют на них совместно. Демократично, ничего не скажешь!

Охаиванию подверглась у нас и церковь, которая со дня возникновения по мере сил старалась облегчить бремя человека на земле. Ее усилия были истолкованы весьма оригинально, хлестнув тем, что она, дескать, стремилась сделать проституцию доступной. Об этом и говорить не стоит!
А теперь мы, я полагаю, готовы вкусить мудрости из первоисточника.

                IX

Я разберу одно мнение основателя и вождя государства, гражданами которого мы имеем честь являться, которое не заслуживает, как мне кажется, чтобы его величали мыслью. Конечно, сам вождь, в силу того что он добился-таки своего, пронеся свою цель через всю жизнь, достоин почтительного отношения, но такое отношение вполне уживается — и даже оживляется — с критическим подходом к некоторым частностям, отстаиваемым им, тем более что одна из них вовсе не является таковой для нас, и отстаивание нашей позиции имеет решающее значение для продолжения нашего дела с чистой и спокойной совестью.

Ильич как-то присоветовал: “Важно вернуть проститутку к продуктивной работе, включить ее в социальное хозяйство”. Советы вождя были равноценны приказам, и, когда позволили обстоятельства, додумались до планомерной борьбы с проституцией, хотя в борьбе-то, по правде говоря, никакой надобности не было. Какими же были меры? 

Их было целое множество. И организация производственных артелей для безработных женщин, и направление их на заводы, и повышение квалификации трудящихся женщин, и недопущение увольнения по сокращению штатов одиноких, беременных и женщин с малолетними детьми, и организация общежитий для бесприютных женщин, для приезжих из провинции в крупные центры в поисках работы, и массовая разъяснительная работа о вреде проституции. Само собой разумеется, что все меры принимались при активнейшем участии общественных организаций.

Но вернемся к соображению вождя. Из него явствует, что он пекся о недопустимости непродуктивной работы проститутки, стало быть, какую-то, пусть неприемлемую с его точки зрения, разновидность работы он все же признавал за ней. А сверх этого его печалил факт невключенности проститутки в социальное хозяйство. Надо постоянно помнить, что к моменту этого высказывания он был государственным деятелем и его основные интересы сосредоточивались на благе государства, то есть не в последнюю очередь на благе составляющих его людей.

К его чести следует сказать, что ему удалось избежать крайностей, ибо духу того времени не противоречило бы ни требование сохранить проститутке ее статус в свободное от продуктивного труда время, одновременно настаивая на полной отдаче в обеих разновидностях работы, ни желание, каким бы бредовым оно ни было, физически уничтожить проституток. Правда, были отдельные случаи и того, и другого, но ядро политики по отношению к проституткам заключалось в ином.

Чтобы продвинуться дальше, следует подробнее осветить основные понятия, используемые и подразумеваемые вождем в своем изречении. Было бы непростительной ошибкой для экономиста считать, что продуктивной может быть лишь работа, непосредственно связанная с производством продукции. Без людей, добывающих сырье, обеспечивающих его доставку, создающих и совершенствующих технологию производства, обеспечивающих условия труда, сбыт и должное потребление продукции, само производство исчезло бы или же вовсе не возникло. Все эти люди непосредственно ничего не производят, но без них ни о какой продуктивной работе не было бы речи. 

Допустим, что все они работают продуктивно. Имеет ли значение для всех работающих то, ради чего они работают? Я имею в виду цель работы. Ясно, что она имеет довольно много составляющих, большая или меньшая значимость каждой из которых соответственно влияет на цель и в конечном счете на качество и количество продукции. В этом отношении, скажем, желание поддержать благосостояние семьи постоянно влияет на необходимость работать с полной отдачей (я сейчас не рассматриваю такие страны или такие периоды в существовании почти любой страны, когда средства к существованию и все остальные радости жизни добываются способами, не имеющими ничего общего с трудом, о котором идет речь). 

Но, во-первых, не у всех есть семьи, а работать желательно было бы всем; во-вторых, работающие семейные люди могут чувствовать лишения в самых различных областях, и если им не давать возможности избавляться от них в желаемом для них направлении, то в первую очередь страдать от этого будет тот самый продуктивный труд, без которого не может существовать ни одно государство и общество.

Да, без производительного труда с места не сдвинешься. Но без всего того, что способствует ему, что поддерживает его, пусть даже вынуждает его, у него не будет не только будущего, но и настоящего. И вот тут проституция может оказать, да и почти всегда оказывала, людям неоценимую помощь. Она укрепляет предоставляющуюся возможность работать, чтобы зарабатывать. Для функционирования института проституции нужна трата жизненных сил, а чтобы их восстанавливать или взращивать, требуются подлинные усилия, как правило многих, для одного. 

Вот этот-то момент совершенно выпал из поля зрения вождя, а потому не удивительно, что он непомерно сузил понятие социального хозяйства, которое включает в себя не только людей, производящих вещи, и сами вещи, но и много других людей и иных вещей. Близорукость вождей оборачивается долготерпением масс, вождями которых они являются, но это лишь неизбежное звено, следующее за косностью, невежеством и тунеядством масс, которые выковывают подобную близорукость. Отсюда и полнейшая нелепость массового разъяснения, как будто имеет какой-нибудь смысл массовое пищеварение или массовое совокупление.

После всего сказанного можно заключить, что возвращение проститутки к продуктивной работе и ее включение в социальное хозяйство в смысле, подразумеваемом вождем, подорвет продуктивную работу и может разрушить социальное хозяйство, то есть иметь прямо противоположный замышляемому эффект.

                X

Ты не очень утомилась? » — спросил Аколазию после паузы Подмастерье, как бы намекая, что очередная лекция подошла к концу.
« — Нет, но все это для меня чересчур серьезно. Такие вещи не усваиваются без иронии, а ее на этот раз почти не было. »
 « — Ты права. Это замечание я учту на будущее. Ну, а было ли что-нибудь интересное в городе? »
 « — Ничего особенного. Я познакомилась с одним человеком. Он был на машине и улыбнулся мне, когда я с Гвальдрином стояла у перехода. Потом выяснилось, что он нас заприметил еще раньше, а у следующего перехода мы уже оказались в его машине. Он покатал нас по набережной. Гвальдрину надарил сластей и был очень вежлив со мной. »
 « — Надеюсь, ты не позволила подвезти вас до дома? »
 « — Нет, мы попрощались около бара, где Гвальдрин разделался с третьей порцией мороженого за день. »
 « — А вы не договаривались о встрече? »
 « — Да, я обещала встретиться с ним послезавтра. »
 « — День встречи предложил он? »
« — Да. »
 « — Поразительная терпеливость для местного кадра. Он не пытался узнать подноготную о ребенке? »
 « — Нет. Кроме того, я ему сказала, что мы придем вместе. »
 « — И он никак не прореагировал? »
 « — Нет, я не заметила. »
« — Вот здорово! Это тот случай, когда не огорчает новость о существовании человека, не уступающего тебе ни в чем, и даже превосходящего. Впрочем, ты должна быть поосторожней. »
« — Он мне подарил духи. »
« — Поздравляю. Надеюсь, ты не выболтала, чем тебе приходится зарабатывать на жизнь. »
« — Очень хотелось, но не получилось » —,  поддразнила  Аколазия Мохтериона.
« — Сюда, конечно, лучше его не приводить. Разве что в самом крайнем случае. »
 « — В этом не будет необходимости. Он обещал повезти нас к себе домой. »
 « — Тем лучше. Не говори ему о том, что ты нуждаешься; это ни к чему. Утаивание правды лучше, чем ложь. »
Подмастерье уже собирался к себе, когда  Аколазия подала ему книгу.
« — Дай что-нибудь другое. »
 « — Тебе что, она не понравилась? »
« — Почему же! Я ее уже прочла. »
« — Когда же ты успела? Придется подобрать тебе кое-что потолще. Принести сейчас или завтра? »
« — Лучше сейчас. Я еще не хочу спать. »
 « — Ладно, французские романы, так французские. Давай договоримся: я буду тебе подбрасывать такие книги, которые, если ты их читала, не грех перечесть снова, а если нет, то скорость их поглощения как нельзя лучше замолит грех их непрочтения. Кроме того, почти все французские писатели понимают лучше других, что заблуждения чувств, или, вернее, заблуждения сердца, суть чуть ли не самое дорогое, чем обладают люди, и не очень увлекаются их исправлением с помощью рассудка. 

Я не верю людям, берущим книгу в руки, чтобы наскрести из нее поучений, чтобы продвинуться вперед, ради достижения успеха. Хорошая книга может помочь перенести поражение, покориться неудачам, смириться. Ты думаешь, настоящие книги пишутся по другим причинам? В большинстве случаев они написаны людьми, нуждающимися именно в этом и помогающими себе по мере своих возможностей. О “Мадам Бовари” мы поговорим как-нибудь позже, хотя уже сейчас я готов объявить ее настольной книгой проститутки. »

Несколько минут спустя Подмастерье вошел к  Аколазии с другой книгой в руках. Он передал ей “Красное и черное”. Ему показалось, что она уже читала ее, но не посмела отправить его обратно за новой.
Пожелав ей спокойной ночи, Подмастерье поспешил к себе.




Глава 4


I


Наступающий день открывал вереницу дней, в которые судьба совместной борьбы Аколазии и Мохтериона могла определиться счастливым для них образом. Были задействованы почти все связи, и результаты должны были дать о себе знать в той мере, в какой на них можно было рассчитывать.
И действительно, день начался многообещающе. Первый посетитель нагрянул еще тогда, когда Подмастерье едва отработал свой первый час.

Такая нетерпеливость (ведь время посещений строго обговаривалось) сразу же вызвала желание противостоять ей, хотя в том положении, в котором находились новоявленные служители общества, лучше было бы поощрить ее. Но когда Подмастерье открыл дверь и увидел перед собой своего давнишнего знакомого, Сухраба, стало ясно, что нарушения условий не произошло: Сухраб был из непредупрежденных, к тому же, за ним числились смягчающие вину обстоятельства.

Сухраб был в своем роде единственным знакомым Мохтериона. Его уникальность состояла и в национальном признаке, ибо среди знакомых и клиентов Мохтериона не было соплеменников Сухраба, и в территориальном — ибо он жил не в городе, а в местности, называемой районным центром, и в языковом, точнее речевом, — ибо он изъяснялся на доступном только ему языке, который собеседник понимал с трудом, и обходился, причем весьма успешно, короткими, из двух—трех слов, предложениями. Предлагавший называть себя Суриком — ибо, по-видимому, не мог примириться с тем, как коверкают его имя иноверцы, а может, делал это из доброты сердечной.

Сухраб был семейным молодым человеком, еще не достигшим двадцати пяти лет. Количество детей, которых у него было двое, считалось среди его соплеменников чуть ли не бездетностью. Тут было одно из двух — либо дух времени взял верх, либо религиозное сознание той части населения, к которой он принадлежал, оказалось не на высоте. В итоге Сухраб вполне мог сгорать от предвкушения ожидающих его удовольствий вне лона семьи и далеко от нее, да еще не испепеляясь за добрую сотню километров от своего дома до дома Подмастерья, и не остывал, растягивая воспоминание о полученном удовольствии, к которому наверняка добавлялись сладостные воспоминания от более ранних встреч на той же сотне, но отмериваемой в обратном направлении.

Подмастерье чаще всего бывал рад его редким и непредсказуемым появлениям, ибо при его скромности, граничащей с непритязательностью, кратковременности визитов, гарантом которой служили молодость и здоровье, и уж совершенно не практикуемой в доме, куда он наведывался, традиции брать с него деньги вперед, тогда как обычно расплата происходила в конце и Подмастерье фанатично придерживался этого правила, хотя и не без исключений, о чем напоминало появление Сухраба, — он не мог не быть желанным гостем.

Но случалось и так, что Мохтерион ничего не мог предложить Сухрабу, и тогда при виде его испытывал столь же неприятное ощущение, сколь приятным оно могло быть в противном случае. Да, следовало признать, что без предварительной договоренности Подмастерье иногда бывал просто не в силах помогать страждущим, не говоря уже о том, что заодно страдал с ними и сам; да и при железных договоренностях и перестраховках, когда на один час приглашались двое, а то и трое самок, он бывал подчас вынужден взывать к Богам, в бессильной ярости глядя на стены своих пустующих комнат. Слово в данной местности было явлено преимущественно для того, чтобы его не сдерживать; кроме того, предполагалось, что ниже него уже ничто не существует.

II

У Сухраба был такой вид, что не вызывало сомнений — большую часть жизненной силы, дарованной ему на этот день его Богом, он с радостью готов возвратить Ему уже утром. И он был близок к цели. Явно в приподнятом настроении, он поздоровался с Подмастерьем.

— Здравствуй, Моохтер!
— Здорово!
— Есть кто-нибудь?
— Есть.
— Хорошая девочка?
— Средняя.
— Как это?
— Ты ласкал у меня и похуже, — Мохтерион улыбнулся, как мог изобразил жестом ласку и похлопал гостя по плечу.
Разговор на минуту прервался в силу того, что Сухрабу необходимо было удовлетворить еще одну естественную потребность, плату за которую, к великому сожалению Подмастерья, он не взимал.

— Сколько берет? — спросил Сухраб, застегивая ширинку.
— Меньше, чем другие.

Сухраб помолчал.

— Посмотреть можно?
— Можно, конечно, — ответил Подмастерье, не осознав как следует новизну, привносимую желанием Сухраба взглянуть на Аколазию; кроме того, не так—то легко было раскусить, чем оно вызвано: повышением ли общей культуры или ухудшением жизненных условий, повлекших нежелательные изменения в соках организма.

Подмастерье не мог припомнить случая, чтобы Сухраб усомнился в качестве предлагаемых милок, но сообразив, что перемена в нравах вызвана, скорее всего, снижением платы, несколько успокоился. Он ничего не мог поделать с тем, что люди, к которым он причислял и себя, настораживались при любом колебании цен, ожидая худшего не только при их понижении, но и при повышении, когда зачастую дополнительная плата за товар или услугу назначалась за видимое улучшение и фактическое ухудшение. Чего же в таком случае следовало ожидать от снижения цены? Уж, по меньшей мере, не улучшения товара, как можно было назвать то специфическое из желаемого, что являлось таковым без лишних мудрствований и именовалось так не в ущерб потребителю.

— Побудь здесь, — сказал присевшему в зале уже с сигаретой в руке Сухрабу Подмастерье и постучался к Аколазии. Было еще рано, и она могла спать. Ответа не было, и пришлось постучать еще раз. Вскоре послышались шаги и вслед за ними голос Лколазии.

— Мохтерион, ты?
— Да. Открой, пожалуйста.

Щелкнула задвижка и дверь слегка приоткрылась. Подмастерье, с трудом различая фигуру Аколазии в полутьме, создаваемой занавеской на одном окне и деревянными ставнями на другом, вполголоса проговорил:

— Приготовься побыстрее. Тебя ждут.
— Но я только что встала...
— Ничего. Не теряй времени. Мы ждем, — и Подмастерье прикрыл дверь.

Он повернулся к Сухрабу, который, продолжая курить, расхаживал вдоль стены с чем—то ранее не примеченным хозяином в руке. Сухраб сделал несколько шагов в сторону Мохтериона и протянул руку с зажатыми в ней деньгами.

— Подожди, ведь надо же показать ее тебе, тогда и...
— Видел... — выдохнул Сухраб.
— Но ее не было у меня раньше — продолжал гнуть свое Подмастерье, подумав, что Сухраб спутал услышанный тембр голоса с чьим-то другим.

— Сейчас видел, — уточнил Сухраб, и Подмастерье, уже с деньгами в кармане халата, понял, что дальнейшие разъяснения излишни, хотя не мог поверить, что из-за его спины можно было что-то разглядеть (Сухраб был ростом не выше Мохтериона).

До появления Аколазии Подмастерью полагалось побыть с гостем, что в значительной степени облегчалось приятными импульсами, исходящими от новенькой купюры, временно пристроенной в кармане, которая обласкивалась подушечками пальцев.

III

Так уж повелось, что ни одна встреча Сухраба и Мохтериона не обходилась без слов, которые постоянно вызывали у Подмастерья умиление и прилив самых нежных чувств, на которые он только был способен. Достаточно было сказать: “Ах, как же ты любишь девочек!” — что несло на себе и дополнительную нагрузку, помогая снять усталость после дальней дороги, как Сухраб на глазах преображался и начинал излучать радость от того, что он задет за живое близким и нужным человеком, несомненно в данную минуту более милым, чем все родные вместе взятые.

Эта радость нарастала лавинообразно, порождая самые разные действия, и вот теперь Сухраб, присевший на диван, уже напевал на известный только ему одному мотив слова, исчерпывающие в его исполнении весь текст песни: “Девушка, как я тебя, ох, как я тебя люблю...”. Справедливости ради следует сказать, что Сухраб шел по правильному пути, ограничивая текст песни необходимым минимумом, и, хотя вряд ли был знаком с современными изысканиями в этом направлении, сводящими всю смысловую нагрузку до одного или в крайнем случае двух слов, должен был в конце концов, хотя и позже других, прийти к возрождению песни без слов, причем в первозданном, “камерном” исполнении, что выгодно отличало бы его от других.

К счастью, ждать им пришлось недолго; открылась дверь, и вышла улыбающаяся Аколазия. Она была в черных брюках и черной сорочке, которые очень украшали ее, но для провинциального, в данном случае беспроигрышного, вкуса посетителя по-настоящему оценить ее можно было только без этих прикрас.

Подмастерье назвал имена ее и гостя, тем самым исполнив ритуал знакомства.

— Ребенок спит? — спросил он.
— Нет, уже встал. Завтракает.
— Лучше обосноваться здесь. Приставь на всякий случай стул к двери; с этой стороны она не закрывается.
— Ладно.

Через несколько секунд Подмастерье прикрыл дверь залы, оставив за ней рвущуюся к блаженству пару.

IV

Сухраб оправдал ожидания. Через четверть часа Подмастерье уже провожал его.

— Приду послезавтра — деловито сказал Сухраб, немного ссутулившись.
— У тебя дела в городе?
— Или через неделю — пропустив вопрос, завершил мысль явно довольный посетитель, шустро спрыгнув со ступеней, и оказавшись на улице. Он помахал рукой на прощание и скрылся из виду.

Вернувшись в залу, Мохтерион застал там сидящую с сигаретой в руке Аколазию. Дележ денег занял не более пары секунд.

— Как тебе понравился наш ранний гонец?
— Достаточно того, что он не вызвал отвращения.
— Он заслуживает более нежного отношения к себе. Очень даже вероятно, что он станет первым, кто пришлепает к нам во второй раз, а это имеет для нас жизненно важное значение, хоть тебе и надоело это слушать. Иначе мы не продержимся долго.
— Придет, куда денется...
— Ты позавтракала?
— Нет.
— Так чего же ты куришь! Хочешь пораньше сойти в могилу? Дымишь и затуманиваешь мои — нет, наши — надежды! Хоть бы с моими интересами посчиталась. Надо беречь себя!
— Постараюсь...
— Сегодня у нас неплохое начало, а главное — моему терпению, видимо, скоро придет конец. Еще один, и я наброшусь на тебя как зверь. Ты считаешь клиентов?
— Считай сам. Я тебе доверяю. Боюсь только, чтобы ты не перегорел. Тогда и мои интересы могут быть задеты...
— А что ты скажешь после вкусного и сытного завтрака! Смотри, не опаздывай. У нас есть дела.

V

Дневная прогулка была сокращена до предела, и Мохтерион возвратился домой пораньше. Его предусмотрительность не оказалась излишней. Вслед за ним пришел Доик, пребывающий в неизменно приподнятом настроении. Он выразил радость из-за отсутствия Аколазии, так как время на ее ожидание предполагал с пользой для себя посвятить предвкушению предстоящего, в чем он не сомневался, удовольствия.

Он не упустил случая подчеркнуть, что на любую встречу направлялся как на встречу с самобытной личностью и что без духовного общения никакое телесное соединение не оправдало бы его затрат. Сверх того, все его старания были пронизаны, как и подобает высокосознательному существу, целенаправленностью, оживляемой на протяжении всей его жизни все новыми и новыми женщинами, или проще и точнее относительно духа их потребителя говоря — “впадинами”, отсчиты ваемыми с момента полового созревания, а может и с более ранних времен.

К сорока годам он твердо рассчитывал приблизиться к заветной сотне; достижение именно такого количества “генеральных отвер стий”, вкуси вших сладчайшие плоды его физиологической функции, было признано одной из тех заветных высот, единственно после покорения которой можно было надеяться на достижение внутреннего спокойствия, неотличимого от душевной гармонии, простирающейся на действительность, какой бы неприглядной она ни была, и примиряющей с ней.

И, надо сказать, неумеренностью Доик не отличался. В силу приведенных обстоятельств приближение к заветной цифре с каждой очередной счастливицей стимулировало порывы Доика и настраивало его на все более высокий лад по мере приближения к ней, а ведь он уже успел внести в бережно хранимый, хоть и порядком поистрепавшийся листок своей памяти почти девять десятков.

Примерно через четверть часа после прихода Доика Мохтерион ввел в дом Пасхора, пользующегося у него уважением человека, о котором знал, что он инженер и занимает руководящую должность на крупном заводе. Объяснив положение, Мохтерион предложил ему подождать, на что Пасхор ответил, что неподалеку у него есть небольшое дельце, после которого он и заедет.
Провожая Пасхора, Подмастерье вспомнил, что при первом знакомстве отнесся к нему с предубеждением, потому что его в один голос хвалили все те, мнение которых он воспринимал враждебно—наставительно, но именно в этом случае вышло так, что он вынужден был признать их правоту, после чего ему оставалось только присоединиться к ним.

Пасхор успел сказать Мохтериону, что сегодня же собирается зайти оповещенный им сослуживец Ианний, а еще один клиент из их круга — старый холостяк Иефер (Пасхор и Ианний давно уже были женаты и имели взрослых детей) просил передать, что обязательно зайдет на днях. Довольно потирая руки, обрадованный Подмастерье поспешил вернуться к Доику. Все-таки его опытец чего-то стоил!

VI

Пришла Аколазия. Мохтерион уже решил для себя дать ей сегодня же ключ от подъезда, чтобы положить конец неловкости, возникающей всякий раз из-за недоверия к ней. Аколазии уже не надо было объяснять, что и как делать. Поздоровавшись и познакомившись с Доиком, она завела Гвальдрина в свою комнату; требовалось время, чтобы отключить его от того мирка, в котором он явно мешал маме. Вернулась Аколазия быстро.

Закрывая за ней и Доиком дверь, Подмастерье от возбуждения сжал кулак и, подняв его, потряс им в воздухе. Вместе с Доиком рушилась преграда для близости с Аколазией — первая заработанная ею сотня. Правда, если бы Мохтерион взял причитающуюся ему за комнату плату (по договоренности, он брал ее символически и должен был вернуть Аколазии при появлении пятого клиента, чтобы форсировать достижение сотни), ей пришлось бы обслужить еще двух посетителей, чтобы набрать ее.

Но эти двое сверх первых пяти все-таки оказались учтенными, ибо нужно было рассчитаться с ней за два мальчишеских примазывания. Поняв, что может окончательно запутаться в расчетах, Мохтерион после трудоемких вычислений, в которых ему очень помогло высшее естественнонаучное образование, решил, что они будут в расчете, если он вернет ей деньги за квартиру, а с нее к концу четвертого дня проживания у него ему будет причитаться только близость.

Начиная с пятого дня, он будет брать деньги за предоставление комнаты с клиентов, а она будет предоставлять ему себя на несколько минут один раз в три дня. Мысли Мохтериона снова вернулись к улаженному, казалось бы, вопросу, так как ему показалось, что он все же ошибся в свою пользу, но пересчитывать все заново не было никакой возможности и проще оказалось примириться с этим, присовокупив, что опыт и терпеливость кое-что да должны значить.

VII

Доик пробыл больше часа, превысив, правда ненамного, положенное время. Подмастерье успокоился лишь тогда, когда узнал от Аколазии, что они большую часть времени проболтали. Найдя в лице Доика приятного собеседника, да еще надежного поставщика клиентов, она не порывалась прерывать его. Доик обещал не забывать радушных хозяев и навестить их в ближайшее время.

Аколазия и Мохтерион ждали прихода Пасхора, который должен был явиться с минуты на минуту. Она зашла в свою комнату, чтобы принарядиться, но поскольку Пасхор не видел ее в прежнем наряде, новый мог оценить лишь Подмастерье. Когда Мохтерион поймал себя на мысли, что Аколазия нравится ему больше, чем прежде, само собой напрашивающееся объяснение такой метаморфозы слегка расхолодило его, ибо причина заключалась в приближающемся часе обладания ею. С другой стороны, заклиниваться на таком объяснении было не совсем честно, ибо, в конце концов, после близости с Аколазией Мохтерион становился в один ряд с другими ее временными попутчиками, почти не отличаясь от них. Но сколько может вобрать в себя это “почти”?

Подмастерье обратил внимание на то, как несмело протянул Пасхор руку Аколазии, когда он сводил их, и лишний раз убедился в том, что Пасхор верен себе. Тем не менее неожиданно оказалось, что то ли потому, что и сам Подмастерье был стеснительным человеком, и Аколазия в некоторой степени прониклась стеснительностью за несколько дней проживания с ним под одной крышей, то ли просто потому, что немногословие редко когда приносит вред, — знакомство Пасхора с Аколазией произошло очень легко и непринужденно. В такие минуты Подмастерье ощущал не столько свою причастность к полезному делу, что, кстати, случалось не часто, сколько то, что он главный виновник созидания чего—то приятного, достаточно прочного, чтобы пережить непосредственно занимаемое им время.

Стеснительность или просто человечность Пасхора послужила не только удовольствию Мохтериона; она привела к растерянности, проявившейся в том, что Пасхор отдал деньги Аколазии, чем вызвал небольшую досаду хозяина дома. Хотя Мохтерион не скрывал и не утаивал ни малой толики из получаемых денег и разговоров вокруг них в свою пользу, не мысля себя вне функции распределителя, он ощутил неловкость от неприглядности своего положения, когда очутился с глазу на глаз с Аколазией и ему первому пришлось заговорить о дележе денег.

Тут он подумал, что, возможно, Пасхор дал ей больше, чем было названо вслух, но не захотел пытать Аколазию. Когда после первых слов возникла опасность еще большего удаления от вопроса, ничего не оставалось делать, как самому восстановить справедливость ценой, уже наложившей свой безрадостный отпечаток на подготовляющиеся события: Подмастерье
впервые брал деньги из рук женщины, которая годилась ему по возрасту если не в дочери, то, по меньшей мере, в младшие сестры.

Было ясно, что невозможно полностью исключить передачу клиентами денег Аколазии. Хотя можно было сказать ей, чтобы она не брала их, Подмастерье не долго думая сообразил, что его доводы неубедительны. Кроме того, она могла заподозрить что-то неладное, что повлекло бы за собой излишнюю настороженность, и он стал склоняться к мысли воздержаться от своего намерения, но при любой возможности предупреждать посетителей, что функции кассира лежат на нем.

VIII

Пасхор еще находился в комнате Аколазии, когда пришел его сослуживец Ианний. Подмастерье знал его не очень хорошо. Пару раз тот бывал у него с Трифеной, но потом долго не появлялся. Отличительным признаком его натуры, выгодно отличавшим его от большинства жителей тех краев, было скорее всего приобретенное на протяжении жизни нежелание чем-либо отличаться, и вполне сообразно с этим — нежелание выделяться. Хотелось верить, что необходимая для такого поведения внутренняя уравновешенность покоится не столько на умственной отсталости или внутренней же никчемности, сколько на твердом и обеспеченном благополучии, зиждущемся на умеренности в потребностях.

Ианний попросил Пасхора подождать его и не очень утомил друга ожиданием. Подмастерье хотел было развлечь Пасхора в отсутствие Ианния, но разговор не клеился. Пасхор похвалил Аколазию, порасспросил Мохтериона о том, как она попала к нему, как долго они собираются пробыть вместе, предложил свои услуги на случай, если в них будет нужда. Но самого главного, наиболее желаемого и способного столь естественно
вписаться в сказанное — обещания зайти снова — не последовало.

 Подмастерье ненадолго оставил Пасхора в зале. Ианний быстро освободился и вместе с Пасхором готов был покинуть дом. Когда Мохтерион провожал их, ему показалось, что он очень утомился за этот день. Может, предугадывая состояние Аколазии, ему не хотелось выглядеть и на самом деле быть отработавшим меньше, чем она?

IX

Хотя в этот день Аколазии немало досталось, она выглядела свежо и всем своим видом будто бросала укор Мохтериону из-за кратковременности рабочих часов. Долгожданная минута наступила. Сначала Мохтериону почудилось, что ставшая наконец реальной возможность, уже почти раздражавшая своей запаздывавшей осуществимостью, дает повод, чтобы подольше посмаковать ее превращение в действительность, но уже первый полупохотливый взгляд на Аколазию и последовавший за ним минутный разговор с ней обнаружили, что любая, даже малейшая отсрочка дается ценой крайне болезненных переживаний, и все мгновенно ставшие ложными и потерявшие всякую привлекательность, несмотря на свое мыслительное происхождение, соображения были поспешно отброшены.

— Ну-ка, совратительница, покажи покровителю свое искусство, — с трудом сдерживая волнение, пробормотал Подмастерье и повлек Аколазию в находящуюся в другом конце дома комнату.
— Веди, веди же меня, а то ты у нас совсем измучился, — смеясь отвечала Аколазия, не отставая от подергивающегося хозяина дома.

Подмастерье старался касаться ее как можно нежнее, но чувствовал, что только в мыслях способен на равномерные, ласкающие взгляд поглаживания, и то до наступления через короткое время полной неуправляемости. Он ничего не мог поделать с собой: все привычки, все излюбленные при половых сношениях действия и положения улетучились неизвестно куда. Он не понимал, как можно было до сих пор лишать себя удовольствия и не провести ладонями по коже тем жестче, чем более хрупким было тело, сопротивляющееся только тем, что оставалось живым.

Как он мог считать, что предоставление большей свободы движения партнерше служит большему удовольствию, когда ему хотелось во что бы то ни стало сжать ее так, чтобы каждая частица ее тела испытала на себе всю его тяжесть. Быть может, впервые он ощущал так явственно, что больше всего ему нужно причинить ей боль и вызвать и поддерживать отвращение к себе, ибо только осуществление этого желания могло дать ему то, что подгоняло его столь неудержимо и обещало полное наслаждение.

Аколазия изредка улыбалась, хотя иногда казалось, что к ее лицу с закрытыми глазами и к закинутой назад голове растяжение мышц, означающее улыбку, подходит не больше, чем их стянутость при ощущении боли, и в таком случае улыбка оставалась вызовом и требованием боли, не доставить которую ее партнер не имел никакого права. Конечно, ее улыбка и не отталкивала и не унижала.

Вначале он силился отвечать ей деланной улыбкой, но быстро понял, что глупо творить такое насилие над собой. Может, потому, что по всем писаным и неписаным законам время, отмеренное на любовную прелюдию, прошло, вернее затерялось, где-то вблизи сооружения, позволяющего распластаться на нем, хотя скорее потому, что надежда на то, что Аколазия также стремится к взаиморастворению и чему-то большему по сравнению с тем, чем могла бы быть их близость, была заново осознана как проявление непростительной слепоты и нечестности в плане сбережения ее сил, Подмастерье смирился со своим положением заурядного самца, и последней мыслью, в которой он мог дать себе отчет, была мысль, что таким обращением с ней он скорее освободит ее от повинности, ибо чем гадостнее зверство, тем меньше оно может длиться в смысле чувствительной и сколько—нибудь задевающей за живое реакции на него.

X

Пролетевшие минуты подытожили несколько дней совместной жизни, одновременно заложив фундамент будущего, немного потерявшего в своей неопределенности. Старый китайский тазик, с пагодой в зелени на желтом фоне, приготовленный заранее, что состояло лишь в его перемещении с одного места на другое, напомнил Мохтериону о последнем в ряду, не самом приятном, но не менее необходимом из-за этого звене его борений.
— Уж так, как Трифена, я, наверно, не могу. Но и страдальцы не должны быть очень разборчивыми, — извиняющимся тоном проговорила Аколазия, присев на кушетку.
— Пустяки... Кое в чем ты ей уступаешь, но это легко исправимо. А главное, ты моложе и красивее; остального понахватаешься по ходу. Много ли всем нам надо? Ну, а гигиенические процедуры на высоте?
— У меня чайник стоит...
— Когда же ты успела?
— До того, как зайти сюда...
— Я не заметил.
— Еще бы! Да ведь ты выше моего пояса глаз не поднимал. Как уж тут было заметить!

Стыд обошел хозяина стороной.

— Что верно, то верно. Это оттого, что я заставлял себя не смотреть на тебя все эти дни, а когда стало нужно, подняться выше нужды не хватило сил... А детский крем у тебя есть?
— Есть. Но если дела пойдут так, как сегодня, придется запастись.
— Умница! Ладно, не задерживайся, иди, а то нарвешься на протесты Гвальдрина. Я зайду позже.

Когда Аколазия удалилась, Подмастерье облегченно вздохнул. Но это облегчение относилось не к настоящему, и тем более не к будущему, а к прошлому. Да, не требовалось больших усилий для доказательства того, что полная взаимосогласованность между ними не терпит каких-то тайн, особенно укрывающихся в телесных оболочках. Но теперь Подмастерье ясно ощутил, что его сдержанность и вытекающие из нее, подтачивающие его душевное равновесие неудобства имели не только отрицательный смысл.

Преодоление этой преграды предвещало, правда пока очень смутно, не одни лишь радужные перспективы. Средство успокоения было найдено с трудом: то, что недавно произошло между ними, — их близость, — нисколько не сблизило их. Так долго откладываемая возможность сближения, несмотря на всю смехотворность обоснования этого, являла собой нечто особенное, необычное, способное обрастать веществом такого же свойства. Но теперь все уже было отброшено, все позади, и их договору, который дышал меркантильными интересами, казалось бы, лишь четвертушкой легких, угрожала опасность полностью отражать лишь их.

Может, это и больше соответствовало бы действительности и обеспечивало более спокойную жизнь, но очень не хотелось без сопротивления сдавать оружие и за счет этого с просветленной головой продолжать надежнее дело.
Излишне было тешить себя тем, что близость между ними выявила не столько зависимое положение Аколазии от него, сколько его расползающуюся по всем швам слабость по отношению к ней. О ней свидетельствовало и естественное само по себе желание порасспросить ее при случае о прошлой жизни, о намерениях, которого раньше у Мохтериона не было.

Не успев как следует привыкнуть к этому проявлению интеллигентного любопытства, Подмастерье с малоприятным удивлением обнаружил, что увлекся рассказом о себе, который сам слушал будто со стороны, как бы не желая остаться в долгу перед ней. Твердо придерживаясь мнения, что откровенность лишь взваливает на плечи людей лишнее бремя и редко когда способствует лучшему взаимопониманию, Подмастерье не мог так сразу отказаться от него и уверовать в целительность противоположной точки зрения.

Однако ж, вне всяких сомнений, с ним что-то происходило, и это было тем более странно, что полное самообладание, лишь слегка поколебленное атакой на Аколазию, которому можно было найти не одно и не два оправдания, благодаря своей незыблемости и закостенелой устойчивости несло в себе нечто такое, что, конечно, и отдаленно не напоминало тревогу, но тем не менее неизвестно откуда взявшимся и неведомо как поддерживаемым вниманием к себе толкало эту устойчивую определенность к зарождающемуся на глазах хаосу.

XI

Ежедневно, без выходных и праздничных дней, включая собственный день рождения, Подмастерье проводил за занятиями “чистых” пять часов. Иногда — больше, но если и случались один или два дня в год, когда в специально расчерченную сетку, состоящую из клеточек, по количеству совпадающих с количеством дней в году, вписывались цифры, в сумме не дающие названную, то можно было безошибочно заключить, что в тот день Подмастерье лежал в постели с высокой температурой, либо же в силу каких-то обстоятельств находился вне дома.

Минута, уходящая на отправление естественных потребностей, и минуты, затрачиваемые на то, чтобы заточить карандаш, принять гостей, уточнить и уладить кое-какие вспомнившиеся во время работы дела и отвлечься от нее, не брались в расчет. Не обманывая себя на счет того, что такой режим, на который накладывалось железное решение искоренить из своей жизни привычку отдыхать и выезжать из города в летнее время, мало чем отличается от самоистязания, и что при таком режиме вкупе с чудовищным невниманием к потреблению полноценной пищи, он рискует износиться задолго до отмеренного им судьбой срока, он, — то ли не очень доверяя судьбе, то ли будучи сознательно готовым заплатить самую дорогую цену за свое малопривлекательное желание опередить саму жизнь с ее естественным течением, то ли искусственно раздувая неудовлетворенность прожитой до сих пор жизнью во вред себе, заставлявшей поступать таким образом, — давно уже смирился с таким положением и, пока позволяла жизнь, беспощадно истреблял ее силы.

До выполнения дневной нормы следовало еще позаниматься, и, заняв место у своего рабочего стола и не без труда удерживая внимание от образов только что произошедшего, Подмастерье принялся за предписанное им самому себе дело, чтобы, завершив его на сегодняшний день, доставить себе то чувство, которое никогда не напоминало о себе при выполнении долга, но в противном случае намертво брало за глотку, угнетая ощущением измены тому, что принято называть смыслом жизни. Быть может, оборотной стороной подобной неизменности было то, что Подмастерье, даже перенапрягая силы, не мог понять, в чем заключается измена родине или, скажем, любимой женщине, и подозревал, что повальная понятность этого явления для всех основывается именно на отсутствии у них неотчуждаемого собственного рода занятия, измена которому означала бы по меньшей мере духовное самоубийство.

Еще одно доселе не испытанное чувство привлекло его внимание: он спешил завершить занятия, чтобы в соответствующем настроении предстать перед Аколазией с миссией ночного просветителя.

XII

Хотя было ясно, что все клиенты, включая его самого, вели себя при близости с Аколазией более или менее в рамках приличия, — ибо вряд ли она сдержалась бы и не пожаловалась на это сразу, и уж вовсе невероятным показалось бы ее желание не выдавать себя и принимать для этого ликующий вид, — Подмастерье все же спросил ее о посетителях, правда, умолчав о возможности их сравнения с собой. Аколазия не покривила душой; она была довольна. Во всяком случае, пока ход игры ее устраивал.
Мохтерион не хотел затягивать с началом и попросил Аколазию набраться терпения и быть повнимательнее к предстоящей “лекции”.

— Аколазия, милая, то о чем я хочу рассказать тебе сегодня, представляет собой дальнейшую ступень в последовательном развертывании древнегреческой мысли, — столь многим обязанной высокочтимому в Древней Греции искусству любви. Если в прошлой беседе мы познакомились с первыми, наиболее необходимыми началами, обеспечивающими цивилизованное протекание любви, то в нынешней ее полнокровное осуществление будет поддержано проницательностью, быть может, наиболее преданных и ревностных ее служителей.

Правда, и им пришлось отдать дань превратностям судьбы, неизбежным для начинающих, но они остановились на этом и обессмертили себя, выработав общеобязательные правила для желающих стать более искушенными в нашем, требующем столь многосторонней образованности, занятии.
Редко кто с такой откровенностью, как Пифагор и его друзья и последователи, вещали, что без экстатических состояний, достигаемых путем тщательно продуманных любовных утех, философские теории, в которые они переводились, и ломаного гроша не стоят. Эта откровенность позволила Пифагору без обиняков указать на решающий элемент в таких мероприятиях, которые должны были повторяться на обоюдовыгодных условиях, ибо в противном случае им, как и философским пересказываниям, быстро пришел бы конец.

Итак, достаточно поставить вопросы, подобные которым задавались и во времена Пифагора, и без лишней суеты попытаться ответить на них, чем мы облегчим себе понимание вклада Пифагора в сокровищницу культуры. Ради чего мы трудимся? В чем выражаются наши старания? Чем они оправдываются? — Ради заработка; в единицах стоимости; платой. У всех этих параметров общим является числовое выражение, или, короче, число; с другой стороны, различные неотделимые от сущности числа, равно как и накладываемые на них в силу различных обстоятельств иные свойства, составляют в бесчисленных сочетаниях и вариациях основу, остов как отдельных явлений, так и мира в целом.

Ясно, что без числовых соотношений не существует ничего на свете. А наше дело прямо —таки вопиет об этом. Если бы нам пришлось выбирать одну составляющую из многих, необходимых для осуществления акта проституирования, лучше других представительствующую за него, ту, с которой он начинается и которой он завершается при наличии всех других условий, создаваемых для нее и функционирующих также для нее, мы не задумываясь назвали бы число, выражающее стоимость. Может ли после этого удивлять, что пифагорейцы основным принципом всего существующего считали число? А когда кто— то из них произнес: “Число — самое мудрое из вещей”, он лишь повторил на свой лад исповедуемое его единомышленниками общее положение.

Уже нашего опыта достаточно для понимания без лишних объяснений того, что они хотели сказать, утверждая, что счастье — в знании совершенства чисел. Когда ты противилась установлению низкой ставки на тебя, тебя вводило в заблуждение то, что ты даже не догадывалась о существовании подобного совершенства. Ведь только кажется, что числа выражают лишь количественные свойства; на самом деле даже малейшее количественное преобразование порождает столько качественных последствий, что лучше сразу же отказаться от дерзновения уловить их все.

Если мы в состоянии быть сегодня вместе, если мы можем позволить себе думать о том, о чем думается, а не о том, о чем вынуждает думать жизнь с ее насущными проблемами, если, наконец, мы можем немножко помечтать, не обманывая себя, то все это благодаря тому свойству чисел, которое без ложной скромности названо совершенством. Все вещи не только, да и не столько подобны числу, сколько обязаны ему своим благосостоянием; правда, все их беды имеют тот же самый источник.

Да, все имеет свою цену, и никуда от этого не денешься, и если многие люди не могут представить себе, как можно отождествлять, скажем, добродетель с ценой, то разгадка этой тайны состоит не только в их необразованности и близорукости, но и в том, что их добродетель, если таковая вообще существует, стоит очень дешево. Боятся цен не те, у кого есть что предложить, пусть по самым ничтожным ценам, а те, у кого ничего нет, да и на будущее не предвидится.

XIII

Несмотря на всю прозрачность и неопровержимость учения пифагорейцев, их не обошла участь непонимания. Я приведу только один пример. Занятие любовью они относили к таким вещам в человеческой жизни, которым лучше научиться с опозданием. Если ты меня спросишь, чего я больше всего опасаюсь в наших занятиях, то я не заставлю тебя долго ждать ответа: больше всего я опасаюсь молодых.

Дело не столько в том, что среди великовозрастных не попадаются придурки, хотя, может, и в меньшем количестве. Дело в том, что если что и нежелательно для более или менее приближающегося к нормальному общества, так это единообразное формирование характера молодых людей и путем удовлетворения их половых потребностей.

Еще один великан, к которому я скоро перейду, Гераклит, в связи с этим любил говаривать, что не на пользу людям исполнение их желаний. Еще не бывало, да и вряд ли будет когда-нибудь, такого общества, которое смогло бы занять большую часть своего трудоспособного и дееспособного населения производительным или любым иным трудом, доход от которого позволил бы делиться своими заработками с проститутками.

Особенно беспомощны в этом отношении молодые. Им следует долго учиться, еще дольше трудиться, чтобы достичь того уровня загруженности, когда создаваемое ими перевесит удовлетворение наиболее насущных из естественных потребностей. Правда, проституция зиждется на удовлетворении естественной потребности, но по форме (а это важный показатель) она является искусственной.

Мы ведь стремимся к искусству любви, то есть отличаем эту ее форму от обиходной, домашней, повседневной, привычной, непритязательной, неволнующей, усыпляющей,
незапоминающейся любви. Потому и занятию любовью лучше научиться позже, ибо научиться всему тому, что скрашивается ею, раньше невозможно. И будь уверена, что тот, кто еще не научился производить, не вынесет из по требления ничего, кроме своего болтающегося вонючего члена.

XIV

Я бы долго еще говорил о Пифагоре и его единомышленниках, но меня душит неумение сделать это как следует. А ведь дальше будет не легче. Я далек от мысли сложить оружие, но извиниться перед светлыми именами и преклонить колено перед их идейным наследием обязан, и мне спокойнее от мысли, что когда-нибудь, если тебе за время нашего курса хоть в малой степени удастся проникнуться их величием, ты оценишь мою скромность, не позволяющую забываться даже в минуты полнейшего воодушевления.

И я потороплюсь с извинением, особенно перед Парменидом, до которого я должен ознакомить тебя с не менее, если не более известным и наверняка более популярным Гераклитом, ибо Парменид, по моему мнению, был выше всех предшествующих и не ниже всех последующих философов, а его заслуги в осмысливании дела, которому мы служим, я считаю не только очень весомыми, но и непревзойденными. Но грех обойти Гераклита и не воздать ему должное, тем более что я недолюбливаю его и могу ненароком и вовсе развеять по ветру собственные еле-еле теплящиеся проблески скудоумия.

В некотором смысле Гераклит сделал шаг назад по сравнению с Пифагором, ибо его первоначало, а он признавал таковым огонь, менее всеобще, чем число, и если без внешнего его проявления — тепла, сходиться неудобно, а без внутреннего — горения, невозможно, то одна из форм проявления, выражаясь поученее, объективаций числа — деньги, способна дать толчок пренебрежению первым препятствием — холодом, и вызвать желание, то есть разрушить другое — наличие угасания сил. Так что, если бы мы судили его лишь по указанному им первоначалу, то пришлось бы пристегнуть его к милетцам и он выпал бы из рассматриваемой тройки, но он додумывался и до другого, и хотя не во всем мы можем с ним согласиться, умалять его заслуги не будем.

Пожалуйста, будь теперь повнимательнее. Ты, конечно, не могла забыть, что одна из основных наших задач, если не основная, состоит в том, чтобы заполучить раз отведавших нас их превосходительств еще раз, а в лучшем случае, к которому мы должны стремиться пуще, чем коммунисты к коммунизму, еще много, много раз. Но, к сожалению, как и во всех подобных случаях, когда мы не можем быть предоставлены самим себе, далеко не все зависит от нас.

Подавляющее большинство этих предостойных мужей полагает со сверхтвердолобым упорством, что после первого же познания особи отпадает надобность разбираться в ней. Они нас уже раздели, подставили, дожали, дотерли и отбросили. И вкус у них не настолько притуплен, и жизнь их не настолько сера, чтобы проводить жалостливые дублеты неизвестно зачем. Что же тут делать? Что предпринять? Куда деваться?

Гераклит, остро переживающий кризис общества, вызванный таким непробиваемым скудоумием, восстал против безобразия и в порыве отчаяния взревел: “Господа, господа! Ведь дважды, дважды вам не войти, не войти в одну и ту же, — поймите же это, — в одну и ту же... !”

Вынужденный соблюдать приличия, он завершил свой рев эвфемизмом, но мы можем не очень переживать из-за этого — если его и не понимали, или же не хотели понимать, то мы-то, мы очень хорошо чувствуем, куда нельзя было, как вдалбливал Гераклит, куда нельзя было войти дважды.

XV

Конечно же, он знал, что говорил. Но в его наблюдении поражает так и оставшееся для большинства тайной то, что он учел возможность изменения обстоятельств и времен, влекущего за собой изменение характеров и типов людей. Во времена Гераклита греческие гетеры были настолько одухотворенными, живыми в наиболее высоком смысле, то есть постоянно стремящимися к душевному и телесному совершенствованию, что тогдашним грекам не нужно было долго объяснять, что, сходясь с одной и той же по занимаемому ею пространству гетерой, они каждый раз имели дело с иной, неповторимой, причем в создание ее инаковости каждый вносил свою лепту.

Гераклит знал, что женщины других народностей отличаются от греческих женщин не меньше, чем их мужчины от греков, и кроме того чувствовал, что в будущем и сами гречанки могут измениться не в лучшую сторону, а потому в своем учении оставил лазейку для посвященных. Вникни, что дважды не войти в одну и ту же гавань и в том случае, если она остается прежней. Но почему? Если один раз кораблик загружен протухшей рыбой, а во второй раз — свежей, гавань, составляющая с ним целое, всякий раз будет иной, отличной.

Конечно, Гераклит взваливал обеспечение изменчивости, жизнеспособности, и на плечи самца, — ибо любил говорить, что неподвижность — свойство мертвых — и это закономерно. В этом его бессмертная заслуга, и не его вина, что земной шар перенаселили такие народы, самцы которых неспособны вкладывать что-либо находящееся выше живота в самок, не говоря уже о скотоподобности этих последних, приписанных к кухням, детям и церквам, чтобы обеспечивать живительную текучесть и изменчивость.

Только не следует полагать, что во времена Гераклита все было гладко-прегладко. Бывали минуты, когда над тем, что он говорил, властвовала безысходность. Так, он учил, что дергаться, чтобы спасти положение что в одну, что в другую сторону — одно и то же. Если для него все рушилось на глазах, для нас все давно уже разрушено.

Следы такого же отчаяния легко найти в совете проституткам не терять надежды на лучшего, якобы способного успешно заменить тьму полюбовников. В нем совсем уж выветрен дух гетеризма. В самом деле, если спросить десять тысяч современных проституток, предпочли бы они одного богатого и надежного полюбовника тьме бедненьких и ненадежных проходимцев, не нашлось бы, видимо, ни одной, которая ответила бы отрицательно.

Доскочит ли до служения идее мыслишка какой-нибудь из них! Могут ли хоть на секунду задуматься над ответом все эти проститутки поневоле, имеющие столько же общего с древнегреческими гетерами, сколько современные туземцы с древними греками? А ведь подобный вопрос был бы просто неуместен в те далекие времена и не в столь отдаленной местности и по прямо противоположной сути нынешнего ответа причине.

Как же не расстраиваться в таком положении? Воистину был прав Гераклит, когда вещал, что огонь будет судить все. Огонь осуждает нас при нашей жизни и превращает в прах задолго до того, как мы оказываемся в земле.

XVI

Может, и не помешало бы передохнуть, но, прошу тебя, потерпи еще немного.

Парменид является одним из самых сложных, — если не сложнейшим для понимания, — мыслителем среди древнегреческих философов, и будь готова к тому, что к тебе, после того как я объясню его учение, придет чувство неудовлетворенности. Я сам удручен тем, что до сих пор мне не удалось проникнуть в глубины его мысли, и если мною что-либо и правит, так это моя беспомощность. Таких, как я, Парменид утешал страхом, что какое-нибудь воззрение такого же, как я, смертного может обскакать меня. Вот и приходится мне волочить себя, прихрамывая на обе ноги и клонясь во все стороны из-за неудерживаемого равновесия.

Как же начать, чтобы было понятнее? Пожалуй, можно и так. Поставим очень простенький вопросик: почему, собственно, желают или мечтают люди? Конечно, можно ответить, — желать или мечтать свойственно людям, а раз им свойственно не слишком многое, то они не обходят и эту свою способность. Но это стоит отметить лишь затем, чтобы больше не возвращаться к вопросу.

После сказанного первое, что приходит в голову для уточнения ответа, состоит в том, что люди поступают так потому, что им чего-то недостает, причем чего-то такого, что имеет для них важность, обладание чем в действительности им далеко не безразлично. Что ж, быть конечными, несамодостаточными существами, постоянно поддерживаемыми множеством чего-то и кого-то, также свойственно человеку.

Выражаясь короче и отвлеченнее, можно сказать, что человек, чтобы не быть ущербным существом или же быть таковым в меньшей мере, прибегает к мысли. И в конце концов, усилия мысли находят завершение в его бытии, подчищенном под нее. Если, к примеру, ты страдаешь от безденежья и твоя голова подсказывает тебе, как использовать себя, чтобы избавиться от него, ты рано или поздно разделаешься со своей заботой и, таким образом, пройдешь все ступени, о которых я говорил только что.

Но если для нас нет ничего более естественнее того, что мы обращаемся к мысли в случае необходимости, то было время, когда условия жизни позволяли обращаться к ней в силу ее достаточности, а лучше сказать — самодостаточности. В таком случае не мышление становилось довеском к
действительности, а действительность — к мышлению, и получалось, что, по меньшей мере, некоторые прибегали не к мышлению как к средству сглаживания своей конечности в действительности, а к действительности, как к средству испытания своей полноты мышления в ней.

XVII

Как ты могла уже убедиться, вопросы половой жизни занимали исключительное место в размышлениях древнегреческих мудрецов, и Парменид не был исключением. Не будет большим преувеличением, если мы скажем, что на возникновение их мудрости, а значит и философии в целом, повлияла их неспособность эффективно решать названные вопросы в собственной жизни. Над ними билось не одно поколение образованных людей в Древней Греции, и, конечно, не все их труды оставили след в истории мысли.

Ко времени Парменида стало, видимо, ясно, что занять все трудоспособное население таким трудом, который позволил бы его ощутимой части приобщиться к проституции, не под силу никакому человеческому обществу. Нетрудно согласиться с тем, что ранимость людей, вызванная лишением их подобного блага при легендарном и обиходном
очаровании гетер, была чрезвычайно остра. Парменид был первым, кто почувствовал, что над обществом навис долг и распла титься можно лишь утешением менее приспособленных и менее везучих, тем более что “обскакиваемых” становилось все больше и больше.

Отчаяние Парменида было сильнее отчаяния Гераклита и походило больше на обозленность, а потому его выражение оказалось более ярким. В дальнейшем ужас перед сложившимся положением, усугублявшимся расслоением общества, охватывал и других людей, становившихся мыслителями, но в их учениях уже чувствуется знакомство с этим ужасом, некоторая примиренность с ним, готовность разделить выплату долга с другими, то есть уменьшить свою долю ответственности, а посему никому из них не удалось подняться на ту высоту, которая покорилась Пармениду, бесстрашно рванувшемуся к ней без какой—либо надежды на помощь.

И чем же он собрался утешать неплатежеспособных “членоразделяемых”? Членоотделению и членовыделению, имеющим, к сожалению, место независимо от платежеспособности членоносителей, предложено было противостоять отчеканенной с редким совершенством формулой: “Одно и то же есть мысль и то, о чем мысль существует ”. Ты догадываешься, что сулило приобщившимся к ней неудачникам ее освоение? Чем они могли утешить себя при невозможности присоединения к хороводу проституирования?

Парменид, да и не только он, всячески обосновывал свое положение, чтобы сделать его убедительным. В самом деле, то, чего не коснешься мыслью, то, что не может уложиться в нее, не может существовать. Ну а то, о чем ты знаешь, что оно существует, но в силу каких-то причин отсутствует, подвластно восстановлению созерцанием, и из отсутствующего превращается в постоянно присутствующее. Итак, если оно присутствует, то не может не присутствовать в мыслях, и только там подходящее ему обиталище, а сила воображения при навыке созерцания может облегчить лишение чего бы то ни было, связанного с проституированием.


XVIII

Мне осталось досказать еще, что Парменид, чтобы скрыть следы зависимости своего учения от наболевших вопросов проституции, связанных с ее буднями, выступал для отвода глаз против явления возникновения. В этом случае его основное поучение как бы
отрывалось от почвы и породивших его общественных условий, и людям было уверовать в него тем легче, чем отдаленнее было оно от их жизни, и чем несвязнее изложено.

Да, очень трудно излагать Парменида, и еще труднее понимать его. Но пытаться объяснить его — значит заранее обрекать себя на поражение. Как бы там ни было, я хочу тебя поздравить с тем, что ты выслушала меня, хоть и бесславно, но все же потрудившегося довести до тебя сокровища древних греков.

— Как, разве мы, то есть древнегреческие философы, разобрались со всеми вопросами, касающимися проституции? — спросила Аколазия.
— Нет, конечно. Многие считают, что все затронутые нами философы, равно как и другие, которых я, быть может, еще коснусь, подготовили только начало, которое взяли на вооружение другие. Вопрос о том, что мы выяснили относительно Парменида, а именно о том, что философия, она же проституция, имеет компенсационную природу, о том, что они выполняют функцию возмещения, ни после него, ни, стало быть, до него не ставился.

Вот почему я считаю его первым и единственным, ибо прошедшие после его жизни тысячелетия лишь подтвердили многообразную конечность человека и устойчивую невозможность противопоставить ей что-либо еще, кроме проституирования в действиях и мыслях, последнее из которых было закреплено в памяти человечества под наименованием философствования.

— Но ведь ты говорил о сложности Парменида, о том, что ты не в силах до конца понять его?
— Верно, я и сейчас могу повторить это. Но я в своих выводах отталкиваюсь от доступного мне предела ясности. Доводы других не кажутся мне более убедительными, чем мои, хотя было бы даже обидно, если бы они принимали мои соображения за чистую монету и полностью соглашались с ними. Не от понимания затронутых проблем шло бы такое согласие. Но, я вижу, ты достаточно хорошо разобралась в услышанном.

— Не очень! Посуди сам. Если, в конце концов, мыслить и быть одно и тоже, то не больше ли Парменид своим учением нанес вреда проституции, чем принес пользы?
— Аколазия, я думал, что мы оба устали, но, оказывается, это годы берут свое. Я не очень хорошо понял тебя. Повтори, пожалуйста, свой вопрос.
— Да что тут непонятного!? Парменид должен был отвращать от проституции не только неплатежеспособных, но и платежеспособных, ведь фантазировать, черт бы их всех побрал, могут и те и другие.
— Вот это да! Будь это в моих полномочиях, я бы без приемных экзаменов принял тебя на философский факультет какого-нибудь старофранцузского университета!

— Куда же спешить ? Может, со временем я получу и университетский диплом?
— Может быть. А теперь вернемся к твоему вопросу. Ты права, но до известного предела. Видишь ли, тех, кто в состоянии настолько увлекаться мыслями, что центр тяжести их жизни перемещается на них, то есть творчески мыслящих, в отношении которых ты права, очень и очень мало по сравнению с общим числом людей. Не от них зависит поддержание жизнедеятельности проституток. Такие спокойно могут отпилить себе детородный член, закинуть яйца на голову, и, в одежде, приличествующей человеку в лесу где-нибудь на севере в середине зимы дефилировать с какой-нибудь красоткой в наряде, соответствующем знойному летнему дню на берегу южного моря.

Но, к счастью, их не много. Большинство же преспокойно придерживается правила, что быть — намного больше, чем мыслить, и таких не испугает оплачиваемый некоторыми государствами клич — “мыслить — это больше, чем только быть”, исходящий от некоторых так называемых философов. В конце концов, одни стоят других и делить им нечего.

— А что же делать с теми, кто и платить не в состоянии, и кому до Парменида нет и никогда не будет дела, и кто тем наглее домогается проституток, к тому же пуская в ход руки и выдавая свое безобразие за подлинное мужественное мужское поведение?
— Ну, Аколазия, если на это и можно вообще ответить, то очень легко. Что касается настоящих клиентов, крестоносцев нашей профессии, то для них весь этот мусор служит живым примером того, как не надо себя вести; что же до самих проституток, то они, пообщавшись с такими отбросами, проникаются тем большим уважением к вечно пылающим крестоносцам. Здесь посоветовать можно лишь одно: когда возможно — их надо остерегаться, когда невозможно — терпеть, и, пересиливая себя, не сопротивляться.
— Не очень-то утешительный совет.
— Ты можешь предложить что-нибудь получше?
— Нет. Все это так знакомо, так неприятно.
— Ничего не поделаешь. Как говорится, превратности профессии. Ты не устала? Сегодня мы что-то разошлись.
— Я не скажу: да, я устала.
— Понял. Тогда скажу я: я очень устал. А тебе посоветую хорошенько отдохнуть; завтрашний день будет не легче, хоть и без философии.
— Вынесу и с философией, — ответила Аколазия и проводила взглядом удалявшегося Мохтериона.




Глава 5

I

Когда лежа в кровати Подмастерье от­крыл глаза и увидел заполненную светом комнату, он понял, что о соблюдении режима в ближайшее время лучше не думать, дабы избежать огорчений. Часть занятий придется перенести на вторую половину дня, когда его голова, методически приученная соображать лишь в первой, будет пригодна разве что на какую-нибудь пассивно выполняемую меха­ническую работу. Но, в конце концов, нельзя не поступиться чем-то кровным ради живого опыта, поставленного с Лколазией, умствен­ные способности которой отличались, явно в лучшую сторону, от способностей тех, с кем он до сих пор знался и кого они не очень об­ременяли.

Примирившись с тем, что непреду­смотренные траты времени будут разрывать и поглощать его рабочий день, Мохтерион решил поторопиться с туалетом и примерно через три четверти часа уже сидел за столом. В это утро он сумел вырвать у дня еще четверть часа, обычно уходящую на бритье, производимое через день. Он хотел было начать бриться по вечерам, но, после долгих размышлений, отказался от этой затеи из-за явного неудобства смены на ходу давно от­работанной и необременительной привычки.

Не прошло и получаса с момента начала занятий, как Мохтериону пришлось в пер­вый, но, увы, далеко не последний раз за день прервать их. Пожаловал Клеострат, давнишний товарищ Мохтериона, вместе с которым он когда-то учился в университете и конспектами которого нередко пользовался, благо Клеострат вел их с завидной добросо­вестностью. После учебы их дороги разош­лись, но забыть друг друга они еще не успе­ли. Среди поставленных в известность Клео­страт был одним из первых, и его появление ожидалось. Клеострат принадлежал к зажиточной прослойке, — его родители были торговыми работниками высшего ранга и поэтому имели дело не с людьми и продаваемым товаром (правда, избирательно — и с этим послед­ним), а с тем, что оставалось в осадке после их взбалтывания.

Клеострат с неподражае­мым и прочувствованным достоинством лю­бил говорить, что его отец на расстоянии, по­смотрев на женщину спереди, может опреде­лить размер ее бюста, но иногда невзыска­тельность слушателей позволяла ему утвер­ждать, что отец редко ошибается даже при взгляде на спину. Изредка, когда произве­денный эффект таял в неопределенности, Клеострат добавлял, что размер шеи его отец может определить по тембру голоса.

Правда, Мохтериону не доводилось слышать от Клео- страта, что по радиусу поперечного сечения ягодиц его отец может на ходу вычислить длину ширинки, но даже лифчиков для одно­го пола и сорочек для другого вполне было достаточно, чтобы обеспечить безбедное су­ществование Клеострата в положении науч­ного сотрудника ведущего научно-исследова­тельского института (в то время и в том месте неведущих институтов не было). На­ука, правда, от этого ничего не имела, но его званию ученого безмерно радовались другие научные сотрудники, в их числе и организа­торы и администраторы от науки, не знаю­щие, как благодарить судьбу за то, что они родились в век научно-технической револю­ции, и не упускающие при этом возможности приложить свои знания к решению продо­вольственных задач общегосударственного значения при изменившихся обстоятельствах. А место Клеострата в науке было зацемен­тировано в силу обеспечения им прямой свя­зи товаров, производимых легкой промыш­ленностью, с бытовыми проблемами ученых.

Подмастерье был готов к тому, что науч­но-торговый гибрид духа Клеострата потре­бует исключительно тонкого обращения с собой, но то, что уготовил ему Клеострат, превзошло все ожидания.

II

Мохтерион не обратил внимания на то, что Клеострат держит под мышкой матерча­тую сумку, наполненную, как выяснилось чуть позже, не более чем на треть.

Без лишних церемоний, как и подобает старому знакомому, сразу же после привет­ствия Клеострат спросил о цене. Мохтерион не колеблясь назвал ее.

 Цена, конечно, невысокая, но, может, она и этого не стоит?
 Я же тебе уже объяснял. К тому же, ты не первый сюда приходишь, а недовольных не было.
 А что ты скажешь другим, если первым окажусь я? — Клеострат рассмеялся, но Мох­терион не поддержал его. — Но ты не оби­жайся! У меня вот какое предложение. С на­личными у меня всегда туговато, тем более теперь, сейчас ведь лето. Я кое-что принес из дома. Может, ты устроишь нам обмен: я ей свое добро, она мне...
 А что ты принес?
 У меня импортный товар: вьетнамский ананасовый сок и чешское пиво.
 Ну ты, я вижу, расщедрился. И все?
 Нет, почему же все? Две бутылки чеш­ского пива; название я тебе не скажу, вряд ли ты оценишь, но, может, ты видел такие матовые бутылки. Их, братец, с бутылками местного производства не спутаешь!
 Но их же принимают за ту же цену!
 И очень плохо поступают.
 А сока сколько?
 Одна банка.
 Думаю, ничего не получится.
 Но ты хоть предложи! Что ты теряешь, может, она согласится.
 Предложить нетрудно, да только она окажется в проигрыше.
 Почему это?
 Я слышал, что в городе ходят слухи о недоброкачественности вьетнамских соков. В них химикаты, оставшиеся еще со времен американских бомбардировок.
 А о диверсиях на полях Чехословакии ты не слышал?
 Нет. Но от этого вьетнамские соки не станут чище.
 Вот тебе и образованность! Как ты не понимаешь, что этот слух пустили те, кому не по карману натуральный ананасовый сок. Да ты когда-нибудь видел в наших магазинах какой-нибудь другой сок, кроме подсла­щенной водицы, который летом называют яблочным соком, а зимой — виноградным?
 Нет, но...
 Не хотите, как хотите. Я и сам с удо­вольствием выпью. Но ты ей все же скажи.
 Клеострат, милый, но ведь твой сок вместе с пивом стоят меньше названной тебе суммы! Положим, сок, его еще можно пред­ложить. А на что ей пиво, она же еще совсем маленькая!
 Ну да, развратом заниматься ей уже можно, а лучшего в своем роде в мире напит­ка попробовать нельзя. Ты когда-нибудь чеш­ское пиво в наших магазинах видел?
 Нет.
 Значит, цены ему ты знать не можешь.
 Но хотя бы приблизительно...
 Нет, точную цену не знаю я и сам. При­носит папа.
 Может, он платит по десять рублей за бутылку? Тогда ты в накладе. Лучше распла­титься деньгами.
 Нет. Мой папа десять рублей не даст и за французский коньяк.
 Ладно, я ей скажу, но на согласие шан­сов мало.
 Ты только скажи.

III

Мохтерион хотел поступить честно и поэ­тому не решился скрыть от Аколазии свалив­шийся на их головы атавизм эпохи натураль­ного обмена. Было еще рано, и ему пришлось разбудить ее. Непродолжительные перегово­ры дали, к радости Мохтериона, отрицатель­ный результат еще до его вмешательства.

Мохтерион вернулся к сидящему в зале и изрядно потрудившемуся дружку, который не стал дожидаться озвучивания соответству­ющей кислой физиономии хозяина дома ин­формации, и закидал его вопросами.

 Ты сказал ей, что сок ананасовый?
 Да, - извиняющимся голосом произнес Подмастерье, но его ответ был заглушен сле­дующим вопросом и не пытающегося скрыть свое раздражение Клеострата.
 И про пиво? Не упустил, что оно чеш­ское?
 И про пиво сказал.
 Ну и что же?
 Она не любит пива.
 Ну и дура. Не только же о себе надо думать! Все проститутки примитивны до по­синения! Ей и в голову, наверно, не пришло, что пивом можно угостить какого-нибудь до­стойного клиента!
 Клеострат, дорогой, но о ком же еще нам мечтать, когда ты у нас принадлежишь к сливкам общества.
Клеострат не был расположен к тому, чтобы самокритично отнестись к неприкры­той лести, и не мог так быстро сдаться.

 Втолкуй ей на досуге, что пиво продле­вает удовольствие. Может, этому тебя не учили, но обучать ведь учили?!
Мохтерион понимал, что своими возраже­ниями или, что было бы еще хуже, реши­тельным отпором, может вызвать очевидную неудачу, если Клеострат выкажет характер и,

разобидевшись, и предпочтя воздержание, отправится восвояси со своим букетом напит­ков. Поэтому он решил защищаться как мож­но мягче.

 Может, оно и продлит удовольствие, но не ей! Пойми, она ведь этим зарабатывает и, если будет играть на продление удовольствия партнера, останется без куска хлеба!
 Ну и жуликоватую же команду ты ско­лотил. Да ведь ей заплатят больше в таком случае.
 Вот тут ты, возможно, ошибаешься. Мужчина, который не побрезгует угощением от женщины, скорее всего не даст ей и того, на что он смилостивился бы, будучи обойден­ным оным. Разве тебе это неясно?
 А я ведь и третью бутылку пива прихва­тил . Как будто не знал к кому иду. Ну что ж, пенять не на кого! Ты ей про третью-то бутылку не сказал? Мы могли бы распить ее вместе.
 Ты не говорил о ней. Верно, хотел продлить ей удовольствие?
Ответа не последовало. Наступила пауза. Мохтерион расхаживал у окна, выжидая удобного момента, чтобы покончить с затруд­нительным положением.

 А как на счет орального секса? - не­ожиданно подобревшим голосом спросил Клеострат.
 Оральный и анальный секс будет в про­грамме со следующей недели, - ответил Под­мастерье, удивившись быстроте и легкости, с какой он солгал, ибо с Аколазией он об этом не говорил, и, хотя эта мысль пару раз и мелькала у него в голове, он не торопился обсудить ее с ней.
- Ну, друзья мои, вы совсем уж обнаг­лели.

 Скорее, у нас нет еще соответствующего опыта, - спокойно уточнил Подмастерье.
 Убей меня Бог, если есть смысл подни­маться сюда еще раз даже за весь набор ус­луг.
 Решай сам.
 Куда денешься. Все равно полдня про­падает, так пусть уж без остатка.
Подмастерье, обычно не берущий денег вперед, не задумываясь взял их у Клеостра­та, успокоив его тем, что, если Аколазия ему не понравится, он получит их обратно. Пре­дупрежденная Аколазия вскоре вышла к ним, и, едва поздоровавшись с ней, Клео­страт бесцеремонно выпроводил из залы Мохтериона, который и без того чувствовал себя как на иголках из-за затянувшегося перерыва в работе, и которого последние слова Клеострата догнали у порога его комнаты.

IV

Нечего было и думать о быстром заверше­нии сеанса, поэтому Подмастерье мог полно­стью погрузиться в свои занятия. Проработав полтора часа, он уже заканчивал второй зав­трак, когда дверь залы наконец открылась и появился Клеострат со своей сумкой, не уба­вившей и не прибавившей в весе. Он тороп­ливо открыл сам дверь подъезда и крикнул Мохтериону:

- Ну, брат, долго с таким товаром вы не протянете. Вот наказание! Тащи теперь эти стекляшки домой. Если подвернется что-ни­будь получше, позвони. Я не подведу.

Клеострат договаривал последние слова, уже стоя на улице, а затем почти бегом рва­нул от негостеприимного дома к своей маши­не.

Мохтерион зашел к Лколазии.

 И спрашивать не хочу, каков этот субъ­ект.
 Да, неприятный тип.
 Сильно замучал?
 Лучше не спрашивай. Раз тридцать на­бирался сил и отдыхал, собака. А уж о позах и точках колебаний я и вспоминать не хочу. Хорошо еще, что не вышел ростом и отлично знает состояние ножек твоих стульев, а то пришлось бы мне лезть на холодильник.
 Как же быть? Не подпускать больше?
 Да нет, подпускать, но не за такую це­ну. С иной дюжиной намаешься меньше, чем с таким.
 Ты помнишь о сегодняшнем твоем свидании в городе?
 Да.
 Постарайся не опаздывать с возвраще­нием.
Подмастерье вспомнил, что на сегодня бы­ла назначена встреча Трифосы с ее верным песиком, Менестором, у него дома, и полу­чилось так, что высказанное пожелание при­дало больше смысла его возможному появле­нию.

До выхода из дома можно было еще поза­ниматься, и еще раз потревоженный уходом Лколазии и Гвальдрина, Мохтерион понаде­ялся, что, сдав утром нелегкий экзамен, за­служил, чтобы его уже ничто не отвлекло от завершения работы. Но он ошибся.

Не прошло и четверти часа после ухода Лколазии, как слишком хорошо знакомое постукивание в подъездную дверь вынудило его снова посмотреть на часы и засечь время.

V

Клеострат собственной персоной деловито вошел в дом. Он был без сумки, но зато не один. Рядом с ним вошел подросток могучего телосложения с кучерявыми волосами. По выражению его лица можно было заключить, что в школе отличные оценки по физкульту­ре он имел не только из-за примерного пове­дения на уроках, а может, даже и вопреки ему. Относясь к людям, которых оскорбляет одно упоминание о книгах, он тем не менее в век культа спорта и вместе с ним спортивных болельщиков, обладая самоуверенностью чемпиона, не нуждался ни в каком ином раз­витии, не говоря уже о том, что ни на йоту не чувствовал свою неполноценность, тем бо­лее умственную. Посмотрев на него, Мох­терион проникся, однако, симпатией к нему, ибо иначе никак не мог бы отблагодарить его в душе за свершившийся благодаря ему акт обобщения, позволивший отчеканить в мыс­лях, что голова человеку нужна все-таки для украшения, а не для ума - соображение, за­павшее ему в душу до сих пор лишь отно­сительно прекрасной половине человечества.

 В чем дело? - спросил как можно без­различнее Мохтерион.
 Ты что, не понял, что я привел клиента! Опсим - мой сосед. Ты не смотри, что он так молод. Он давно уже вполне самостоятель­ный человек.
 А чем он занимается? В его возрасте мы только учились и любили мороженое.
 Он активист по распространению лоте­рейных билетов. Но зачем мы зря теряем время? Позови свою лошадку!
 Лколазии нет дома. Она недавно выш­ла.
 Вот досада!
 Но она же тебе не понравилась?
 Что ты мелешь? Вот уж не в ту степь! Когда она придет?
 После четырех.
 Как поступим, Опсим? - обратился Клеострат к подростку.
 Я зайду вечерком, - не замедлил с ответом Опсим.
 А без меня дорогу найдешь?
 Найду. Я ее сейчас по выходе запомню, - уверенно произнес молодой человек, кото­рого при несколько иных обстоятельствах можно было бы назвать “снежным барсом”.
Мохтерион молча смотрел на них. По не­большой заминке, не укрывшейся от него после слов Опсима, он понял, что новобра­нец собирается сказать что-то еще, но поче­му-то не решается.

Мохтерион решил помочь ему.

 Вы хотите узнать что-нибудь еще? Мо­жет, стоимость?
 Нет. Клеострат сказал мне.
 Говори, Опсим, говори, нам надо мно­гое еще успеть сегодня, — подхлестнул его Клеострат.
 Я хочу, чтобы к моему приходу она уже лежала в постели раздетой, — не с такой уве­ренностью, как раньше, высказался Опсим.
Мохтерион не сразу нашелся что сказать. Клеострат, прохаживающийся рядом, заме­тил замешательство старого знакомого и вступил в разговор.

 Думаю, исполнить это будет легко.
 Да, но... Извините, дорогой, я не к то­му, чтобы вас поучать, но не совсем пони­маю, почему вы хотите лишать себя удоволь­ствия. Никакое удовольствие не бывает лиш­ним, а тут... Я, например, раздевая женщи­ну, получаю больше удовольствия, чем от всего остального...
 А я нет, — перебил слегка взволнова­вшегося Мохтериона Опсим, вряд ли с целью успокоить его, но тем самым добившись именно этого.
 Что ты набрасываешься на Опсима, — снова вмешался Клеострат. — Не имеет права человек немножко пофантазировать? Ты что, не был в его возрасте?
 Я же просто беседую с ним. Кроме того, когда мне что-то непонятно, я привык спра­шивать.
 А я тебе посоветую нечто получше. Оту­чись спрашивать, и многое тебе станет понят­нее.
Клеострат был явно в ударе, но ради его овеществляющихся стараний Мохтерион готов был вытерпеть и большее.

 Когда вы придете? — спросил Подмасте­рье у Опсима.
Опсим переговорил с Клеостратом и наз­вал шесть часов. Мохтерион обещал, что все будет так, как он желает.

Клеострат велел Опсиму идти, сказав, что он его догонит, а сам задержался в прихо­жей.

 Ну как, администратор, доволен? — с дальним прицелом спросил он.
 Пока еще ничего не ясно, — не захотел прикидываться, что не догадывается к чему клонит Клеострат, Подмастерье.
 А сколько полагается в случае ясности?
 С Лколазии — ничего. Она нуждается. Ты мог и сам догадаться по цене.
 Нет, так не честно. Зря я потел, что ли?
 А ты пытался сторговаться с Опсимом?
 Это тебя не касается.
 Хочу надеяться, что ты получишь свое.
 Но и с тебя тоже! Если уж не сегодня и не в связи с Лколазией, то как-нибудь в бу- дуще м.
Нельзя было не оценить этот неожидан­ный прилив нежности, чтобы не пострадать в дальнейшем, и Мохтерион с облегчением произнес:

 Вот это слова, достойные мужчины. Не­пременно!
Клеострат исчез так стремительно, что можно было не сомневаться — уже через минуту он сдержит слово, данное соседу.

VI

Время на обед и послеобеденную прогулку было резко сокращено, и благодаря этому в начале пятого запоздавший с выходом из дома Подмастерье уже был в привычной обстановке. Лколазия пришла раньше него. Гвальдрин уже спал. Она сидела в кресле, перенесенном для нее из галереи, и читала. На столе Мохтерион заметил какой-то новый предмет, радующий глаз своим изяществом. Это были духи “Magie noire”, которые свидетельствовали прежде всего о том, что встреча Лколазии с поклонником состоялась.

 Как идут дела? — спросил он.
 Хорошо, — не отрываясь от книги, отве­тила Лколазия.
 Гвальдрин не помешал?
 Нет, его удалось занять игрушками, часть которых он превратил в мусор.
 Ну, молодец! Вы еще встретитесь?
 Не знаю. Он ничего не говорил об этом. Мне не хотелось напрашиваться.
 Ладно, не буду тебе мешать.
Прерывание занятий во второй половине дня переносилось несравненно легче, чем в первой, но то новое и малоприятное, что прочно заняло место в сознании Подмас­терья, заключалось в постоянном раздвоении внимания и его ускользании к напряженному ожиданию клиентов. Хотя все шло пока бо­лее чем удовлетворительно, неопределенность будущего не позволяла ему безмятежно до­вольствоваться каждодневным достатком. Не­смотря на это, радость, испытываемая при постукивании в дверь подъезда, все росла и полностью подавляла, быть может, соразмер­но ей уменьшающееся сожаление по поводу вынужденного отвлечения от занятий.

Вторую половину дня открыли Гикет, по­жилой мужчина лет сорока пяти, не име­ющий профессии и предпочитающий рабо­тать шофером, что ему давалось без всякого труда, и то ли его сослуживец, то ли сосед, а может, и то и другое вместе, Амикл, по воз­расту годившийся Гикету в сыновья. Оба бы­ли подвыпивши, но только начали поступа­тельное движение, ибо не успел Гикет ока­заться у стола, как тут же вывалил на него заботливо обернутую в бумагу бутылку не са­мого дешевого коньяка и бутылку минераль­ной.

Гикет не был из числа предупрежденных и зашел по случаю, оказавшись у дома, с которым его связывали, видимо, не самые безрадостные воспоминания. Амикла Мохте­рион припомнить не мог. Возможно, он и бывал у него, ибо иногда Подмастерье остав­лял для доверенных лиц дверь со двора от­крытой, если они собирались прийти днем, когда его не было дома. Гикет числился сре­ди таких лиц, и исключить его визит вместе с Амиклом было нельзя. Так или иначе, первое впечатление от Амикла не содержало ничего настораживающего и предвещающего непри­ятности, а это уже обнадеживало.

Гикет попросил пару стаканов и, после то­го, как Мохтерион выполнил его просьбу, спросил, стараясь не выдавать свою заинте­ресованность:

 Мохтерион, не мог бы ли ты нам удру­жить? Видишь ли, сегодня мы с Амиклом гу­ляем.
 Рад это слышать, - подготавливая к приятной вести и похлопывая Гикет а по плечу, сказал Подмастерье.
 Значит, можно надеяться на...
 Да, на новенькую - не дал досказать Гикету Подмастерье.
 За хозяина дома! - произнес Гикет и с нескрываемым удовольствием осушил пол­ный стакан. Амикл также не отстал от старшего товарища.
 Где она? Кто она? - занялся размноже­нием вопросов Гикет. - Она молодая? Хоро­шенькая? Умеет доставлять удовольствие из­балованным мужчинам?
Предвосхищая удовольствие от знаком­ства, Гикет задел рукой стакан, наполовину наполненный водой; вода пролилась.

 Ах, что я наделал! - еще не успев изме­нить тон, почти весело воскликнул Гикет.
Не желая оставлять гостей одних, а мо­жет, склоняясь к другой, промелькнувшей в голове, возможности выправить положение, Подмастерье достал носовой платок и нало­жил его на то место, где ему показалось, что вязкость жидкости одолела другие силы, дей­ствующие на воду, с целью ее растекания, и держала большую ее часть на наименьшей поверхности.

Посмотрев на платок, и умильно улы­баясь, Гикет не смог отказать себе в удоволь­ствии сострить.

 Мы, дорогой Мохтерион, пришли сюда не сморкаться, а е... - и не дожидаясь, когда его острота возымеет свое действие на слуша­телей, Гикет предрешил ее успех гоготом.
VII

Не слишком злоупотребляя душевными силами Гикета, на глазах уходящими на то, чтобы допечь его в его добрых надеждах, Мохтерион решил действовать энергичнее.

 Она сейчас у меня дома. Но, господа, мы немножко торопимся, и я прошу перейти вас в мою комнату. Один может остаться здесь.
Амикл сразу же встал, и по его взгляду было ясно, что он не позволит Гикету усту­пить первенство ему. Гикет не стал терять время, налил еще по стакану ему и себе, и, произнеся скороговоркой: “За гуцулочек!” - поставил опорожненный стакан на стол.

 Мохтерион, принеси, пожалуйста, еще один стаканчик, - попросил Гикет.
 Принести не трудно, но она не пьет, - идя за стаканом и увлекая с собой Амикла, ответил Мохтерион.
Усадив Амикла в своей комнате и при­хватив первый попавшийся под руку стакан, Мохтерион, не теряя времени, постучался к Аколазии.

Даже если бы она стояла у двери, то и тогда вряд ли отворила бы ее быстрее. Не­сомненно, она слышала доносящиеся из со­седней комнаты незнакомые ей мужские го­лоса и не хотела терять зря время.

Не дожидаясь вызова, она вышла к гостю и, улыбаясь, поздоровалась. Мохтерион сто­ял в полушаге от нее.

 Гикет, прошу любить и жаловать! - представил их друг другу Мохтерион. - А это Аколазия.
 Ну и красотку же ты отхватил, - похот­ливо подольстился Гикет к Мохтериону, ко­торый не оглядываясь, прикрыл дверь залы.
Амикла Мохтерион нашел на том же мес­те.

 Вы любите музыку? - спросил у него Мохтерион.
 Да, очень, - несколько смущенно отве­тил Амикл.
 Какую? - без тени праздного любо­пытства допрашивал Мохтерион.
 Всякую, но хорошую. Хотя, пожалуй, больше всего траурную.
Мохтерион был почти в восторге, ибо и сам питал к ней слабость.

 Может вам поиграть?
 Пожалуйста, я с удовольствием послу­шаю.
 Что до удовольствия - то я его не га­рантирую. Я любитель и играю только для себя и, в основном, по слуху.
Подмастерье пододвинул стул к пианино, открыл крышку и начал играть, держа ногу на левой педали, так как приходилось учиты­вать и то, что у всех соседей окна открыты, и то, что чувства, расплескиваемые в соседней комнате, могут быть заторможены посторон­ними, тем более раздражающими слух, пося­гательствами.

Когда-то в репертуаре Подмастерья была h-moll-ная соната Шопена с траурным мар­шем, но все последние годы он перебивался популярными ариями из опер, и поэтому не рискнул на ходу вспоминать, чтобы не фаль­шивить. Обращаться к нотам хотелось еще меньше, и он посчитал, что, подсластив чисто траурную музыку чем-то вроде лирико-дра­матической, не вызовет протеста у слуша­теля.

Маленький концерт был открыт темой арии Филиппа из “Дон-Карлоса”. Последо­вавшие плач Федерико и концовка “Дидоны и Энея” тематически соответствовали заказу, но начиная с финала “Лючии” и арии Ромео из “Монтекки и Капулетти” расшатывание тематических границ приняло системати­ческий характер. В подборке нашлось место и для глюковского Орфея в подземелье, и для каватины Фауста в вечернем саду, и для вопрошаний Вертера. После ариозо Канио Подмастерье повернулся к Амиклу.

 Может, вы не любите оперу? Я могу сыграть и мелодии из кинофильмов.
 Нет, почему же! Я очень люблю увертюру к “Закату”.
Конечно, было непростительным прома­хом со стороны Мохтериона не вспомнить о ней, жемчужине отечественной оперной клас­сики. К счастью, он мог извлечь из инстру­мента нечто, достаточно напоминающее несколько связных тем из названной оперы.

Но доиграть ему не пришлось. В комнату, немного помучавшись с ручкой двери, вошел Гикет. Мохтерион без раздумий встал, за­крыл крышку пианино и отодвинул стул. Амикл тоже встал. Он не скрывал полу­ченного удовольствия.

 Было здорово! Мне казалось, что я могу слушать без конца.
 Амикл, не теряй время! И смотри, не
утоми ее, после тебя мне надобно зайти к ней еще раз, - сказал Гикет.

 Значит, концерт будет продолжен! - позволил себе задержаться в недавнем, но уже минувшем прошлом Амикл.
Секунд через десять Амикл заглянул в комнату, где только что был слушателем.

 Ее нет в зале! - скорее с удивлением, чем с огорчением доложил он.
 Подождите ее там. Она скоро появится, - проинформировал его Мохтерион, не успев как следует вознегодовать из-за несмышле- ности молодняка.
VIII

 Ну, какова наша Лколазия? - обратился Мохтерион к Гикету, второй раз прикрыв дверь за Амиклом.
 Сказать честно?
 Желательно.
 Ничего особенного! - отмерил Гикет и потянулся к бутылке.
 Что ж поделаешь! Многих ты пере- ласкал, но не все запомнятся.
 Лколазия запомнится на всю жизнь...
 Как же это, если она тебе...
 Если ты не откажешь в небольшой ми­лости .
 Чем могу помочь?
 Когда мы... ну, занимались тем самым, мы оба слушали твою игру. Я спросил у нее, занималась ли она любовью под музыку. Она ответила: “Часто”. Глупенькая, она не поняла вопроса. Я ей говорю: “Не о том спра­шиваю. Сходилась ли ты под музыку живого аккомпаниатора?” Она мне, как и следовало ожидать: “Нет”. Поверишь ли, у меня слезы выступили на глазах. Мычу: “И я нет. А ведь это так возможно, так близко”, - и крепко впиваюсь в ее ягодицы.
 И как, вы договорились?
 Она не посмела бы огорчить старика.
 Гикет, может, как-нибудь в другой раз?
 В другой раз нас не будет, - отмел предложение Гикет.
 Я еще не закончил свои занятия...
 Твоя комната нам не подойдет.
 Почему же?
 Ты окажешься спиной к нам!
 Разве это плохо?
 Это не плохо; это невозможно. А вот зала с роялем вполне подойдет.
 Как это?
 Ты застал немое кино? Нет? И я нет. Но это не беда. Представь себе, могло ли прийти кому-то в голову усадить тапера спиной к экрану?
 Ты видишь какую-то аналогию между немым кино и совокуплением?
 И даже очень большую.
 А чему мы уподобим сотни пар глаз зрителей?
 Твоей одной.
 А может, попросить Амикла примкнуть к зрителям?
 Амикла не надо.
 Рояль расстроен...
 Ты что, отказываешься?
 Я не против, но...
 Но что?
 Какую музыку играть?
 Как какую? В век победоносного шест­вия коммунизма по всему миру — только ком­мунистическую. И посмей только сказать, что ты ее не играешь; Оккел мне донес, что ты ее играешь так часто и так здорово, что с наступлением послекоммунистической разру­хи пойдешь на детское мыло.
 Но мы живем в эпоху развитого социализма!
 Ну и пусть дети растут грязнулями, — и Гикет пропустил очередную порцию, уже не вспоминая о минеральной.
 Умеешь играть на скрипке? — неожи­данно спросил Мохтерион.
 Нет.
 Жаль. Обучи хотя бы внуков. В случае успеха у них не будет нужды в аккомпаниа­торах: они смогут одновременно крутить ки­но, смотреть и аккомпанировать.
 Отличная мысль!
 Должен предупредить тебя, что играть на скрипке адски трудно. И может статься, что и при приличной игре, и при плохой, не додергаешься до стереоэкрана, правда, в пер­вом случае из-за отвлечения способности, а во втором — подавления. Так что, я тут буду уже ни при чем.
 Как я понимаю, мы договорились.
 Давай обсудим вопрос, что и в какой последовательности играть.
 Одна часть вопроса решена, другая еще проще: от “Интернационала” до гимна Совет­ского Союза в историческом...
 Ретроозвучивании, — подсказал Подмас­терье .
 Пусть так.
 Включить ли песни времен революции и гражданской войны?
 Непременно. “Варшавянку” я очень люблю.
 А времен отечественной войны?
 Без “Вставай, страна народная...” нам не обойтись.
 Может, песню белорусских партизан включить?
 Н-нет. Она очень грустная. Для актив­ного процесса не подойдет. Ах да, мы ведь можем кое-что взять напрокат у итальянских собратьев. Песню итальянских партизан знаешь?
 Постараюсь вспомнить.
 Постой, постой. Мы чуть не совершили преступление. — Глаза Гикета засверкали. — Догадайся, что мы пропустили.
 Не могу. Как будто аккуратно прочесы­ваем разрушения... Нет, не могу; может, не играю, потому и не вспоминается.
 Поможем, начальник, поможем.
Гикет, продлевая удовольствие, испыту­юще взглянул на Мохтериона. Мохтерион покачал головой и, подыгрывая Гикету, раз­вел руками.

 Бандьерочку, бандьероч-ку красную, мой милый, — с почти неуправляемым восторгом выдохнул Гикет. — Вперед, вперед! — расшумелся он, но еще один стакан напит­ка вдруг преобразил его; он опустился на диван и затих.
После прихода Гикета и Амикла Мохте­рион все время думал об Опсиме, но теперь, когда Амикл запаздывал с выходом, когда впереди был музыкальный номер, за кото­рым Амикл мог захотеть повторить пример, поданный Гикетом, и, наконец, когда на все оставшиеся пункты оставалось не более полу­часа времени, он начал нервничать. Основ­ная причина беспокойства была ясна: и пьяный Гикет с его музыкальным сопровож­дением, и молокосос Опсим с заказанной причудой несли в себе что-то непредска­зуемое, и уже потому — неприятное.

IX

Амикл освободил место Гикету минут через пять, прождать которые последнему было несравненно легче и, может, даже приятнее, чем Мохтериону.

Гикет привстал и с подчеркнутой, но ни к чему не обязывающей вежливостью обратил­ся к Мохтериону.

 Только после вас, господин концерт­мейстер.
Времени на объяснение происходящего Амиклу не было. Мохтерион успел только спросить его, собирается ли он еще вос­пользоваться услугами Аколазии, и, получив отрицательный ответ, прошел вперед. Остальные указания давал ему Гикет.

Прежде чем выйти из залы, Лколазия поправила подушку и простыню на тахте, что восхитило Мохтериона.

Не теряя времени, он занял место у рояля и проиграл в одиночестве первые такты “Ин­тернационала”. Дребезжащий звук веко вого “Bechstein’’-а сильно отличался по тембру от не более чем двадцатипятилетнего “Zimmer- mann”-a, стоящего в соседней комнате. Гикет подоспел к припеву, а Аколазия появилась уже после того, как отзучала эпоха граж­данской войны.

Мохтерион, изредка поднимая голову, старался не смотреть на них. Близорукость спасала его от искушения подольше задер­жать взгляд на происходящем. Чаще он ви­дел спину Аколазии. Начав в четвертый раз проигрывать номера, он решил, что пятый круг будет последним. Он играл все тише, чтобы поменьше отвлекать Гикета и не упустить приход Опсима. Доиграв гимн, спросил: “Может, хватит?” - и, не получив ответа, сам взял на себя инициативу: “Играю в последний раз.” Ему показалось, что Гикет пропел: “Играй, играй!”

Гикет и Аколазия перебрасывались слова­ми, но Мохтерион не мог их расслышать. После того, как звуковые символы социаль­ных и индивидуальных потрясений, как уличных, так и домашних, отзвучали в пя­тый раз, Подмастерье закрыл рояль и, не взглянув на парочку, предоставил им воз­можность завершить дело без аккомпане­мента.

Амикла Мохтерион застал у окна. По­смотрев на часы, он убедился в том, что Опсим запаздывает. Разговор с Амиклом не клеился. Амикл напомнил ему об обещании продолжать концерт, но Мохтерион извинил­ся и под предлогом, что может не услышать прихода ожидаемого посетителя, пообещал поиграть как-нибудь в другой раз. Истинным же поводом была досада на Амикла. Когда Мохтерион спросил его, желая как-то завя­зать разговор, “Как вам понравилась наша маленькая мама?” - Амикл неторопливо про­тянул, будто бы поклялся на Библии гово­рить одну только правду: “Маленькая то она маленькая, да только кисанька у нее не такая уж маленькая”, и сделал, видимо для боль­шей наглядности, жест руками. Мохтерион попытался улыбнуться, но это, видно, полу­чилось не очень удачно, если Амикл, чтобы рассеять его недоумение, потрудился уточ­нить: “Знаете, я молод, но не новичок. И девственниц попробовал, и очень молодень­ких девочек, и добреньких тетушек... В этом я кое-что смыслю.”

Гикет запаздывал с выходом. Ждать его устал и Амикл. Это можно было заключить из того, что он уже не пытался подшучивать над старшим товарищем. Подмастерье не мог себе простить, что не воспротивился вторич­ному заходу Гикета; это было сумасбродство, убыточное для всех без исключения.

Наконец соседняя дверь отворилась. При­шлось выждать еще несколько мучительных минут, пока Гикет, мурлыкая, эксперимен­тировал с мочеиспусканием.

Когда ручка двери зашевелилась, Мохте­рион обрадовался тому, что Гикет, по всей видимости, уже одет.

Вытирая платком руки, Гикет вошел в комнату. Чувствовалось, что он порядком из­мочален .

X

 Да, я немного перегорел... Но было хорошо.
 Все в порядке, Гикет? - спросил Мох­терион, который начал уже приходить в себя от ожидаемого прощания с уважаемыми гос­тями.
 Да как тебе сказать! Во второй раз мне так и не удалось забить козленка. Жарко уж очень.
 Эх, ты! - помягче сказал Мохтерион, сделав вид, что лишь слегка расстроен и скрывая самую настоящую боль. Ведь комму­нистические напевы предназначены для не­скончаемых вещей, вот тебя и тянули бес­конечно, - неуверенно добавил он, еще не полностью разобравшись в том, огорчен Гикет или нет.
Гикет повел себя очень хорошо, что выражалось в незамедлительном уходе вместе с Амиклом. Уходя, Гикет бросил:

 Деньги я оставил на столе...
 Спасибо, я заметил, - открывая дверь подъезда, поблагодарил Подмастерье, уже не сожалея о том, что забыл предупредить их, сколько денег следовало оставить. По край­ней мере, сумма не должна была быть мень­ше и без того сниженной ставки Аколазии.
Едва успев прикрыть дверь и не дойдя еще до стола, чтобы взять деньги, Подмас­терье услышал негромкий стук. Оказавшись между деньгами и необходимостью открыть дверь, а значит - “деньгами в возможности”, Мохтерион без лишних раздумий избежал и затруднения буриданова осла, которое ста­вило его перед выбором - либо взять уже заработанные деньги, либо поспешить на­встречу тем, что еще предстояло заработать, и положения настоящего осла, который сперва прикарманил бы лежащие на столе деньги, а затем потянулся бы к другим. Оставалось поступить так, как поступил бы метафизический осел, то есть отдать преиму­щество идеальной возможности заполучить их, и поэтому Мохтерион, так и не дойдя до стола, повернул обратно к подъезду.

Предчувствие не обмануло его; перед ним стоял Опсим.

 Вы опоздали? — нехотя спросил Мох­терион.
 Нет. Я услышал игру на рояле и решил подождать на улице.
 И долго ждали?
 Минут сорок.
 Извините. Невозможно все рассчитать. Подождите здесь, я должен предупредить ее.
 Вы не забыли о моей просьбе?
 Нет. Не беспокойтесь.
Мохтерион зашел к Аколазии. Она стояла в узком коридоре, примыкающем к ее ком­нате, и разбавляла горячую воду, чтобы осве­житься после единоборства с Гикетом.

 Тебе досталось, да?
 Лучше не спрашивай. Пока не выдохся, не отстал.
 Помочь?
 Не надо. Сама управлюсь.
Мохтерион снял из ниши бак для белья, служащий чем-то вроде сидячей ванны, подо­двинул его к Аколазии и решил не задер­живаться с передачей команды.

 Лколазия! Поторопись, ждут.
 Кто?
 Один мальчуган. Я ж тебе говорил. Се­годня уже во второй раз пожаловал.
 Может, отложим до завтра?
 Лучше не надо, — грубовато пресек по­пытку Лколазии Мохтерион. — Быстрее, Лко­лазия! — теперь уже умоляющим тоном доба­вил он.
 Ты занесешь новую простыню?
 Нет. Обойдется. Не на простыне же он пришел полежать!
 Хоть покрывало какое-нибудь дай.
 Зачем?
 Не буду же я красоваться голой на по­стели, когда он зайдет.
 Ты права.
Мохтерион направился в залу и, увидев застланную постель, снова подивился расто­ропности Аколазии. Через минуту он поло­жил на край кровати покрывало, взятое из шкафа в комнате Аколазии. Он поспешил к Опсиму.

 Можно войти? — спросил тот.
 Нет. Скоро. Я позову.
Мохтерион вернулся к Аколазии. Она уже вытиралась. За отсутствием еще одного полотенца пришлось исполнять роль зрителя.

 Ну как, готова? — поторопил ее Мох­терион.
 Веди! — с нехорошей усмешкой велела Аколазия и скользнула на кровать еще до то­го, как Мохтерион вышел из залы.
Опсим встретил его стоя.

 Проходите, — сказал Подмастерье и по­чувствовал радость от возможности уеди­ниться, которой он был лишен вот уже тре­тий час.
Опсим быстро вышел из комнаты. Куда идти, он знал. Мохтерион наконец добрался до денег. Сумма не намного превышала ту, которую он собирался назвать. Он взял свою долю и положил отдельно заработок Лкола­зии. Можно было продолжать занятия, но какое-то неопределенное беспокойство меша­ло ему сесть за стол. Мохтерион вспомнил, что должны прийти Трифоса с Менестором, и в случае их прихода, возникала необходи­мость уступить им свою комнату, а уж если Опсим застрянет с Аколазией, чего и следо­вало ожидать, то место у стола придется за­менить местом у умывальника в прихожей, ибо пробраться к Гвальдрину через залу не представлялось возможным, а входить через отдельный вход с улицы было чревато не­удобствами: следовало переодеться, что было еще сравнительно легко выполнить, но, кроме того, он не смог бы узнать о моменте выхода Трифосы с напарником из дома.

Мохтерион думал о том, чем заняться ве­чером, учитывая варианты как перехода в залу, где был стол, так и в прихожую, где не было не только стола, но и достаточного для чтения освещения.

Внезапно скрип, щелканье задвижки и звон снимаемой цепочки, и дверь залы резко растворилась и тут же захлопнулась.

Опсим пробыл у Аколазии минут пять, а может, и меньше. В его возрасте этого време­ни вполне должно было хватить на то, чтобы покрыть не одну самку, но поспешность его ухода, а вернее бегства, заставляла предпо­ложить что-то неладное.

Недолго думая Мохтерион направился к Аколазии. Она складывала белье, и ее нето­ропливые движения и спокойное лицо явля­ли собой резкий контраст с состоянием Мох­териона, тем не менее он не поддался иску­шению подделаться под ее лад до выяснения подробностей.

 Что случилось? — встревоженно спросил
он.

 Ничего особенного! — ответила Аколазия без всякой задней мысли.
 Как ничего особенного? А с чего он вы­летел отсюда?
 Откуда мне знать? Правда, петушок он еще тот.
 Как это петушок? Ты можешь изъяс­няться понятнее?
 Петух и есть. Импотент в расцвете сил и на пороге зрелости.
 Вот черт. А деньги он оставил?
 Здесь ничего нет.
 Подонок. Может, он еще напал бы на ме ня с вопросом “За что?”
Мохтерион подумал об излишке, оста­вшемся после Гикета и Амикла, как послан­ном судьбой в возмещение убытка от Опсима даре, но устыдился своей изворотливости и решил выплатить Лколазии причитающуюся ей сумму, составившую, кстати, весь его дневной заработок.

Он выложил деньги вместе со “страховкой” на стол.

 За всех, - не без гордости за пущенный впервые в ход механизм возмещения произ­нес Мохтерион и пошел открывать дверь оче­редным гостям.

XI

Мохтерион препроводил Трифосу с Ме- нестором в свою комнату, а сам перебрался в освободившуюся и прибранную залу. Он на­деялся, что сегодня Лколазию не придется больше вызывать на принудительные работы. Она ушла к себе.

Полтора часа за столом пролетели как од­но мгновение. План на день был выполнен. Мохтерион расхаживал по зале в ожидании завершения любовного свидания Трифосы. Вскоре он услышал шаги в соседней комнате, оповещающие о последних приготовлениях к уходу.

Менестор на несколько секунд улизнул от Трифосы.

 Трифоса сказала, что у тебя новенькая, - возбужденно полюбопытствовал он.
 Не может быть. Трифоса ни за что не сказала бы этого, тем более если это правда.
Менестор помялся.

 Ты прав. Не сказала бы. И знал бы ты, как долго она не хотела говорить! Но я ее уломал. Ведь ты всегда пускал нас в край­нюю комнату, а сегодня почему-то в свою. Вот я ее и донял расспросами и выпытал с большим трудом. Не поверишь, целый час сопротивлялась. Стерва!
 Я сопротивляться не буду. Заходи когда хочешь, да уж лучше скажи Трифосе, чтоб не беспокоилась. Ей конкуренцию не соста­вят.
 Я в этом уверен. Но отведать новенькую не прочь.
 Милости просим.
 Так я зайду на днях, и скорее всего не один. Можно?
 Не “можно”, а даже “должно”.
Соблюдая меры предосторожности, от ко­торых воображение соседей воспалялось не меньше, если не больше, чем в случае их не­соблюдения, и разумно повинуясь инстинкту, Мохтерион выпустил Трифосу через дверь, ведущую во двор, а затем на параллельную улицу, Менестора же - через подъезд.

Включив свет у себя в комнате, Мохтери­он увидел на пианино купюру, цвет и размер которой еще издали возвещали, что день бли­зится к концу с малым, но тем не менее, не­заменимым успехом для хозяина заведения.

XII

Аколазия потеряла за день немало сил, но зато едва не дотянула до полумесячной зар­платы квалифицированного инженера, и если не всякий инженер позавидовал бы ей, то вряд ли можно было усомниться в реакции тех, кому нечего было воровать, хоть таких насчитывалось и немного, или кому не дово­дилось что-либо строить, как ни много их развелось.

Когда Мохтерион зашел вечером к Аколазии, она резала арбуз и отделяла от кусков семечки. Гвальдрин расправлялся с фрукта­ми, лежащими на большой, почти закрыва­ющей сиденье придвинутого к кровати стула тарелке.

Лколазия предложила принять участие в поглощении южных яств, от чего Мохтерион деликатно отказался. Ему было приятно смо­треть на изобилие, столь не свойственное его дому, но и только.

До сих пор Аколазия никогда не упоми­нала отца Гвальдрина, хотя один раз оброни­ла, что была замужем дважды и ребенок но­сит фамилию второго мужа. Мохтерион не придал ее словам значения и не пытался вы­звать ее на более откровенный и подробный разговор. Он не ощущал в себе большого же­лания узнать о ее прошлом или расспросить о том, как она собирается жить в будущем. Ее прошлое и ее будущее блекли перед на­стоящим, частью которого он оказался наме­ренно, со всею сознательностью, на которую способен человек.

Более того, ее прошлое и ее будущее сомкнулись в ее, да и не только ее, настоящем и питались им. От этого насто­ящего зависело не столько будущее, которое в любом случае оказалось бы замаранным надеждами и потому ложно отражающим на­стоящее, но и прошлое, обрекавшееся им на постоянное переоформление, в процессе кото­рого из только своего забывающегося прош­лого оно могло превратиться в надежное и единственное убежище, способное функцио­нировать всю оставшуюся жизнь.

Несмотря на то, что интерес к прошлому Аколазии не имел болезненного, задевающего за живое характера, Подмастерье полагал, что неплохо было бы избавиться от него, не откладывая дела в долгий ящик.

XIII

Он переждал, видимо, ужин неукомплек­тованной семьи и занял свое лекторское мес­то у спинки железной кровати. Аколазия не стала дожидаться, пока Гвальдрин кончит есть, и легла на кровать. Вначале Мохтерион пытался ненавязчиво подвести ее к рассказу о себе, но вскоре убедился, что в этом нет не­обходимости. Быть может, она сама уже ожидала удобного случая, чтобы сделать по­сильную попытку иного сближения с ним, которое могло состояться лишь по ее доброй воле и не слишком много выигрывало от то­го, что уже произошло между ними. Акола­зия рассказывала медленно, будто не хотела упустить ни одну деталь.

Мохтерион не жа­ловался на свое умение слушать, но более важное для него событие произошло раньше, чем это умение заработало в полную силу. А случилось всего-навсего то, что ему показа­лось, будто Аколазия своим расположением к нему хочет выразить на доступном ей языке то, ради чего они копошатся, ради чего ста­раются, ради чего блуждают, и это, и многое, многое другое, - ради чего они вместе. А ведь в жизни приходилось принимать во вни­мание все, кроме этого. То, - ради чего, - как будто и не существовало в ней.

- С будущим отцом Гвальдрина я ходила в один детский сад и в одну школу, - нето­ропливо рассказывала Аколазия. - Мы знали друг друга с детства, так как жили по сосед­ству. Он старше меня на два года. Как толь­ко я окончила школу, мы поженились; к это­му все шло примерно с восьмого класса. Мы прожили с полгода и его забрали в армию. Когда он служил, мы переписывались; деть­ми были, и так хотелось радовать друг друга, дожидаться писем, и понимали мы все так, как могут понимать только дети, пока однаж­ды не проснутся взрослыми.

Когда он прие­хал, Гвальдрин был самостоятельным полу­торагодовалым мужчиной. Мы очень быстро договорились обо всем. То, что и его, и мои родители были против нашего брака, убе­регало нас от лишних ссор. Их недобрый сговор и близорукость обостряли нужду друг в друге и усиливали тягу друг к другу. Пла­ны на продолжение образования были сорва­ны, а он после службы не очень-то и стре­мился, да и вряд ли бы потянул учебу. Мы собирались работать, но я так и не собра­лась.

В первые месяцы нашей жизни, когда я еще училась в школе, о работе не думалось. Потом, когда я забеременела, я как-то пыта­лась найти какую-нибудь легкую работу, но не смогла; с животом никто не хотел брать. А муж начал работать на заводе, но с каж­дым днем жить нам становилось все тяжелее. Мы снимали квартиру, ребенок рос. Родите­ли мало чем могли помочь, еще меньше - хо­тели этого, но мы держались крепко. Серьез­ных разногласий между нами не возникало.

Сейчас он в тюрьме и вряд ли когда-ни­будь мы снова сойдемся. А ведь совсем не­давно нам казалось, что наше будущее будет таким же, как и прошлое - мы также будем думать друг о друге, ожидать друг друга, всегда будем вместе. Теперь вот может прой­ти неделя, а то и месяц, а я о нем и не вспомню. Сейчас мне кажется, что мы никог­да и не любили друг друга. Мы привыкли видеть друг друга, вместе нам было хорошо, мы считались друг с другом, к чему же еще любовь? Мы обходились и без нее. Когда все рухнуло, ее отсутствие помогло нам разде­лить бремя тягот.

Попался он, вернее, мы с ним, на заготов­ке наркотиков. Я не интересовалась, что у него за друзья, вместе с которыми он исчезал из дома на два, иногда на три дня, почти всегда в выходные. Возвращался поздно ночью с мешками мака, из которого мы вари­ли зелье. Ох, и противная же это работенка! А каково было мириться с тем, что перекуп­щики еще и зарабатывали на нас, и сколько! Это продолжалось недолго, около двух меся­цев. Наши дела несколько поправились, но разве стоило это тех бед, которые вскоре об­рушились на мою голову?

Дружки что-то не поделили, и кто-то из них выдал остальных. Когда его взяли, мне все казалось, что до суда еще очень далеко. Сама не знаю, откуда возникло такое ощуще­ние. Его осудили вместе с другими очень ско­ро, и, как ни странно, я вздохнула с облегче­нием, ведь со дня его ареста угроза нависла и надо мной - я же была их соучастницей. Всю вину мой муж взял на себя, выгоражи­вал меня как мог. По совету адвоката мы придерживались одной придуманной им вер­сии.

Как-то моя мать, во время ссоры выпа­лила, что моего сопляка (так она называла моего мужа) надоумили поступить так в ми­лиции. Может, это и действительно было так, но в то время страх за Гвальдрина остав­лял мне не много сил и времени, чтобы рас­каиваться в вынужденной лжи и непривлече­ния к ответственности. Единственное, о чем я сейчас сожалею, так это то, что я в то время получала какое-то неописуемое удовольствие, во всем слушаясь взрослых, которые часто невозмутимо и рассудительно объясняли мне необходимость именно такого, а не иного поведения.

Много ли понадобилось мне для того, чтобы переиначить себя? Еще до суда я — сначала с испугом, а дальше даже с любо­пытством — видела, что случившееся и проис­ходящее меня почти не касается. Нам помог­ли развестись. Я не могу объяснить, почему я покорно согласилась. Неужели вся недол­гая жизнь с мужем успела настолько обесцве­титься? Нет, я относилась к нему по-преж­нему, хотя и понимала, что времена для ожи­дания чего-то неизведанного, чего-то недости­жимо сладостного уже прошли.

XIV

Так я снова оказалась дома, и отношения с родителями, и прежде не отличающиеся особой привязанностью и нежностью, посте­пенно превратили мою жизнь в ад. Мать хва­тило очень ненадолго. Ее можно понять; пер­спектива разделять в течение нескольких лет мои заботы никак ее не прельщала, и очень скоро наступило время, когда каждому часу, проведенному без криков и взаимных оскор­блений, я радовалась как празднику, кото­рый отравляла лишь мысль, что наступление следующего будет подготовлено опустоши­тельным взрывом всего добытого им спокой­ствия. Отец во время наших скандалов запи­рался у себя в кабинете и включал на всю мощь радио.

Настало время, когда все мои мысли со­средоточивались на одном — уйти из дома. Не будь я такой беспомощной, с малолетним ребенком на руках, я бы ни секунды там не осталась, пока же мне не из чего было выбирать — только терпеть. И я терпела.

Месяца через три, неожиданно для себя, я почувствовала, что отношение матери ко мне изменилось, но это длилось очень недол­го, а дальше все пошло как и прежде, разве что уносило меньше сил — мы как-то свык­лись с жившим в нас и выплескиваемым друг на друга горем.

Раз я случайно подслушала, как отец упрашивал маму быть со мной помягче. Ока­зывается его сотрудник растолковал ему мои права на жилую площадь. А ведь мать за­просто могла довести меня до требования разделить квартиру, но я об этом и думать не смела. Нетрудно представить реакцию роди­телей на такое требование! Вот ведь как все просто. Квартира была их единственным до­стоянием, ради которого они всю жизнь тру­дились, и в том, что мы с сестрой рано или поздно выйдем замуж, была их единственная надежда хоть в старости пожить по-чело­вечески, как они это понимали. Я не имела ничего против и ждала только своего часа, чтобы уйти из дома. Такая возможность под­вернулась через несколько месяцев.

Одна моя подружка несколько месяцев промышляла в здешних краях, и все мы, знавшие ее, только рты разевали, когда она рассказывала о своих приключениях. Не знаю, много ли было правды в ее историях, но все мы видели, что одета она лучше нас, угощает в барах она нас, а не мы ее, и никто не поверил бы, что она тут у вас голодала, а французские духи, которыми она облива­лась, для большинства из нас были сказочно­неизвестными. А видя это не хотелось уже сомневаться и в остальном.

Она меня по­стоянно упрашивала поехать вместе с ней, но я все не решалась; да и Гвальдрин был слиш­ком мал. Но раз одним летним днем я собра­лась, взяла с собой Гвальдрина и оказалась вместе с Хоглой здесь. Она днем отсыпалась, а вечером выхо­дила на “варианты”, чаще всего заканчива­ющиеся под утро. Ко времени моего приезда она прошла уже большую школу, и о ее местонахождении, кроме ее двоих-троих уже перешагнувших за сорок “мужиков”, как она их называла, никто не знал.

Когда я ехала, то думала, что с первого же часа начну работать, но по приезде оказа­лось, что это не так-то просто. Я поняла, что мои планы и надежды были плодом скорее ребячества, чем настоящей нужды. Не менее ясно я почувствовала и то, что мне не так легко будет переломить себя. Но разве я мог­ла забыть, что возвращаться домой мне нель­зя? Ужас, охватывавший меня при этой мыс­ли, пересиливал плаксивость. Хогла устро­ила мне несколько встреч, во время которых присматривала за Гвальдрином.

На еду хва­тало, но дальше дело не шло. Хогла как-то шутя сказала, что подкидывать мужичков легче, чем занимать Гвальдрина. После этого я все боялась, что наступит момент, когда она то же самое скажет всерьез. Ведь это была правда. Вскоре я поймала себя на мыс­ли, что неплохо бы съездить домой и как- нибудь уговорить маму оставить ребенка у себя, хотя бы на месяц, чтобы за это время я смогла освоиться, а затем забрать его к себе, чтобы больше уже не беспокоить родителей.

XV

Все получилось проще. В один прекрас­ный день, когда Хогла завалилась спать, я вышла из дома с Гвальдрином, чтобы погу­лять в центре города. С заходами в магазины и закусочные это занимало чуть ли не пол­дня, и занимало бы еще больше, если бы я не была с ребенком. Когда мы вышли из какого-то магазина, передо мной вырос моло­дой парень. На лице его играла стесни­тельная улыбка. Не знаю почему, но взгля­нув на него я подумала: “Все ясно. Будет набиваться в мужья.” И вскоре так оно и случилось. Манаил пригласил нас на моро­женое, а через пару дней я уже перезнако­милась со всей его родней.

Манаил был единственным сыном, и не прошло еще года, как он похоронил отца. Он был младше меня на год. Жил с матерью в собственном доме, но после смерти кормиль­ца сын с матерью вынуждены были умерить свои потребности. Его мать была уже старой женщиной, а после смерти мужа совсем сда­ла. Она не знала, что у меня ребенок и узна­ла о его существовании даже не сразу после того, как мы расписались, а много позже. До сих пор я слышу ее глухой и злой голос, каким он становился во время перебранок с сыном: “Чей это ребенок? Чей?! Чей??”

Этот новый ад еще не накалился до пре­дела, как мы поехали к моим родителям, удивлению которых не было предела. После того, как они узнали, что в жилплощади мой муж не только не нуждается, но и свою не знает куда девать, для их полного разору­жения оказалось достаточно постирушки, устроенной моим “лягушонком” чуть ли не в первый же день нашего приезда. Он, может и намеренно, из соображений нового едине­ния и практичности, постирал и нижнее белье моих родителей. Когда мама укориз­ненно сказала ему: “Что же это ты наделал?” - он смутился, но быстро нашелся: “Я ду­мал, что это трусы Лколазии.” И хоть бы он шутил!

На третий или четвертый день, несмотря на то, что до конца медового месяца было еще далеко, стало ясно, что нам не хватит и всей жизни, чтобы почувствовать себя свои­ми в доме родителей. Несмотря на безнадеж­ность вырисовывающейся картины нашего будущего, ужас, от которого мурашки долж­ны были бы бегать по спине, я переживала ровно столько, сколько требовалось, чтобы обдумать свой следующий шаг.

Мы вернулись в дом мужа, и я не тешила себя надеждой, что мы обрели спасение. Ма­наил неплохой парень, но не способен, отчас­ти из-за травмы, полученной на военной службе, работать. Раньше меня удивляло, что можно не работать и быть хорошим чело­веком, но жизнь меня быстро научила, и с тех пор я удивляюсь, что можно работать и при этом еще быть хорошим человеком. У нас же все шиворот-навыворот.

Короче, о том, чтобы муж содержал семью, не могло быть и речи. Он не смог бы даже снять для нас квартиру. Жить у него дома было выше моих сил. Кроме того, я начала чувствовать себя виноватой перед его матерью. Перед собственной я еще могла отстаивать свои права, но - перед ней?.. Кроме совершенно трогательной картины нашей беспомощности, я получила его доброту, полнейшую кро­тость, штамп в паспорте о замужестве и, на­конец, единственный выход самой оказаться в “первых рядах борцов” за существование.

XVI

Хогла хотела отпраздновать новый пово­рот в моей жизни. “Быстро же ты образу - милась!” - сказала она мне. “И прописка не помешает, и бородатый страж (это она про Манаила) при случае”. Я прямо сказала Хогле, что не собираюсь висеть у нее на шее. Она обещала помочь.

Мы переехали в пригород. Денег мой со­житель мне не давал, но кое-какие расходы оплачивал, и я не голодала. Вспоминать осо­бенно нечего. Потом он передал меня одному вдовцу со взрослой дочерью. Вдовец меня жалел, и когда застал раз меня за подме­танием, в то время, как дочь смотрела теле­визор, наорал на нее. В тот же день я от него ушла. Меня позвала к себе Апфия, с которой я познакомилась в кафе. Несколько раз мы с ней встречались в садиках, куда водили гу­лять наших ребятишек; ее сыну столько же лет, сколько моему, и это как-то сблизило нас.

Она живет с матерью. Раз или два в не­делю к ней приходит отец ребенка; он хоро­шо зарабатывает, и, в общем, Апфия живет безбедно, нередко даже позволяя себе рос­кошь поскучать. Может, ее скука и послужи­ла поводом для моего переселения к ней, ко­нечно на время, а уж от нее к тебе. Она жи­вет неподалеку отсюда, и я еще не перенесла все свои вещи. На следующий день после то­го, как я попала к тебе, я сказала ей, что на­шла себе квартиру, и попросила присмотреть за моими вещами. На этом мы и расстались.

 Она знает твой адрес? - спросил Мох­терион.
 Нет, она знает лишь место, да и то при­близительно.
 Да, невеселая история у тебя полу­чается. А о будущем ты думаешь?
 Нет. Мне хватает настоящего.
 Связи с родителями поддерживаешь?
 Изредка я даю им знать о себе, да и ма­ма иногда балует меня письмами.
 Это совсем неплохо. Ты единственная дочь?
 Нет. Я же говорила, у меня сестра. Она младше меня, но замуж вышла раньше.
 И как сложилась ее жизнь?
 Лучше, чем у меня, хотя я ей и не зави­дую.
 Дети у нее есть?
 Да, один мальчик, как и у меня.
 А муж молодой?
 Да.
 Она знает о твоих заботах?
 В общих чертах. Ей своих хватает.
 Как же быть? - скорее себе, чем Акола­зии задал вопрос Мохтерион.
Аколазия поняла это и промолчала. Мохтерион почувствовал, что больше всего ему сейчас нужно остаться одному.

 Ты обжилась в своей комнате? - по инерции спросил он.
- Я здесь с самого начала не чувствовала себя плохо. Да и пока, к счастью, все идет хорошо.

 Пока! И к счастью ли? Пора нам начать подготовку к завтрашнему дню, - и, попрощавшись, Подмастерье медленно, и с поник­шей головой направился в свою комнату.


Глава 6

I

Было далеко за полночь, но Подмастерье не мог заснуть. Что могло его будоражить? Больших проблем с клиентами, по крайней мере на ближайшие дни, не предвиделось. Правда, никто еще не удостоил их чести вторичного посещения, но пять прошедших дней показали, что замахиваться на это еще рановато. Нарушение режима и ритма занятий огорчало, но если качество пострадало безвозвратно, то количество часов удалось сохранить в прежнем объеме. В ответ на легкую хандру по этому поводу не в первый раз всплыло успокоительное “Ведь живой опытец с Аколазией что -то значит!” Но в конце этого дня, вернее в начале нового, поскольку день начинал свой отсчет с полуночи, ему пришла в голову и долго не отпускала другая мысль.

Его воображение загружено было другими образами и высвечиванием присущих только им черточек и полутеней. Мохтериона потянуло к полной замене исходных условий опытов. Собственно, разве не лучше было бы лишь представлять то, чем он занял Аколазию, а в действительности иметь то, что ему почему-то захотелось представить: никакой борьбы нет, никаких клиентов нет, и не будет никакой доверительной беседы между ними о том, как безопаснее, безболезненнее и менее противно заниматься оральными и анальными сношениями. А вместо этого - совместная жизнь, основанная на взаимоуважении и дружбе, подогреваемая любовью, отжимаемой природой.

Конечно, при его заработках Аколазии пришлось бы сверхзаботливо относиться к своей одежде, но с голоду он ее не уморил бы. Каша на постном масле по утрам, переедание в обед из-за малока- лорийности пищи и философские беседы под вечер, перед сном на святой горе, где они оби­тают - можно ли мечтать о чем-то большем? Да, но тут вставал вопрос о Гвальдрине. Вопрос о том, что могут появиться свои дети, не возникал; очень уж это было далеко. Гвальдрин же находился близко, а детям, как известно, нужно полноценное питание. Так легко, как с питанием взрослых, увильнуть от этого вопроса было уже невозможно. Но, под конец, обессиленный перенапряжением ума при эффективном мысленном решении этой больной проблемы, Подмастерье переходил в наступление.

В конце-то концов, для чего детей с малолетства приучать к полноценному питанию, если в нашей стране порядочные люди и честные труженики всю жизнь недоедают? Вот если кто-то валится со стула от хохота, услышав такие слова, как “порядочный человек” и “честный труженик”, давно уже сино ни- мичные понятиям “голодранец” и “босяк”, тогда ясное дело - быть детству сытым и счастливым! Но Мохтериону не было дела до “справед ливости”, благодаря которой сча стливое детство не было такой уж редкостью. В любом случае, ему хватало мужества признать, что Гвальдрин мешает самим своим существованием, хотя трудно было понять, как допускает природа, чтобы небольшому отростку плоти на теле одного человека мешало все существо другого.

К счастью, назавтра его и Аколазию ожидала борьба, новый клиент, а если повезет, и клиенты. Назавтра неплохо было бы провести доверительную беседу о внутренних, часто не используемых возможностях гениталий и таких органов человека, которые можно было бы “переквалифицировать" в них. А это означало, что все сомнения и нерешенные вопросы можно было перенести на следующую ночь, на начало следующего дня.

II

Утреннего посетителя ожидали в напряжении. Им оказался старый знакомый Мохтериона

Элия, большой любитель изящной словесности, изящных вещей и всех, включая неизящные, способов добывания денег, постоянное обладание которыми отражалось на его систематизированном скопидомстве, имеющем то достоинство, что выколачивание из него каждой копейки оборачивалось длительной и часто так и не угасающей радостью, тогда как несравненно большие суммы, отклеиваемые от других, не переживали даже процесса перехода из одних рук в другие.

Они познакомились еще совсем юными у букинистического магазина, и первое же имя, из- за которого они сошлись, склонялось на все лады на протяжении всех лет их знакомства. Тогда Элия искал “Иосифа и его братьев”, а Мохтерион, несмотря на искушен ность в деле добывания книг, затягивающий выполнение его заказа, с течением времени, все настойчивее советовал Элие урвать время на чтение в какой-нибудь большой библиотеке двух разделов, - двух “ям”, - завершающих третий роман цикла. Ему казалось, что тем самым Элия довольствуется снятием сливок с произведения и более терпеливо будет дожидаться заполучения собственного экземпляра тетралогии. Элия не внял совету неудачливого читателя и предпочел продолжать поиски, которые увенчались успехом уже тогда, когда темой их окололитературных бесед стал “Доктор Фаустус”.

Хотя и предмет, и уровень обсуждения изменились, позиция Элии по-прежнему характеризовалась широтой, а позиция Мохтериона - узостью и твердолобостью. Элия не переставал восхвалять и не уставал воодушевляться главной героиней романа, а Мохтерион упорно гнул свою линию, основной смысл которой со­стоял в том, что более или менее терпимое и адекватное понимание этого романа требует та­кого образования, о котором те, кто якобы знал толк в Томасе Манне, имели весьма смутное представление. В последние годы фоном их встреч по любому поводу служила просьба Элии заменить зачитанное до дыр собрание сочинений Томаса Манна на новое, что было нетрудно исполнить, ибо читанные комплекты почти не попадались, но судя по тому, что эта просьба оставалась неисполненной, можно было заключить, что Элия жалеет деньжат на осуществление своей прихоти. И Мохтерион, и Элия были еще молоды, и как повернутся их споры вокруг “Волшебной горы”, загадывать было прежде временно.

Элия очень любил Томаса Манна, несколько недолюбливал жену и поэтому бывал частым гостем у Мохтериона.

III

 Привет, лесбиянствующий гомосексуалист, - демонстрируя бодрость духа, поздоровался Элия и вошел в залу.
Мохтерион последовал за ним. Элия не был в числе приглашенных к Аколазии. Его жена ненавидела Мохтериона за то, что он предоставлял Элие свою комнату для любовных свиданий и тем самым, как она вполне справедливо считала, подрывал самые основы благополучия семьи. Она узнавала Мохтериона по голосу, в силу чего он без крайней не­обходимости старался не звонить. Мохтерион надеялся, что Элия зайдет к нему за то время, пока Аколазия живет у него, и был рад тому, что его надежда исполнилась так быстро.

 Что нового? Что хорошего? - громко спрашивал Элия, устраиваясь на стуле.
 Тише, пожалуйста. В соседней комнате могут спать.
 Очень подходящее время. Небось, впустил с утра парочку отрабатывать часы любви в выходной день!
 Да нет же. Там одна молодая женщина с ребенком.
 Приезжих девиц начал содержать? С ребенком? Да она знает, кому в лапки-то попала? В любом случае, прими мои поздравления. Ты явно делаешь успехи.
 Она берет очень мало. По моему совету, - с гордостью уточнил хозяин дома.
 А что она умеет делать?
 Поднимать вверх ноги, - попытался пресечь малопритный разговор Мохтерион, единственной целью которого для Элии было сбить цену.
 Я еще не слышал, чтобы это относили к умениям.
 Дорогой мой! Дирижер поднимает всего лишь руки, но ты когда-нибудь слышал, чтобы это не относили к умению, а иногда даже к искусству?
 Аналогии не имеют силы доказательства. Впрочем, не в этом суть дела. На что она еще способна?
 Не изменяя духу внутренней политики нашего микрогосударства, мы практикуем только один вид услуг для всех - совокупление посредством половых органов.
 А как же французская любовь?
 Буржуазные извращения нам чужды.
 Ты думаешь, что в Древнем Египте или в Древней Греции, не говоря уже о вечно юной Индии, беднота могла бы терпеть убогость секса?
 Я слаб в истории сексуальности. Но, честно говоря, тебе, как своему человеку, могу признаться: пока мы просто не разобрались с тарифом на другие виды услуг.
 А что мешает установить его сейчас?
 К настоящему времени еще не полностью исчерпан традиционный вид любви, и необхо­димость для перехода на другие виды еще не созрела. А вместе с ней не созрели еще и мы.
 Ах вы тунеядцы! Бордель, а порезвиться не с кем!
 Можно подумать, что где бассейны — всюду можно поплавать.
 В начальную пору цивилизации явно дышалось легче, чем на исходе пятого тыся­челетия .
 Не надо слишком драматизировать события. Во всяком случае, мы отдаем больше, чем получаем.
 Это в данном случае не утешает. Лучше больше платить за то, что получаешь, но полу­чать именно то, что хочешь.
 У нас контора средней руки.
 Тем хуже для вас. Где это слыхано?! Жить в бедной стране, и мириться с бедностью в любви. Я не намерен это терпеть.
 Желаю тебе удачи.
Элия на самом деле не собирался сдаваться.

 Где она? Можно с ней поговорить?
 В этом я еще никому не отказывал, правда, до тебя этого никто и не желал.
Мохтерион постучался к Аколазии. Она кончала завтракать. Он объяснил ей нестандар­тность положения, и совместно было принято решение препроводить Элию в ее комнату, которая была тут же наспех прибрана.

Мохтерион возобновил занятия. Минут через десять к нему постучался Элия.

 Очаровательная пташка! Я зайду послезавтра утром. Она чистая?
 Презервативы я уступаю по доступным ценам. Но на расстоянии и без соприкосновений зря будем беспокоиться, — не удалось скрыть досаду из-за “холостого захода” дружка идееносителю.
 Я поцеловал ее в губы!
 Ай-яй-яй! Срочно прополощи рот марганцовкой, чтобы из маленькой ошибки не высечь роковую.
Элия повиновался с кислой физиономией, и в его руках блеснул бокал для шампанского с фиолетово-красной жидкостью. Мохтерион рукой показал на туалет.

 Гадость! — выходя из туалета с более чем наполовину полным бокалом, промямлил Элия.
 Ты что! Одного раза недостаточно.
 Хватит, — уже своим голосом сказал Элия, заметив улыбку Мохтериона, слил остаток в унитаз и поставил бокал на тумбочку. Он вытер рот носовым платком и через минуту уже собрался уходить.
Старые знакомые расстались, договорившись о скорой встрече на прежнем месте. Вдруг, не пройдя и двух шагов, Элия повернулся к уже прикрывающему дверь Мохтериону и спросил:

 А он будет?
Элия спрашивал о Гвальдрине.

 Да, но проблем нет.
 Ладно, — махнул рукой Элия и быстрым шагом удалился.
IV

 Как тебе понравился Элия? — зайдя к Аколазии, спросил Мохтерион.
 Хвалил меня за то, что читаю. Будь от него больше толку, я перенесла бы, что он мне не понравился. А в целом не скажешь ничего плохого.
 Ну, и на том спасибо. Аколазия, нам надо решить вопрос о внесении разнообразия в виды обслуживания и договориться о прейскуранте.
 Попку подставлять я боюсь. А облизывать нижние головки, когда я часто закрываю глаза, чтобы не видеть верхние, сам понимаешь, не очень прельщает.
Мохтерион минуты две молча смотрел во двор через открытое окно.

 Аколазия, извини, что я так напираю на этот вопрос. Нет, прежде всего спасибо тебе за то, что ты так понимаешь меня. Ты ведь чувствуешь, что мне нелегко говорить об этом. Можно обойтись, конечно, без всего этого, но можно и пожалеть обо всем, если беречь себя. Вот сейчас бы мне проявить педагогические навыки и человечность, чтобы получше растолковать тебе все...
 Не надо, я и так все понимаю. Кое-что я уже пробовала делать.
 Нет. Прошу, не перебивай меня. Я не об этом. Хорошо, когда говоришь или делаешь то, что хочется говорить и делать. Сейчас я не о том. Поэтому у меня получится еще более нескладно, чем обычно. Не знаю даже, как с тобой говорить об этом. Я как-то подумал, что лучше всего было бы вообразить тебя моей дочерью, или сестрой на худой конец, и посоветовать тебе то, что посоветовал бы отец или старший брат. Эта мысль поначалу воодушевила меня. Но скоро я почувствовал, что обманываю себя. Дочери или сестре подсказывать было бы несравненно легче, чем тебе. Почему? Черт знает, почему. Может, потому, что когда отец или брат ошибаются, они всего лишь ошибаются. Родственные узы накладывают на них такую ответственность, что их ошибки не могут расцениваться как грех. Их ответственность, их заинтересованность являются ответственностью и заинтересованностью другого рода, нежели мои. В моем положении нет преимущества, называемого правом ошибаться; я могу только грешить — почище или погаже. И мне не до приличий, возникающих лишь при озвучивании немой действительности. Да, у меня никто тебя не заставит делать что-либо такое, чего ты не пожелаешь. Но всегда ли я смогу помочь тебе? Долго ли мы будем вместе? Грязью держится мир. А то, что жизнь не требует от тебя ни чистоты, ни невинности, ты знаешь лучше меня. Я не буду тебя долго истязать болтовней. Утренние часы у нас предназначены для иных целей. Давай подсчитаем только убытки. Во- первых, каждый месяц ты будешь терять несколько дней, когда физически неспособна раздвигать ноги. Добавь сюда и недомогания разного рода. Во-вторых, в твоей профессии нельзя ничего делать меньше других; более того, там, где просто бессмысленно говорить о том, что что-то вообще можно делать лучше или хуже, то есть там, где бывает только больно, только противно и больше ничего, там, где единственно и естественно можно лишь стонать и непроизвольно строить гримасы, ты, не знаю откуда и не знаю как, должна брать силы, чтобы быть лучше, быть выносливее и податливее. Я хочу посоветовать тебе вот что. Не экономь время на обтирание детородных членов, даже вычищенных до блеска. Чем дольше ты будешь поглаживать их рукой, тем меньше времени придется разряжать их во рту. И еще. Смазывай до акта кремом не только мужской член, но и свой задний проход. Конечно, поскольку ты еще молода и тебе, быть может, еще придется рожать, лучше не практиковать сношения через анус, но если тебе придется умирать от голода, ты вынуждена будешь спасать в первую очередь свою жизнь, а уж потом возможность ее умножения в себе. Ничего страшного! Дискомфорт будет ощущаться лишь в первое время. Привыкнешь! Брать будем в два раза больше. Согласна?
 Лучше не надо. Если будут насиловать, обойдусь без крема.
 Настаивать не буду. Извини, но мне важно было выяснить твое отношение ко всему этому.
 Я думаю, мы все уладим.
 Ты молодец! И откуда у тебя такая выдержка?
 Нужда гнет железо. Запомнилось из одного фильма. Помню только, что он был зару­бежный .
 Да, у нас нужда только уничтожает. Уж очень нетерпеливая, а может, слишком боль­шая. Вы собираетесь выходить?
 Да, скоро.
V

До обеда занятиям Мохтериона больше никто не помешал. Выходя днем из дома, он почувствовал, что его нисколько не тяготит необходимость обегать все запланированные на сегодня места и желательность скорейшего возвращения домой. Значит, заключил он, не­полной недели оказалось более чем достаточно, чтобы привыкнуть к новому, ущербному для занятий режиму.

Да, какое-то везение можно было усмотреть в том, что его занятия совпали по времени с сотрудничеством с Аколазией. Для выработки культуры мышления было выбрано решение подряд всех задач и примеров по сборнику дифференциальных уравнений - преимущественно механическая работа, заменяющая отдых в летнее время. С отсутствием у себя таланта математика Подмастерье смирился после того, как мысленно измерил свою неспособность не только ставить и решать математические проблемы, но и чувствовать их.

Повышению же общего уровня образова ния служило чтение “Всеобщей истории” Иеге ра, в которой Подмастерье застрял где-то на середине средневековья, вплотную приблизившись к эпохе крестовых походов. Подмастерье очень стыдился своего невежества в области истории, и предпринятое чтение мыслил как тухлое яйцо, без которого в будущем нельзя было бы мечтать о свежих. Выбор книг был обусловлен временем, уделяемым чтению, и предпочтени­ем, отдаваемым промахам и узости взглядов старонемецких профессоров перед попаданиями и широтой современных отечественных. Написанная одним человеком всеобщая история име­ла и более ощутимые недостатки, но при первом ознакомлении с предметом они часто обо­рачивались преимуществами и их методичность прямо толкала на домысливание иного, свободного от них, но имеющего свои собственные погрешности вида повествования.

Наконец, изучение французского языка, - Подмастерье знал лишь английский и немецкий и после изучения итальянского и латыни мечтал овладеть древнегреческим и древнееврейским - несмотря на все трудности самостоятельных стараний, весьма далеких от красот и изящества самого изучаемого языка, осуществлялось им с таким упорством, какое было возможно лишь при мертвой хватке бездушного волевого напора.

Взятые вместе, эти интересы служили фоном для главного дела его жизни - всестороннего изучения феномена проституции, ее сути и внешних проявлений, и хотя нравственная щепетильность не позволяла Мохтериону, да и вряд ли позволила бы когда-нибудь в будущем, быть довольным достигнутым, он не слишком предавался самобичеванию, ибо делал все, что мог, и даже несколько больше. И в этом не было ни малейшего преувеличения.

Несмотря на то, что он спешил вернуться домой, в его душе царили редкое спокойствие и умиротворенность. Он был готов принять всех желающих; он был готов довести до конца все занятия, начатые в этот день, и бросить их лишь затем, чтобы на следующий день с новыми силами просуществовать в них все положенные триста минут. Именно они оправдывали его существование на протяжении всего дня, и так изо дня в день до конца жизни.

VI

В этот раз Аколазия вернулась домой раньше Мохтериона. Он застал ее за чтением. Все шло к тому, что вечером возникнет надобность в очередном романе. Гвальдрин спал. Он не стал мешать ей и пошел к себе.

С минуты на минуту Мохтерион ждал Фантона, недавнего знакомого, успевшего за короткое время сменить должность на более высокую, то есть более прибыльную и несколько недель уже ходившего в заместителях директора хозяйственного магазина, находящегося в центре города, в очень оживленном месте. Мохтерион заходил к нему в магазин днем, чтобы проафишировать представление, которое могло состояться при его желании и только с его участием. Фантон отнесся к предложению со вниманием, достойным его положения, и не долго думая обещал заехать в тот же день. К сожалению, Мохтерион не застал в магазине второго своего знакомого, самого директора, Экфанта, в котором, после того как он заполучил магазин, проснулись дремавшие и неведомые ему самому жизненные силы, в результате чего уже к концу второй недели директорства, как он доверительно сообщил Мохтериону, в его складах, не говоря уже о кабинете, не осталось ни одного уголка с ко­робками разной величины, которые не служили бы ему и его заботящимся о хозяйстве партнершам опора ми в “предхозяйственных” трениях. Складов было много и на любой вкус, в кабинете было прохладно, но среди тех, кто понимал, что за нужным товаром следует обращаться прямо к директору, водились и такие, которые считали ниже своего достоинства хотя бы временно замещать предметы обладания на отведенных им местах, и тогда, служба Мохтериона, сдобренная музыкальными прелюдиями вкупе с любовными за спиной артиста поневоле, впрягалась в колесницу жизни с полной мощностью. Да, Экфант был на то время лидером по количеству посещений, но его лидерство делалось совершенно недосягаемым из-за качества “хозяйственниц”. Глядя на них, Мохтерион понимал, что сме лость не врожденное, но приобретенное качество и проступает наружу с осознанием своего превосходства. Фантон пообещал Мохтериону передать его просьбу Экфанту, и даже поделиться с ним впечатлениями от встречи с Аколазией. О большем Мохтерион и не мечтал.

На сегодня ожидался визит Иефера, и поэтому Мохтерион попросил Фантона подъехать к пяти часам, то есть к самому началу приема. Фантон проявил редкую для здешних мест пунктуальность и без лишних слов был введен к Аколазии, которая, увидав вошедших, как-то скованно и не без усилия над собой отложила книгу в сторону.

Аколазия сказала Мохтериону, что белье, выданное ей раньше, уже использовано, и по­просила новое. Через несколько минут он вторично прикрыл за собой дверь комнаты Акола­зии, где кроме нее и Фантона находился и спящий Гвальдрин.

Зайдя к себе, Мохтерион первым долгом выбрал очередную книгу для Аколазии. На этот раз он собрался порадовать ее “Опас ными связями”. Затем он приступил к заняти ям.

Фантон вышел от Аколазии минут через сорок. По его походке Мохтерион догадался, что он спешит. Уже открывая ему дверь подъезда, Мохтерион спросил:

 Ну как?
 Неопытная совсем. Таких и дома хватает.
Мохтериону было неприятно услышать, что Фантон недоволен, ибо он возлагал на него большие надежды. И то, что он своей оперативностью не дал им расцвести пышным цветом, вряд ли могло служить утешением. Возникшую неловкость немножко ослабило сообщение, что до Экфанта дошла его информация и он обещал зайти на днях.

Идя к Аколазии, Подмастерье рассчитывал на то, что, если ее заключение окажется положительным, неприятный осадок от слов Фантона полностью исчезнет, но его ожидало совсем другое.

 Такие, раз платят, совсем забываются. Лишь бы им было хорошо; а больно мне или нет - наплевать.
Мохтерион промолчал и поспешил к своему рабочему столу.

VII

Иефер не подвел и, радость от этого еще усиливалась тем, что внушительная часть населе­ния города перебиралась в выходные дни на дачи и в деревню, в силу чего следовало ожидать резкого сокращения визитов. Появление Иефера Подмастерье воспринял как подачку судьбы на случай безработицы в выходные дни. Иефер смотрелся женихом, соби­рающимся, быть может в последний раз, поделиться холостяцкой энергией, дабы убедиться в своей полной готовности тянуть лямку супружества еще по меньшей мере два десятка лет, а это был важный момент, поскольку ему было под сорок, и он не выглядел моложе своих лет.

Для любовных утех с Аколазией Иефер отдал предпочтение зале, и, прежде чем за Мохтерионом закрылась дверь, заметил, что ни на какие шумы из соседних комнат в ущерб своему законному часу уединения с Аколазией реагировать не будет. Мохтерион поспешил заверить его, что он зря беспокоится.

В этот день неторопливость могла сойти с рук Иеферу по двум причинам. Во-первых, так больше никто и не пришел и некому было стоять над головой хозяина дома в ожидании. Во- вторых, Подмастерье, хоть и смирился с частыми вторжениями к себе в дом, но не настолько к ним привык, чтобы не ощутить удовольствие от удачи, отождествляемой в данном случае с возможностью поработать без помех.

Иефер еще находился в доме, когда занятия были закончены. Мохтерион прохаживался по комнате в ожидании того момента, когда можно будет выпроводить не в меру разгулявшегося посетителя. По скрипу дверей он догадывался, что Аколазия заходила к себе, быть может, из-за Гвальдрина. В нем усиливалось чувство протеста против распустившегося гостя, но, когда гнев на минутку отступал, он, не лукавя перед собой, чувствовал, что един­ственным доступным ему способом противостоит неблагоприятно складывающимся для него обстоятельствам.

И все же он не владел собой полностью. Новой неприятной неожиданностью явилось желание утомить себя физически. Неужели это был единственный способ подавить и при­ручить свою волю, можно сказать, беспричинно разбушевавшуюся и лишь опустошающую? Мало того, что он добровольно обрекал себя на присутствие этих достойных мужей, выжимал из себя все соки, чтобы они оставались довольными, он не мог даже повлиять на их весьма расплывчатое ощущение времени и как-то упорядочить его. Вместо этого он дурачил себя жи­тейскими наставлениями о всесильности терпения и смирения.

На мажорный лад он перешел столь же неожиданно для себя, сколь неожиданно позволил втянуть себя в эту невидимую и неслышимую бурю. В дальнейшем на него могли обрушиться более серьезные и более тяжкие по последствиям испытания, и постоянная готовность к тревоге, непрекращающаяся способность находиться в ней как в наиестественнейшей и обычнейшей среде, могли и должны были намного усилить способность переносить что бы то ни было, — еще не ясное по проявлению и очертаниям, но тем не менее совершенно очевидное по сути — нежеланное и ущемляющее.

VIII

Мохтерион перестал дожидаться ухода Иефера и принялся за уборку той части квартиры, где он обитал. После всех оставшихся позади треволнений он не мог считать, что сплоховал, затянув паузу после занятий. Эмоциональный перегрев превратил уход Иефера в незаме­ченное событие. Не оставалось сил даже на то, чтобы запомнить его обещание зайти через несколько дней. Мохтерион увлекся уборкой и был несколько раздосадован открытием, что неизвестно когда убранная Аколазией зала выглядит чище, чем только что пережившие влажное скольжение по поверхности комнаты, в которых он размещался.

После кое-что потерявшей от сравнения уборки лишь ужин задерживал начало очередной, третьей лекции, и Мохтерион не нашел ничего удивительного в том, что мысленно готовится к ней.

Во время ужина зашла Аколазия с книгой. Она заметила отложенную для нее новую книгу и вслух прочла название.

 Читала? — не удержался, чтобы не спросить, Подмастерье.
 Нет.
Можно было продолжать ужин.

 Я скоро зайду к вам.
Мохтерион укорял себя за то, что в подборе книг для Аколазии допускал вопиющую непоследовательность. Испытавшему на себе благотворное влияние систематического подхода к изучению многих областей созидательной деятельности человеческого духа, в случае литературы заключающего в себе историческую обусловленность каждого произведения не только эпохой, в которую оно создавалось, но и другими произведениями, предшествовавшими ему или сосуществующими с ним, Мохтериону было нелегко пренебречь этим школьным правилом, из-за чего от Аколазии могли ускользнуть многие поучительные и не высвечиваемые ни в каком ином разрезе частности. Но тут он волей-неволей приходил к тому, чтобы заново открыть для себя необходимость какой-то минимальной устроенности и устойчивости для осуществления своих просветительских задач на более академическом уровне, чего именно на деле и не было и обеспечение чего явно превосходило его силы. После этого его мысли переключились на обнаружение какого-нибудь положительного признака чтения наугад, но очень скоро он признал свою несостоятельность в решении этой внезапной прихоти. Думая об отсутствии соответствующих условий для полной отдачи занятиям, он прежде всего имел в виду то, что срок его сосуществования с Аколазией был очень уж неопределенным; вот если бы вдобавок к иным благам она располагала еще и временем! Тогда можно было бы замахиваться на чудеса.

Еще одно несоответствие обратило на себя его внимание. Можно ли, или, вернее, на­сколько целесообразно предаваться философии по ночам, раз уж он всячески цепляется за утренние часы для занятий, за первую половину дня? Первый пришедший в голову ответ, что для его интерпретации философии лучшего времени нельзя было бы и сыскать, оказался обескураживающе плоским. Если его объяснения и толкования облегчают и, тем самым, искажают проблески мысли древних греков, то вообще о каких философских проникновениях может идти речь? Если они справляются с задачей ее передачи и перетолковывают ее, то как может влиять на них ночная тишина и отрешенность?

Признав несвоевременность подобных размышлений, Подмастерье поспешил к своей подопечной.

IX

Аколазия курила, сидя у стола. Гвальдрин кромсал глянцевые журнальные листы, и было видно, что он преуспевает в своих действиях. Мохтерион пристроился у кровати и стал ждать, когда Аколазия займет привычное место.

 Я буду слушать сидя, - заявила Аколазия, гася в пепельнице окурок.
Рефлексия на причину нежелания похвалить ее за очевидное стремление более серьезно отнестись к процессу учебы опередила осознание самого нежелания. На предыдущих беседах Аколазия лежала перед ним голая, и единственный источник света в комнате, - настенный ночник, - освещал ее тело. Лампочка была слабой, и во всей комнате стоял полумрак. Что касается места, которое сейчас занимала Аколазия, оно почти совсем не освещалось из-за выступа стола и спинки второго стула, и Подмастерье, мигом оценивший сладостную чувствительность своих подслеповатых глаз, понял чего он лишился по причине более серьезного отношения к делу его растущей на глазах слушательницы.

Выхода не было; пришлось проглотить это новшество и заставить себя не придавать ему значения.

 Первым в ряду сегодня мы рассмотрим мыслителя, который, быть может единственный, нарушил негласный договор между порядочными людьми, увековечивающий осново­положения проституции, переходящий из поколения  в поколение, и состоящий в засекречивании добываемых результатов, и начал называть вещи своими именами. Никакой учитель никогда не может быть доволен уровнем восприятия материала учащимися, тем более, что имеющие склонность к учебе вряд ли нуждаются в обучении; оно скорее мешает им. В таком положении легко можно впасть в отчаяние, что и случилось с Эмпедоклом, который начал откровенно проповедовать преимущества измеримой, то есть оплачиваемой любви, и несмотря на грубость, сухость и бездушность его воззрений, ты легко сможешь при­кинуть, чего бы мы лишились, не прислушавшись к ним.
Я думаю, основным в его учении является мысль о многомерности любви с подчеркива­нием того, что совершенной она может быть только при соразмерности всех ее составляющих. Образно, но, согласись, очень метко, он учит о длине, ширине и глубине любви и о возможности их соразмерности в ней. Правда, стихотворная форма изложения вынудила его умолчать о глубине, но его мысль нетрудно восстановить, да кроме того, опираясь на другие части его прозрений, еще и поразмыслить о возможной иной причине умолчания, если таковая имеется.

Нам уже досталось от того, что  не у  всех жеребцов развито чувство,  не говоря уже о неврожденности, той меры любви, которая выражает ее длительность. Именно ее имеет в виду Эмпедокл под длиной любви. Небольшим утешением может послужить то, что и в его времена находились люди, злоупотреблявшие длиной любви.

Ширина любви - понятие, которое я считаю высшим его достижением в деле служения идеалу проституции. В этом понятии он переосмысливает основы благополучия общества; в нем скрыт удар по псевдопуританскому, обывательскому взгляду на чистоту и замкнутость в себе семьи. В одном месте он прямо пишет, что наиболее враждебны обществу те существа, которые не приспособлены к соитию. Дело в том, что природа не допускает возможность сои­тия у довольно большой группы населения. Ее составляют и немощные дети и старики, и близкие родственники, и больные.

Мысль Эмпедокла очень проста: враждебность снимается приноровлением к половым связям. Если бы он хотел говорить о любви между супругами, то, конечно, ни о каком приноровлении речи не было бы. Это указание находит свое выражение в понятии ширины любви, требующем участия в любви людей определенного общественного положения, отрицательным условием которого является непринадлежность к одной семье, то, что любовные партнеры не состоят в “законной” связи.

Что же остается добавить к этим измерениям, чтобы состоявшийся любовный акт приобрел желательную высоту и объемность? Конечно, плату за нее, придающую ей свойственную не только ей глубину. Может, Эмпедокл, говоря о самом пространственном из всех проявлений человека, намеренно умолчал о третьем измерении? Исходя из своей мысли он отчаянно предостерегал от плоскостности, поверхностности любви, не увенчиваемой платой, предупре­ждал о возможности лишиться самого труднодостижимого, но и самого желанного - глубины.

Думаю, советом Эмпедокла не сидеть с вылупленными глазами, но созерцать воспеваемую им любовь умом я успешно воспользуюсь в трудную минуту. Ознакомление с ним, пожалуй, можно завершить размышлением над его положением, что любовь в рожден а половым членам, и только. Согласись, это смелое заявление, ибо мы в течение всей жизни привыкаем к мысли, что любовь - это высший признак одухотворенности человека, скрашивающий его душевные порывы. Соображение Эмпедокла не противоречит этому представлению, но лишает его всякой романтичности и тем более сентиментальности. Любовь в исполнении половых членов нема, но достижение вожделенных рощ и оставление за собой истерзанных лугов не обходятся без своей, характерной только для них музыки, своеобразной песни без слов, которую ни с чем не спутаешь.

 Все-таки и Эмпедокл кое-что скрывал, - заметила Аколазия, - и держал что-то в уме.
 Согласен, но в основном он изъяснялся в открытую, не надеясь на остроту ума своих слушателей, которых он называл несмышленышами. Думаю, мы не остались перед ним в долгу, хотя, скорее всего, и к нам он обратился бы как к несмышленышам. Не будем возражать. Если бы самобичевание не имело по меньшей мере физиологического оправдания, оно не практиковалось бы столь широко в светлые средние века и не было бы истреблено столь безжалостно в наше темное время.
X

Мохтерион на секунду умолк, а затем не глядя на Аколазию спросил:

 Ты не хочешь сменить место лекции?
 Нет. Я не ошиблась в решении слушать сидя. Так мне интереснее, - ответила она.
 Мы на пороге этапа, когда потребуются бумага и карандаш, чтобы конспектировать
курс.

Аколазия улыбнулась. Мохтерион продолжал прерванную по его вине беседу

 Мы как-то уже касались времени правления в Афинах Перикла и говорили об исклю­чительном положении, которое занимали при нем проститутки в этом первом и так и оставшемся единственным городе мира. К тому времени философы развелись уже повсе­местно, немало их было и в Афинах. Но был среди них первый, и не только своими знаниями превосходил он всех остальных. Анаксагор был первым и в том, что начал проституировать отвлеченным знанием, то есть преподавать за плату. Он первый довел сущность разрабатываемого учения до уровня существования. Но эти лестные факты не говорят, конечно, ничего о том, в чем состояла суть его учения. А она очень проста, и все ее трудности также просматриваются очень легко.
В наиболее краткой форме эта суть состоит в следующем: все во всем. Более пространно: во всем содержится доля всего, или же - все части равны целому. Анаксагор закрепил в памяти человечества то недосягаемое уже ни для каких времен и народов общественное положение проституток, которое столь выгодно отличало общество афинян в ту эпоху. Та часть, которую тогда составляли проститутки, просилась быть приравненной целому, то есть обществу. Все лучшее в обществе подносилось проституткам, будь то вещественные ценности либо духовная энергия, слитая с естественным влечением, и не могло не отражаться в них. С другой стороны, все лучшее, чем они обладали и что приобретали, с благодарностью возвращалось чуткому и одухотворенному обществу через его отдельных, наиболее достойных и состоятельных членов.

Здесь нельзя упустить один нюанс, который еще более возвышает Анаксагора и который при его жизни давно уже был усвоен греческим сознанием, так что Анаксагор не мог не знать об его усиливающем собственное положение эффекте. Я имею в виду одну поэтическую строку из поэмы жившего за целый век до него поэта, в моем вольном изложении звучащую так: только дурни не понимают, что больше, чем целое, бывает его часть. В обществе, поста - вившем искусство проститутки на такую высоту, могут без всякого ущерба для себя считать, что выделяемая им часть становится больше, - здесь имеется в виду качественная сторона сравнения, - него.

Да, это было лишь однажды, но зато тогда, когда и все другие части общества, люди, занятые хозяйственными проблемами, или искусством, с таким же правом могли радоваться этому неущербному превосходству над целым. Проигрывало ли что-нибудь это целое от того, что его отодвигали назад, от устойчивого отступления под напором расцвет­ших своих частей? Чтобы ответить на этот вопрос, надо погрузиться в тогдашние Афины и посмотреть, что люди построили, послушать и понять, что для них написали, почувствовать, чем они наслаждались. Да что там говорить, если при наших огрубевших чувствах нам все же кое-что перепадает от древних афинян, что же должны были испытывать они с их чув ствами, с их душой, с их умом?

Анаксагор очень хорошо сознавал роль Перикла в устройстве этого цветущего и благоухающего сада, и не мог не отвести ему надлежащего места в нем. Но вся присущая жизни несправедливость такова, что раз битый и возделанный сад в период своего цветения не нуждается в садовнике и смотрится без него лучше, чем с ним. Анаксагор понимал это не хуже других, но не мог оставить Перикла среди рядовых наблюдателей за плодами его трудов. Он добавил к своему учению, в виде неотъемлемой его части, положение об Уме, символическом воплощении гения Перикла, ко торый все предрешает и упорядочивает. Не исключено, что могли найтись люди, которые волею судьбы не были бы причастны тем Афинам и тому времени и попытались бы возместить свои ничем не компенси­руемые потери, подняв шум из-за механического соединения Ума со всем тем, что управляется им. И действительно, их время пришло, но я не думаю, чтобы сами они не захотели променять свою проницательность на невинное и простодушное сочувствие всему происходившему в то время, находись они тогда среди афинян.

К сожалению, в моем курсе я вынужден быть излишне строгим к выбору материала и при всем желании не могу остановиться подробнее на учении Анаксагора о спаривании через рот, как ни актуальна эта тема для нас. Равным образом я опустил интереснейшую проблему, чреватую очень серьезными последствиями для любого цивилизованного общества, которую тщательно исследовал и решил Эмпедокл; эту проблему можно сформулировать так: “Имеют ли существа божественного происхождения — Боги и Богини — волосатые органы и почему?” Скажу только, что предложенное Эмпедоклом решение — “у Бога нет волосатого члена” — вызывает серьезнейшие возражения по целому ряду пунктов, несмотря на его заверение, что Божество — “только Дух, святой и несказанный, обегающий весь космос быстрыми мыслями” и несмотря на то, что в древнем языке одного народа, живущего по соседству с греками, самый возвышенный эпитет божества буквально означает “бесчленный”.

XI

Я перехожу к мыслителю, которому, несмотря на его замечательные достижения, не повезло в истории мысли. Не повезло не потому, что у него не было восторженных почитателей среди знающих толк в философии или же среди его хулителей все были искушены в отвлеченной мудрости. Ему не посчастливилось прежде всего потому, что он остался непонятым, ибо его хвалили и ругали вовсе не за то, за что следовало. Правда, часто мнения расходились по одному и тому же его соображению, что не удивительно. О его величии легко составить себе мнение по величию тех, кто о нем умалчивал или сквернословил по его адресу. Мне же остается попытать счастья в восстановлении как можно в более неиска­женном виде сути его учения, кото рая на все лады извращалась на протяжении тыся челетий.

О чем же он учил и в чем его основная заслуга? По-моему, Демокрит, о котором я веду речь, был первым в истории среди теоретиков проституции приступившим к извлечению отвлеченной мудрости из непосредственного описания полового акта.

Первый его шаг состоял в том, что он все существующее, вернее сущность всего существу - ющего, свел к двум первоначалам. После того, как я упомянул то, что привлекало его, ты, может, уже догадалась, что речь идет о мужском половом органе, с одной стороны, и женском сокровище, с другой. Тут можно возразить, что помимо них на свете существует очень много замечательных вещей. Демокрит предвидел это возражение и отводил его тем, что все существующее — в виде сладкого, кислого, соленого, тепленького, холодненького, цветного, черно-белого, задранного, стянутого, вскакивающего, сползающего, вдетого, высу­нутого, прижатого, отжатого и так далее и тому подобное — существует лишь в общем, умственно отсталом мнении.

В действительности же, по его мнению, существуют только атомы — так он терминологически именовал мужские члены — и пустота; как ты, наверно, догадалась, под ней подразумевалась женская звездочка. Обрати внимание на то, как мастерски он обходит трудность соотнесения многих атомов со многими пустотами, которые он мыслит как одну. Те, кто неспособен поддержать платную любовь, могут утешать себя тем, что, проваливаясь в одну из пустот, они без потерь для себя проваливаются в нее целиком, ведь Демокрит не раздробляет ее на составляющие части. А те, кто в состоянии лакомиться погружением в разные пустоты, для поддержания в себе возможности двигаться, — ведь атомы, по Демокриту, извечно беспорядочно мечутся во все стороны, трясутся, используя его образное сравнение, во всех направлениях в пустоте, — будут постоянно оплачивать желаемое в силу естественной необходимости, и опять-таки находиться в полном согласии с Демо­критом.

В некотором смысле Демокрит своим учением о мужских и женских гениталиях поды­тожил все предыдущие старания своих земляков.

Продолжим ознакомление с некоторыми сторонами его учения. Для непонятливых он разъяснял, что очертание - основное свойство атомов. О его демократичности и подлинном гуманизме свидетельствует та часть разработок, где он недвусмысленно объявляет несуще - ственным свойством атомов их размер. До сих пор многие так и не причащенные к философии мужики страдают от чувства неполноценности из-за малых размеров своих надувных шишек. Демокрит не останавливается на этом и к ничтожным свойствам атомов причисляет и их вес; объявив малосущественным их размер он, конечно, поступил последовательно.

От его проницательного ума не могли ускользнуть и отличия в ведении любви, происте­кающие из разнообразных способов соприкосновения и поворотов атомов в пустоте.

Кое-кто упрекал Демокрита за то, что он якобы не обосновал значение само удов­летворения, хотя и признавал его наличие. Остается предположить, что во времена Демокрита не очень остро ощущалась потребность в подобном обосновании, и современники могли ему простить это упущение, но следует тут же добавить, что тот, кто потребовал этого обоснования, при выполнении его им самим, вряд ли возместил бы согражданам то, отсутствие чего сделало его особенно чувствительным к вопросам самоудовлетворения.

Наконец, можно отметить представление Демокрита об основном достоинстве - он называл его даже украшением - женщины, которое он усматривал в молчаливости. Конечно, трудно оспаривать это мнение, но было бы наивно полагать, что муж чинам приходится открывать рот от хорошей жизни и молчаливость не годится как украшение для всего рода человеческого. Но на счет тебя у меня иное мнение. Пусть молчат подолгу другие. Ты молчишь только до поры до времени. Я надеюсь, что ты еще заставишь меня помучаться, превратив в слушателя.

На сегодня тема исчерпана. Ты еще не ложишься спать?

 Нет, мне еще надо кое-что сделать.
 Это самый лучший способ отдыха после философии.
 А как будет с семинарами?
 Твой вопрос своевременен. Сперва я предполагал проводить их сразу после лекций, но сейчас мне кажется лучше повременить с ними до окончания всего курса. Кое-чего мы в таком случае лишимся, но кое-что сверх возможного нам обязательно прибудет при их проведении сейчас. А что, что-нибудь осталось тебе непонятным?
 Да нет же. Но у тебя получается так, что все философы древних греков были по­мешаны на половых органах и на том, что с их помощью делается.
 Это верно лишь отчасти. Они были помешаны на жизни.
Выдержав паузу, Мохтерион медленно пошел к двери.

 Я прощаюсь с тобой на сегодня, - и не дожидаясь ответа, вернее, всем своим видом, как-бы показывая, что ответа не надо, он вышел из комнаты Аколазии.
Впереди их ждал нелюбимый им воскресный день, когда принято было, чтобы боль­шинство трудящихся отдыхало от той работы, после которой и в сравнении с которой было бы выигрышнее работать. Что касается его самого, он избавил себя от выходных много лет тому назад.

Глава 7

I

Воскресный день никак не располагал к суете и торопливости. Все страхи и тревожные мысли по неведомо чьей милости были загнаны в такую глубь, в которой опасаться их было нечего. Намеревающийся отдохнуть от них Подмастерье с несвойственной ему беззаботностью отбросил в сторону прокравшуюся было мысль, что и они отдохнут от него, чтобы напасть с новой силой и захватить со следующего дня, раздирая на куски и проглатывая его окрепшие душевные силы.

Проигрыванию “Нормы” было уделено боль ше времени, чем обычно. Перерывы между занятиями были увеличены. Все шло к тому, что в первой половине дня его никто не побеспокоит.

Подмастерью не показалось странным, что звуки, оповещающие о прекращении неподвиж­ности, донеслись из комнаты Аколазии раньше, чем он ожидал, привыкши за предыдущие дни к ее ранним подъемам. Совершенно немыслимое для него начало дня, ознаменовавшееся уборкой, освоенное, или вернее, вновь взятое на вооружение после временного выпадения по вине Аколазии из распорядка дня, не раздражало его. Из ее отсека донесся лишь непродолжительный глухой шум, а он не мог помешать. Стало ясно, что Аколазия не торопится с выходом из дома, и, завершив свои занятия, Мохтерион собирался спросить ее, не решила ли она сегодня вообще остаться дома.

Он был уже одет и почти готов к выходу, когда к нему постучались. Пожаловал Эв фра- нор, один из самых близких его друзей, правда старше него лет на десять. Он давно уже был разведен с женой, которую его не свойственная мужчинам мягкость сделала сперва жесткой, а затем побудила не лучшим для благополучия семьи образом использовать его не замечаемые раньше слабости и наконец сделать единственно возможным для обоих то, что прежде им в равной мере казалось совершенно невозможным. Никаких проблем с обзаведением другими партнерами для заполнения образовавшихся пустот жизни у них не было, и они почти одновременно сменили счастье одного вида на счастье другого, благополучно разместив эпизод совместной жизни в соответствующих уголках памяти и не оставшись без живого сувенира - с ними порознь и без них вместе с ними росла дочь.

Эвфранор остался мягким, услужливым человеком, и в его мягкости, за вычетом наиболее жирного куска, отданного спутнице жизни для более устойчивого перед лицом житейских превратностей сожительства, всегда находилось местечко для освежающих плоть кратковременных попутчиц, как правило, надолго привязывающихся к нему и всегда получающих достаточно пищи для мечтаний, более подобающих школьницам. Эвфранор знал свое дело и никого не лишал могущего быть извлеченным из него удовольствия. Поэтому-то его и любили. Поэтому-то он часто получал безвозмездно то, что другим не досталось бы ни за какую плату. К тому же он был врачом, изнутри прочувствовавшим все превратности естественной тяги людского рода к шалостям и тем самым незаменимым в своей полезности. Он был предупрежден о новой залетной ласточке у Мохтериона и своим появлением засвиде­тельствовал, что весточка упала на благодатную почву.

Вскоре выяснилось, что он пришел лишь познакомиться и предложить Аколазии вместе с Гвальдрином проехаться на его машине за город. Только собиравшемуся открыть рот и издать немелодические фразы возражения Мохтериону было сообщено, что с едой все обстоит преблагополучно и что они возвратятся еще засветло. Обращение Аколазии с вопросом о подобной возможности к Гвальдрину уже заключало в себе его предрешенность, а к тому же ответ, или, вернее, реакция Гвальдрина ничего не добавила к чаше весов тяжелого на принятие мгновенных решений хозяина дома. Капитуляция была полной, несмотря на прощальное напутствие Мохтериона - “Вы обещали не запаздывать!”

II

Дневная прогулка прошла в привычном ритме в полном соответствии со временем, про­веденным за рабочим столом. Подмастерье еще раз испытал знакомое ему успокоение, никогда не подводящее его, если кто-нибудь из его подопечных проводил время с Эвфранором. Впервые за всю неделю он к половине шестого отработал свои пять часов чистого времени. Когда он бывал в режиме, завершение рабочего дня к шести часам вечера и раннее отправление ко сну было в порядке вещей. Зимой, когда рано темнело, это даже гармонировало с природой, но летом поступать так мог только человек, который либо не ладил с окружающей средой, либо был натренирован в том, чтобы делать над собой усилия и изощрен в их доведении до конца. Подмастерье сочетал в себе и то и другое, и, хотя после его отправления ко сну с улицы и со двора еще долго доносились крики детей, вышедших поиграть в наступившей прохладе, он готов был переносить и большие неудобства ради служения своей идее так, как, по его убеждению, она этого требовала. Но в этот вечер Подмастерье не спешил ложиться. Аколазия еще не вернулась, и он ждал ее с минуты на минуту.

Прошло еще полчаса. Подмастерье начал подумывать о том, чтобы занять себя каким- нибудь механическим, но полезным занятием. Штопка носков после некоторых раздумий, сомнений и преодоления лени была признана подходящим по всем основным показателям занятием, которое немедленно и было предпринято. Когда первые результаты были налицо и радовали глаз немыслимым сочетанием цветов, Подмастерье услышал наконец долгожданный стук в дверь. По тишине, наступившей за мгновение до того, как он открыл дверь, Мохтерион заподозрил, что за ней стоит не Аколазия с Гвальдрином и Эвфранором, а кто-то другой. Он не ошибся, но и повода для огорчений не последовало. Перед ним стоял Экфант

собственной персоной.

 Рад тебя видеть, — опередил Экфанта Мохтерион. — Проходи, проходи, гостем будешь.
 Здравствуй, полковник, — уже войдя в дом, поздоровался Экфант.
 Фантон сказал тебе, что я ожидаю тебя?
 Сказать-то сказал. Куда ему деваться. Но ты тоже хорош! Поставил меня в очередь за заместителем. Что, мы сюда грибы пробовать приходим? Эх, ну и время настало! Сейчас не всякий историк слышал о праве первой ночи, которым, кстати, мне никто не запретит попользоваться и днем. Но все-таки время-то было темным. Зря разжигали страсти темнотой. А я любитель света. Недаром одному известному деятелю по женской части приписывают слова: “Больше, больше света!” — после произнесения которых он испустил дух. Я бы это право назвал иначе. Скажем, право первой... ну, как там ее... Но я уклонился от темы. Где она?
 Она скоро будет.
 Как то есть будет? Что будет, того ведь нет, нет! — разгорячился Экфант.
Подмастерье, и сам не очень довольный тем, что Аколазия запоздывает, сразу решил

пресечь резонирующее с его настроением распадение страстей Экфанта.

 Экфант, дорогой, не мне объяснять, что раз ее нет, не все в порядке. Расскажи-ка луч­ше, кого ты успел обласкать на этой неделе? Я не увиливаю от извинения, но Фантон не сказал мне, когда ты придешь.
 Я не собирался сегодня приходить, но твоя клубничка соблазнила меня смыться с одного застолья. Я уже не в том возрасте, когда мог себе позволить и то и другое. И жизнь заставляет гнуться в эту сторону. Желудок работает у человека до последнего дня его жизни, а вот... Уважаю умирающих, но не потерявших эту способность. Хоть убей, уважаю! Заладил каждый второй — вот было бы хорошо, если б у человека не было желудка. А кто-нибудь разве заикнется, что еще лучше было бы, если бы не было половой незрелости и полового бессилия. Вот когда общество стало бы наконец здоровым. А то что же получается, люди сами потеряли цель в жизни и других толкают к тому же. Впрочем, я снова отклонился. Ты ведь, кажется, о чем-то спросил? — захотел продлить удовольствие от своего выступления Экфант.
Мохтериону терять было нечего.

 Да, скольких же телок ты опрокинул на этой неделе?
III

 Плошаешь, подполковник. Разве праздник зависит от количества? Да и дело не только в этом, майор. Телочек ведь обхаживают стоя. Но все же молодец! Уж не знаю чем почувствовал, что посчастливилось мне пару дней назад налакаться меду с молоком. Скажу откровенно, это было потрясающе. Правда, влетело мне в одну люстру, но, скажи, пожалуйста, можно ли ее сравнить с тем, что я получил! Послушай, может, мне удастся освежить тебя кровью с молоком, обильно пролившейся при нашем сцеплении.
Эта крошка меня изрядно измотала. Она секретарша нашего управляющего. Есть вкус у мерзавца! Не придерешься! В последнее время я зачастил к нему и что только не предлагал ей. Но, сука, почувствовала, что может набивать себе цену и начала притворяться, что не интересуется мной, и вообще недотрога. Я уж хотел было махнуть рукой, как она присылает в магазин свою девчонку спросить, не получал ли я югославских люстр. Получить-то я получил, да уже по звонкам начал раздавать и еле-еле себе урвал парочку, и то пустив слух, что они побились при разгрузке.

Не раздумывая, я послал девчонку за матерью. Она пришла, хотя и не в тот же день, а на следующий. Думал даже отослать ее обратно, но как увидел ее, все у меня затряслось, да так, что пришлось несколько минут крепко прижиматься к стулу, чтобы не выдать своего волнения. Сперва я думал привезти ее к тебе, но побоялся рисковать. И она могла отказать, и тебя могло не оказаться дома. И что же мне тогда оставалось бы делать? Разумеется, застрелиться. Чертовка ломалась на каждом шагу. Сколько мне пришлось объяснять ей, что показать ей люстру я могу только на складе. Но в конце концов мы стронулись с места, хотя мне это и стоило полжизни.

Первые несколько шагов, когда мы вышли из моего кабинета, я прошел позади нее. Знал бы ты, какая это была мука! Снова я начал трястись, и при мысли, что могу и не дотянуть до склада, у меня выступил холодный пот. При первой же возможности я обошел ее и дальше вел ее за собой. Иного пути для спасения не было. Когда мы достаточно удалились от магазина, я немного успокоился. Но страх не проходил, правда, боялся я уже другого. Чувствовал, что ослаб. Побаивался, что, может, в первый раз в жизни неразлучный со мной дружок, Экфант-младший, подведет меня. Этот путь от моего кабинета к складу я никогда не забуду.

Но у дверей склада я вступил во второй, или уж не знаю в какой, круг испытаний. Я не мог подобрать ключ к замку. Она улыбалась. Я изображал улыбку. В моих мучениях у дверей был момент, когда я готов был заплакать. Она предложила позвать кого-нибудь на помощь. После этого мне повезло, и мы наконец оказались на складе. Я, можно считать, быстро пришел в себя, если сообразил, что закрывать дверь за собой не следует. Включил свет и начал показывать ей другие товары. До люстры надо было еще добраться. Я ее специально переложил в дальний угол. Когда мы дошли до середины, я быстро вернулся назад и закрыл дверь на засов.

Обратно я шел медленнее. “Я не хочу, чтобы меня увидели здесь с вами”, - сказал я дрожащим голосом. Глупо, конечно. А где я раньше был? Я рукой показал ей, где лежит люстра, и предоставил возможность самой удостовериться в ее достоинствах. Она нагнулась, приоткрыла коробку и начала рассматривать люстру. Я стоял поодаль. Когда я посмотрел на ее изогнутый стан, то понял, что ни за что на свете не отступлюсь от безумия, при одной мысли о котором у меня заколотилось сердце. Это было дивное мгновение в моей жизни, когда я ощутил, что на по­добную дерзость никогда больше не решусь, да и прежде она никогда не пришла бы мне в голову, да еще по такой цене. И заполучив ее, и оставшись ни с чем, я в равной мере рисковал похоронить себя в том подземелье. —

Мохтерион почувствовал, что рассказ Экфанта все больше и больше волнует его, и если он поддастся иллюзии сопереживания чему-то великому, то останется в накладе.

Экфант продолжал:

 Я припал к ней сзади, стоя на коленях. Так мне было удобнее. Еще до того, как она испуганно вскрикнула, я обвил ее ноги руками. Я чувствовал мучительный прилив сил. Энергия, которую я терял от резких движений рук, замещалась, быть может, удесятеренной энергией, которая душила меня. Она не сразу спохватилась. “Как вы смеете! Что вы делаете?” Но меня уже ничто не могло остановить. Я приподнялся и попытался по вернуть ее лицом к себе.
Видимо, она поняла, что своими словами и не то чтобы сопротивлением, а скорее неохотой разделить со мной радость предложенного мной неподготовленного, но совместного мероприя тия еще больше распаляет меня. “Платье, платье за чем же рвать? Поосторожнее!” Что озна чает платье и вообще о чем речь, я осознал лишь тогда, когда мы превратились в одно целое. Прошло еще несколько секунд, и я почувствовал, что она переменилась в моих объятиях. Ее напряжение вызывалось уже не желанием противиться мне, а чем-то другим.

Вот это был миг! Он длился так недолго! Все произошло так быстро, что мне некогда было подумать о ее удовольствии. Еще судорожно дыша, мы повалились на стоящую рядом коробку со стружками. Мне еще было не до того, чтобы определять свое отношение к миру, когда я услышал ее смех. А за ним и соб ственную реплику: “Ну и слабовольный же вы у нас директор!”. Но я еще пребывал в дру гом мире. Ты знаешь, что значит уломать секретаршу управляющего? Ничуть не меньше, чем подергаться верхом на его жене! Сам не понимаю, что со мной. До сих пор не могу прийти в себя.—

Экфант на минуту замолк, видимо для того, чтобы перевести дух.

 Вы не попытали счастья еще раз возле люстры? - Своим вопросом Мохтерион попы­тался не дать рассказчику остыть.
 Нет. Кое-как привели себя в порядок и вышли с люстрой. Вода у тебя идет, мой ка­питан? Пить что-то захотелось.
 Может, и идет, - и Подмастерье сдвинулся с места в поисках стакана.
IV

Экфант начал расспрашивать об Аколазии. Мохтерион мог сказать не очень много, но тут послышался звук поворачивающегося ключа. Верно рассудив, что Мохтерион может уже отдыхать, Аколазия сама отперла дверь и вошла в дом.

Подмастерье с извинениями и со словами “Пришла!” вышел ей навстречу. Вместо вы го­вора за опоздание с целью недопущения подобного в дальнейшем он спросил:

 Как провели время?
 Потом расскажу, - ответила Аколазия, с трудом справляясь с арбузом в левой руке и с наполненным фруктами пакетом в правой. Гвальдрин также тащил что-то за собой.
 Эвфрано ра нет с вами?
 Нет, он уже уехал.
 Тебя давно ждут. Не задерживайся, пожалуйста, с приготовлениями.
 Хорошо. Не беспокойся.
Экфант мог слышать их разговор через неприкрытую дверь, выходящую в прихожую, но Мохтерион не счел излишним доложить ему о скором наступлении минуты знакомства и жаркого свидания.

Воспользовавшись паузой, Экфант попросил сыграть две ударные мужские арии из “Любовного напитка” и продолжить выбранными номерами из “Лючии” и даже “Фаворитки”. Не без влияния Мохтериона, Экфант в последнее время пристрастился к Доницетти, и, вытерпев в свое время доставившую ему очень небольшое удовольствие лекцию о невоз­можности замены не слишком драматизированной музыки Доницетти оставляющей все и всех позади музыкой Верди, он начал чуть ли не силком притаскивать к Мохтериону своих сослуживцев, чтобы приобщить их к открывшейся ему красоте, хотя большинство из них реагировали единственно на звуки зурны и ахи и охи своих потеющих над ними женушек.

Радость, доставляемая музыкой и подпеванием ей, была прерв ана после первых тактов ‘^па ГшГАа 1аспта...”, так как Аколазия, постучавшись и не по лучив ответа, зашла в засасывающую музыкой комнату. Экфант был к тому времени разогрет начальной арией Неморино “Абта, сге& тк..” и просил доиграть романс скорее из вежливости, ибо не хотелось верить, что Аколазия, видимо, действительно отдохнувшая, - так свежо она выглядела, - не произвела на него отвлекающего от звуковых гармоний впечатления.

Когда Мохтерион представил Аколазию Экфанту, тот несколько нетерпеливо взял и поцеловал ее руку. Начало было не только многообещающим, но и торопящим к уединению. Упустить этот последний момент - значило бы допустить профессиональную бестактность, чего Подмастерье благополучно избежал и со свежим бельем в руках препроводил новую пару, готовую принести свои души и тела на алтарь любви, в залу с выгоревшими обоями и обвалившейся штукатуркой, но постоянно поджидающую странников.

V

Экфант пробыл у Мохтериона около часа. Он вышел от Аколазии умиротворенным и счастливым. Не задерживаясь, но пообещав непременно зайти в скором времени, он попро­щался с услужливым хозяином. Подмастерье был также очень доволен, ибо сразу же после того, как он препроводил Экфанта в залу, его осенила идея приняться за штопанье своего красного халата, и к моменту прощания с посетителем он уже разделался не только с первой сотней дыр, но и с доброй половиной из тех тысячи и одной подлежащих срочной починке кусков, которые начали раздражать глаз после временной гибели самых зияющих дыр.

Разрешив себе сделать небольшой перерыв до заключительного броска на халат, Под­мастерье заглянул к Аколазии.

 Ну, рассказывай побыстрей, где ты гуляла. Хотя, прежде лучше скажи, как тебе понравился Экфант.
 Сегодня просто великолепный день. Экфант первый мужчина, с которым я испытала то, ради чего сюда приходили все остальные. И он, к тому же, совершенно без предрассудков. А Эвфранор - чудо. Мы ездили в лес. К нам присоединилась одна молодая семья - мы вместе пировали. Такого приятного собеседника, как Эвфранор, я в жизни не встречала...
 А вы не...
 Нет. Он зайдет послезавтра вечером; после всех. Так мы договорились. Вот если бы все такие были, как сегодняшние...
 Аколазия, ты не забыла, что сегодня и мне кое-что причитается...
 Как же! Я помню об этом двадцать четыре часа в сутки. Можно чуть позже? Мне надо немного здесь покрутиться.
 И у меня небольшое дельце, на час. Я больше не буду тебя звать. Как освободишься, заходи ко мне.
 Ладно.
Подмастерье возвратился к своему халату и игле с белой ниткой. Он почувствовал пере­мену в своем настроении, и не к лучшему. Причина этого изменения также была скоро найдена. Рядом существуют люди, которые способны на большее, чем он. Впрочем, это было чистейшим ребячеством, раздражаться из-за того, что подгонялось и осуществлялось путем стольких усилий! А чего же он хотел? Вот если бы Аколазию избили и изнасиловали в лесу и оставили там голодной или если бы кто-то из посетителей отказался платить из-за того, что у нее киска как у самки тюленя, тогда другое дело.

Откуда взялась эта нездоровая потребность не чувствовать себя полноценным человеком, когда некого защищать, не из-за кого жерт­вовать своим благополучием, когда никто и ничто тебе не угрожает и никто не причиняет тебе никакого вреда? У меня здесь за целую неделю в зубах навязли эти разговоры, не говоря уже обо всем остальном, думал про себя Мохтерион, и вот тебе, Эвфранору хватило парочки анекдотов, чтобы вскружить этой дурочке голову. Конечно, анекдоты он рассказывает мастерски. Раз услышишь, до конца дней не забудешь. Но что здесь могут решать анекдоты? Чем уж так мила болтовня?

Обиднее всего то, потянулся к другой теме Мохтерион, что сливки, сливки-то снимают другие, а он должен подчищать мусор, жить в нем. Незавидное положение! Может, он что- нибудь упустил, собираясь ввязаться в эту канитель? Разве он не имел с ней, или от нее чего- то такого, что никто и никогда не смог бы разделить с ним? Но это же иллюзия! Каждый имел то, что хотел, и в этом все были равны. Кто-то смакует гранатовый сок, а кому-то удовольствие не в удовольствие, если он не вылущит зерна, не выдавит самолично сок и не выбросит липкие корки.

Голова трещала от безрассудного давления самолюбия — иметь все и иметь все лучшее. Он ни секунды не сомневался в чудовищной “безграмотности” таких необузданных желаний, но они, как ни в чем не бывало, еще сильнее били по голове и еще более жестоко топтали его чувства. Какая-то там слабость сердца, которую едва ли можно было назвать правдой, загоняла в угол и душила то, что несомненно было правдой ума. В конце концов, разве кто-нибудь заставлял его впутываться в эту грязную историю и с нечело­веческой покорностью ожидать неприятностей и огорчений?

Надо было бежать от этих мыслей. Ясно одно — он уж постарается дать ей почувствовать, кто из них заслуживает больше жалости и кто повелевает под крышей его дома. Ничем кроме грубой силы природа не одарила человека, но, с другой стороны, ни на что иное человек так и не научился отзываться, и ни что иное не был способен так беззаветно любить и ценить. Ну что ж! Лучше сломать себе шею идя по указанному природой пути, чем вопреки ей в обратную сторону.

Ведь все устроено как нельзя лучше! Она сама должна явиться к нему.

VI

Подмастерье рассматривал халат на свет, чтобы обнаружить незамеченные дыры, когда Аколазия зашла к нему. Он перекинул халат на спинку стоящего рядом стула. Оба были голыми, оба были молоды, и оба, правда в неодинаковой степени, ожидали наступившую минуту задолго до ее наступления.

 Подойди сюда, — пытаясь не выдать своего волнения, тихо сказал Подмастерье.
 Зашторь окно, — попросила она.
 Нет нужды. Летом листья все прикрывают.
 Все равно, чувствуешь себя как-то неловко при распахнутых окнах.
 Пустяки.
Он прижал ее к столу и через минуту приподнял и усадил на него.

 Что это еще взбрело тебе в голову?
 Ничего особенного. Лучшего места отдыха, чем место работы, для меня не существует.
Он осторожно, опасаясь, чтобы она головой не задела стеклянную дверцу книжногошкафа, в который упирался стол, положил ее на спину и грубо впился в нее, не давая ей возможности опереться ногами о другой шкаф, стоявший у него за спиной.

 Мне больно, больно, — простонала она.
Он не обратил внимания на ее слова. Она повторила их, но с каким-то стеклянным при­звуком, в котором смешались гнев и беспомощность:

 Больно, больно же!
 Потерпи еще немного.
Он не очень ясно видел лицо Аколазии, но воображение помогло ему дорисовать неесте­ственное напряжение мышц. Но этого хватило ненадолго и оказалось недостаточно, чтобы смягчить жестокость. Крепко сжав ее груди в своих руках, он нагнулся, приблизив свое лицо к ее голове настолько, чтобы его подслеповатость не помешала ему упустить ни одну вызванную болью гримасу. “Да, ей больно”, с холодностью и равнодушием по томственного палача засекал он, “ей и должно быть больно”. “Но это еще не все”. Чего-то явно недоставало. “Ах, да!”, схватил он ускользающую мысль, “скоро тебе не будет больно, очень скоро ты и не вспомнишь, чем же мы с тобой занимались на моем письменном столе, а каково будет мне?”... “Такой придурок, как я, будет еще раскаи ваться и слезы лить. Ну, нет. Только не это. Не раскаиваться! Не раскаиваться!!”

После того, как наступило расслабление, не давая ей возможности пошевелиться, он попытался взять ее на руки и перенести на стоящий рядом диван. Но она не далась. Неохотно сжав его протянутую руку, она приподнялась со стола и, изогнувшись, чтобы не потерять равновесия, соскользнула с него.

Он перехватил ее встревоженный, направленный куда-то вниз взгляд. Презерватив был весь красный.

 Что это на тебя нашло? Еще пара таких зверств, и придется цементировать, - еще нашла в себе силы пошутить она.
 Странно, что он не прорвался, - вырвалось у него.
 Вместо него порвалась я, - грустно, но без желчи сказала Аколазия.
 Извини! - отдавая дань непредсказуемости, проговорил Мохтерион. - Но мне... мне было хорошо.
 Потому, что мне было больно?
Последовала пауза. Он хотел отойти в сторону и заняться водными процедурами и уже сделал шаг, но приостановился и произнес не глядя на нее:

 Да, именно поэтому.
 Другого способа ты не мог придумать? - силилась улыбнуться Аколазия, уже собираясь уходить. Еще шаг и она оказалась бы за дверью. На весах вдруг очутилось столь многое, что отступать было некуда.
 Можно зайти к тебе сегодня? - спросил он, мало надеясь получить ответ.
 Да, я буду ждать, - не поворачиваясь и не останавливаясь ответила Аколазия.
Подмастерье ощутил, что его глаза увлажнились.

VII

У Мохтериона было такое чувство, будто кто-то зло подшутил над ним. С одной стороны, вся его душа рвалась к Аколазии, чтобы как можно быстрее раскрыться перед ней. Еще позавчера он подумал, что после того, как кое-что узнал от нее о ее жизни, неплохо было бы и самому потрудиться. Сейчас он думал о том же, но как различны были эти одинаковые по содержанию мысли! С другой стороны, он ощущал в себе что-то жесткое, неуклюжее, властное, что держало его в комнате и заставляло каким-то невероятным образом извлекать из себя дополнительную энергию, позволяющую ходить взад и вперед по ней, не переступая за порог. Он всеми силами цеплялся за мысль, что ошибки не допускал и что раскаиваться ему не в чем.

Нужно было слепо верить в это, и он верил. Но почему тогда вдруг захотелось задержаться у себя и оттянуть время самораскрытия, ставшего столь дорогим из-за предоставляемой им возможности не остаться в долгу у маленькой кочующей маменьки? Да, кое в чем надо было разобраться и прийти к согласию с собой. Нельзя было войти к ней и находиться с ней, пребывая в постоянном страхе, что ему помешает неполнота искренности перед самим собой. В чем же загвоздка? Его бессилие, подстраиваясь под течение событий и облагораживаясь способствованием ему, постепенно на глазах превращалось в предмет чуть ли не гордости и самолюбования.

Когда же ему было указано на его место и когда обнаружилось, что оно может служить, и то в лучшем случае, как довесок к тому, что и без него протекает достаточно хорошо, носителю бессилия захотелось немного надбавить цену. Но разумно ли это было? Можно ли было рассчитывать на переоценку бессилия единственно из-за более полного понимания объема своего бессилия, главного своего качества? Как наивно, наверно, выглядит со стороны подготовка себя только к ублажающим последствиям своего подлинного состояния! Как могло ему не хватить сил, чтобы более мужественно пере­нести то, ради чего он не жалел сил, чтобы оказаться трамплином для более высокого прыжка, а может, и полета.

Тут он вспомнил давнишний девиз, усвоенный им и многие годы превозносимый из-за его способности указывать ему выход из затруднительных положений. Сейчас он попался на удочку как раз потому, что не то чтобы забыл его, но был настолько уверен, что вооружен им, что не удосужился потрудиться и вновь заслониться им как щитом. А ведь он требовал не очень и многого, - всего-навсего умения проигрывать. “Умей проигрывать!” “Учись проигрывать!” - эти слова действовали как заклинание, и он, получается, зря решил, что вышел из того возраста, когда их обаяние парализовывало его способность рассуждать, что было одной из основных причин его неудач. Это не Аколазию следовало убаюкивать словами “Терпи, терпи” - а себя, потому что утрата именно этой способности, не случайно дарованной человеку, обернулась для него мальчишеской растерянностью, унавоженной жестокостью животного.

Подобная видимость разъяснения помогла ему несколько подняться в собственных глазах. Необратимость происшедшего и решимость до последних сил бороться за еще большее, желанное отдаление Аколазии сочтены были вполне вескими доводами против падения до пусть неунизительного, но совершенно лишнего извинения перед ней, распространяющегося и на его предстоящую беседу с ней. Если бы он еще раз ошибся, то всякое извинение в любой, пусть самой изощренной форме, было бы обесценено. Оживление и насыщение его личного опыта еще испытало бы проверку жизнью, но мотив извинения из-за ранее допущенных ошибок не мог найти в ней своего места.

С этой мыслью, почти полноценным человеком, он направился к ней.

VIII

Она лежала на кровати, положив рядом книгу. Гвальдрин спал и, как бы отвечая на удивленный взгляд Мохтериона, вопрошающий о том, в чем причина такой перемены, Аколазия поспешила заметить:

 Днем он почти не спал.
За шаг до кровати Подмастерье замешкался и посмотрел в сторону, где она сидела днем раньше.

 Ты, наверно, истязал меня сегодня потому, что не хотел видеть сидящей. Вот я и лежу! - косвенно подтвердила Аколазия то, что даже пытка, устроенная ей Мохтерионом, не заглушила приятные впечатления от сегодняшнего дня.
 Сегодня ведь у нас не день занятий, - не растерялся было Подмастерье, но ему тут же жалко стало секунд, потраченных на произнесение этих слов. - Аколазия, сегодня мой черед откровенничать, я достаточно глотал слюни, слушая твои приключения, а вот тебя это удовольствие еще ждет впереди. Сперва я подумал и решил: “Дай-ка я у нее спрошу, может, что-то ее интересует больше, чем другое”, - но потом быстро расхотел согласовывать тему с тобой, хотя без тебя ей было и не родиться на свет. А все потому, что не хочу себя обманы­вать; мне ясно, что с любой дороги я сверну к одному, к тому, что вообще делает возможным вот это наше общение, или нашу борьбу, как мне удобнее ее называть. Какой же я любитель мудрости, если не смогу поставить вопрос о причинах и покопаться в них. А все корни, тут я согласен с общепринятым мнением, уходят в детство. Там холодеют и мертвеют первые удивления, первые непонятности, первые досады и первые, самые самые чувствительные поражения. Но не надо остерегаться их, не следует прятаться от них. Стукнет тебя по голове разок, а дальше все идет как по маслу, не в смысле вкуса, конечно, а в смысле легкости скольжения.
Одна рана, нанесенная мне в детстве, не только не заживает, но с возрастом становится все глубже, и многое, если не все, я делаю, быть может потому, что пытаюсь избавиться от боли, хотя это становится все труднее и труднее. Только, пожалуйста, ты не спеши делать выводы из той маленькой истории, которую я тебе расскажу и которая случилась даже не со мной, просто я оказался замешан в ней поневоле.

Как-то раз, когда я гостил у бабушки, а это происходило раз в неделю, к ней зашла знакомая, Хаква, несимпатичная толстушка, которую я почему-то, сам не понимаю почему, жалел и о которой часто слышал, что она “гулящая”. И хотя то, что ее так называ ли в нашем доме не подразумевало чего-то постыдного, по крайней мере как это казалось мне, я всегда задумывался, услышав это слово, и, быть может пытался таким образом уяснить его для себя, правда, продвигался я по этому пути, наверно, не очень быстро. Мне было тогда не больше девяти.

В момент ее прихода я находился на кухне и слышал разговор между ней и моей ба­бушкой. “Хамуталь ушла на рынок и не оставила ключа на своем месте. Правда, я не пре­дупреждала ее. Можно я побуду у вас пол часика?”, - скороговоркой говорила Хаква моей бабушке. “Нет, нельзя”, - отвечала бабушка. “Почему же?”, - допытывалась Хаква. “Много разных причин... Внук дома”, - холодно отвечала бабушка. “Прошу вас, тетушка Фирца! Я у вас никогда этого прежде не просила и никогда больше не попрошу. Так уж получилось.

Мохтик поиграется на дворе”, — больше по инерции, чем надеясь уломать бабушку, просила Хаква. “Нет. Мой внук во двор не выходит”, — стояла на своем бабушка. “Я пятьдесят рублей теряю!”, — уже видимо только для себя воскликнула Хаква. “Извини, не могу”, — сухо выпроваживала ее бабушка. В то время за пятьдесят рублей люди работали с утра до вечера почти месяц.

Уходя, Хаква оставила у нас какую-то снедь, тщательно завернутую в бумагу, и несколько бутылок пива. Бабушка хотела воспротивиться и этому намерению, но, может, именно из-за полнейшей несостоятельности слов Хаквы — “Мне все это уже не понадобится”, сопротивлялась не очень долго. “Может, попозже зайдешь и возьмешь?” — пыталась она утешить огорченную Хакву. “Нет у меня привычки возвращаться за оставленным”, — и она вышла если не с легким сердцем, то с облегченными руками.

IX

Я помню, что тогда никакого особого ощущения неловкости я не испытал, но разговор не выходил у меня из головы, и мне было обидно, что я помешал Хакве своим присутствием, или, как я позже нафантазировал, своим существованием. До сих пор я не могу до конца понять, что привлекло и сегодня волнует меня в этой маленькой бытовой сценке. Положим, сейчас мне ясна какая-то неоднородность и, может, запутанность происшедшего: я не имел никакого отношения к Хакве и, тем не менее, оказался на ее пути, причем сослужил ей плохую службу.

Видишь ли, если люди, не имеющие никаких недобрых намерений друг относительно друга, могут оказаться в таком положении, что вынуждены вредить друг другу, то что же можно сказать о ситуации, когда у них есть основания вредить друг другу, и особенно, когда они из кожи лезут вон, чтобы, соответствуя своим понятиям, удружить, помочь, сделать что-либо хорошее. Тут огорчения и обиды понятны сами собой. Тут и неудачи, и разочарования, и не зависящие от действующих лиц препятствия, и неумеренные притязания.

Легко сказать, — в том эпизоде все определила случайность, случайность свела и держит нас вместе, а может, случайность и разлучит. Конечно, нашей соседки Хамуталь в тот день случайно не оказалось дома. Ромео совершенно случайно привел тебя ко мне, и, надо думать, если бы не Гвальдрин, то не раздумывая повез бы тебя в ближайший лесок. Могло не быть того разговора в детстве, заставившего меня всю жизнь думать о том, в чем же было отказано Хакве и насколько права была моя бабушка и, наконец, был ли я тогда в чем-нибудь виноват. Без этой подготовки, прошедшей почти через всю мою сознательную жизнь, может, я никогда не настроился бы на то, чтобы перенести решение этих вопросов из головы в жизнь или, по крайней мере, разделить и распределить бремя их настоятельности между мыслью и жизнью.

Может показаться, что с тобой вопрос более ясен. Не было бы Аколазии, была бы Унивирия, не было бы Ромео, был бы Вендакс. Но тогда нетрудно предположить, что и в Хакве не было никакой необходимости, чтобы привести меня в готовность к несению трудной и почетной для меня — позорной в нашем общественном мнении — службы. Разве недостаточно было бы для этого иметь свободную жилую площадь, просто нуждаться или же, скажем, желать женщин чаще, чем позволяет жизненная суматоха?

Люди, вещи и стихии открыты друг другу. Воплощаться в жизнь может либо одна, либо другая, либо какая-то иная возможность, но одной из них, одной из всех, просто некуда деться кроме как высветиться и отгореть. Ее-то как раз и достаточно для того, чтобы выложиться самому — высказаться ли, выплакаться ли, нагореваться ли, набедокурить ли. Более того, ее одной слишком много для того, чтобы всласть и до отвала насытиться чем-то одним. Обычно так думают все. Чтобы надергаться, кому-то не хватает расколоченных женщин, чтобы напиться — невыпитых бутылок лучших марок вина и так далее. Но это детское заблуждение. У кого остаются тайны после одной женщины или одной бутылки, они не убавятся и после тысяча первой. Там, где всё и все открыты друг для друга, отдать преимущество одному вдеванию перед другим теряет всякий смысл.

Конечно, находиться в дерьме и находиться в райском саду — это разные вещи. Но вещи- то, особенно вещи окружающей среды, и должны быть разными. Не надо сличать, и, тем самым, случать добро с дерьмом; нет и не будет двух одинаковых снежинок. Что же остается делать? Вернее, за что следует бороться? На это ответить просто. Следует оставаться самим собой, оставаться таким, каким тебя принимает в свои объятия природа — непохожим на других. Но быть непохожим только внешне, включая любые проявляющиеся внешне повадки,

 не велика мудрость. Это дается без усилий. Стать непохожим в мире, где все своей открытостью шаг за шагом и на каждом шагу обезличивает тебя и делает однообразным, можно только через действие, которое для своего воплощения не требует пространства. А это
 царство мысли. Туда и бросились наши древние греки, и благодаря этому уцелели.
X

Так что ж? Согласилась ли бы ты на жизнь в райском саду, если бы была совершенно неотличимой, скажем, не от всего находящегося там, но от одного листочка? Не спеши с ответом. А главное, не довольствуйся чем-то одним. Сейчас мне по вкусу такой ответ: в дерьме жить очень трудно и неестественно. Но если ты считаешь, что с тебя хватит, то не думай, что путь до райского сада долог и труден. Нет! Вовсе нет!! Райский сад рядом, он ближе, чем расстояние вытянутой руки. Стоит только чуточку выпрямить спину, свободнее вздохнуть, чуточку сжать ноздри, немного отучиться видеть и покончить раз и навсегда с самой вредной из всех привычек человека, навязанной ему в отместку за будущие прегреше­ния, - привычкой мыслить. Поди же после этого и удивляйся, почему это большинство людей не одурачивает себя выпусканием всех благ своих, и в первую очередь мысли, из областей, примыкающих снизу и сверху к поясу!

Вроде, все обстоит как нельзя лучше. Тем, кто не хотел бы теряться и отступать, очень нетрудно будет найти мусор для обеспечения своей жизни. Уж чего-чего, а недостатка в мусоре никто никогда ни при каких обстоятельствах не испытывал. Так за чем же дело стало? Оно осложняется тем, что эти люди, к которым я отношу и себя, сами создают мусор, и в первую очередь из самих себя. Дело не только и не столько в том, что чем питаешься, тем и нагружаешься, и на то начинаешь походить. Речь здесь не об обычном питании. Когда что-то хочешь переделать, когда от чего-то убегаешь, чего-то опасаешься, что-то улучшаешь, то волей-неволей становишься обязанным сопротивляющемуся материалу или чему-то такому, что само вызывает в тебе сопротивление. Это лишь одна сторона дела.

Вторая, не менее, если не более важная, состоит в том, что, оказавшись в меньшинстве и не обманывая себя и других в том, что представляемое тобой вместе с созданным тобой и в силу этого последнего является мусором - так чаще и бывает и с этим ничего не поделаешь, - нельзя не отождествлять и себя с ним, если быть откровенным, а наслаждающихся самообманом в этой группе быть не должно. Вот и получается, что куда ни глянь - всюду все забито мусором. Но различать тот мусор и этот мусор каждая сторона будет со своей точки зрения, и для осознающих больше благородных составляющих в своем мусоре это их благородство является, конечно, неболь­шим утешением.

Где же выход? Ответ прост - ответ излишен: выход повсюду. Он и рядом, и ближе, и дальше, и где угодно. Другими словами, и выхода-то нет никакого. Вот и приходится пере­кликаться друг с другом мусору многоразового применения и мусору одноразового или вовсе не применяемому “чистому мусору”. И уж поверь, вдолбив себе это, не так трудно переметнуться из одного произвольного вида мусора в другой.

XI

Я хочу раскрыть еще одну причину, сформировавшую мое пристрастие, сейчас не отли­чимое и от призвания. Хорошо это или нет, но в жизни мне доводилось иметь дело только с такими женщинами, - начиная с воспитательниц детских садов и кончая подружками, - которые кроме того, кем они являлись по природе своей, представляли из себя еще кое-что, иногда приобретенное учением, иногда вынесенное из семьи, иногда обретенное в качестве опыта. С большинством из них, а у меня были такие отношения, в которые гладко вписывались и неприятные переживания и досадные стычки с наказаниями, и всегда я ухитрялся выуживать предлоги, чтобы поддерживать напряжение, и подчас мне кажется, что я изощрился в этом умении сверх всякой меры.

Жизнь в постоянной тревоге и с не заставля­ющими себя ждать неприятностями большого удовольствия доставлять не могла, но ее ноющая нескончаемость расположила меня к ней и настроила на то, что иной она быть не может. Задолго до того, как я начал понимать и переживать из-за того, что виновником всех неурядиц являюсь я сам, мне приходилось постоянно вгонять себя внутрь и доискиваться путей избежать болезненных неудач с милочками в будущем, но учет и попытки обойти стороной одно, два, три и даже много обстоятельств, претворяемые в жизнь, не уберегали от еще одного, нового, и все продолжалось по-старому.

Но в одном моя убежденность нисколько не изменилась, даже после того, как я начал спрашивать с себя построже. Меня раздражала и выводила из себя та приобретенная броня, тот неестественный покров, единственно который позволял людям терпеливо сносить свое существование. Я не хотел их принимать такими, какими им было удобно быть, и не отступал, сталкиваясь с проглядываемой через толщу брони неприглядностью. Конечно, я бывал бит, но после более или менее продолжительного времени снова подставлял себя под побои.

Теперь, может быть, яснее, почему я потянулся к проституткам, которым, как мне казалось, жизнь не позволяет создавать двойников и которые постоянно вынуждены под­ставлять себя под удары. Не столь важно, что я ошибся и в этот раз, и некоторые пред­рассудки проституток переплюнут любой заскок добропорядочных матрон. От них повеяло той чистотой, которую мне не суждено было найти в других, чистотой, единственно которая отличает постоянно находящихся в грязи от тех, кто брезгливо передергивается от малейшего выделения пота подмышками.

Правда, несправедливо не заметить это соотношение на более низком, но более привычном, земном уровне: самая грязная проститутка не может позволить себе ту нечистоплотность, по которой можно судить о степени порядочности местной женщины. Проституткам некуда укрыться, некуда убежать; сама их профессия требует от них обнажения и приближения. Никуда от этого не денешься. Для них все наносное, навязы­ваемое общей благопорядочностью отходит назад, еще дальше, чем подлинная природа других женщин - от обыгрываемой и плохо отыгрываемой мнимонастоящей.

Но при всем при этом надо смотреть правде в глаза. Давно уже нет проституток, которые хоть на секунду задумались бы над возможностью променять свое подлинное существование на то, которое я называю мнимоподлинным. Это только в Древней Греции существовали подлинно в силу того, что внутренне стремились к такому существованию. После нее подлинно существуют лишь поневоле и в силу обстоятельств. Вот где беда! Легче стало означать лучше!? Человеческие возможности одурачиватъ себя поистине безграничны.

Мы вряд ли останемся вместе до той поры, когда ты окрепнешь настолько, чтобы пере­менить свою жизнь, но помни, как только ты пожелаешь этого, считай, что к твоему желанию присоединяется и мое и что дни, а может, часы нашего совместного жития сочтены. Обо мне можешь не беспокоиться! Со мной произойдет лишь то, что только и происходило всю мою жизнь. Чудеса только теряют от того, что становятся явью.

XII

Мохтерион умолк. Аколазия не торопилась вступать в разговор.

 Может, ты уже подумываешь уйти отсюда? - неожиданно для себя спросил Под­мастерье.
Аколазия улыбнулась.

 Так легко тебе от меня не отделаться. Пока ты мне нужен.
 Спасибо за откровенность. Честно говоря, это отличный результат, учитывая, что наш союз существует всего неделю.
 Да, неплохая неделя, если б...
 Если бы я ее не подгадил, - поспешил досказать Мохтерион. - Ты не хочешь пожелать себе кое-чего?
 Чего, например?
 Ну, хотя бы того, чтобы на следующей неделе у тебя не было ни одного простоя.
 Думаю, все будет в порядке.
 Тогда надо набраться духовных сил.
 Как?
 Очень просто. Помолиться. Я могу помочь тебе в этом и поиграть для тебя.
 А не поздно?
 Я буду играть тихо и при закрытых окнах. Ну как?
 Сейчас встану.
Подмастерье почувствовал, что его затопило блаженство.

Через несколько минут с перемещениями и приготовлениями было покончено. Поскольку молитва была общей, Подмастерье решил строго отнестись к репертуару и ограничиться несколькими номерами из опер Беллини, вставленными между двумя исполнениями каватины Нормы, открывающей и закрывающей молитву. Аколазия села не позади него, на диван, а рядом, на стул.

Молитва длилась не более трети часа и не принесла исполнителю ожидаемого облегчения. Он думал о возможных неожиданностях с новыми клиентами, о том, что выбивается из режима, о далеко еще не обеспеченном положении Аколазии, о будущем Гвальдрина и о многом другом. На душе у него была тяжесть.

Когда Аколазия сделала шаг к двери, он коснулся ее локтя.

 Я не хотел делать тебе больно, - совершенно не считаясь с тем, правда это или нет, сказал Подмастерье.
 Что же со мной будет, если ты этого захочешь! - резко, но не грубо отдернула руку Аколазия и вышла из комнаты.
 Спокойной ночи! - послышался ее голос из темноты залы.
 Спокойной ночи! - ответил Подмастерье, понимая, что Аколазия не услышит его, и закрылся на ночь.




Глава 8

I

Неделя обещала быть перенасыщенной. Подмастерье вынужден был прервать уже утреннюю молитву, чтобы открыть дверь Элие, по семейным обстоятельствам решившему предпослать рабочему дню утреннюю разминку. Он сообщил, что следом за ним придет Демокед, его двоюродный брат.

Основной проблемой было состояние Аколазии и ее способность принимать людей. Пер­вое, о чем спросил Мохтерион, когда увидел ее заспанное лицо, состояло именно в выяснении этого вопроса. Получив удовлетворительный ответ относительно ее готовности, Мохтерион поспешил к гостю, который рылся в его книжном шкафу. Начавшийся разговор вскоре перешел на ставшую традиционной для собеседников тему. Элия и не думал изменять Томасу Манну, а Мохте рион, ради разнообразия и чтобы поддержать накал спора, “держал сторону” Фолкнера.

 Что ни говори, - твердил Элия, - по интеллектуальному уровню больших романов с ним не может сравниться ни один писатель не только нынешнего, но и прошлых веков. При всем том, что его интеллектуализм преобладает и будто бы хочет подавить своей мощью и глубиной, этого не происходит потому, что мысль читателя не перенапрягается, а упражняется и крепнет по мере развертывания содержания. После первого прочтения она уже не та, что была до него. Удо вольствие, которое я получал, когда читал “Доктора Фаустуса” с третьего по пятый раз, все нарастало, и я могу сравнить его лишь с удовольствием, полученным при перечиты вании “Волшебной горы” со второго по чет вертый раз. Но ведь оно будет повторяться! Оно не может не повториться! Я очень люблю Пруста, но его художественная изысканность не соблазняет меня перечитать его еще раз. Зрение утомляется, чувства притупляются, и образ красоты, способный воскресить их, сводится к обращению к памяти и оживлению полученных когда-то и пережитых тогда же впечатлений.
 Дорогой Элия, - поддерживал “разгон” своего приятеля перед любовным свиданием Подмастерье, напоминающий себе время от времени о том, что сразу же после того, как тот окунется в прохладные земные глубины любви следует завершить молитву, то есть доиграть каватину, - я не могу с тобой полностью согласиться. Твоя ценностная ориентация мне понятна, но без некоторых уточнений я не могу ее принять. Я не любитель смешения разных уровней познания и изображения, пусть даже подобное смешение источает самое гармонию в ее высшем смысле. Писатель является писателем прежде всего потому, что свои познавательные и изобразительные, или, проще говоря, художественные задачи он решает на уровне мышления образами, причем мне ближе те писатели, которые подчиняют мышление повествованию, а не рассуждению. Философия же зиждется на мышлении понятиями, которые добываются отвлечением от художественных образов, но не только, да и не столько от них одних. Все смешалось в этом веке. Философы писательствуют, писатели философству­ют, но это не от хорошей жизни. Я думаю, основная причина этого заключается в том, что взгляд на полноценное образование под гнетом знаний, накопленных в гуманитарных и естественнонаучных дисциплинах, а также жизненных обстоятельств и ускорения жизни сильно упростился, и в той же мере исказился, добавил бы я. Теперь как никогда ясно, что подлинное образование - роскошь и не может идти ни на какой компромисс с жизненными целями и естественными потребностями. Надо удвоить время на получение образования и учетверить напряжение при учебе. Гуманитарные и естественнонаучные дисциплины должны составлять одно целое.
Возьми того же “Доктора Фаустуса”. О качестве гуманитарного образования автора, про - явленном в нем, мне неудобно говорить из-за недостаточности собственного, аналитичность не может не быть обязанной хорошей выучке у естествознания, а познания в музыке вместе со всем остальным заставляют вспомнить древнегреческий канон образования. Но все же хорошо было бы, если бы философской всегда была лишь философия.

II

 Не мог бы ты порассуждать о том, что сближает философию и литературу?
 По существу, я уже высказался на этот счет, когда говорил об их различии. Проще всего сопоставить их по тем главным вопросам, на которые они отвечают. Основной вопрос главной философской дисциплины, метафизики, единственно которую можно отождествлять с самой философией, состоит в том, что из себя представляет действительность. Жизнь также подразумевается в этой действительности, но она лишь ее часть, которая, кстати, больше своего целого для подавляющего большинства людей. Если сконструировать основной вопрос литературы, и вообще допустить его наличие аналогично основному вопросу философии, получим следующее: что есть жизнь как таковая, жизнь как жизнь?
 Но для чего ставить эти вопросы? Вернее, для чего отвечать на них, заведомо имея собственный ответ и зная о возможности множества других?
 Ты бы просто поставил вопрос: для чего нужна философия или литература?
 Я не совсем это имел в виду.
 Это неважно. Суть твоих вопросов затрагивает именно эту сторону. Скажем, на ин­дивидуальном уровне созидания все решается довольно бесхитростно: плоды философии или литературы нужны прежде всего их создателям, как наиболее соответствующее выражение их духовного или жизненного опыта. “Дон Кихот” или “Этика” были бы на писаны и в том случае, если бы в мире не нашлось ни одного читателя. Что касается стороны, так сказать, общественного потребления, то тут найти удовлетворительный во всех отношениях ответ сложнее. Ясно, что ознакомление с лучшими образцами национальной литературы и их изучение в принципе должны служить приобретению и освоению того опыта, который помогает лучше ориентироваться в действительности и преодолевать ее при неизбежных падениях и потрясениях.
 Разве произведения других литератур не могут играть ту же роль?
 Могут. И часто делают это лучше отечественных, если отражают более развитые челове­ческие отношения либо более разносторонние познания или переживания.
 Но существует еще и всякого рода развлекательная литература...
 Лучше не перегружать ею нашу беседу. Хватит с нее того, что она имеет многочислен­ных потребителей.
 Так все-таки, к чему литература? Давай-ка я сам отвечу на этот вопрос. Она доставляет мне удовольствие, и этого, думаю, вполне хватает для ее самодостаточности.
 Ничего не имею против. Но все сводить к этому нелепо. Хотя я мог бы раскрутить твое мнение по-своему. То, что доставляет удовольствие, не может не запоминаться; то, что запоминается, не может не влиять; и наконец, то, что способно влиять, не может в подходящем случае не помогать, или же, если тебе угодно, не порождать новое удовольствие. Большего требовать от литературы было бы неразумно.
 Как же быть с философией? Пустим ее по тому же кругу, что и литературу?
 И да, и нет. Но “нет” - существеннее. Философия питается неудовлетворенностью и извергает ее, хотя то, как это удается некоторым, не может не доставлять удовольствия.
III

Почему у большинства народов, населяющих землю, нет того, что называется собственно философией, тогда как свою литературу и своих национальных героев имеют даже самые примитивные из них? А вот еще факт: при неимении своей сколько-нибудь развитой философии, - ибо от религиозно-нравственных исканий, и то засверкавших после подвигов беллетристов, до подлинной философии во всем ее разнообразии - очень длинный путь, - русские имеют первоклассную литературу.

 Да, но и Гоголь, и Толстой, и Достоевский немало философствуют на страницах своих произведений.
 Верно. Но, мягко говоря, эти страницы не самые впечатляющие в них, и я не хочу углубляться в эту тему.
Потребность запечатления опыта на более общем, по сравнению с уровнем общности ли­тературы, уровне, то есть потребность в философии проявляется у представителей тех народов, опыт которых имеет не только национальное, но и наднациональное, общемировое значение. Тут невозможно себя обманывать. Отдельные философствующие представители народов — спутников цивилизации, но не ее носителей — обречены на примыкание к той или иной чужой традиции. Именно это отрицательное условие плодотворно влияло на великих русских писателей.

Своеобразие национального духа тут поистине ослепительно. То, что русские в середине девятнадцатого века плелись в хвосте цивилизации, может отрицать только самодур. Частично это компенсировалось верой в особый путь России и в ее особое предназначение, что отчасти оказалось верным, но не без самокровопускания и огромных жертв. При таком положении дел русский писатель был вынужден замахиваться на неизмеримо большее, чем могла вместить в себя литература, и даже жизнь, и это отчаянное преодоление границ принесло свои неожиданные, хотя и страстно желаемые, плоды.

Не все цивилизованные народы имеют философию, но среди имеющих ее нецивилизо­ванных нет. С сожалением приходится констатировать, что русская философия вряд ли появится очень скоро. Пока не уйдут друг за другом хотя бы три поколения, представители которых не смогут припомнить под конец жизни хотя бы один случай, когда им недоставало картошечки, водочки и селедочки, если при этом русские хоть ненамного увеличат время на то, чтобы думать, хотя бы за счет времени, уходящего на чтение, то есть, — тут я позволю себе пропустить промежуточные звенья в суждении, которые без труда при желании можно будет восстановить, — пока проституция в России не освободится от своих уродливых и первобытных форм, основанных на натуральном обмене, и не займет подобающего ей места в обществе, пока профессия проститутки не будет всеми уважаемой и поощряемой, хотя бы как труд уборщицы, а значит, пока не будет создана разветвленная сеть профсоюзов проституток, объединившихся в них для сохранения и сбережения их индивидуальных качеств и способностей, пока социалистические соревнования среди тружениц других профессий не будут устраиваться по образцу соревнований среди проституток, русской философии не быть, и вместо нее будут торжествовать либо ублюдочные перепевы, либо слащаво-патриотические напевы с ложно христианскими припевами, либо импортированные немузыкальные шумы, оглушающие и ослепляющие всех без разбора.

IV

 Но, чем дальше, тем больше Россия цепляется за свою самобытность и утверждается в ней. Да если она и в лучшие для себя времена обходилась без философии — ибо Достоевский каждые три года выдавал по роману, создание даже одного из которых не под силу иной из литератур за все ее существование, — вряд ли она заметит ее отсутствие в будущем.
 Достоевского на все и на всех не хватит. Впрочем, кажется, я ответил на поставленные вопросы не очень убедительно. Мне мешала мысль, что Аколазия вот-вот зайдет и прервет меня. Пойду-ка посмотрю почему она запаздывает.
Мохтерион был раздосадован тем, что не услышал ее шагов, когда она подошла к двери в его комнату. Услышав разговор, она передумала входить и вернулась к себе. Не теряя ни секунды, Мохтерион втолкнул Элию в залу и бросился к своему рабочему столу, на ходу извинив себя за то, что не доиграл молитву.

Элия вышел из залы очень скоро. Ясно было, что болтовня сократила время любви. Но внешне это никак на нем не отразилось. Он зашел к Мохтериону и перед уходом попросил разрешения выкурить в его комнате одну сигарету.

 Да, с ознакомлением со всем Фолкнером мы запаздываем, — заметил Элия, потянув за уже отброшенную ниточку разговора.
 Садись за оригиналы, — улыбаясь, но всерьез заметил Мохтерион.
 Поздно, — огорчился Элия и привстал. — На днях я зайду с Мойрой.
Смирившись с тем, что запах табака не выветрится до вечера, и поэтому даже не проветрив основательно комнаты, Мохтерион еще раз изменил своим обычаям и не поспешил к Аколазии за деньгами немедля.

Отсиживать долго не пришлось и в этот раз. Пришел Демокед, двоюродный брат Элии, и почти вслед за ним приятель Мохтериона Керкоп, которого он успел познакомить с Демокедом.

Подмастерье злился на себя за то, что не был психологически готов к такому столпо­творению, хотя его можно было ожидать. Он уже счел бы везением, если бы на вечер при­шлось перенести не больше половины отведенного на занятия времени.

Хотя Керкоп был не из тех людей, кто не понял бы проблем Мохтериона, ему очень не хотелось оставлять его одного. Керкоп переживал необычное время в своей жизни. Будучи химиком по образованию, он перепробовал множество профессий и, существуя на средства от репетиторства, оставляющего много свободного времени, увлекся топологией и, отдавая ей много сил, подавал пример заинтересованности и увлеченности позевывающим студентам математического факультета, годившимся ему в сыновья либо в дочери.

Эти занятия не сулили Керкопу никаких практических выгод и проводились ради них самих, ради радости, доставляемой ими. Мохтерион и не пытался скрыть свой восторг в связи с этим фактом, совершенно не вписывающимся в разделяемую им с Керкопом действительность, и как мог поддерживал его. Пусть и ценой очень большой жертвы, но он не мог отказать ему в том, чтобы прослушать некоторые его выкладки, касающиеся механизма возникновения новых топологических проблем.

Они разместились в зале, и Керкоп с воодушевлением заговорил о главном увлечении свой жизни. Мохтерион изредка переспрашивал его, не желая скрывать пробелы своего изучения в университете курса топологии. Незаметно прошел почти час. Вышедший от Аколазии Демокед, послушав несколько секунд Керкопа, поостерегся вступать в разговор, чтобы не помешать.

Но Керкоп в своем воодушевлении не забыл и о цели визита. Прервавшись буквально на полуслове, он мгновенно переориентировался, сообразуясь с изменившимся положением.

 Мохтерион, - заявил он, - если я и дольше буду сидеть здесь, это будет мешать мне, - и он посмотрел в сторону двери, ведущей в комнату Аколазии.
 Аколазия просила передать, что будет готова через минуту, - обрадовался возможности присоединиться к разговору Демокед.
Не дожидаясь Аколазии, Мохтерион и Демокед оставили Керкопа в зале и перешли в рабочую комнату Мохтериона.

V

Демокед был младше Мохтериона лет на пять. Их познакомил Элия, когда Демокеду понадобилась недели на три квартира в связи с приездом к нему властительницы его дум, обворожительной и недосягаемо-женственной Оливемы. Она была уже сформировавшейся женщиной, старше Демокеда, тогда как он только вступал в жизнь. Они проводили в его доме незабываемые и безвозвратные дни и понимали это. Демокед с самого раннего утра уходил, чтобы раздобыть деньги, и возвращался вечером полностью измотанный, и так всю неделю, без выходных. Накопившаяся за целый день ярость Оливемы каким-то образом передавалась ему и преобразовывалась в силу, которой должно было хватить и хватало на совместное времяпрепровождение, причем такое, какого они ожидали целый день, и так, будто этого ожидания и не было.

Мохтерион никогда раньше не наблюдал столь неудержимого стремления друг к другу и даже не предполагал, что это достоинство. И Оливема и Демокед понимали, что обсто­ятельства жизни, которые были сильнее их и против которых они даже не пытались бороться, не позволят им не то что продлить, но, быть может, и повторить в неопределенном будущем ни с чем не сравнимую радость быть вместе и поэтому, как бы мстя судьбе за ее мертвящую справедливость, отдавали друг другу столько тепла и страсти, которых без каких-либо скидок хватило бы на всю жизнь. Но праздник кончился, Оливема уехала к себе, они же помнили о нем и много лет спустя напоминали друг другу как о чуде, за которое без устали благодарили Бога.

За Демокедом должны были заехать, и действительно не успел он договориться с Мохте- рионом о времени, когда ему можно прийти со своей девушкой, за чем, собственно, и пришел, как послышался сигнал машины. Демокед поблагодарил Мохтериона и распрощался.

Керкоп пробыл с Аколазией не долго. Он торопился, но начатую беседу приятели все же завершили. Вскоре за ним вышла из дома и Аколазия с Гвальдрином, задержавшаяся из-за наплыва с утра клиентов. У Мохтериона не было повода для недовольства, но для “полного счастья” понадобилось отка заться от дневной прогулки, чтобы наверстать упущенное утром время. Когда он к трем часам дня выполнил чуть меньше половины своей нормы, ему полегчало; стало ясно, что засиживаться допоздна не придется.

В четвертом часу, когда его почти никогда не бывало дома, в дверь постучали. Пожаловал Ромео, навязавший ему Аколазию неделю назад; Мохтерион ни разу не вспомнил о нем за все это время. Ромео и на этот раз был не особенно в веселом расположении духа, но безнадежности, написанной на его лице в прошлый раз, уже не было.

Мохтерион сразу решил про себя, что, если выгнать его не удастся, он заставит Аколазию лечь с ним и расплатиться за него, в надежде, что увидит его еще раз не раньше, чем через неделю. Затягивать с ним объяснения и пытаться воспрепятствовать ему значило потратиться во всех отношениях значительно больше.

 Как поживаешь, Мохтерион? - попытался улыбнуться и изобразить благорасположение к хозяину Ромео.
Мохтериону показалось, что волновавший его вопрос уже решен, и не в его пользу.

 Спасибо, дорогой. Как твои дела? Как с работой?
 Мои - плохо. С работой покончено. Собираюсь вот уехать на заработки, ты ведь знаешь меня, без денег мне жизни нет.
 И далеко ты собрался?
 Далеко. Перед отъездом решил вот заглянуть к тебе.
Мохтерион постарался не выдать свою радость.

 Ты не один?
 Нет, один...
Главная тема не замедлила последовать.

 Как поживает та девушка? Как ее там зовут... Не могу вспомнить.
 Которая?
 Ну как же! Та, которая была с маленьким мальчиком.
 А, Аколазия. Я сразу и не сообразил, ты стольких сюда приводил, - улыбнулся Мохте­рион, похлопывая Ромео по плечу.
 Она здесь?
 Нет.
 Как, ты ее выгнал?
 Вовсе нет. Она заходит и иногда остается на ночь.
Раз вступив на путь правды, Подмастерье старался не сворачивать с него, так как не лю­бил лгать, независимо от обстоятельств.

 А когда она будет?
 Не знаю. Может быть, и сегодня, может, - на днях.
 Жаль.
 Расскажи-ка мне лучше о твоих планах. Надолго собираешься уезжать?
 Как придется. А обо мне она не спрашивала?
 Надо бы пожелать тебе удачи. Нет, не припомню. А разве вы не договаривались встре - титься?
 Нет.
 Что так?
 Не до того было.
 Не беда, скажи мне, что тебе надо, если я ее увижу, обязательно передам.
Ромео задумался. Мохтерион имел основание рассчитывать, что никакого определенного ответа не последует, так как Ромео, по его представлениям, не принадлежал к тем людям, которых внутренняя целеустремленность побуждала задумывать что-либо наперед. Может, по этой, а может, и по любой другой причине, ответ Ромео оправдал ожидания Мохтериона. Немного поколебавшись, Ромео вынес себе оправдательный приговор.

 Нет. Обойдусь. Я постараюсь встретиться с ней в городе.
Мохтерион облегченно вздохнул, с трудом подавляя переполнявшую его радость, почти восторг.

До прихода Аколазии оставалось еще порядочно времени, и Мохтерион не опасался, что она может столкнуться с Ромео. Но если бы такая несправедливость все же произошла, ему оставалось бы только подыграть ей, не противясь и не беспокоясь о последствиях.

Ромео скоро ушел, даже не попытавшись дождаться Аколазии, и выглядел при этом, как показалось Мохтериону, чуточку бодрее, как и подобало передохнувшему человеку, одарив­шему отдыхом и не расположенного к себе собеседника, так и не сказавшего ему о своем сокровенном желании получить причитающееся ему за прошлый визит.

VII

Окрыленный тем, что удалось спровадить Ромео столь безболезненно, Мохтерион с удво­енной энергией продолжил занятия. К приходу Аколазии ему оставалось позаниматься примерно еще час, то есть жертва, принесенная им, оказалась не напрасной. Он сообщил ей о визите Ромео и полушутя предупредил, что, если она питает к нему нежные чувства, лучше проявлять их вне дома, — хотя бы в его машине. Аколазия обещала последовать совету своего опекуна и, уложив спать Гвальдрина, принялась за чтение.

Приближалось время визитов. Мохтерион, уже наказанный сегодня пустой тратой времени на общение с клиентами, после небольшого перерыва принялся штурмовать последний отрезок работы.

Примерно через полчаса появилась первая вечерняя ласточка, оказавшаяся и последней. Заявился Пармиск, один из ближайших друзей Мохтериона.

Пармиск увлекался астрологией, и не успел еще сказать Аколазии и двух слов, как и ее увлек идеей научно, вернее даже сверхнаучно, предсказать ей будущее. Из требовавшейся ему четверки данных год, месяц и число рождения были сообщены незамедлительно, и некоторая заминка произошла лишь с часом рождения. Мохтерион посоветовал мучительно пытавшейся вспомнить этот знаменательный час Аколазии довольствоваться для начала приблизительной цифрой, а в случае, если в полученном предсказании что-либо не будет сходиться, уточнить у матери, как выяснилось к великому сожалению, так редко вспоминавшийся час. Вряд ли совет Мохтериона устроил Аколазию полностью, но желание побыстрее утолить любопытство пересилило, и требуемая четверка данных, то есть прошлое Аколазии, была запечатлена в сознании Пармиска раньше, чем настоящее той же Аколазии попало в его объятия.

Несмотря на свою интеллигентность, Пармиск был не у дел. Он перепробовал и про­должал пробовать множество профессий. Свободное от проб время он посвящал изучению восточных культур, проявляя равный интерес к китайским гадательным книгам, индийским религиозно-мистическим текстам и японскому классическому театру. Не нанося никому никакого вреда и одновременно не принося себе никакой пользы, он, однако, принадлежал к тем немногим людям, на которых можно было положиться в трудную минуту, и поэтому Мохтерион дорожил им, стараясь не замечать его недостатки, вполне кстати терпимые.

Но Аколазии предстояло выдержать трудный экзамен, поскольку все другие, познавшие его в деле, жаловались на слишком затяжной характер его любовных схваток. Мохтерион предупредил об этом Аколазию и с чистой — насколько позволяла десятилетняя дружба с Пармиском и недельная идейная близость с Аколазией, — совестью удалился к себе.

VIII

Волнение в связи с тем, что Пармиск задерживается у Аколазии, было вызвано един­ственно опасением, что может прийти еще кто-нибудь. Но чем больше проходило времени, тем больше отсутствие дожидающихся своей очереди посетителей делало его присутствие переносимым, и когда стало ясно, что вряд ли кто-нибудь придет, Мохтерион удержался от желания поворчать на Пармиска, счастливая звезда которого позволила ему не торопясь и со вкусом насладиться оплачиваемым им удовольствием.

Но он надолго застрял у Аколазии; не оставалось сомнений — он соблазнил ее астрологическими изысканиями и увлек в неизведанные высоты. Можно было надеяться, что подобная перегрузка информацией, особенно при совпадающей с ее помыслами, не переутомит ее умственно и соответственно, не повлияет на степень ее восприятия несколько отличающегося от астрологии учения. Наконец время, пытаемое Пармиском, истощило его умственные и телесные возможности и возвестило о расторжении навязанного ему союза.

Мохтерион обрадовался, что Аколазия улыбается и выглядит вовсе не утомленной. О переносе очередной лекции можно было не думать. Без спешки доведя уборку до конца, Подмастерье примерно через час явился к Аколазии в самом приподнятом настроении, вызванном удачно прошедшим днем. Посчитавшись и с ее настроением, он ради приличия спросил, чем ее занимал Пармиск.

 Да он просто волшебник! Гадает и по руке, и по картам, и по чертам лица, и по черепу, и на кофе, правда, без этого последнего мы обошлись.
 И как? Он не повторялся?
 Кое в чем повторялся, но все же было интересно.
 Я уж думал, что он с тебя три шкуры содрал.
 Больше одной не понадобилось, а после твоих буйств он показался барахтающимся на поверхности воды утенком.
 А утренние не замучали?
 Нет. Сегодня подобралась хорошая команда.
 Стараюсь, дорогая. Но расслабляться не будем. У меня такое ощущение, что мы еще и не начинали всерьез нашу борьбу, все только пристреливаемся.
 Я об этом не думаю .
 И хорошо делаешь. Ты настроена на занятия?
 С тобой не очень-то попробуешь отказаться.
 Я мог бы перенести их на завтра.
 Не надо. Я готова.
IX

 Все те философы, учения которых мы рассмотрели, в той или иной мере хотели объяснить и упорядочить платные любовные отношения, и ради этого немало потрудились вместе со своими учениками. Но наступило время, когда становилось все яснее, что неимоверным усилиям мудрецов по поддержанию культа искусства любви все чаще противостоит нищета населения и своеволие, вызванное, в основном, нежеланием людей ценой своего пота получать то, использование чего с их лишениями - а они неизбежны при всяком подлинном труде - непосредственно не связано. Отчаяние мыслящих людей нарас­тало.
И вот, взрыв гнева, вызванный бессилием изменить слепой натиск природы, прорвался у тех, кто начали называть себя софистами, то есть попросту мудрецами, без какого-либо намека на любовь. Отчаяние может иметь разнородные последствия, и среди софистов про­изошел раскол. В любом движении раскол всегда происходит из-за существа дела, но чаще всего маскируется несогласием по какому-то незначительному вопросу. Страсти накалились до такого предела, что ни о какой маскировке никто уже и не помышлял. Одно крыло, составляющее большинство, твердо придерживалось правила взимать плату хо тя бы за учение о зле бесплатных сношений. Другие с горя солидаризировались с бесчинствующими, ратовали за последовательность в безумии, охватившем общество, и не только отказывались от введе­ния платы, но начали борьбу с другим крылом.

Мы не можем отдать предпочтение одному или другому течению, ибо оба стали жертвами изменившихся обстоятельств, и ни одному из них, по существу, не было никакого дела до поддержания подлинного духа проституции.

Сейчас я подробнее расскажу о наиболее известных представителях обоих лагерей софистов. Перед идейным вдохновителем первого из них, Протагором, стояла очень трудная задача - сдержать натиск голодранцев, и не помышляющих о том, чтобы расплачиваться за любовь, и одновременно не унизить, и даже возвысить достоинство тех, кто будучи в меньшинстве, все же стоял за преданность традиции и предпочитал смерть смешению с народившимися наглыми неимущими. Он нашел остроумный выход из положения, в самую тяжелую минуту обратив все свои надежды на очень неустойчивое, но все же подающее признаки жизни свойство человека - совесть. Протагор провозгласил, что человек есть мера всех вещей, а естественно, и двух родов любви, платной, поскольку она платная и бес­платной, поскольку она бесплатная. Причем, он прибег к уловке, способной удовлетворить обе стороны, а именно он выражал свою мысль о вещах как существующих, так и несуществующих. Платежеспособные граждане по идее не должны были признавать существование бесплатной любви, а неплатежеспособные - платной. Такой компромисс способен был поддержать мир, хотя и ненадолго.

Я уже говорил о том, что только из-за того, что Протагор брал деньги за свое учение, его нельзя безоговорочно причислить к платежеспособным потребителям профессиональной любви. Но он слишком хорошо понимал и выразил интересы голытьбы, чтобы считать его просто наблюдателем и выразителем их духа.

X

То, что в позиции Протагора кроется неравновесие и что в ней звучат нотки неис­кренности, вызванные оправданием существования обоих видов любви, почувствовал другой софист, также ратующий за платное обучение, Горгий, который с редкой прямотой вскрыл вытекающие из положения Протагора выводы.

Когда начинаются разговоры о равноправии разных видов любви и к ним прислуши­ваются, можно уже собирать пожитки и искать для себя новое жилье. В покидаемом месте влачат жалкое существование не разные виды любви, но тени никчемных заигрываний, проистекающих от безделья. Горгий не захотел обманываться и вынес приговор всем умножившимся разновидностям любви: ни одна из них не была объявлена существующей. Это несколько странное следствие было выведено из учения Протагора. Если для платежеспособных не существует бесплатная любовь, а для неплатежеспособных - платная, если они правы независимо друг от друга и вместе составляют все множество людей, подда­ющихся соблазнам любви, то ясно, что нет ни платной, ни бесплатной любви в некотором безусловном, или даже только преимущественном смысле.

Можно было бы воспроизвести ход мыслей Горгия прямым качественным противопостав­лением положению Протагора, высказанному в виде следующего утверждения: существует как платная, так и бесплатная любовь. После того как тебе стала известна подоплека этого утверждения, ты, надеюсь, не спутаешь его с беззубым утверждением этого факта здравым рассудком. Горгий же прямо пресек радужные мечты о не причиняющей вреда их совмес­тимости. Нет, сказал он, в таком случае нет ни той, ни другой, а значит, в конце концов вообще никакой.

Мохтерион вопрошающе взглянул на Аколазию. Она промолчала.

 Когда я раньше думал о софистах, мне казалось, что они изъяснялись проще других, но после того, как я только что познакомил тебя с ними, мне так уже не кажется. Тебе все понятно?
 Думаю, да.
 Ты могла бы своими словами повторить то, над чем бились Протагор и Горгий и почему имеет смысл рассматривать их вместе?
 Постараюсь. И Протагора и Горгия раздражало и беспокоило распространение бесплатной любви. Протагор решил признать ее ради сохранения наряду с ней платной; Горгий же не признал ее ценой отказа от платной на равных правах с ней.
 Отлично, Аколазия! Уж не подкинуть ли тебе какой-нибудь учебник по древнегреческой философии? Впрочем, не будем торопиться. Придет и его время, если тебе не под силу будет одолеть первоисточники.
XI

Среди софистов, не признающих правомерность оплаты, самым значительным был Сократ, один из самых знаменитых философов за все время существования философии. Сразу же замечу, что его авторитет основывается на популярности, а популярность философа отличается, скажем, от популярности кинозвезды в худшую сторону, потому что она без­ошибочно указывает на поверхностность учения мыслителя или те черты его личности, которые вызывают умиление у масс. Как мыслителю, Сократу особенно нечего было сказать, поэтому лучшую и большую часть своей жизни он провел в разговорах, но при этом был честен настолько, что ничего не писал.

Последовательно он вел себя и в том, что, будучи неплатежеспособным и, естественно, лишенным источника приобретения наиболее возвышающего дух опыта с проститутками, он признавал, что не обладает никакими познаниями и не обманывается на этот счет. Поскольку на подобную самокритичность вряд ли были способны другие голоштанники, он для общего блага всю жизнь приставал к имущим и упрекал их в отсутствии знания того, знание чего им и в голову не пришло бы приобретать, ибо они в реальной жизни получали, стоило только высказать пожелание, то, о чем смутно догадывался Сократ в мыслях и чего никогда не вкушал в жизни.

Сократ не был настолько глуп, чтобы не понимать истинного положения вещей, но, прекрасно осознавая пользу, приносимую им обществу сдерживанием в меру сил агрессии похотливых голоштанников, он ни на шаг не отступал от своих безнадежных по существу приставаний к согражданам и явно не самым легким способом оправдывал свое назначение быть полноценным гражданином.

Те, кого он высмеивал в назидание другим, а для более смышленых даже ставил в тупик, жалели его, но ничуть не меньше, чем он, сознавая, что подобные меры пред осторожности не излишни, подыгрывали ему до тех пор, пока он не состарился. Обе стороны — и Сократ и его имущие сограждане — очень хорошо понимали свои роли в разыгрываемом для всех желающих в самых многолюдных местах Афин представлений — и строго придерживались правил игры. Платной любви в таких условиях еще не угрожала серьезная опасность.

XII

Игра была начата в определенных условиях и определенными сторонами, и внутреннее течение должно было привести к ее завершению. Если обе стороны согласились на нее и создавали ее своим соучастием, соблюдая все писаные и неписаные законы, то, конечно, они прекрасно сознавали и неизбежность ее конца и хорошо представляли его в частностях.

Предложенная Сократу роль дала ему самое большее, что может дать общество одному из своих членов, — возможность занять себя. В возрасте, когда он был близок к завершению своего земного пути, его обвинили в безбожии и развращении моло дежи и приговорили к смертной казни. Смерть Сократа, в частности его нежелание как-то избежать ее, — а такая возможность у него была,      — породили бесчисленные толки, основанные на самых

разнообразных соображениях, и окидывая их взглядом, не остается ничего иного, как подытожить: Сократ родился и жил ради того, чтобы про славиться своей смертью.

Я далек не только от преувеличения зна чения его поведения после вынесения приговора, но и от преувеличения его роли в игре, в которой он участвовал; чтобы разобраться в том, что же произошло на самом деле, мы, как и при анализе учений других философов, должны обратиться к подробностям и своеобразию феномена оплачиваемой любви. Вообще следует сказать, что значение Сократа сильно преувеличено, в основном по причине непомерных стараний лучшего из его учеников, который под обаянием непосредственного общения с Сократом переоценил его в ущерб тем, кому был обязан не в меньшей, если не в большей сте­пени. Нисколько не умаляя значение Сократа, я считаю, что выделять его в более выгодном и высоком свете по сравнению хотя бы с софистами, не говоря уже о других философах, по- ребячески безрассудно.

Это привело меня к необходимости четко указать место Сократа среди софистов, а то все помешались на том, что он сильно отличался от них, — и о, невинность, в лучшую сторону, — так как бранился с ними из-за того, что они перенесли правило расплачиваться за предоставленные услуги из области проституции на свою деятельность. После этого можно приступить к прояснению прославивших его более всего мотивов наказания Сократа и его непротивления.

XIII

Представим один из возможных вариантов основоположения Протагора: человек, как платящее за любовь существо (само собой разумеется, что он способен любить) и как только любящее существо (подразумевается, что платежеспособность ничего не добавляет к нему), есть мера всех вещей. Следовательно, будучи платежеспо собным, человек является мерой платной любви, а именно что она существует, и не проституируе мой любви, а именно что она не существует. А будучи неплатежеспособным, он предстает в качестве меры любви без денег, а именно что она существует и проституируемой, небесплатной любви, а именно что она не существует.

Теперь восстановим в схожей форме учение Сократа. Получим: человек, только как любящее существо, есть мера всех вещей. Очевидно, что это частный случай прота горовского положения, и, оставляя в стороне некоторые выгоды от подобного сужения вопроса, отметим его главный недостаток: проблему, выражаясь более современно, любви и денег Сократ обошел и, упрощенно восприняв протагоровское учение как равносильное отстаивание либо проституируемой любви, либо непроституируемой, объявил одну из возможностей действи­тельностью в целом.

Все последствия, вытекающие из утверждения прав как только любви, так и только денег, а также все возможные их сочетания были непревзойденным образом рассмотрены учеником Сократа Платоном, о котором я уже упоминал, и который, как тебе станет ясно из следующей нашей беседы, и по содержанию полученных результатов стоит ближе к Протагору, чем к Сократу, хотя и он, и большинство других старались всячески преуменьшить свою связь с первым и в такой же мере преувеличить - с последним.

Несомненно, что положение Сократа, полностью пренебрегающего значением платной любви в обществе, было более уязвимым и отдавало правдой не только босяка, но и вконец отчаявшегося нищего. Благородство ученика было неподдельно и понятно, но оно не поднялось до бесстрастной и холодной справедливости, которую он всячески превозносил на словах.

XIV

Перейдем теперь к смерти Сократа. Исходными данными для нас являются приговор и его приведение в исполнение. И приговор и его исполнение могут расцениваться по-разному. Если применить к приговору пару оценок “по справедливости и несправедливости” (схожей с ней применительно к исполнению была бы пара добровольного принятия смерти и согласие с приговором против своей воли), то нам придется рассмотреть всего четыре случая, из которых не все равноценны, но по различным причинам.

Чтобы не испытывать зря твое любопытство, сразу же выскажу свое мнение, самое простое из всех; оно наиболее бросается в глаза, дальше всех отстоит от всплесков негодования и возмущения и наверно поэтому почти никем не разделяется. Приговор был справедливым, принятие его и добровольное повиновение - разумным, то есть за справедливость было уплачено справедливостью. Но прежде чем обосновать его, коснемся других случаев.

Два из них не представляют большого интереса. Если бы приговор был справедливым, а Сократ принял смерть против своей воли, то он поступил бы так, как по ступает большинство в подобных случаях и ничем особенным не отличался. Если же приговор был несправедливым, а Сократ подчинился ему опять-таки против своей воли, он оказался бы рядовой жертвой несправедливости.

Больше всего шума было поднято по поводу следующего варианта: приговор был несправедливым, но добровольное подчинение ему было со стороны Сократа проявлением какой-то высшей справедливости. Так ли это на самом деле ? Думаю, что нет.

Обрати внимание на то, что в обоих выделенных мной случаях Сократ добровольно принимает смерть, то есть поступает справедливо. Прояснение причин добровольности его поступка поможет достоверно разрешить спор о том, согрешили ли его сограждане, обрекшие его на смерть.

Никакое исследование невозможно без предпосылок, и расхождение во мнениях чаще происходит в результате столкновения не результатов, но начальных посылок, которые, взятые сами по себе, не могут не быть предрассудками и в прямом и в переносном смысле, что, кстати, вовсе не недостаток.

Итак, чем же занимался Сократ и каковы наши предрассудки? Начнем с последних. Любой труд, требующий затраты сил и средств, умения, специфической определенности, включающей в себя способность человека заниматься им лишь сравнительно короткое время, и главное - труд, на который есть спрос, должен оплачиваться и иначе существовать не может. В разные эпохи и разными народами применялись любопытные, хотя и неестествен­ные методы для снижения спроса на труд проституток, которые, к сожалению, не получили распространения из-за избытка прислужников в гаремах и певчих в церквах.

Сократ гнул свою линию, стараясь сбить спрос на платную любовь. Он отвращал взоры трудящихся от их повседневного труда, то есть, в конце концов, от честного добывания денег своим трудом и тащил их в дали, где ничто не продавалось и не покупалось, а значит, и не создавалось в смысле, полагаемом им низменным, но познавалось. Сократ был честным человеком, и это проявлялось не только в том, что он не брал деньги за ничто, не создаваемое им, но и в том, что он признавался - ему не удалось сделать в жизни что-либо достойное.

То, что он расписывал прелести фиктивной, бесплатной любви, могло бы быть его частным делом. Но попытка противопоставить ей платную фактическую, и более того полностью заме­нить ее вымышленной, при этом ничего не потребляя, а значит и не тяготясь созиданием, не могла быть расценена иначе, как разврат. Кого и что развращал Сократ?

Сократ был честным тунеядцем в том смысле, что довольствовался малым, и даже на законное, сравнительно дешево обходящееся сожительство решился на седьмом десятке лет, но беседы он вел в основном для любопытствующей и не нашедшей своего места в жизни молодежи. Имеющие свое занятие граждане, занятые общественно полезным трудом, могли преспокойно внимать Сократу, лишний раз убеждаясь в полной несостоятельности его потуг и незаменимости ими их дела, но еще не оперившаяся молодежь подталкивалась к парению во всеобщих широтах в ущерб неблагодарному труду добиваться конкретной близости.

Собственно говоря, Сократ призывал молодых не быть похожими на старших, и это тогда, когда все лучшее, чем эти сопляки были обязаны, было создано именно старшим поколением. Что это, если не разврат, подталкивание и без того катящейся в пропасть повозки? Переоценка традиции, даже с целью ее нового оправдания, не терпит непочтительного отно­шения к себе, тогда как именно непочтительность была исходной точкой Сократа, когда он под гарниром облагораживания звал в свои выси неприспособленных к ним людей.

Очевидная безбожность Сократа имеет, кроме своего прямого смысла, более важный, переносный смысл. Он был безбожен прежде всего в отношении к самому себе. Не будучи в состоянии покорно переносить свою конечность, он всю свою жизнь паразитировал на конеч­ности других. Вынося свою мудрость на рыночные площади и улицы, он превращал ее в товар, хотя и не просил за него платы. Все имеет свою цену, и некто, великодушно предлага - ющий свой товар даром, скорее всего опасается возможности вовсе лишиться его, если назовет подлинную стоимость.

О невиновности Сократа или, что то же самое, о несправедливости приговора, выне сенного ему, не может быть и речи. С его смертью не убыло бы ни одного произво дителя и ни одного клиента. Так кто же мог оплакивать его?

Как умный и честный человек, он с радостью принял вынесенный приговор, ибо добровольное подчинение ему единственно и давало Сократу возможность понести заслу­женное наказание за то, что не сумел смириться со своей конечностью. Лишь будучи насильственно умерщвленным мог он умереть со спокойной совестью, и правила его игры предусматривали возможность разом, правда ценою жизни, отыграться.

Теперь, дорогая моя Аколазия, ты сама можешь судить о справедливости приговора и понять подоплеку добровольного поступка Сократа, поспособствовавшего смертному при­говору.

XV

 На сегодня, пожалуй, достаточно. Признаюсь, лекция получилась тяжеловесной, но, к сожалению, я не мастер изящно подавать материал.
 Я слушала, но мне постоянно мешала одна мысль, может и не имеющая ничего общего с древнегреческой философией. Неужели ты сомневаешься в том, что любая самка всем радостям проституции предпочитает безвылазное сидение дома с одним потеющим мужичком- кормильцем и таяние от удовольствий серой, однообразной семейной жизни?
 Да, это так. Но я не вижу в этом ничего тревожного для нашего дела. Можно быть сред­ней женой, но средней проституткой быть нельзя, если, конечно, не принимать за проституток случайно примазавшихся к древнейшему искусству. Тем, которые тяготятся своим положением, заставляющим их проституировать, можно только пожелать, чтобы они поскорее достигли желанного избавления. Но женщина, хоть раз в жизни испытавшая радость от того, что ее услуга была незаменимой и незабываемой, не будет считать, что она много выиграет от смены рода занятия.
Среди людей всех профессий неизбежно есть такие, кто по воле случая и временно за­нимается проституцией. Они мечтают о другом, они рвутся к другому, но все это в порядке вещей.

 Я имела в виду другое. Мне кажется, у проституции нет будущего. Если бы я не нуж­далась, если бы я была устроена в жизни, я не расплачивалась бы телом за свое существование.
 Не спеши. Настанет время, когда тебе будет настолько хорошо, насколько ты заслу­живаешь этого, но если тебе придется сравнивать разные периоды своей жизни, я не уверен, что ты разберешься легко и быстро. Это только кажется, что, если бы не нужда и неустроенность, никакой проституции не было бы. Нужда, бесспорно, способствует прости­туции и увеличивает число проституток. Но что это за проституция и какие это проститутки?! Подлинная форма проституции только страдает от перенасыщения рынка проститутками- поневоле; она возможна не только в отсутствие неустроенности, бытовых и иных насущных проблем, но и при избытке благосостояния. Истинная проституция такая же роскошь, как и бесценное произведение искусства, которое не создается голыми руками, на голодный желудок и с распухшей от житейских забот головой. У проституции нет не столько будущего, я не торопился бы с таким выводом, несмотря на неизбывность нужды и лишений, сколько настоящего. Но у нее было прошлое! И если бы мне пришлось выбирать между обладанием чем-то только в одно определенное время — либо в прошлом, либо в настоящем, либо в буду­щем, — то я предпочел бы иметь все лучшее позади, в прошлом.
 Почему же?
 Отложим ответ на этот вопрос. Сегодня мы наговорились более чем достаточно.
Какое-то мгновение Мохтериону показалось, что он не ответил не потому, что не хотел

отвечать, но потому, что не смог бы. Но он быстро успокоил себя тем, что очень устал за день, и, пожелав Аколазии спокойной ночи, удалился.





Глава 9

I

Редко когда залеживающемуся утром в постели Мохтериону в этот день вставать не хотелось. В последнюю неделю недосыпание стало для него обычным, и тяжесть в голове не особенно располагала к тому, чтобы вскакивать и начинать готовиться к рабочему дню. Но кроме этой естественной причины была и другая, усугублявшая первую. Мохтерион думал о том, что Аколазия никогда не потянет на проститутку его мечты, проститутку образца перикловских Афин. Ее стремление к обзаведению семьей, несмотря на два неудачных замужества, было неистребимым. Мог ли он что-нибудь предпринять для того, чтобы избавить ее от мешающих ей теперь надежд, и дать понять, что положение, в котором она находится у него, ничуть не хуже любого другого, и даже лучше всех тех, которые виделись ей в мечтах как счастье и состояли в том, чтобы отсиживаться в укромном местечке и щелкать лесные орешки. Все размышления сводились к одному вопросу, на глазах вырастающему в главный: какой опыт должен иметь человек, чтобы отказаться от легких путей достижения своих целей? Конечно, уже выбор целей или, вернее, отсутствие целей сами предполагали подобные пути и толкали на них. Но тогда, отчего зависит сам их выбор, отчего иное растение проявляет больше внутреннего целенаправленного действия, чем целые сонмы людей?

Был осознан один момент, который не очень радовал, несмотря на явно заключающийся в нем облегчающий эффект. При стремлении Аколазии изменить свой образ жизни, то есть при ее признании случайности положения, в котором она оказалась, ответственность Подмастерья за ее судьбу заметно снижалась, если не сходила на нет.

То, что у многих знакомых ему проституток с годами тяга к иному укладу жизни и к семье увеличивалась, было ему хорошо известно. Но Аколазии было далеко до их стажа, да и ее возраст и жизненный опыт мало способствовали этому.

Можно было не придавать ее словам большого значения. Ведь и ему приходилось думать о том, что было бы неплохо жить вместе с ней иначе, без всех взятых на себя забот. Разве то, воображаемое сосуществование не мыслилось им в форме семьи? Да, его ничуть не увлекала мысль об обзаведении с ней потомством; он пытался отгонять также образы повзрослевшего Гвальдрина, стоящего между ними. Видимо, всей его расположенности к ней хватало лишь на желание совокупляться с ней в более спокойной обстановке, но он нисколько не обманывался на счет того, что последует, и притом незамедлительно, после осуществления такого желания. Последует конец всех их отношений, и вовсе не по вине Аколазии.

Желание иметь семью, прорывавшееся у Аколазии, каким бы неуместным оно ни было в переживаемое ими время, одним своим наличием еще не вело к разрыву их союза, а потому было, в конце концов, сочтено вполне терпимым проявлением минутной слабости.

II

Менестор сдержал обещание прийти пораньше и явился в этот день первым. То ли он не дотерпел до вечера, то ли благоразумно припас его на случай, если набредет на кого-нибудь днем, но его появление утром, несмотря ни на какие побочные обстоятельства, было высоко оценено хозяином дома. На то были свои причины. Две вещи на свете Менестор ставил превыше всего: чревоугодие и женщин, и если во всем остальном он уступал дорогу и соответственно первенство другим, то в сознательно избранных им главных областях приложения усилий болезненно переживал если и не существование рядом кого-то опередившего его в жизни, то, по меньшей мере, всякую упущенную возможность насладиться дарами земли. Правда, лишь отчасти, но все же его основные потребности удовлетворялись в семье.

В свободное же от любви, еды и всех необходимо связанных с ними отправлений, время он строил, так как был по профессии инженером. Самым великим из его духовных деяний было то, что он, обнаружив неистребимую тягу к разрушению, как изначальное творческое волеизъявление своих соплеменников, видимо, заменяющее им способность созидания, старался строить так, чтобы на разрушение построенного уходило как можно меньше сил. И это ему удавалось, судя по тому, как обильно он питался и с какой частотой употреблял женщин. Не к его чести было и утаивание очевидного порыва гуман­ности в его умеренно-строительной позиции.

 Ну как, Мохтерион, когда же ты наконец отремонтируешь с моей помощью квартиру? - меньше всего думая о плачевном состоянии квартиры, куда он пожаловал, спросил Менестор.
 После того, как ты завершишь строительство очередного объекта, - ответил Под­мастерье, еще меньше думая о степени реальности предложения строителя.
 Шутишь, дружок! Объекты я не завершаю, я их сдаю. Не такой уж я варвар, чтобы лишать будущих владельцев удовольствия завершить строительство по своему вкусу.
 Тогда можешь не беспокоиться! Незавершенность - в моем вкусе. А разрушение, особенно если оно медленное, - вернейший признак жизни.
 Веди же меня поскорее к объекту разрушения. До боли захотелось почувствовать жизнь.
 Одну минуту, - и Подмастерье принялся за узаконенное им для себя налаживание контакта.
Менестору не был дан повод для жалобы. Нацелившись пузом на залу, очень скоро он оказался в ней и не один, разумеется.

III

Менестор был единственным, кто зашел утром. Мохтерион был рад возможности поза­ниматься без помех. По его расчетам, денежных проблем у Аколазии не должно было быть и, кроме того, наконец должны были объявиться “второразрядники”.

И Аколазия с Гвальдрином, и он вышли из дома без опоздания, собираясь вернуться по­раньше, чтобы во всеоружии и без суеты встретить и обслужить почтенных граждан города.

Подмастерье вернулся даже раньше предположенного часа, но, к его удивлению, Аколазия была уже дома. Когда он вошел к ней, она стояла у зеркала и что-то примеряла, как будто собираясь снова выходить. Не испытывая любопытство Мохтериона, она сказала, что час тому назад познакомилась с двумя мужчинами, очень солидными, в самой дорогой и пре­стижной для этих мест машине. Она назначила им свидание неподалеку и попросила Мох­териона о разрешении привести их в дом, если возникнет необходимость в квартире.

 Ну, я вижу, ты уже без меня все решила, - без тени упрека заметил Мохтерион и неожиданно для себя предложил: - Может, оставишь Гвальдрина дома?
 Тогда лучше никуда с ними не ехать, а прямо прийти сюда.
 Можно и так. Но если они настоят на чем-то другом, постарайся не опаздывать.
Через минуту Аколазия вышла из дома, оставив спящего Гвальдрина с Мохтерионом дожидаться ее.

Но не прошло и десяти минут, как дверь подъезда открылась и Аколазия быстрым шагом направилась в свою комнату. Мохтерион оставался там, где она его оставила; он держал одолженную им Аколазии книгу и читал наугад раскрытую страницу.

 Я им показала вход со двора. Они идут. И белья у меня больше нет, - быстро прого­ворила она.
 Не беспокойся. Все будет сделано в считанные секунды, - успев положить книгу на свое место, ответил Мохтерион и исчез.
Действительно, по скрипу деревянных ступенек лестницы и голосам, доносящимся оттуда же, было ясно, что гости уже на подступах к двери. Уже готовясь отпереть дверь, Мохтерион услышал и постукивание по стеклу. Осторожно приоткрыв дверь, ибо она открывалась вовне и могла оттеснить слишком близко стоящего посетителя, он пригласил пожаловавших гостей войти и проводил их в залу. Аколазия уже ждала их. Белье он передал ей раньше.

Первым и приятным впечатлением от гостей для Мохтериона была их деловитость. Они сразу же выяснили, кто зайдет к Аколазии первым. Из их разговора Мохтерион узнал их имена: остававшегося с ним в зале звали Меламп, вошедшего к Аколазии — Вентер.

Второе впечатление, не замедлившее возникнуть, было несколько иного рода. Господа Вентер и Меламп выглядели далеко не так респектабельно, как представлялось Мохтериону со слов Аколазии. Уверенность на их лицах имела своим основанием явно не систематически ведущиеся умственные изыскания и была по меркам захудалого интеллигента, ниже которого никак не мог считать себя Подмастерье, весьма сомнительного свойства. Но углубляться в ее происхождение ему не хотелось, и сама по себе она ни к чему осязаемому привести не могла, а потому мысли хозяина дома, не желающего показаться негостеприимным, небольшим волевым усилием были переключены в другое направление.

IV

От предложения сесть Меламп отказался, чем вызвал симпатию Мохтериона, который не мог понять часто очень некстати проявляющееся желание человека посидеть. Сам он, спокойно выдерживая в стоячем положении самые длинные из опер Вагнера, и, кстати, не присаживаясь и во время антрактов, конечно же, не мог проникнуться чувством сострадания к человеку, предпочитающему с полчасика постоять, а может, даже подобно ему самому походить взад и вперед по комнате.

Сразу прикинув, что у господина Мелампа могут быть причины увиливать от ин­теллектуально перенасыщенной беседы с молодым содержателем увеселительного заведения и что оставлять его, а потом и господина Вентера одного в зале, не узнав его мнения о качестве поставляемого живого товара, по меньшей мере не очень прилично, Подмастерье, улыбаясь на пределе своей любезности, спросил:

 Вы любите музыку?
Ответ последовал не сразу, а главное — в виде вопроса:

 Что? Музыку? Какую музыку?
Было горько сознавать, что Подмастерье поспешил подвести черту под своим интел­лектуальным превосходством над господином Мелампом, который своим вопросом преподал ему урок не валить по-дилетантски всю музыку в одну кучу. Но Мохтерион не сдался. Откуда-то появившееся ослиное упрямство подсказало ему, что господин Меламп проявил проницательность от неожиданности.

 Я бы мог поиграть вам, — пришлось одновременно отвечать и предлагать Мохтериону.
 А-а! Вы умеете играть?
Такая прыть у человека, только что уступившего инициативу другу, а теперь не желающего уступать свое, правда, постороннему человеку, была по меньшей мере странной.

 Как вам сказать! Я стараюсь доставить слушателям хотя бы немного удовольствия.
 И вам это удается?
 Иногда.
 Тогда, если желаете, поиграйте.
Жалеть было поздно и Мохтерион открыл крышку своего “Весйз^ет” -а. Не долго думая он начал с неаполитанских песен, как музыки, нейтральной между серьезной и легкой, чтобы по реакции слушателя на ходу подогнать программу под его вкус.

Раньше ему казалось, что дребезжащий звук его рояля даже очень подходит для испол­нения неаполитанских песен, но не особенно восторженный прием, который они имели у господина Мелампа, вмиг заставил его переоценить свои возможности, равно как и погрешности инструмента. Он стал играть тише. В какой-то момент ему удалось перехватить насмешливый взгляд господина Мелампа.

 Вы сами играете? — вдруг спросил он, прекратив игру на полуфразе, но все еще про­должая сидеть у рояля.
Меламп приблизился к нему и, по-прежнему улыбаясь, сказал:

 Видите ли, я не играю. Но каждому свое. Я хорошо замечаю ошибки исполнителей.
Мохтерион хотел сослаться на то, что рояль расстроен, но промолчал. Конечно, в его игре

хватало и фальшивых нот, и дилетантских вольностей, но благодаря господину Мелампу он впервые почувствовал, что рояль и игра на нем могут привести на плаху. Продолжение музыкального сопровождения ожидания уже не имело смысла. Подмастерье привстал.

 Я понимаю вас, - взволнованно сказал он гостю.
 О, не стоит огорчаться, молодой человек. Я имел в виду не столько вас, сколько...
 Спасибо за утешение. Но мне хотелось бы спросить, полностью ли способно уравно­весить чуткость к ошибкам других неумение играть...
 Простите, я не совсем вас понимаю.
 Сейчас я сам попытаюсь ответить на свой вопрос, и тогда, думаю, будет понятнее. Вы, по всей видимости, равнодушны к факту, что не умеете играть, а способность не об­манываться, слушая других, переживаете как созидательный, творческий процесс. Теперь мне ясно, что ваша способность не только уравновешивает, но и перевешивает вашу неспособность, и, конечно, мой вопрос не был корректным.
 Вы выражаетесь очень своеобразно и... туманно. Правда, сознаюсь, я думал о другом.
Внезапно открылась дверь и господин Вентер, не обращая внимания на Мохтериона,

жестом пригласил своего друга войти в только что освобожденную им комнату.

V

Перед дверью друзья почти шепотом переговорили друг с другом и поменялись местами. Господин Вентер, еще крепкий, хотя почти совсем облысевший мужчина лет сорока пяти, оглядывался вокруг с угрюмым, но вместе с тем безразличным выражением лица. Подмастерье по полюбившейся ему еще со школьной парты привычке пытался с афори­стической точностью подобрать определение: все звери после совокупления похожи друг на друга. (Он срезался на полной аналогии с избранным образцом, ибо согласно ему полу­чалось, что все звери похожи друг на друга и до совокупления, тогда как образец требовал их несхожести хотя бы в одной фазе, а тут как на зло, все звери оказывались похожими друг на друга и во время совокупления!)

 Музыка вам не помешала? - с дальним прицелом спросил Мохтерион.
 Нет, мы плотно прикрыли окно и закрыли все двери.
Такую определенность можно было только приветствовать. Подмастерье переставил сто­ящий у рояля стул к круглому столу.

Господин Вентер приблизился к Мохтериону и, глядя на него в упор, спросил:

 Ты кто?
Подмастерье понял, что отстаивание каких-то прав и даже видимость сопротивления ни к чему хорошему не приведут, и, пытаясь не выдать своего волнения и пересиливая ожесточение, настроился на демонстрацию высшей любезности, столь же редкой, сколь частыми были многообразные проявления насилия среди “добрых” людей.

 Я не совсем понял, что вас интересует, - медленно проговорил Подмастерье, стараясь, чтобы не дрожал голос. В этом отношении он остался доволен собой.
 Чем ты занимаешься? - не повышая голоса уточнил важный господин, с ходу усвоивший расстановку обращений на вы и на ты между ним и простодушным мерзавцем, каковым, видимо, предстал в его глазах хозяин дома, подрывающий нравственные устои общества.
 Вообще-то, я учусь.
 А это? - и господин Вентер рукой показал на стенку, за которой по доброй воле тру­дился в поте лица своего его друг.
 Знакома ли вам нужда? - решил пробираться к ответу через наводящий вопрос Мохтерион.
 Пусть нуждаются мои враги. Я не помню, чтобы когда-нибудь нуждался.
 Но согласитесь, что нуждаться могут не только ваши враги.
 Ты, как представитель нашего народа, не должен  заниматься этим недостойным  для мужчины делом.
 Я помогаю ей. Вы можете это понять?
 Ты знаешь, как называются помощники шлюх?
 Я не уверен, что подойду под какое-нибудь известное вам определение.
 Ты сутенер! Вот ты кто!
 Много ли вы знаете о сутенерстве? Извините, если вы думаете, что я живу за ее счет, то вы ошибаетесь. Но сутенером в вашем понимании я не являюсь, к сожалению, и потому, что, хотя я всячески пытаюсь поддерживать ее, защищать ее выше моих сил. Кроме того, я плачу ей так же, как и остальные, так же, как и вы.
 Что? Платить? Ты бредишь. За что я должен ей платить? Если бы она знала, кто я, то не будь она последней потаскухой, сама была бы рада заплатить мне.
 Ваш друг думает так же?
 Все нормальные люди думают так.
 Приходилось ли вам когда-нибудь делать доброе дело?
 Что за глупый вопрос. Приходилось, милый, и очень часто.
 Извините, не могли бы вы поделиться со мной какой-нибудь из ваших доброт?
 Что ты понимаешь в доброте! У тебя, наверно, и друзей-то нет.
 Это правда. Но я все же постараюсь.
 Пожалуйста! Вчера я был с друзьями в ресторане и чуть ли не закрыл его для других посетителей. Мы здорово провели время. За все заплатил я, да и за два соседних столика тоже. А какие подношения делались нашему столу со всего ресторана. Официант только и повторял, что ничего подобного в жизни не видел.
 Вы были правы. Мне этого не понять, - сказал с небольшим опозданием Мохтерион.
 А ты дурака не валяй, и мало-помалу понятливость в тебе разовьется.
 С чего же начать?
 Перестань наполнять дом навозом. Одновременно не мешало бы и очистить его от лишнего мусора.
 Извините, я не понял, о чем или о ком идет речь.
 Да ты и впрямь такой тупой или прикидываешься? Вот ее надо бы выбросить обратно туда, откуда она к тебе перебралась, - и уже знакомый жест дополнил эмоциональную выразительность сурового и почтенного господина.
 Спящего ребенка вы заметили?
 Еще бы! Он мешает и слепому.
 Он тоже относится к мусору?
 А ты как думаешь?
 Вам не понравилась Аколазия в постели?
 В постели от нее ничего не зависело. Все было так, как хотел я.
 Но как бы вы поступили бы, если бы она не привела вас сюда?
 Не волнуйся. Чтобы ее дожать, нашлось бы другое место.
 Но кому-то же пришлось бы вас обслуживать?
 Конечно! Недостатка в слугах нигде нет.
 Особенно бесплатных!
 Я вижу, кое-чему ты все-таки научился. Но долго же понадобилось вдалбливать в тебя самые простые вещи. Однако ж, Меламп что-то увлекся, - недовольно спохватился господин Вентер.
 Прошло не очень много времени, - попытался утешить его Мохтерион.
Но господин Меламп уже стоял у двери и в следующее мгновение вышел. Его улыбка показалась Мохтериону до боли противной. Господа не посчитали нужным попрощаться с заблудшим хозяином дома и, не задерживаясь, пожелали выйти через лестницу, откуда и пришли.

VI

Подмастерье не торопился заходить к Аколазии. Сперва он вошел в свою комнату и достал из ящика деньги, сумму, причитающуюся Аколазии за двух клиентов. Разложив на столе книгу и тетрадь для занятий и как бы уговорив себя, что отлучается лишь ненадолго, он пошел к ней. По пути он твердо решил не утешать ни себя, ни ее. В конце концов, надо было платить за свою слепоту и недостаточную благодарность судьбе за то, что все складывалось слишком хорошо с самого первого дня.

Когда Подмастерье вошел к Аколазии, она лежала, лицом уткнувшись в подушку. Ему показалось, что она плачет, но он ошибся. Почувствовав его приближение, она повернулась.

 Выйдем в залу, чтобы не разбудить Гвальдрина, - предложил Мохтерион.
Аколазия молча встала с постели и вышла в узкую прихожую, служащую чем-то средним от подобия кухне до душевой. Мохтерион перебрался в залу. Через несколько минут, осторожно прикрыв дверь, ведущую в ее комнату, там появилась и Аколазия.

 Худшее впереди, - спокойно сказала она и присела.
Подмастерье расхаживал в дальнем от нее углу.

 Что еще случилось? - спросил он.
 Один из них сказал, что приедет через час и приказал дожидаться его у дома.
 Который, Вентер?
 Да.
 Вот это честь! Я все не могу понять, почему от его наглости веет такой уверенностью в себе. Он не говорил, где работает?
 Нет. Может, в милиции?
 Не думаю. Оставили они тебе деньги?
 Нет.
 Может потратились на тебя в городе?
 Нет.
 Скорее всего они не оттуда. Хотя и там не все одинаковые. Скорее всего они сотруд ники госбезопасности. На рядовых они не похожи, а имеющие звания не вели бы себя как воришки.
 Они не припугнули тебя?
 Да, намеком.
 А мне один прямо советовал слушаться его и ладить с ним.
 Подлец. А о цели своего повторного заезда он случайно не проговорился?
Аколазия усмехнулась.

 Может, сам еще хочет, может, старается для других, вот и вся цель.
 Вот тебе деньги за них.
 А это еще за что? Я их привела, мне и расплачиваться.
 Я не могу упрекнуть тебя в том, что ты ошиблась. И я поступил бы на твоем месте так же. Всех не раскусишь. И хорошо, что ты не назначила встречу на ближайшие дни.
 А я об этом жалею.
 Напрасно. Тогда у нас был бы повод упрекать себя за виляние хвостом. А тут все ясно. Да и они вряд ли пошли бы на меньшую гадость.
 Что же делать?
 Готовиться к самому худшему и не хныкать. Думаю, тебя они не тронут. Не в том смыс­ле, конечно. У тебя малолетний ребенок, да и денег от них не взяла. Другое дело - я. Я даже подбивал их на это. Ну и что? В царской России люди в тюрьмах романы писали и молочко попивали. Неужели через сто с лишним лет я на юге не смогу делать то же, что тогда было обычным на севере?
 Я не буду вспоминать о тебе.
 К чему такая жестокость?
 В этом не будет надобности. Я буду навещать тебя.
 О! Извини. Вот этого делать действительно не надо.
 Почему?
 Хотя бы потому, что я не буду в состоянии платить тебе. А видеть тебя вблизи и не иметь возможности коснуться тебя, согласись, это доставит немного радости.
 Подожди. А в рассрочку нельзя будет?
 Ты хочешь, чтобы я жил с долгом на шее без  надежды расплатиться?
 А то, что я не плачу за учебу?
 Вот разошлась! Во-первых, у нас в стране высшее образование бесплатное. Во-вторых, стоимость обучения у меня входит в квартирную плату. Но мы отвлеклись. Когда он приедет?
 В семь.
 Сколько времени остается?
 Минут пятнадцать.
 Как же быть? Я советую не выходить из дома и дождаться его здесь.
 Может, мне лучше уйти и вернуться попозже?
 Лучше не надо. Если он придет сюда и не    застанет, это его еще больше озлобит.  И сколько времени ты будешь прятаться? Час, сутки, неделю? Да и где ты будешь гулять вечером с Гвальдрином?
 Я перешла бы к Апфии.
 Останься, прошу тебя.
 Ты боишься?
 Да.
Мохтерион присел на кровать, а через минуту уже полулежал на ней.

 Вот так и бывает. Мы еще как следует не начинали, а уже все летит к чертям.
 Этой недели мне не забыть.
 А про первый день могла бы сказать то же самое?
 Почему бы и нет.
 Как ты думаешь, они остались довольны?
 Вполне. Ты уже спрашивал об этом.
 Может, все-таки им хватит того, что перепало даром, и так легко, — продолжал рас­суждать вслух Подмастерье. — Ты любишь оперу? — позволил он себе перескочить на другую тему.
 Нет. А что?
 Вначале это будет даже помогать; впрочем, если ты ее полюбишь, это тоже можно будет использовать для дела.
 Что будет помогать? Для чего использовать? Ты что, бредишь?
 Может быть. Но я не хотел бы с тобой расставаться, не посоветовав тебе использовать здание оперы для любовных встреч. Во многих отношениях это незаменимое место.
 Ты с ума сошел?
 Приговор успеешь вынести уже после моего осуждения, — попытался блеснуть мрачным остроумием Мохтерион.
 Я не очень-то хочу расставаться с тобой!
 Спасибо, но обстоятельства требуют другого. Если нам придется расстаться, а рано или поздно это все равно произойдет, у тебя возникнет проблема с квартирой, вернее, местом для встреч. Начнем хотя бы с того, что опера находится в центре города. Это одно из краси­вейших и самых старинных зданий города. Она много раз горела, но столько же раз ее восстанавливали. Уже несколько десятилетий опера в плачевном состоянии; почти никто не ходит туда, хотя и репертуар, и уровень спектаклей никак не заслуживают того мизерного количества зрителей, которое часто не достигает и половины состава исполнителей. Странной была судьба оперы с самого начала, когда по капризу европейски образованного правителя- инородца в городе обосновалась итальянская труппа. Говорят, что раньше перед началом спектаклей порядок у входа в театр поддерживала конная милиция, такое было столпотворе­ние, хотя вряд ли это происходило от избытка любви публики к театру. Может, в те времена здание хорошо отапливалось, может, исправно работал буфет, наверняка все жили дома в ужасающей тесноте и не все были способны выстаивать в длиннющих очередях у касс кинотеатров. Хорошо еще, что нам не пришлось жить в то несчастливое время! Теперь, очутившись в театре, надо опасаться простуды, в буфет лучше не наведываться, кое-какие мелкие неудобства могут подстерегать на каждом шагу, но одного счастья у тебя никто не отнимет — тебя будет ждать пустое здание, бесподобное подсобное помещение, с кое-где про­глядывающими живыми существами в партере, и каждый божий день в течение сезона, кроме понедельника!
 Разве театр работает и летом?
 Полтора-два месяца в самое жаркое время года для тебя неплохо было бы сливаться с природой.
 Но чем можно заниматься в опере?
 Как чем! Любовью, само собой.
 Как, при людях?
 Ты что, прослушала? Людей в опере давно уже нет. Одна музыка.
 Пусть хоть один зритель, но все же будет наблюдать. Я не хотела бы мешать ему на­слаждаться спектаклем.
 Знаешь что? Ты меня не перебивай! Зрители умещаются в партере. В нашей опере три яруса, да еще ложи бенуара. А если какому-то альпинисту взбредет в голову подняться выше, перила лож достаточно высоки и овальные углубления балкончиков вместят три пары ищущих любовных утех так, что ничего не будет видно не только из верхнего яруса, но и из соседней ложи, если, конечно, не захватить из дому фонарь и не задаться целью получить искривление позвоночника.
 Сколько стоит билет      в театр?
 Казнить меня мало! Хожу вокруг да около столько времени, а главного-то                     не сказал!
Цены в зависимости от мест, конечно, разные, но если брать самый дешевый билет, то вход в оперу тебе обойдется чуть дороже посещения общественного туалета. Причем таких дверей из цветного стекла, какие в туалете здешней оперы, и такого зеркала во весь рост, какое встречает облегчившегося меломана прямо у выхода, не сыщешь и в музеях многих крупных городов нашей необъятной родины. Я беру ровно в десять раз дороже стоимости двух билетов. Без витражей, правда, как-нибудь можно обойтись, и мои зеркала кое-как заменят зеркала оперы, но музыку, музыку, дорогая, из моих стен не выудишь не только в живом оркестровом и ансамблевом исполнении, но и...

Аколазия выручила запнувшегося друга.

 Я с этим не согласна.
 Ты не замечаешь, что поддерживаешь меня всякий раз, когда...
 Мы же работаем вместе.
 Верно. Гости не запаздывают?
Аколазия посмотрела на часы.

 Опаздывают.
Аколазия ушла к проснувшемуся Гвальдрину. У Мохтериона появилось желание про­верить заперты ли двери, ведущие во двор, и он вслед за Аколазией покинул залу.

VIII

Внешнее спокойствие, без особого труда выработанное Мохтерионом, было результатом долгих переживаний в ожидании наказания за мерзкие деяния, подрывающие нравственные устои содружества порядочных граждан. Подмастерье думал о том, что не будет отрицать ни одно обвинение, которым его осчастливят, и еще о возможном соответствии национальных оперных школ темпераменту мужчин, причем эта последняя проблема все больше теснила в его голове первую. Ему срочно нужна была слушательница, и он почувствовал это с особой остротой, поскольку находящаяся в данную минуту ближе всего к нему Аколазия волей случая прослушала необходимое, но не достаточное в силу своего внутреннего содержания предисловие к данному вопросу.

Поскольку Гвальдрин не испытывал особых неудобств будучи предоставленным самому себе, ему предстояло выручить Мохтериона и на этот раз. Аколазия была вызволена из своей комнаты.

 Я тебя прошу, в любом случае, и особенно если все закончится благополучно, не соглашаться сразу на встречу с кем бы то ни было. Это прямо противоречит моим установ­кам, но иного выхода я не вижу.
 В чем мы провинились? - проговорила скорее про себя Аколазия.
 Существуем, моя хорошая, следовательно, мешаем другим.
 Даже в том случае, когда нас используют?
 Особенно в этом.
 Они уже не придут.
 Меня успокаивает другое. Тем не менее ожидать их теперь можно в любой день.
 Мне кажется, они из тех, кому гордость не позволит осквернить себя близостью со мной еще раз.
 Эта же гордость побудит их бросить тебя на растерзание своим дружкам.
 Неужто все они одинаковы?
 На то они и друзья.
 Я не хочу больше говорить об этом.
 Извини! Я тебя позвал вовсе не для этого.
IX

Аколазия на минутку вышла. Гвальдрин разделался с фруктами и требовал, чтобы ему помыли руки. Несколькими днями раньше пренебрежение этим важным моментом гигиены обошлось в уничтожение полколоды карт, которые слиплись от прикосновения липких ручонок, да так намертво, что при попытке разлепить их все картинки были изуродованы.

Мохтерион почувствовал прилив сил, присущий ему обычно перед ночными лекциями. В случае, если бы Эвфранор сдержал свое слово и пришел вечером, Аколазии удалось бы отдохнуть от продвигающегося вперед с бешеной скоростью просвещения или даже вовсе увильнуть от него. Так что готовящаяся для нее очередная порция света, которая могла

оказаться последней, и не только поэтому была как нельзя кстати.

 Ты в детстве училась музыке? - спросил Аколазию Мохтерион.
 Нет.
 Тем лучше. Значит она не будет отвлекать тебя в опере и станет фоном. Если сегодня за тобой придут и помешают мне, пожалуйста, побереги себя, чтобы дослушать до конца. Я не перенесу, если не поделюсь с тобой своими мыслями относительно данной темы.
 Я никогда не забуду тебя как учителя.
 Ты великодушна. Я не склонен сейчас заниматься самоуничижением, но ты меня ра­дуешь, а потому хочу сказать, что самым дорогим учеником для учителя является тот, кто дает ему возможность полностью проявить себя. Только при этом учитель может приветствовать полное усвоение учеником темы и даже то, что он продвинется дальше него, не говоря уже об успешном претворении знаний в жизнь. Потерпи, пожалуйста, пока я не поделюсь с тобой моими соображениями, которые могут тебе пригодиться.
Основной вопрос заключается в том, чтобы кроме помещения использовать для быстрого приведения в возбуждение партнера, а также, что еще важнее, для быстрого проведения акта, музыку. Чем же мы располагаем?

Если бы ты всю жизнь прожила в нашем городе, то легко разобралась бы в музыке испол­няемых тут опер и назначала бы свидания в соответствии с темпераментом клиентов. Эту сторону дела ты освоишь рано или поздно, а теперь важнее подобрать общий ключ к любым возможным превратностям судьбы.

Сейчас не время подробно останавливаться на том, что характер народа отражается в музыке самым непосредственным образом. Хотя оперная музыка каждого народа разно­образна, но опытный слушатель почувствует одно начало, скажем, и в грустной, и в жиз­нерадостной музыке. Опера - удел высококультурных народов, и поэтому вполне завер­шенную самобытную форму она приняла лишь у четырех наций: итальянцев, французов, немцев и русских. Оперы пописывают и представители других наций, но все они в своей основе подражательны и, по существу ничего нового при всех их достоинствах в себе не несут.

В операх каждой из названных наций находит музыкальное воплощение прежде всего ее духовный опыт, одной из составляющих которого, бесспорно, является темперамент, как показатель той или иной душевной активности. Но сам темперамент является вне­национальным, и если тот или иной его вид преобладает в определенной нации, то все же полностью свести его к национальному элементу невозможно. Мое главное допущение, проверку которого на практике я хочу доверить тебе, состоит в том, что возбуждение, или, что то же самое, душевная подвижность субъекта резонирует с музыкой, в которой отражены черты именно того темперамента, каким обладает данный субъект. Ясно, что в таком случае его половая активность усиливается, и он как бы получает от музыки дополнительные импульсы для успешного, а значит, и быстрого завершения акта.

В исключительных случаях, когда требуется ослабить возбуждение, легче всего достичь этого с помощью музыки, вобравшей в себя своеобразие другого темперамента.

Итак, музыка, особенно оперная, таит в себе огромные возможности для подлинного наслаждения.

X

Если сказанное верно, то для успешного приложения усилий надо знать типы опер и уметь распознавать темперамент клиентов. Остальное, как говорится, дело техники. Кстати, основных типов темперамента столько же, сколько основных типов опер, и это вовсе не случайно. Правда, на протяжении многих веков исследования душевной подвижности человека были предложены, и до сих пор предлагаются, самые различные классификации со множеством различных измерений темперамента, но большинство все же склоняются к четырем основным типам. Но если бы даже мы оказались в меньшинстве, то все равно не изменили бы нашей точке зрения, подкрепленной данными из области музыки.

Раскручивая допущение, что между типами опер и типами темперамента существует со­ответствие, или лучше сказать, однозначная соотносимость, можно сказать, что при попытке охарактеризовать особенности той или иной национальной оперной школы, то есть того или иного ее вида, лучше раскрывать их через описание соответствующего ей темперамента, и наоборот, характеризовать, как бы озвучивать, различные темпераменты музыкой, несущей в себе их след.

Конечно, каждая оперная школа несет в себе черты других школ, но эти последние не имеют в ней преобладающего значения, точно так же как и человек одного определенного темперамента может поступать порой не совместимым со своим темпераментом образом, но в целом это не характеризует его иначе. Если б ты знала, чем объясняли и с чем связывали образование определенного темперамента наши добрые знакомые, древние греки! С преобладанием той или иной из жидкостей, циркулирующих в нашем организме. Чувствуешь, как это близко нашим интересам? Но, к сожалению, сейчас не время углубляться в их соображения.

Если нарушить последовательность, то сперва следует рассмотреть темпераменты, а потом оперные школы. Ведь люди обладали темпераментом испокон веков, т.е. до того, как стали сочинять оперную музыку. Но я поступлю иначе. Мне кажется, что различие темпераментов, и до того, правда, достаточно четкое, получило с формированием различных оперных традиций совершенно исключительное подтверждение, и в некоторой степени — даже обоснование.

Начнем с итальянской оперы. Ее психосексуальная характеристика включает в себя по­вышенную чувствительность к красоте, до того зримой, будто ее волшебная поверхность соткана из чарующих сочетаний звуков. Накал страстей бывает в ней настолько неуправляем, что быстрые перепады настроений неизбежны. Наиболее выигрышные в музыкальном отноше­нии номера в итальянских операх исполняются самыми высокими мужскими голосами. Импульсивный, эмоционально подвижный, не задерживающийся на глубинах в силу избытка привлекательного и манящего на поверхности характер брошен в родную стихию на фоне такой музыки, и трение звуковыми волнами слухового аппарата мужчины с таким темпераментом вкупе с трением гениталий лишь усилит наслаждение.

Лучшие образцы итальянских опер построены таким образом, чтобы удовлетворять особенностям людей с подобным темпераментом. Уже в самом начале оперы преподносится теноровый номер, при исполнении которого я бы снял излишнюю перегрузку партнера. До следующего ударного номера в средней части оперы он наберется сил, ну а если в нем остались еще какие-то силенки, то заключительный номер, под занавес — лучшее средство довести его до полного изнеможения. Я не хотел бы перегружать сегодняшнюю нашу беседу примерами, но от одного из них у меня не хватит сил отказаться. Финал “Лючии” настолько великолепен — там тенору отводится подряд три куска, — что я, не задумываясь, навечно избрал бы ее автора товарища Гаэтано Доницетти почетным председателем борцов за половое бессилие.

Надо сказать, что итальянская опера выразила бьющую на поверхности красоту жиз- неутверждения путем сношения между полами столь совершенно, что следующей за ней французской опере долго пришлось подражать ей, чтобы создать нечто подлинно самобытное и отличное от итальянской. Если в жидких сферах человеческого организма, определяющих его темперамент, в итальянской опере преобладает кровь, то во французской оперной музыке кровь уступает место слизи. Меняются герои опер. Среди них появляются самоубийцы, жалкие убийцы и сомнительные обольстители, почти неизвестные итальянской опере. Конечно же, они люди иного склада, иного темперамента.

За медлительностью действий и слабостью внешнего выражения чувств скрывается постепенное созревание решения, взрыва­ющего все препятствия. Значение средних по высоте голосов, как мужских, так и женских, заметно возрастает, и для них написано много красивейших арий. Если пылкого и склонного к смене настроений клиента нужно тащить на итальянскую оперу, то степенного, но рано или поздно взрывающегося больше устроит французская. К сожалению, самая известная героиня французских опер, являясь проституткой, исповедует другие, отличные от наших ценности, но это не делает ее опыт вовсе непоучительным для нас. Может, нам и придется когда-нибудь поговорить о ней, но сейчас нас ждут немецкая и русская оперы.

Немецкая и русская оперы в своих лучших и самобытнейших образцах являют собой в определенной мере противоположность итальянской и французской. Жидкостями, оп­ределяющими отраженные в них темпераменты, являются соответственно черная желчь и желчь. Наконец, в них, особенно в русских операх, басовым голосам доверяются основные партии. Горячность и порывистость русского характера лишена легкости и красивости итальянского. Темперамент, проявляющийся таким образом в особенно тяжелых и грубых формах, может нуждаться в быстрой и жесткой разрядке, а значит, нельзя ни на минуту опоздать к началу “Огненного ангела”, чтобы фон, создаваемый неистов ствующей героиней с ее “Сжалься, сжалься!” ос вободил тебя от необходимости доносить каким-то образом то же самое содержание до партнера.

Глубина и длительность переживаний героев немецких опер позволяют практически с одинаковым успехом использовать любую часть оперы для проведения любовного акта. В этом проявляется некая высшая расчетливость, не присущая никаким другим видам опер, а именно - осуществление желания получать всегда самое главное, пусть и ценой потери некоторых побочных украшений и радостей.

XI

Предложенная мной характеристика является самой общей. Она имела целью лишь первоначальное ознакомление с предметом, и потому не могла быть выражена иначе, как в самых грубых и примитивных чертах. Со временем, освоив репертуар местного или любого другого оперного театра, ты сама дойдешь до того уровня, когда будешь чувствовать в каждой опере подходящее для каждого темперамента место, тогда отпадет и проблема неполной загрузки вечера, если количество клиентов за вечер будет множиться.

Что касается особо редких типов, не переносящих музыку вообще, для них нетрудно будет использовать в самой опере множество подсобных помещений, некоторые из которых не имеют окон и в которых достаточно много мягких мест. Да, чтобы не забыть! Туалеты нашего оперного театра отличаются дорогой отделкой и чистотой из-за редкой посещаимости, и звуки музыки туда не доносятся! Ты не забудешь то, что я рассказал?

 Нет. Постараюсь учесть все твои советы.
 Ну и хорошо. Ты умеешь успокоить меня.
 Можно задать тебе один вопрос?
 Хоть два.
 А как быть в случае, если люди начнут усиленно посещать оперу?
 Этого можешь не опасаться. За жизнь твоего поколения такого бедствия не произойдет. Уж очень немузыкальные поколения начали нараждаться, их в оперу и силой не затянешь.
 Ну, а все же? Может же судьба забросить меня в сказочно музыкальный город с переполненной всякий раз оперой?
 За такой случай можно было бы всю жизнь благодарить Богов, если к тому же публика собирается ради самой музыки. Тогда маленькие мечты большого осла, каковым я предстал перед тобой, отпали бы сами собой. В таком музыкальном городе и при такой музыкальной публике у проституток не было бы не только квартирных, но и других проблем, и, быть может, рядом с оперным театром стоял бы столь же посещаемый театр, на подмостках которого лучшие проститутки города демонстрировали бы свои способности в искусстве любви. Тогда в оперу ты ходила бы, чтобы слушать музыку, а не заниматься любовью. Но, пожалуйста, не путай истинно музыкальную публику с толпой зевак, должностных лиц и туристов. Они заполняют театр с другими целями. И можешь быть уверена, в нашей стране такой публики, о которой мы ведем речь, нет. Но, как я погляжу, наши погромщики нас сегодня пощадили.
 Да не придут они и завтра, и послезавтра, - с непонятной решительностью произнесла Аколазия.
 А через неделю?
 И через неделю не придут. Никогда не придут.
 Пусть будет по-твоему.
 Готовь на завтра мне новую книгу.
 Она ждет тебя, - ответил Подмастерье, не устыдившись сказать явную неправду.
Они разошлись по своим комнатам.

Было уже темно, когда приехал Эвфранор. Он нес большую хозяйственную сумку, из которой торчала головка шампанского. Подмастерье был уверен, что съестного в ней хватило бы на троих и на три ночи. К Аколазии он уже не зашел и, доведя до ее комнаты Эвфранора, вернулся к себе с твердым намерением лечь наконец-то пораньше. Ничто не помешало ему выполнить свое намерение.



Глава 10

I

Первое же решение, принятое по пробуждении, еще в постели и касающееся выбора книги для Аколазии, придало Мохтериону дополнительные силы. Первые три книги, одолженные ей, имели такую репутацию, что изобретение оправданий за предпочтение их другим не могло не вызвать некоторой неловкости. Подмастерье подумал, что подобных, не требующих дополнительных панегириков книг, он больше давать ей не будет, и, прежде чем приняться за уборку постели и утрен ний туалет, снял с полки “Ученика”. Теперь уже можно было меньше беспокоиться о том, что кто-нибудь, оказавшийся в таком же положении, выбирая дюжину французских романов пойдет тем же путем, что и воспитатель нравов, живущий на горе вдали от Франции.

Эвфранор собрался уходить довольно поздно. Готовый к выходу, он зашел к Мохтериону, который по обыкновению, очень забавлявшему Эвфранора, посмотрел на часы и засек время, останавливающееся для него всякий раз, когда он прерывал занятия.

 Доброе утро, - опередил Подмастерья Эвфранор.
 Доброе утро, дружок. Доволен проведенной ночкой?
 Как сказать?! Она у нас совсем цыпленочек.
 А что же вы делали всю ночь?
 Мы встретились не для деланья. Она не прочь перебраться ко мне, но что делать с Саруйей? К тому же она не в моем вкусе.
 Не надо было вести себя так, чтобы бедная девочка влюбилась в тебя! Моя ошибка в том, что я не воспрепятствовал растяжению излияний чувств на всю ночь, - пытаясь говорить шутливым тоном, поддержал разговор Мохтерион.
 Эх, друг! Без проведенной с женщиной ночи и дню незачем наступать! Дивлюсь я тебе. Как ты можешь держаться так? Но все же ты молодец. Мне надо бежать. Может, кое-кого я вам подброшу.
После ухода Эвфранора Мохтерион продолжил занятия. Он не обратил большого внимания на то, что у него даже не возникло мысли сразу же переговорить с Аколазией о проведенной с Эвфранором ночи. И книгу занести он не спешил, ибо по заведенному порядку сперва она должна была вернуть прочитанную. Последней, отвлекающей от полного погружения в работу, мыслью было твердое решение не делать больше никакого исключения ни для кого из желающих провести с Аколазией ночь, включая Эвфранора, если только у него снова появится подобное желание.

II

В первой половине дня Мохтерион ожидал прихода своих давнишних университетских знакомых и даже одного одноклассника. Он их не звал и, естественно, не предупреждал, но Пармиск, также человек их круга, не жалея живота своего успел все разболтать, чем вызвал нездоровый интерес трудящихся молодых научных сотрудников. Подмастерье раньше никогда не предлагал им свои услуги, но проблемы с занятостью Аколазии не слишком располагали к разборчивости, и через Пармиска же он назначил им время  визита, оговорив, чтобы  они, а  их

было двое, Клидем и Энопид, не заявлялись вместе. Оба уже имели ученые степени и опыт

преподавания в самом престижном высшем учебном заведении города.

Первым пришел Клидем. Тщательно выбритое лицо и, видимо, новая белая сорочка говорили о том, что на подготовку к встрече он не пожалел сил и средств. В таком виде Клидем украсил бы любой праздничный стол, но там, где он очутился, его фантазия могла разыграться лишь в выборе поз, требующих одеяния Адама.

Клидем ворвался в комнату Мохтериона и, не поздоровавшись, прямо приступил к делу.

 Она здесь?
 Да.
 А сюда она прийти не может?
 Зачем? Я проведу тебя к ней.
 Я хочу прежде посмотреть на нее.
 А у нее в комнате у тебя что, зрение пропадет?
 Пармиск сказал, что в ее комнате темновато даже днем.
 Пармиск сказал правду. Но разве он не расписал ее тебе?
 Ты хочешь, чтобы я полагался на Пармиска? Да он из-за “Электричества” два года отсидел на одном курсе. Вообще-то, “Электричество” я тоже не очень любил, но...
 А какой раздел общей физики ты любил больше всего?
 Статистическую физику.
 Вот досада!
 В чем дело?
 Я тоже любил статистическую физику.
 Ну так что же? Выйдет она или нет?
 Если это приказ, я готов повиноваться.
 Ну так тащи ее скорее!
 Подожди минуту.
Аколазия была одета и ее можно было прямо брать за руку и вести по назначению. Подмастерье в двух словах объяснил ей положение.

 Опять какой-нибудь чудак! - покорно проговорила она и приподнялась с кресла.
 Ничего не поделаешь! У нас установилась такая последовательность: сперва надо стать чудаком, а уже потом ученым.
Во время недолгого отсутствия Мохтериона Клидем присел на диван, и не досадуя на то, что ему долго пришлось посидеть, встал, как только Аколазия и Мохтерион зашли в комнату.

 Здравствуйте, здравствуйте, - оживленно произнес Клидем, что, правда, не очень вязалось с его положением, ибо он стоял как вкопанный и источаемым миролюбием мог посоперничать с домашним ослом.
Почувствовав невыносимость навязываемого ему статического положения, Мохтерион сделал несколько шагов к окну и уперся в подоконник. Аколазия переместилась в галерею. Наступил мучительный момент, ибо Клидем мешкал с взятием любезно уступленной ему инициативы в свои руки. Наконец он решился и сделал рывок в сторону Аколазии. Мохтерион последовал за ним, так как они не попадали в поле его зрения.

Клидем сделал полный оборот вокруг Аколазии, следуя ведомому только ему правилу какого-то буравчика и, остановившись как-то неестественно боком к ней, спросил:

 Ты откуда?
Не поняв, так же как и Аколазия, чего добивается от нее Клидем, Мохтерион, однако, сообразил, что надо спасать положение.

 Аколазия, пожалуйста, оставь нас одних.
Клидем не воспротивился ее уходу, но и поблагодарить хозяина ему не пришло в голову. Аколазия вышла.

 Дорогой Клидем, решай поскорее!
 А у тебя больше никого нет?
 Получше или похуже?
 Получше, - уверенно ответил Клидем.
 Сейчас нет.
 Жаль. А эта сколько берет?
 Пармиск тебе не говорил?
 Ах, да, говорил. Дороговато что-то.
 Цены ведь разные, в зависимости от предложения.
 А самая дешевая сколько стоит?
 Пять рублей. Самая дорогая - пятьдесят. Можно попробовать всех.
По выражению лица Клидема можно было догадаться, что он не считал время, потрачен­ное на визит к Мохтериону, потерянным. У Мохтериона было другое мнение.

 Решай!
 Давай-ка начнем с самой дешевой, - с серьезным видом проговорил Клидем.
Мохтериону понравилось предложение не только из-за его несбыточности, ибо у него на

самом деле не было требуемого товара, но и потому, что оно безошибочно указывало на способ обращения с Клидемом в дальнейшем. Не сожалея о том, что упустил момент, когда Клидем вежливо отказался от Аколазии, Мохтерион искал повода поскорее расстаться с щепетильным клиентом.

У Клидема отсчет времени был иной, и он потянулся к роялю, замеченному им сразу же при входе в залу. Он возымел желание осчастливить хозяина несколькими джазовыми композициями. Высоко ценя народную и полународную музыку сравнительно нецивилизо­ванных народов и понимая, что они вполне справедливо не упускают своего шанса отыграться с ее помощью за отсутствие профессиональной музыки терпимого уровня, Мохтерион недолюбливал джаз, к тому же обрушивающийся сейчас на него при весьма неблагоприятных обстоятельствах. Несколько минут освоения инструмента ему все же вытерпеть пришлось.

 Почему рояль так расстроен? — недовольно спросил Клидем.
 Клидем, извини. Мне надо заниматься. Мы поиграем друг для друга как-нибудь в дру­гой раз.
Клидем взял еще несколько аккордов и собрался уходить. Мохтерион не без удовольствия закрыл за ним входную дверь.

Аколазия встретила его вопросом:

 Так чего же он хотел?
Она, видимо, услышала, как хлопнула дверь.

 Спроси что-нибудь полегче, — раздосадованный на себя, ответил Подмастерье и, посчитав, что его приход к Аколазии вместе со сказанным вполне сойдет за извинение, вышел из комнаты.
III

До прихода Энопида Мохтериону не хотелось терять время. Еще неизвестно, на что его потянет. Правда, во многом он был полной противоположностью Клидему. Его полнота вполне соответствовала типу этакого добряка и степенного, немного неповоротливого мужа, каковым он и являлся на самом деле. Было ясно, что он, как и Клидем, попросту не имел опыта посещения домов разврата, но это их достоинство создавало непредвиденные неудоб­ства в общении, когда у Подмастерья не было ни времени, ни сил приводить их высоконравственные представления в соответствие с возможностями своего “около нрав­ственного” дела.

Энопид пришел вовремя. В кожаном портфеле старинного образца уместилась бутылка шампанского, паштет из свиной печенки, ветчина, плавленый сыр, бутылка лимонада и по полбуханки черного и белого хлеба. Неторопливо выложив все эти яства на стол, Энопид спохватился и из еще одного, видимо, секретного отсека портфеля достал недешевую бонбоньерку, правда, не пользующуюся большим спросом в это время года, но дефицитную в любое другое. При виде вооружения Энопида Мохтерион потерял желание шутить.

 Я позову ее, — скороговоркой произнес он и сделал шаг к комнате Аколазии.
 Куда же спешить? Я тебя целый век не видел.
 Извини, Энопид. Я работаю, — еще не договорив, Подмастерье уже пожалел о сказан­ном. Он еще был под впечатлением от приема Клидема.
 Да ладно тебе, посидим за столом, поболтаем.
Аколазия дочитывала Лакло. Гвальдрин был поглощен игрой.

 Включайся в дело, раскачиваться некогда, — приободрил Аколазию Подмастерье и вывел ее к Энопиду. Наскоро познакомив их, Мохтерион по вопросительному взгляду Энопида на стол понял, что без посуды и кое-каких столовых принадлежностей не обойтись. Все было улажено в несколько перебежек к буфету, стоящему в галерее. Мохтерион наотрез отказался разделить радость застолья в честь знакомства Энопида и Аколазии и показал ему, где будет лежать белье. Аколазия была занята сервировкой стола и внутренне готовилась к праздничному утреннику.
 Белье мне не понадобится, — внезапно изрек Энопид, приведя тем самым в недоумение хозяина, не знавшего радоваться ему или удивляться.
 Понимаю. Я тоже не большой любитель постельных приложений к любви.
 Нет, ты меня не понял. Я обычно не лезу на женщину сразу после знакомства.
 Неплохое правило, честное слово. Но я несколько извращен и предпочел бы, чтобы ты нарушил его, хотя бы в виде того исключения, которое, как говорят, лишь подтверждает правило.
 Лучше подтверждать правило, не делая исключений.
Мохтерион не стал продолжать разговор и оставил Энопида с Аколазией в зале.

IV

Примерно через час тихий, как бы стыдливый стук в дверь возвестил о приходе очередного посетителя. Им оказался Бротин, профессиональный музыкант, органист, которо­го Мохтерион знал с детства. Долгое время после полового созревания, как и большую часть времени до него все чувства Бро тина подавлялись эмоциональными перегрузками от ежедневных многочасовых скачек на стуле, но и после вынужденного торможения, вызванного резким изменением целей в связи с их приближением к подлинным возможностям исполнителя, часть чувств расходовалась уже без участия механического инструмента, и с участием природного. Эта перемена в жизни Бротина, до которой Мохтериону доводилось лишь наслаждаться его искусством в различных концертных залах, несколько выправила потребительско-производительский баланс между друзьями, и в последние годы Мохтерион, с частотой, превышающей любую мыслимую частоту подготовки новых концертных программ даже самым выдающимся исполнителем, демонстрировал Бротину свое организаторское искусство.

Приход Бротина сразу показал, что высокие побуждения Энопида не вписываются в распорядок дня маленького заведения. Сидя с Аколазией за столом, он мог отнять еще не один час рабочего дня. Если бы он пришел по делу, то оно, скорее всего, уже давно было бы завершено и место для Бротина расчищено. Как ни неловко было прерывать посещение Энопида, Мохтерион под давлением обстоятельств пересилил себя и, оставив Бротина, посту­чался в залу.

Дверь была открыта и Мохтерион подошел к столу.

 Энопид, дружище, не изменились ли у тебя планы?
 Нет, дорогой. Может, ты хоть сейчас присоединишься к нам?
 Лишь для того, чтобы разлучить вас. Прости, Энопид, но я хочу похитить у тебя Аколазию.
 Как? Средь бела дня?
Мохтерион почувствовал, что Энопид не очень обижен подобным вмешательством. Вне­запно ему пришло в голову, что лучше было бы послать Аколазию прямо в комнату к

Бротину, чтобы выиграть время, тогда и выпроваживание Энопида приняло  бы более цивилизованную форму. Он взял Аколазию за руку и фальшивым тоном произнес:

 Прошу следовать за мной.
Перед самой дверью он успел еще шепнуть ей:

 Пожалуйста, не трать время на церемонии. Объект очень стеснительный.
 А как же с тем? - недоуменно спросила Аколазия, имея в виду Энопида.
 Я все устрою, - через силу промямлил Мохтерион и вернулся к Энопиду.
Старым знакомым было что вспомнить. Сначала они ударились в воспоминания об армей­ских буднях, затем о сокурсниках, успевших отличиться настолько, что малейшие перемены в их жизни накрепко оседали в головах знакомых, часто неспособных делиться друг с другом ничем иным. Наконец Энопид стал собираться и вскоре, ни словом не обмолвившись о возможности нового посещения, ушел.

Мохтериону, как всегда, стало досадно за него, тем более что он не поверил до конца, будто Энопид не рассчитывал сблизиться с Аколазией. “Зна чит, она ему не очень понрави­лась. А в таком случае я бессилен что-либо исправить”, - подумал, успокаивая себя, он и полностью отдался волнениям из-за того, что опять прервал свои занятия.

V

Бротин увяз в наслаждениях и, если бы не время, проведенное с Энопидом в другом ритме, ожидание его отняло бы гораздо больше сил, хотя и в этом случае их было израсхо­довано немало. Мохтерион хотел было занять себя проработкой плана предстоящей ночной лекции, но никак не мог сосредоточиться и последовательно обдумать весь ее ход. Потом он вспомнил, что на сегодня ему полагаются любовные скачки, и, предвкушая их, почувствовал удовольствие. В какую-то минуту он понял, что вся прелесть переживания зиждется на неправомерной эксплуатации его предназначенных для других целей душевных сил, но изменить что-либо не попытался. Бротин не оставил ему никаких шансов поработать до обеденного перерыва, и теперь ему предстояло отдыхать от вынужденного и весьма обреме нит ельного безде лья.

Аколазия была в хорошем настроении. Она с Гвальдрином вышла из дома вслед за Бротином, явно замыслившим навестить ее еще раз. Подмастерье торопился и также не задержался дома. Он хотел вернуться поскорее и наверстать упущенное в первой половине дня.

Возвращаясь домой, Мохтерион и предположить не мог, что придет позже Аколазии, но он ошибся. Аколазия была уже дома. Оказалось, что она зашла в магазин к Экфанту, который и упросил ее по-возможности приблизить час свидания. Следом за Мохтерионом пришел и он.

Когда Подмастерье прикрыл за ним дверь, ему стало немного грустно от того, что с таким рвением подготавливаемое и столь желаемое повторное заполучение клиентов, которое наконец-то прорвало границы возможного и перешло в область действительности, унесло все силы, отсутствие которых отразилось на желании порадоваться заслуженной победе. Мысли вертелись и вокруг другого: как долго они смогут продержаться? Он с удовольствием вспомнил, что назавтра ожидался повторный визит Сухраба. Жаловаться пока было как будто не на что.

После ухода Экфанта прошло довольно много времени, когда очередной соучастник длящегося празднества переступил порог дома, где оно происходило. Им оказался Мионид, из того же круга молодых ученых-естественников, к которому принадлежали и заходившие утром Клидем и Энопид, проявившие столь неестественное невежество, что невольно возникала мысль: перечень предметов, требующих жертв, далеко не ограничивается и не исчерпывается искусством и родственными ему проявлениями.

С Мионидом Подмастерья связывали более близкие отношения, и поэтому он был готов терпеть его дольше, хотя долго испытывать эту свою готовность, памятуя об общих знакомых, Мохтериону не хотелось.

Мионид был человеком с разносторонними интересами, нередко украшающими своими проявлениями мероприятия самодеятельности в тех средах, в которых он вращался. На музыкальном конкурсе он мог исполнить отрывки из первой части “Аппассионаты”; имея родителей разных национальностей, он писал стихи на неродном в полном смысле этого слова языке, который знал лучше “родных”; полное отсутствие слуха он с лих вой компенсировал совершенным итальянским произношением текста распеваемых им оперных арий; наконец, даже нередкие проявления зависти он ухитрялся направить на благо самообразования, - так, увидев в доме однокурсницы многотомное собрание сочинений Вальтера Скотта, он почему-то решил, что отомстит ей за заносчивое отношение к нему, если перечтет все романы знаменитого шотландца, а ведь незадолго до этого он с целью восполнения пробелов школь­ного образования приобрел у Мохтериона избранные сочинения Лермонтова, что могло задер­жать приведение мести в исполнение, особенно если бы его увлекли русские классики после- лермонтовского периода.

Являясь честным отцом семейства, он, конечно, оказался в доме Мохтериона случайно, по зову плоти, но, видимо, в надежде преодолеть свою искушаемость грязными соблазнами жизни. Учитывая его заслуги, Подмастерье не имел ничего против того, чтобы помочь ему в этом скромном желании. Для этого достаточно было разыграть из себя испытывающего временные затруднения продавца любви, что и было поддержано Мионидом с редким даже для близких людей пониманием.

Но Мионид забраковал товар, а Мохтерион остался без заработка, хотя друзья получили все, что им требовалось, и настолько исчерпали предмет, что, когда во время их беседы на отвлеченные темы зашла Аколазия, чтобы заменить книгу, реплика Мио нида после ее ухода с “Учеником” - “И это твоя порнозвезда?!”, - произне­сенная явно недружелюбно, не нашла никакого отклика в душе слуги общества. Таким обра­зом, она не повлияла на содержание и длительность быстро завершившейся беседы, и, рас­прощавшись с другом, Мохтерион уже без помех довел свои занятия до конца.

VI

Подмастерье хорошо понимал, почему не испытывает привычного волнения перед бли­зостью с Аколазией. Она не могла полностью рассчитывать на него и на ту жизнь, которую он, выбиваясь из сил, обеспечивал, а кроме того, не было никаких сомнений в том, что даже без серой очереди клиентов она, живя с ним, не вынесет его образ жизни. С другой стороны, на секунду представив, что никаких преград их совместному житью-бытью нет, Мохтерион ужаснулся при мысли о разнообразии проблем, которые сразу же обрушились бы на него в этом случае.

На самом деле все обстояло как нельзя лучше: дистанция между ними сохранялась, дело заслоняло все остальное, пусть небольшая, но все же передышка в жизни Аколазии наступила, и она решала несколько более привлекательные для себя проблемы, чем раньше, терпеливо слушала галиматью, французские романы аккуратно прочитывала. В силу всего этого расставание не должно было быть слишком болезненным. А сейчас представля­лась как нельзя более благоприятная возможность, прежде чем приобщить ее к мысли Платона, воздать должное переменчивости чувств и высвободиться для воспарения в мысли­тельные высоты.

В любом случае, ничего, по добного “бойне” при предыдущей близости про - изойти не могло. Тем не менее неудовлетворенность, вернее, небольшая обида в связи с хоть и понятным, но задевающим его самолюбие желанием Аколазии, стремиться к большему и лучшему оставалась, но она, скорее, должна была послужить поводом для самоочищения ее носителя, и никак не выплескиваться вовне.

Он вошел в ее комнату и, почти равнодушно обронив, — “Аколазия, зайди ко мне”, — тотчас удалился.

Ждать ее пришлось недолго. У нее не было причин задерживаться. Наряжаться ей не надо было, — в вечернее время она, как и Мохтерион на протяжении дня, привыкла ходить совершенно голой. Разве что Гвальдрин мог потребовать к себе немного внимания, но, видимо, все требующие длительного времени процедуры были уже проведены.

Мохтерион услышал шаги Аколазии и приоткрыл дверь своей комнаты. Она, конечно, знала за чем ее позвали. Мохтерион рукой указал ей на диван, наказывая себя за прошлую грубость отказом от своей излюбленной привычки заниматься любовью без помощи приспособлений для лежания. Аколазии, ожидавшей от него новых отклонений, было не до того, чтобы оценить эту деликатность своего руководителя, недооценивающего тонкости мира чувственности.

Мохтерион не переставал думать, что мысли о предстоящей лекции мешают ему получить от близости с Аколазией даже то, на получение чего, по милости Богов, не требуется никако­го ума. Но ему мешало что-то еще. Внезапно он понял, что кто-то стоит за запертой на ключ дверью. Аколазия тоже посмотрела на дверь.

 Это Гвальдрин. Не открывай, — решительно, но в то же время с сожалением сказала она.
Ручка двери снова опустилась вниз.

 Я так не могу, — сказал Мохтерион, не глядя на Аколазию, и, встав с дивана, открыл дверь. В комнату вошел Гвальдрин. Аколазия продолжала лежать.
 Иди к себе. Я скоро приду, — строго сказала она сыну.
 Мама, что ты здесь делаешь? — спросил Гвальдрин, как будто не расслышав слов матери.
 Что я тебе сказала? Иди и продолжай играть! — еще строже сказала Аколазия, и, обра­щаясь к Мохтериону, присевшему от растерянности и утомления, добавила: — Теперь он не отстанет.
Гвальдрин не собирался уходить. Он уставился на Мохтериона и, показывая палецем, спросил:

 Что это?
Он указывал на презерватив. Всем было не до смеха. Мохтериону стало не по себе. Он хотел обидеться на Гвальдрина, считая, что имеет все основания для этого. Разве он стеснял малыша своим вмешательством в его частную жизнь?

 Что? — переспросил Подмастерье, нисколько не сомневаясь, что уточнять назначение предмета любопытства второго мужчины, нет никакой необходимости.
 Это! Вот это! — подносил свой палец все ближе к презервативу Гвальдрин.
 Уведи его, — тихо сказала Аколазия.
 А ну-ка послушаемся маму, — подхватил Подмастерье и хотел было взять Гвальдрина на руки.
Гвальдрин не дался:

 Не хочу! Я буду здесь! Не хочу уходить.
Действовать пришлось вопреки убежденности в собственной доброте. Мохтерион схватил заревевшего Гвальдрина и потащил в крайнюю комнату.

 Не плачь! — грубо бросил Подмастерье, не пытаясь скрыть свою досаду и желая как можно скорее избавиться от вдруг расшумевшегося создания. Но Гвальдрин только набрал дыхание для еще более энергичного протеста. Мохтерион уложил ребенка    на  кровать и накрыл ему голову подушкой, но, сам же испугавшись, что ребенок перепугается, быстро бросил ее на свое место и рассудил, что лучшее, что он мог сделать, это незамедлительно удалиться и прислать сюда Аколазию, которую-то и не поделили между собой мужчины.
Но Аколазия и не помышляла последовать за восставшим сыном. Чтобы довести дело до конца, Мохтериону нужно было срочно перебороть в себе чувство подавленности и он придал своему лицу невозмутимое выражение. Тогда, когда ему порядочно досталось, и из-за нее продолжал страдать еще один претендент на нее, разрываясь изо всех сил, Аколазия преспо­койно дожидалась, когда улягутся разгоревшиеся вокруг нее страсти, а посему заслуживала мщения, и Подмастерье, уже вконец запутавшись от неразрешимости вопроса, за кого или за что он собирался мстить, навалился на нее всей тяжестью своего тела.

VII

Через несколько минут все было кончено. Подмастерье только хотел поторопить Аколазию с возвращением в ее комнату, но услышал за спиной ее шаги. Быстро покончив с обязательными послелюбовными процедурами, он все же решил переждать некоторое время и не спешить навещать Аколазию. Вслушавшись в темноту залы и не услыхав звуков, напоминающих плач, Мохтерион не вытерпел и направился к жильцам.

Не заметив никаких внешних признаков изменения привычной картины, он облегченно вздохнул. Аколазия сидела в кресле с книгой, а Гвальдрин перебирал свои сокровища, устроившись на кровати.

 Что это на него нашло? - спросил Мохтерион, заняв свое место у кровати Аколазии.
 Дети часто капризничают, - ответила Аколазия.
 Может, он соскучился по родным? Он играет с детьми в городе? А ты видишься с Апфией и ее сыном?
 Да, все в порядке. Может, испугался немного, только и всего.
 Ну как, ты готова к занятиям?
 Как же! Ты что, напрасно меня разогревал?
 Отличное начало. Вообще-то каждый древний грек, обессмертивший себя старанием подсобить проституции, заслуживает почтительного отношения к себе. Но даже среди них выделяется один, преклонение перед заслугами которого не имеет границ, настолько он велик и недосягаем. Эх, если б мне удалось дать тебе почувствовать хоть сотую долю его величия! Но плакаться я не собираюсь. Слушай внимательно.
До Платона его соотечественниками было сделано немало в деле прояснения важнейших сторон функционирования оплачиваемой любви, но, несмотря на довольно отвлеченный уровень полученных результатов, их можно было довести до еще большей обобщенности, вобрав все ценное, достигнутое предшественниками. Платон выполнил это с таким мастерством, что вот уже более двух тысячелетий оно одновременно и поражает и подавляет. Подавляет тем, что он как бы показывает своими трудами и жизнью, воплощенной в них, что сверхвременное и сверхчеловеческое очень близко нам и возможно, и любой жизни, как таковой, может хватить для вневременного удержания в бытии, хотя тайна получения из смертных составляющих бессмертного зелья остается неразгаданной для многих, если не для всех.

У Платона довольно много произведений, и он первый, чьи писания сохранились пол­ностью, что говорит лишь о том, что уже в древности люди понимали, с кем в его лице имеют дело. Любопытно, что для более широких масс он написал произведение, которое посвящено любви, и в котором о ней говорится не иносказательно, наиболее же сокровенные свои мысли он изложил в труде, носящем название “Парменид”.

Надеюсь, ты не забыла Парменида, о котором я тебе уже рассказывал. Тем самым Платон открыто признал, кому он больше всего обязан своим духовным формированием. Этот труд можно назвать знаменитым шедевром платоновской диалектики (этим последним словом обозначали проведение и одновременно сокрытие от глаз непосвященных исследований на темы проституции), как это сделал один великий философ, можно назвать его и подлинным истоком и тайной платоновской филосо фии, как выразился по поводу другого труда другого философа некий знаменитый муж, хоть и неудавшийся философ, но в любом случае запомни: сложность этого платоновского труда такова, что об него обламывают зубы большинство докторов философии будь то развитых, или неразвитых народов. Он требует к себе совершенно исключительного отношения, и в случае понимания хотя бы одного его слоя, будет постоянно притягивать к себе для нового прочтения, и так до конца жизни.

 А как следует принимать предстоящее устное ознакомление с ним?
 Как и во всех остальных случаях - как приглашение к непосредственному ознакомлению с первоисточниками.
 Я не очень хорошо поняла, для чего обращаться к известному, возможно даже наизусть, тексту на протяжении всей жизни. Может, ради удовольствия?
 И ради удовольствия тоже. Но главная причина не в этом. Надо полагать, что с каждым новым изучением твои силы будут приумножаться, и если твои знания также не будут стоять на одном месте, то в каждом очередном случае ты будешь не такой, как прежде. А мерило величия “Парменида”, как и других великих произведений, в том, что они выдерживают бесконечное число изменений в тех, кто обращается к ним, и способны постоянно представать чем-то новым, ранее не усвоенным. Проще говоря, такие произведения неисчерпаемы, и уже сам этот факт может доставлять ни с чем не сравнимое удовольствие.
VIII

Главная проблема, поставленная и исследованная в “Пармениде”, о которой я пока еще не сказал, является основной проблемой проституции, и ее можно сформулировать как проблему взаимосвязи любви и платы за нее, или проще любви и денег. Платон ради краткости использует технические термины - “одно ” для любви и “иное ” для денег.

 Какие же это “технические термины ”, если всем и так ясно, что любовь - одно, а деньги - совсем другое.
 Молодец! Тебя уже не так легко провести философскими словесами. Но не спеши радоваться и не трать силы - они еще пригодятся для других переживаний. Еще до углубления в содержание этого замечательнейшего произведения возникают две проблемы, разрешение которых я передоверяю тебе. По внешним признакам они одинаковы, но по существу сильно отличаются друг от друга.
Первая проблема затрагивает отношение этого труда, да и всего учения Платона, к учению Парменида. Напомню, что Парменид смело встал на сторону обездоленных, или, выражаясь по -современному, неплатежеспособных, а еще луч­ше, - пролетариев, и учил, что осознание всех достоинств платной любви содержит в себе и дает не меньше, если не больше, чем обладание проституткой при наличии денег. Существует один момент, который, по вполне понятной причине, Парменид не учитывал; состоит он в том, что в его время среди представителей его народа безмозглых не было, даже среди неиму­щих, и поэтому он вполне мог опираться на умственные способности своих одноплеменников. Во времена Парменида греки шли вперед и ожидали лучшего, и создали лучшее в своем будущем.

Платон жил в другую эпоху. Творческие возможности древних греков таяли на глазах; лучшее было уже позади.

 Но как же это увязывается с тем, что создавал сам Платон?
 Это уже похоже на подвох, а посему нечестно. Ты ухитряешься отдаваться без траты энергии и обрушиваешь ее избыток на меня. Нет, не подумай, что я хочу тебя сдерживать. Будь еще более агрессивной! Учебе это помогает.
Теперь что касается твоего возражения. Ты права в том, что такого мыслителя, как Платон, у древних греков в период их расцвета не было, а значит, не было и такой фило­софии, такого знания и такого слоя в культуре. Но в том-то и дело, что философия представляет из себя лишь один слой куль туры; как ни велико ее значение для культуры, эта последняя питается многими своими составляющими, большинство из которых в эпоху Платона не выдерживало сравнения с их состоянием в прошлом, и в целом культура обесцвечивалась на глазах.

Философ как никто другой чувствует утрату и больше чем кто -либо другой ответствен за сохранение всего лучшего, что было в прошлом. Платон был не из тех, кто мог уклониться от выполнения этой задачи, его усилия не пропали даром если не для его соотечественников, то для всего человечества, которое цивилизовывалось с его помощью. Короче говоря, Платону помогло стать самим собой отчаянное положение, сложившееся с закатом творческой ак­тивности древнегреческого духа в целом.

Но мы отвлеклись от ознакомления с особенностями первой проблемы. В отличие от Парменида, Платон должен был учитывать безмозглость неплатежеспособных, и поэтому не мог без оговорок разделить учение Парменида. Весь его труд является как раз учетом всех возможностей желающих приобщиться к проституции, и в нем учение Парменида сохранено в виде составной части разработанного в деталях целого.

Вторая проблема касается связи двух относительно самостоятельных частей в самом труде.

Дело в том, что установить внутреннюю связь между ними, которая не может не существовать уже в силу их сосуществования в одном целом, чрезвычайно трудно. У нас должно хватить мужества признаться в том, что наше толкование бессильно вскрыть эту связь. А теперь мож­но приступить непосредственно к самому труду.

IX

Положение Парменида о том, что приобщиться к проституируемой любви можно с помощью одной лишь мысли, легко могло быть истолковано как утверждение само до статоч- ности любви без всякой поддержки и оформления деньгами. Парменид избегал таких крайних выводов, но тем более рьяно набрасывались на них его ученики. Один из них взялся, якобы во имя подкрепления новыми доводами положения учителя, доказать, что деньги вообще не нужны для любви и никак с ней не связаны.

С этого положения и его рассмотрения и начинается условная первая часть труда. В нем деньги характеризуются лишь по количественному признаку — множественности, и поэтому оно звучит как утверждение о невозможности многого, или, как я уже сказал, о ненужности денег для любви. Высказывающий это подразумевает и защищает положение о единственности (и самодостаточности) любви, т.е, положение о том, что все лучшее едино, а любовь именно такова.

Возражение на это положение, а затем и конлрвозражения, составляющие первую часть труда, имеют целью вскрыть и осознать все сложности предмета рассуждения, и в этом смысле, она имеет предваряющий вторую часть характер.

Это положение о невозможности многого доказывается так: если существуют деньги, как нечто важное для любви, то они должны быть подобными и неподобными, а это, очевидно, невозможно, потому что и неподобное не может быть подобным, и подобное — неподобным.

 Разъясни, пожалуйста, это доказательство.
 Допустим, очень скоро ты окажешься в другом, лучшем месте, где не будет никаких привходящих обстоятельств для скидок на твои любовные услуги, и будешь брать стоимость сполна, а не так, как сейчас, лишь половину, а то и меньше. Допустим также, что в клиентах у тебя и здесь и там оказывается один и тот же человек, который привык здесь к одной цене, а там столкнулся с другой за ту же услугу.
Что же мы будем иметь? Деньги в двух случаях различны по своему количеству, то есть неподобны, но одновременно на них приобретается нечто одинаковое — ты, с одним и тем же сокровищем, то есть они и подобны, причем, как получается в моем примере, по более существенному признаку. Правда, человеку, вынужденному платить за одно и то же в данном случае больше, более существенным покажется фактор изменения не в его пользу платы, а не фактор неизменности товара, не говоря уже о том, что здесь поголовно все уже опробованную киску изобразили бы дохлой кошкой.

Такая их двойственность или, лучше сказать, ненадежность, если мы теряем, и гибкость, если мы выигрываем, может натолкнуть на мысль об их обременительности или вовсе необязательности для любви. Ибо в природе человека избегать ненадежности, если даже за ней может выгореть нечто большее, и довольствоваться меньшим без всякого риска, пусть и с ощутимыми потерями.

 Я действительно предпочитаю остаться здесь и иметь меньше.
 Ты подтверждаешь правило.
 Но доказательство меня мало убедило. В нем многое не учитывается. В конце концов, женщина стоит столько, сколько ей платят.
 А если ей ничего не платят ?
 Значит, тот, кто не платит — негодяй.
 Это уже не философская беседа. Но именно из-за этой проклятой произвольности в акте расплаты и оценки, у некоторых мудрецов сдали нервы, и они ударились в доказательство совершенно непросвещенного взгляда. Такое бывает от отчаяния.
 Ты уже привел возражение на это положение?
 Нет еще. Его очередь только наступила.
X

Правда, я уже затронул суть возражения. Она очень проста. Любовь любви рознь, и одна любовь может быть похожей на другую и одновременно отличаться от нее, как и деньги.

Честно говоря, мне не очень нравится это возражение. Ибо, в конце концов, оно приводит к утверждению того, что бесплатная любовь должна иметь такое же право гражданства, как и платная. Но нельзя требовать слишком многого там, где и малое находится под угрозой.

Против несущественности и ненужности денег для любви можно успешно выступить лишь ценой узаконения бесплатной любви - будь она за девятью замками и за столькими же одеялами!

Дальше выдвигаются контрвозражения, в которых осмысливаются различные трудности взаимоуживания платной и бесплатной любви, причем в них пытаются всячески возвысить бесплатную любовь за счет платной.

Во-первых, утверждается, что то общее, что есть между платной и бесплатной любовью, является наиболее существенным, и поэтому присовокупление денег к любви никак существенно не влияет на ее природу. То, что люди смешивают платную любовь с бесплатной (нетрудно догадаться, что это может происходить лишь с непла тежеспособными), имеет более чем достаточное основание. Бесплатная любовь вовсе не так далека от платной, как это пыта­ются изображать сторонники платной любви.

В конце концов, даже относительно бесплатной любви самых захудалых бедняков нельзя сказать, что они любятся совершенно бесплатно. Плата скрыта в принятой ими пище, из которой извлекается энергия для совокупления. Если кому-то никак не хочется расставаться с платной любовью, то пусть его успокоит то, что ни­какая любовь не может обойтись без поглощения пищи, пусть самой дешевой, и, таким образом, бесплатной любовью в абсолютном смысле быть не может.

 Это возражение годится лишь для животных, - неторопливо произнесла свой приговор Аколазия.
 Согласен с тобой, но человек ведь не очень далеко ушел от животного. А посему с ним надо считаться. Завершая это первое контрвозражение, можно сказать, что всякая бесплатная любовь, так или иначе, причастна платной любви и не только потому, что обе являются разновидностями именно любви, а потому, что бесплатность одной причастна платности другой, или, проще говоря, является ее грубейшей и примитивнейшей формой.
Во-вторых, платная любовь является неуклюжим изобретением, требующим излишних умственных перегрузок. Имея понятие платы и стоящую за ней сумму и понятие любви, мыслимой в своей чистоте и единственности, мы должны создать новое понятие, понятие платной любви, которое подразумевало бы и любовь и деньги и которому они были бы подобны.

Получается, что то, чем они подобны, и является платной любовью. Постоянная необходимость сличения новообразованного понятия с понятием любви будет вынуждать к не­прерывному образованию все новых и новых понятий платной любви, и этой ребяческой процедуре не будет конца. К черту плату, к черту деньги, и в самой любви без них достаточно грязи!

 Это возражение было бы многим по душе.
 На то оно и выставлялось. Осталось еще одно. Платная любовь и бесплатная любовь существуют независимо друг от друга; обладание неплатежеспособными бесплатной любовью не дает им никакого представления о платной любви, и, наоборот, платежеспособные не должны торопиться пренебрегать бесплатной любовью. В ней есть то, до чего им нет никакого дела. Если одним какой-то вид любви не по карману, а другим другой вид не доставляет никакого удовольствия, то не следует каждой стороне поносить образцы любви другой. Пусть каждая получает свою и не печалится о другой, недоступной, либо неприемлемой, пока нет недостатка в свободных, незанятых и освобождающихся половых органах разного, а для кое- кого и одного пола.
Ты помнишь, что и первое положение, и возражение, и контрвозражение служили сырьем для постановки и разрешения основной проблемы. Ею, как я уже говорил тебе, - что, надеюсь, теперь тебе покажется понятнее, - оказывается проблема выяснения отношений между любовью, с одной стороны, и деньгами - с другой.

XI

Проблема взаимосвязи любви и денег дро бигся на восемь предпосылок, учитывающих все взгляды, существующие на их смыкание и размыкание. Короче, нам предстоит проследить за тем, что последует для любви и для денег самих по себе, если любовь суще ствует, в одном случае, и если ее не существует, в другом. Перебирая все возможности, мы получим именно восемь звеньев. Начнем по порядку и пройдемся по всем пунктам.

Первая возможность. Если любовь существует в некотором исключительном смысле, как нечто единственное и самодостаточное, то для такой любви вопрос о ее оценке в денежных единицах отпадает. Она не продается. Она чиста и возвышенна, достойна самых высоких устремлений и наилучших из людей. Она единственная способна нести людям ничем не запятнанное счастье и достойное Богов удовольствие.

Однако в таком случае ее не с чем было бы сравнивать, ибо все имеет свою цену, а она, по допущению, бесценна, неоценима. Но это наблюдение влечет за собой страшный удар по ней, ибо ей нельзя приписывать вообще какие-либо черты и свойства, возникающие лишь в результате ее сравнения с другими, имеющими определенную стоимость, вещами. А если такую любовь нельзя характеризовать никаким признаком или в ней нельзя усмотреть никакую присущую только ей особенность, которые никак не связаны с ценой, с деньгами, то есть с какой-нибудь определенностью, она перестает быть самой собой для жаждущих ее, ибо им не за что ухватиться, она ничего не предоставляет для этого. Она безразлична к тем, кто хочет заполучить ее. Получаем, что допущение одной-единственной, самодостаточной, бесценной любви приводит к ее отрицанию и исчезновению, то есть к прямо противоположному желаемому.

Вторая возможность предполагает существование любви в некотором смягченном, по сравнению с первой возможностью, виде, допускающем сосуществование с ней выражения ее стоимости. Можно сказать, что в первом случае любовь предполагается в некотором безусловном смысле, во втором - в обусловленном.

Что же мы имеем? Сосуществование любви и платы говорит прежде всего об их отличии друг от друга. Но любовь, будучи отличной от своей стоимости, при всех случаях остается самой собой, ей свойственно тождество, она самотождественна. Тем не менее любовь имеет свою стоимость, а стоимость определяет соразмерную ей любовь, любовь именно этой стои­мости, и, таким образом, существует нечто, характеризующее как любовь, так и ее стоимость, принадлежащее им обоим. В этом совместно причастном им обоим они неразличимы и совпадают.

Можно сделать вывод, что если любовь сосуществует с платой за нее, то есть отличается от нее, чем придает ей некоторую самостоятельность, то это возможно только при том условии, что существует момент и полного их тождества, т.е. любовь и плата сливаются в платную любовь, из которой уже нельзя вычленить любовь или плату. Фактически, раздельное существование платы, денег, с одной стороны, и любви, с другой, находит свое оправдание в их полном слиянии, когда каждая из составляющих, пронизывая другую, подлинно находит и утверждает себя.

Если бы результат сосуществования любви и денег ограничивался этим, то и этого было бы достаточно, чтобы изумиться и преклониться перед могуществом их тяги друг к другу, которая, как точно описывает Платон, возникает “вдруг”, независимо от пространства и времени, без всякого промежутка или постепенности, сразу. Но, как оказывается, с возникно - вения и осуществления платной любви все только начинается; благодаря ей получает оправ­дание все необходимое для поддержания жизни. Пересказ этого увел бы нас в сторону, поэтому я сразу перейду к третьей возможности.

Третья возможность. В первых двух случаях мы различными способами полагали любовь и делали выводы относительно нее. Теперь, повторив допущения о ней, мы сделаем выводы относительно денег, платы за нее.

Что следует из сосуществования любви и денег для денег? Опираясь на выше сказанное, нетрудно заключить, что деньги получают смысл только благодаря их нацеленности на любовь. Если можно приобрести любовь за деньги, то все вокруг, все вещи и все чувства сразу же наполняются содержанием, даже самая мрачная и холодная местность превращается в райские кущи. Хочется всех и вся любить! Благо для этого есть возможность. Вот что де­лает допущение равноправия в существовании любви и денег. Получает жизнь все, помимо подобной любви. Можно ли желать большего? Да, когда деньги облекают любовь, перестаешь мечтать, ибо имеешь все.

Четвертая возможность возвращает нас к чистой, беспримесной, идеальной, непродажной любви. Что же в таком случае происходит с деньгами? Они совершенно обесцениваются. Этот процесс не сравнить ни с какой инфляцией и безработицей. Люди могут потерять всякий интерес к жизни, а что может последовать из этого, пусть лучше подумают те, кто выступает против проституции и проституирования. Мало того, что при абсолютном полагании ни в чем ином не нуждающейся любви исчезает она сама, к чертям летит и все иное, ибо обесценивание денег ни к чему хорошему привести не может. Оно скорейшим и вернейшим путем ведет к разрухе. Вот в условиях полной нищеты и в сплошных бедствиях и находится место этой любви, ко торую нельзя купить, но в таких условиях еще и потому, что платить нечем и некому.

XII

Пятая и шестая возможности относятся к частичному и полному отрицанию любви с выводами относительно нее. Рассмотрение симметрично последовательности, которая соблюдалась при ее полагании.

Пятая возможность предполагает отрицание любви в относительном, каком-то одном, частном смысле. В этом случае любовь предстает в виде бесплатной любви. Итак, мы замахиваемся на отрицание бесплатной любви. Что же мы получаем? Будь повнимательнее, пожалуйста. Если мы говорим, что бесплатной любви нет, то тем самым уже подразумеваем установленное отличие бесплатной любви от продажной. Значит, продажная любовь отличается от непродажной. Уяснив себе это различие, мы тем самым приписываем нашей побиваемой любви те или иные особенности, т.е. качество, количество, меру, начало, конец, время, подобие и т.д. Следовательно, если любви нет в смысле бесплатной, чистой любви, в ней есть все иное. Короче, если любви нет в возвышенном, непродажном виде, то в такой любви есть все.

Шестая возможность предполагает отрицание платной любви. Это значит, что нет ни платы, ни труда, ни желания, ни интереса и т.д., следовательно, вообще ничего. Этот результат мы предвосхитили предыдущими рассуждениями.

Наконец, остается коснуться седьмой и восьмой возможностей. Они затрагивают те же самые случаи отрицания бесплатной и платной любви, но с выводами отно сительно денег.

Седьмая возможность. Если мы отрицаем любовь в частном, идеальном смысле, то это значит, что мы допускаем наличие иной любви, которая дышит и живет благодаря деньгам. Деньги при отрицании надуманной, искусственной и невразумительной любви целиком завладевают живой, естественной и единственно разумной любовью. А завладев любовью, они беспрепятственно могут прибрать к рукам и все остальное. За них можно будет получить все что угодно. Итак, отрицание непродажной любви ничего плохого не сулит деньгам; они законно и полновластно овладевают всем желаемым.

Восьмая возможность имеет дело с отрицанием платной любви с выводами относительно денег. Их очень легко предвидеть. Если платной любви вовсе нет, то о каких деньгах может идти речь, для чего еще они могут понадобиться? Они не будут нужны даже как противодействие неуместной эрекции. А если деньги потеряют вес, все иное тоже разлетится в пух и прах. Вот к чему может привести отрицание платной любви для денег, а вместе с ними для всего существующего, или как наловчились болтать философы, сущего.

После этого тебе будет нетрудно сделать общий вывод, от которого сам Платон предусмотрительно воздержался. Надо подумать и об импотентах. И о бездушных, или лучше сказать, духовно слепых, думающих, что превознося непро дающуюся любовь, они выставляют себя в лучшем свете, и о других больных и бедствующих, имеющих право на свои слабости.

Я чувствую, что у меня больше нет сил. А у тебя?

 Я тоже устала. Мне хочется обо всем подумать в одиночестве.
 Я это приветствую. Пора и честь знать.
 Спокойной ночи.
Подмастерье не ответил и встал со своего места у кровати, вдруг показавшегося без него более осмысленным и заполненным.



Глава 11



I

Подмастерье встал утром чуть раньше обычного и без лишних раздумий решил в бли­жайшие же дни вернуться к своему обычному режиму. Аколазия находилась у него вот уже одиннадцатый день, и казалось, что все наладилось довольно быстро и без лишних хлопот. Он помнил о возможности прихода опасного визитера, но не очень поддавался панике.

Видимо, “усредненное” и внешне безмятежное существование, к кото рому он привык задолго до появления Аколазии, было достаточно напряженным внутренне, чтобы какие-то новые, ожидаемые опасения не укладывались в готовность сжиться с ними без дополнительной траты сил.

Но ранний подъем не обеспечил непрерывность занятий в первый же час, проведенный за рабочим столом.

Первым визитером в этот день оказался Сухраб, неизвестно в какую рань поднявшийся, если успел в десятом часу приехать из района, и к тому же, как выяснилось позже, еще и побывать в бане. Во всяком случае, лошадка на колесах, которую он держал в руках, была им куплена не утром. Развлечения Гвальдрина, таким образом, обещали стать более разнообразными. Мохтериону показалось, что в оттопыренном кармане брюк Сухраба также заготовлено что-то для Гвальдрина, а может, и для его мамы.

Еще не дойдя до двери Аколазии, Мохтерион сообразил, что этой игрушечной лошадкой и еще чем-то для Гвальдрина Сухраб со своим Аллахом нанес ему со всем его пантеоном Богов тяжкое поражение. Ведь он не то что не позволял себе ничего подобного, но и ни разу не подумал об этом. Да, отрыв от действительности и воспарение в заоблачные выси имели свои недостатки, и не оставалось ничего иного, как признать себя недотепой.

Сухраб был в превосходном настроении, о чем свидетельствовал его неизменный мотивчик. Аколазия вышла к нему улыбающаяся и поцеловала в щеку, чем вызвала некоторое смущение Сухраба, превращающегося в постоянного клиента. Может, Мохтериону и хотелось думать, что подобный поцелуй, которого, кстати, он сам не заслужил ни разу, неуместен в деловых отношениях, но ему никак не могло прийти в голову, что Сухраб его не достоин.

Оставив их, он некоторое время предавался решению казуистического вопроса, можно ли будет посчитать умением терпеть поражение, если он порадует Гвальдрина, взяв пример с Сухраба, или же подобному умению больше соответствует воздержание от этой возможности и продолжение существования в прежнем измерении и с прежними чувствами. Вопрос был решен в пользу последнего варианта и Подмастерье смирился с тем, что, приняв подобное решение, он будет даже не таким, каким был, а несколько хуже.

II

Но каскад успехов Сухраба в то утро еще не был завершен. Вопреки ожиданиям он до­вольно быстро освободился и твердо обещал зайти через неделю. Еще немного, и Мохтерион вынужден был бы поставить его в пример не только себе, но и всем прихожанам. В какой-то момент после его ухода ему даже показалось, что визит Сухраба заметно повысил качество его занятий. В конце концов, на востоке когда-то знали цену математике, и Сухрабу не могло не перепасть от нее генетически нечто вроде “бесконечно малой”. Пора было прекращать восхищаться им.

Очень скоро ряды утренних посетителей пополнились. Когорта бывших сокурсников еще не была исчерпана, и Мохтерион, порог дома которого во время учебы в университете переступали лишь двое-трое близких друзей, приветствовал двух старых знакомых, удостоив­шихся этой чести впервые. Ими были Абарис и Ксуф, с которыми он был не очень близок, но которых мог признать за “своих”.

И Абарис, и Ксуф отошли после завершения учебы от физики как таковой, но если Ксуф перешел в более или менее смежную область и занимался наукой, то Абарис стал настоящим авантюристом, не потеряв при этом, а, наоборот, приобретая все новые обаятельные черты. В последнее время он успешно сдавал экзамены в высшие учебные заведения - от зооветери­нарного до института иностранных языков и из одного абитуриента около дюжины раз превращался в студента, желая тем, за кого он сдавал, дальнейших успехов, а себе, если не вечной молодости, то исправной работы городских бассейнов хотя бы в летнее время для поддержания формы и сохранения моложавости.

Первым на крещение звездой было решено отправить Абариса. Ксуфу выпало дожидаться товарища; затем они должны были поменяться местами.

Ксуф был из интеллигентной семьи. В детстве бабушка водила его на балетные спектакли в местный оперный театр. Учился он хорошо и, окончив университет, не торопился обзаводиться семьей.

Своими манерами, свидетельствующими о хорошем воспитании, он лишь подчеркивал случайность своего появления в доме Мохтериона, который готов был свалить свою не лов­кость на саму природу, совершенно не считающуюся с волей человека и подбрасывающую его по своим законам, часто противоречащим намерениям подбрасываемого. Так или иначе, Подмастерье старался, чтобы неловкость вкупе с уважением не вынудили его лишить Ксуфа места в доме разврата, ибо и такой исход вряд ли обрадовал бы его.

Абарис действовал с огоньком и не заставил друзей долго ждать. Ксуф, предварительно попросив Мохтериона узнать, готова ли Аколазия, и получив добро, не торопился покидать комнату.

 Смотри, Ксуф, не затягивай, как ты умеешь, а то я уйду, — сказал ему Абарис.
 Ну и уходи. Встретимся позже, — не растерялся Ксуф.
Когда он прикрыл за собой дверь, у Мохтериона невольно вырвалось:

 У него проблемы с этим делом?
Абарис улыбнулся.

 Узнаешь сам, если захочешь. А мне и вправду лучше уйти, а то потеряю часа два. Деньги я положил туда, куда ты указал.
(Более близких ему посетителей, вместе с которыми он учился, Мохтерион просил остав­лять деньги у Аколазии).

Уход Абариса, “закруглившегося” на пер вой попытке, ничуть не расстроил Мохтериона, немедленно принявшегося за занятия. Теперь и задержка Ксуфа могла быть воспринята с удовлетворением. Правда, мысль об износе Аколазии несколько омрачила радость управляющего.

III

Мохтерион приготовился прождать Ксуфа долго, поэтому когда тот вышел из залы через полтора часа, он не нашел в себе сил еще раз не порадоваться. День тяжелел от букета удач.

При прощании Ксуф был немногословен.

 Побереги себя, — сказал он Мохтериону, уже выйдя на улицу.
Подмастерье поспешил к Аколазии.

 Замучил, да? — обратился он к ней, приготовившись услышать самое неприятное.
 Да нет, не очень. Но возни было много.
 А что же столько времени он делал?
 Минуту карабкался, десять — набирался сил. Сперва я подумала, что он просто слабо­ват. Но в конце мне все казалось, что он просто хитрит, чтобы растянуть удовольствие.
 Вот бобер! Никогда бы не подумал.
 Может, я и ошибаюсь.
 Небось устала за утро?
 Я не думаю об этом. Вот только если б они отлетали так же рьяно, как налетают, тогда я и от дюжины не уставала бы.
 Ты наведываешься в сберегательную кассу?
 Вчера была.
 Набегают суммы?
 Наползают.
 Ты слишком строга к себе.
 Хорошо, что ты это не отнес к себе.
 Ума не хватило.
 Но это же в помощь!
 Ладно. Заболтались мы с тобой.
Аколазия быстро собралась и вышла с Гвальдрином на прогулку. Мохтерион же, все приготовив для ожидающегося визита Демокеда, обнаружил, что до названного им времени осталось совсем немного, и решил дождаться его, а уже затем — выйти.

Одетый для выхода, он расхаживал по зале. Демокед подъехал вовремя. Подмастерье краем глаза увидел его напарницу и неприятно поразился — она показалась ему лучше Аколазии.

Подмастерье вышел из дома. По дороге некоторое время он думал о каком-то неопре­деленном чувстве, тяготившем его. Некоторое усилие, понадобившееся для того, чтобы разо­браться в нем, принесло следующий результат: Аколазия стала для него ближе и дороже. Переживание было несвоевременным и расслабляющим. Тем не менее выправить положение не составляло труда. “Вот если бы она бы ла замухрышкой, у меня с ней был бы настоящий

роман, а так она не пропадет и без меня”, - подытожил он.

Вскоре он перестал думать о ней.

IV

В эти дни, когда его однообразному распорядку дня постоянно грозили нарушения, осуществление этого годами и большим трудом отработанного режима хотя бы в течение небольшого отрезка времени доставляло не меньше удовольствия, чем во времена первых успехов на этом пути. Ожидаемые посетители приходили, но занятия шли своим чередом. В этот день, чтобы выполнить все задуманное, не потребовалось никаких дополнительных усилий.

К приходу Мохтериона Демокед уже освободил его комнату. Зашел Иефер, пополнивший число пошедших по второму кругу. Подмастерье всерьез подумывал перед сном поговорить с Аколазией о прочитанных ею книгах. Перестраховываясь от возможных разочарований, он решил перенести центр тяжести ответственности за беседу на себя и подыскать оправдание тому, что ей запомнилось и на что она обратила внимание при чтении.

Воспользовавшись тем, что рано завершил свои занятия и по дому у него не было никаких дел, он подошел к книжному шкафу и полностью ушел в пересматривание книг с намеренно нефорсируемой целью подобрать для нее очередной роман. Выбор пал на “Исповедь сына века”, хотя он и ощущал, что смятение и отчаяние, преодолеваемые в этом произведении не без помощи передачи их читателю, в настоящее время чужды его содружеству с Аколазией, и она будет всеми силами избегать их путем устранения или обхода стороной вызывающих их причин. Впрочем, можно было еще передумать.

Время для приема посетителей давно прошло, когда Подмастерье был оповещен о том, что за входной дверью находится некто, желающий осчастливить его своим посещением. Он был несколько встревожен и раздосадован при виде целого коллектива, переместившегося с улицы к нему в дом.

Пистер и Парош, бывавшие у него не более двух-трех раз, но полностью проявившие себя в глазах Подмастерья уже с первого раза, подобрали, как выяснилось позже, у гостиницы искательниц лучшей доли неместного происхождения, одну из которых звали Тисба, а другую - Карна.

Им можно было отказать, но до отказа Подмастерье так и не дотянул; взяв с них деньги вперед, он, не очень обрадованный заработком, расписался в согласии на пытку держать их у себя под крышей до самого утра.

V

Пистер был старше Пароша лет на десять. Чувствовалось, что запевалой из них двоих был он. Его как-то привела в дом Мохтериона Трифена. В следующий раз он приехал уже с другой, и, как Подмастерье ни старался припомнить подробности его второго визита (первый ему не запомнился вообще) не мог себя упрекнуть в том, что позволил ему проникнуть в дом. Правда, он подъехал глубокой ночью, но это не показалось ему достаточным поводом, чтобы оставить его за дверью. Сожаление пришло очень скоро, ибо Пистер ушел, не оставив денег, и, хотя, зайдя через неделю расплатился и за прошлый раз, этого оказалось недостаточно, чтобы загладить произведенное им впечатление. Но в целом он держался солидно и, в частности, являлся таковым по сравнению с Парошем.

Парош был явно из той категории людей, впускать которых в дом было небезопасно. Если Пистер, как и он, не имел определенного рода занятий, то, по крайней мере, ему требовалась смена пространства, чтобы зарабатывать на жизнь, тогда как Парош скорее всего утомлялся от безделья. Может, он торговал импортными сигаретами, может, домашней водкой в ночные часы, а скорее всего жил на иждивении у родителей, как своих, так и жениных. При том что он старался быть любезным и любил улыбаться, ему была присуща какая-то удручающая никчемность, которая позволяла ему быть постоянно расслабленным и столь же постоянно держать на иголках тех, кто с ним общался.

Первые минуты прошли в хлопотах - надо было выдать белье и предупредить Аколазию о необходимости запереть дверь, а также поздравить ее с освобождением на вечер от назойливого учителя. Гости расселись вокруг стола, пришлось принести стулья из других комнат. На столе Подмастерье заметил бутылку от лимонада, по всей видимости с самогоном, и лепешки, лежащие на газете, в которую они были раньше завернуты. Бегая за посудой в со­седнюю комнату, Подмастерье на ходу получал указания, что еще нужно гостям.

Когда уже можно было их оставить, выяснилось, что придется повременить; Парош и Пистер наговорили всяких небылиц о му зыкальных способностях “друга”, и отка зать им в этой услуге, несмотря на позднее время, было равносильно почти срыву мероприятия, за который, если бы таковой произошел, Мохтериону пришлось бы расплачиваться уже полученными от них деньгами.

Обстановка не была очень уж удручающей и в случае, если удалось бы доставить гостям небольшое удовольствие, можно было надеяться на самоокупаемость небольшого ночного концерта.

Необходимость волей-неволей подходить к молоденьким женщинам и обмен с ними, как и требовало положение, пустыми, ни к чему не обязывающими словами позволили получше разглядеть их. Они держались довольно прилично. Никакой развязности в общении с кавалерами себе не позволяли. Мужчины также старались не уступать им в вежливости и обхаживали их, вне всяких сомнений, в несвойственной им манере. Мохтерион очень быстро понял, что Карна, которая была внешностью получше Тисбы, предназначалась Пистеру, а Парош должен был довольствоваться остатками.

Подмастерье играл сначала очень тихо, чтобы не мешать разговору гостей, но, видимо, они исчерпали темы для словесного общения еще до прихода к нему и очень скоро переключились на Мохтериона, пытающегося не пропустить и исполнить каждый, особенно исходящий от женщин, заказ. Рояль был настолько расстроен, что даже самая серьезная и глубокая музыка преображалась в легкую и поверхностную, а что могло получиться из легкой и дешевой по сути, нетрудно было себе представить. Заказы сыпались как из рога изобилия, и часто относительно завершенные музыкальные номера походили на попурри из блатных напевов, восточной народной музыки и мексиканской киномузыки, добавляемой исполнителем от себя.

В самый разгар концерта не составило большого труда уломать Тисбу сесть за инструмент, ибо ее подруга выдала, что она умеет играть, о чем сама Тисба умолчала, и концерт поднялся на качественно более высокий уровень, ибо если игра Тисбы и не шла ни в какое сравнение с игрой гостеприимного хозяина дома, то вокальное сопровождение выгодно отличало ее от него. Тисба спела незнакомую Подмастерью песню о какой-то свече, и можно было заключить, что песня настолько по душе исполнительнице, что она может даже не заботиться о том, чтобы донести ее красоту до слушателей.

Внеся разнообразие во времяпрепровождение, Тисба не стала рисковать уже завоеванным успехом и снова уступила место за роялем Мохтериону.

VI

После этого интерес к музыке заметно упал, в силу отчасти того, что гости утомились, отчасти того, что Пистеру и Парошу давно было пора перейти к более энергичным действиям, если они не хотели встретить рассвет за столом вместо более подходящих, с одной стороны, более низких, но с другой, - более существенной - более высоких мест.

Пистер равнодушно посматривал на Карну и Тисбу, и от его спокойствия веяло непоколе­бимой уверенностью в том, что он получит свое и все идет как нельзя лучше.

Парош, довольно долго державшийся хорошо, что было ему вовсе несвойственно, видимо, правильно истолковав пассивность друга, который своей незаинтересованностью как бы подстрекал его к сближению с Кар ной, словно говоря: “Я ничего не буду иметь против, если у тебя что-либо получится с ней”, начал заигрывать с ней. На бедную Тисбу никто не обращал внимания, и оставалась одна надежда, что она скрасит свое одиночество еще неполностью иссякшим теп лом от недавнего “музыкального” успеха.

Напряженность из-за флирта Пароша сразу возросла, ибо Карна, быстро смекнув, чем может обернуться ее покладистость, с возрастающим упорством сдерживала его вскоре уже не скрываемые домогательства, он же еще улыбался, но, скорее всего, по инерции. Тут же неожиданно выяснилось, что Парош исповедовал определенную философию.

 Цена женщины без мужчины равна нулю целых нулю десятых, - говорил Карне Парош, у которого уже давно развязался язык. - А знаешь, почему больше всего женщины любят мужчин?
Карна молчала.

 Это очень сложный вопрос, - поддержал друга Пистер.
 Но кто же должен знать это лучше, чем ты? - горячился Парош, обращаясь к Карне. -
Ладно, пока ты не сболтнула какую-нибудь глупость, я тебе скажу. За силу, мужскую силу!

Парош вытянул правую руку, и, резко согнув ее в локте, левой погладил Карну по голове. Карна осторожно отвела руку Пароша.

 Я вижу, ты настолько умна, что хочешь легким сопротивлением доставить мне еще большее удовольствие.
Рука Пароша снова скользнула в сторону Карны, но Мохтерион не видел ее, так как ему была видна только голова Карны, часть туловища которой прикрывал стол, а другую часть — Парош.

 Я не стремлюсь ладить с младшими друзьями, — уже намного тверже защищалась Карна.
Ни Тисба, ни Пистер не вмешивались в происходящее, которое уже не предвещало ничего доброго.

Вдруг, в одну из нередких пауз подала голос Тисба:

 Хотите я вам сыграю и спою?
 Опять про горящую свечу? — подозрительно спросил Пистер.
 Я могу ее петь и слушать с утра до вечера, — то ли оправдываясь, то ли наступая, призналась Тисба.
 Нет, детка, не утомляйся. Пора спать, хозяин дома устал, а ведь ему завтра надо работать, — позевывая и прикрывая рот, сказал Пистер.
 Пора спать! Пора спать!! — подхватил Парош и снова доверил своей руке решение задачи сближения с Карной.
 Я не сплю с рабами! — не скрывая гнева и презрения, крикнула Карна; в ее голосе сквозила физическая боль, причиненная ей Парошем.
Внезапно Парош отдернул руку и размахнувшись, изо всех сил ударил ее по лицу. На какое-то мгновение Карна растерялась, а затем тихо заплакала; боль, унижение и отчаяние превратили ее в жалкое, беспомощное существо. Она пересела со стула на стоящую поодаль кушетку. Парош также встал со стола и с занесенной для удара рукой сделал шаг в ее сторону, но Пистер задержал его.

 У тебя что, нервы не в порядке? — почти ласково спросил он.
 Разве ты не слышал, что она сказала? — не переставал храбриться Парош.
 Мало ли что может сказать женщина?
 Она змея. И еще не получила по заслугам.
 В моем присутствии женщин не бьют. Что ты, в конце концов, расшумелся. Сидел спокойно, ну и сиди.
 Ты что же, с ней заодно, что ли?
 Хватит. Извинись и помиритесь. Мы сюда пришли не затем, чтобы ругаться и заниматься разборками.
 Да ты с ума сошел. Кто перед кем должен извиниться? Да я ее сейчас задушу, — и Парош, как драчливый молокосос, потянулся к Карне.
 Уходи! Пройдись по воздуху, а придешь в себя, — приходи обратно, — небрежно, но властно посоветовал Пистер Парошу.
 Ладно. Оставайся и проводи время как тебе угодно. Я ухожу, — обиделся Парош и быстро пошел к выходу. Подмастерье, который на протяжении всей сцены еле сдерживал негодование и сыпал проклятиями в свой адрес за то, что впустил эту компанию, с радостью открыл дверь. Он не сомневался в том, что Парош может не сдержать слово и вернуться. С другой стороны, он не был уверен, понимает ли Пистер, что во всем происшедшем его доля вины была больше всех остальных.
VII

В первую очередь следовало позаботиться о том, чтобы не показать радость в связи с уходом Пароша. Ради этого не жалко было изобразить из себя глуповатого простака.

 Что это так огорчило Пароша? Так славно проводили время. И надо же ему было непременно уйти! — неторопливо, проговорил Подмастерье, соизмеряя каждое свое слово с реакцией Пистера.
 Не стоит волноваться. Он скоро вернется, — бесстрастно отозвался Пистер.
 Как вернется!? Ты думаешь? — не сумев скрыть огорчения, воскликнул Мохтерион.
 Уверен, — так же невозмутимо произнес Пистер.
 Вот Тисба без него совсем заскучала. А как она ему понравилась вначале! Мы ведь сначала приглядывались к ней, а потом, к нашей радости, оказалось, что у нее прекрасная подруга.
Он посмотрел в сторону Карны, которая уже перестала плакать.

 Ты тоже хороша! Могла бы с ним и поласковее.
Карна промолчала, но, по всей видимости, не потому,     что ей нечего было сказать.

Тон Пистера переменился.

 Я пришел сюда с другом, и мне не подобает рассиживаться, когда его нет.
С тяжелой головой и ноющим сердцем Подмастерье уже почти ничего    не соображал, но желания и сил на ожидание чуда у него хватило. Тем не менее чудо не    произошло,  и это выяснилось очень скоро.

Пистер не думал не только уходить, но и вставать с места. Он несколько раз повторил “Это не дело”, а затем, - похоронив все надежды на избавление, - “Но где же до сих пор этот дуралей?”

Мохтерион надеялся зря, впрочем, и Пистер волновался понапрасну. Негромкий, прямо- таки деликатный стук одновременно услышали все находящиеся в зале, но радость их была отнюдь не одинаковой.

 Я пришел за платком, - рассеянно бросил Парош, и заглянул в залу. - Вы еще не лег­ли? - В голосе его звучало поддельное удивление.
 Хватит, Парош. Заходи побыстрее и срочно помирись с Карной, - сделал одолжение другу Пистер.
 Я только возьму платок и уйду, - заявил Парош голосом обиженного и смирившегося ребенка.
 Ну довольно, Парош, а то ведь мое терпение не беспредельно, - по-отечески пригрозил Пистер.
 Где же мо й. ..
 Поищи хорошенько в своих карманах!
Через секунду Парош действительно извлек свой носовой платок из левого кармана брюк.

Никто не рассмеялся.

VIII

Пистер встал и предложил Карне:

 Пойдем, Карна. Оставим Пароша и Тисбу в этой огромной комнате. Молодым всегда всего мало. А нам хватит и маленькой.
Карна послушно последовала за ним. С самого начала Подмастерье предложил Пистеру свой вариант размещения гостей и, судя по всему, тот не имел ничего против.

Мохтерион был настолько переутомлен, что не мог задержать внимание на какой-либо из мучающих его мыслей. В некотором смысле природа помогала ему дотерпеть до конца это испытание наименее болезненным способом. Он свалился на оттоманку, стоящую в галерее, и облегченно вздохнул.

В его рабочей комнате, к которой примыкала галерея, должны были расположиться на диване Карна и Пистер. Дверь, разделяющая галерею и комнату, закрывалась неплотно, и из- за близости к ней дивана даже произнесенное шепотом слово при небольшом желании было хорошо слышно.

Мохтерион меньше всего желал подслушивать; он хотел спать, но заснуть ему не удавалось. Стоящая вокруг тишина служила вероломным проводником и доносила каждый вздох первой пары до ушей тщетно старавшегося заснуть Мохтериона.

 Карна, хватит дуться. Раздевайся поскорее, - шептал Пистер.
Карна не отвечала. Пистер выключил в комнате свет, и слышно было, что он раздевается. По скрипу дивана можно было предположить, что он опередил Карну.

 Разве я виноват, что этот дурак распустил руки? Ну иди же, иди ко мне!
 Я знаю, что не виновата ни в чем. А побили меня.
 Извини. Ты же не думаешь, что я хотел, чтобы все получилось так глупо?
 Нет, не думаю. Я знаю, что меня ударили ни за что.
 Ни за что! Не виновата! А разве Парош виноват в том, что ты  такая красивая, - без­застенчиво льстил Пистер.
 Ну и что? Раз я красивая, бить меня что ли за это надо?
 А что же еще с тобой делать? То есть, я не совсем верно высказался. Что же еще с тобой делать Парошу, если ты ни во что его не ставишь?
 Парошу? При чем тут Парош! Он с Тисбой.
 В чрезмерной доброте тебя действительно не обвинишь. Вот тебе и красота! Ну и пусть ради нее все летит к чертовой матери!
 Остатки легче будет спасать.
 Довольно. Иди ко мне.
 Нет. Я не хочу.
 Здесь нет больше места. Ложись.
 До утра еще осталось уже немного. Досижу.
 Знаешь, что? Ведь я не очень отличаюсь от Пароша, когда меня злят.
 Ты когда-нибудь бил женщину?
 Только тогда, когда меня об этом просили.
 Кто просил?
 Как кто? Сами женщины.
 И часто это бывало?
 Не помню, не считал. Но на просьбу я всегда отзывался незамедлительно.
 И как же тебя просили?
 По-разному. Вот и ты большая мастерица просить о том, чтобы тебя слегка отделали.
 Я? Ты шутишь?
 Я тебе в последний раз говорю: ложись! Если ты еще раз скажешь нет, то я это приму как самую настоятельную просьбу отлупить тебя.
Пистер, по-видимому, приподнялся с постели и дотянулся до Карны, которая могла сидеть как на диване, так и на стуле, стоящем рядом. Чувствовалось, что Пистеру темнота не мешает. Карна, видимо, сопротивлялась, но слабо.

 Никогда бы не подумала, что ты можешь овладеть женщиной, если она того не хочет, — смирившись со своей участью, сказала Карна, пока Пистер делал без ее помощи последние приготовления к соитию.
 Не надо думать! Сейчас не время думать! Лучше вообще не думать! — учащенно дыша бросал Пистер, приближаясь к цели.
Карна смолкла. Слышны были только от дельные слова Пистера: “Умница”, “Молодчина”, “Сладенькая моя”, “Хорошая моя”, “Рыбка ты моя золотая”.

Через несколько минут последовал заключительный аккорд, приближение которого можно было предугадать по наступлению затишья. Мохтерион надеялся, что долгожданная тишина и несколько часов сна помогут перенести эту бессмысленную ночь, посланную ему в наказание.

IX

Затишье продолжалось не более минуты. Первой голос подала Карна.

 Мне нужна вода. Ты не знаешь, где умывальник?
 Дождись утра. Что за спешка такая?
Слышно было, что Карна встает. При мысли, что Карна будет долго блуждать по дому и шуметь, у Мохтериона прояснилось в голове. Он быстро встал, накинул на себя халат, взял таз и полотенце и, не подумав, что выдает себя, открыл вечно скрипящую дверь галереи и полушепотом сказал Карне:

 Идите за мной.
Умывальник находился справа от двери в комнату. Когда они добрались в темноте до него, Мохтерион включил свет. Карна была совершенно голой. Одного взгляда хватило, чтобы оценить ее соблазнительную фигуру с редким по красоте бюстом. Он сделал заключе­ние, что она не рожала.

 Если вам что-нибудь понадобится, я рядом, — сказал Подмастерье, — мыло и марган­цовка на полке.
 Спасибо. Мне бы еще тряпку какую-нибудь.
 Тряпку? Для чего?
 Чтобы почистить таз.
 Можно не чистить, — великодушно сказал Подмастерье, но вдруг сообразил, что, возможно, Карна хочет его почистить до, а не после использования как он подумал, и открыл кладовую, чтобы взать тряпку.
Стараясь не смотреть на Карну, Мохтерион зашел к себе.

Едва он лег, как послышался пронзительный крик:

 Нет! Не-ет!!
Голос, несомненно, шел из залы, и, скорее всего, кричала Тисба.

Первой мыслью, промелькнувшей у Мохтериона, было, не услышали ли этот крик соседи. В разгар лета все окна были нараспашку. Вскочив на ноги и продевая на ходу руки в рукава халата, он оказался у двери залы. Дверь была закрыта на цепочку. Продев длинный железный ключ в гнездо цепочки, он вырвал из выемки болванку и открыл дверь. Лампа на холодильнике была зажжена.

Перед глазами Подмастерья предстала довольно прозаическая картина.

Тисба и Парош занимали едва ли четвертую часть кровати. Парош прижимал Тисбу лицом к стенке, и сам тесно прижавшись к ней и приподняв голову, о чем-то настоятельно просил. Оба были голыми.

Парош не обратил внимания на вошедшего Мохтериона и продолжал донимать Тисбу, съежившуюся у стенки. Следом зашла Карна, на ходу оправляющая платье, и Пистер с незастегнутыми брюками, голый по пояс.

 Что здесь происходит? Что случилось, Тисба? - почти в один голос спросили Пистер и Карна.
Парош сполз с кровати, держа рукой свой эрегированный член и, приблизившись к стояв­шим у рояля Пистеру и Мохтериону, обиженно и с легким недоумением произнес нараспев:

 Она отказывается целовать моего братца. А ведь мы с ним родились одновременно.
Другой рукой, не опуская головы, он указывал на низ живота.

Пистер махнул рукой и начал застегивать брюки.

В это время Тисба, найдя свое платье и держа его в руках, подбежала босиком к Карне, которая стояла у противоположной стенки, и с ходу влепила ей пощечину.

 Что вы, с ума все посходили?! - взвыла Карна. - С меня довольно! - надтреснуто вы­рвалось у нее и она почти бегом бросилась к подъезду.
Мохтерион успел открыть дверь:

 Успокойтесь. Все будет в порядке. Обратитесь ко мне, когда сможете, я вам помогу.
За Карной выбежала Тисба. Обе скрылись в темноте.

Когда Мохтерион вернулся в комнату, он застал там одного Пароша, который нехотя одевался. Минуту спустя к ним присоединился и Пистер. В руках он держал связку ключей.

 Подожди меня здесь, - сказал он Парошу, - я приведу их.
Парош ничего не ответил. Пистер сам справился с защелкой подъезда.

X

Подмастерье стоял и не мог решить, что делать. Он не думал о том, как еще услужить Парошу. В любом случае дело было безнадежно.

 Парош, поторапливайся! Сюда скоро может нагрянуть милиция, - негромко и деловито сказал наконец Мохтерион и сразу принялся приводить в порядок залу. Он начал со стола.
Парош ничего не ответил, но через минуту был готов.

Когда Подмастерье в третий раз забежал в залу с мокрой тряпкой в руках, чтобы про­тереть стол, Парош проговорил, как будто обращаясь к самому себе:

 До милиции они не дойдут. Пистер привезет их.
Подмастерье замер над столом с тряпкой в руках.

 А ты подумал о том, что он может вернуться без них? Да и не обязательно им идти в милицию, чтобы она сюда пожаловала. Милиционеры сейчас дежурят во всех гостиницах, и, если девочки в таком виде попадутся на глаза, не сомневайся, их заставят выложить, что с ними стряслось и где.
 Я же только попросил ее, чтобы она меня поцеловала, - поддаваясь страху, почти жалобно произнес Парош.
 Вот это ты и объяснишь подробнее на допросе, - попытался улыбнуться Подмастерье.
 Я их не боюсь. Я им покажу! Да кто здесь не войдет в мое положение и станет на сторону приезжих шлюх? - Парош все больше повышал голос. - Я родился вместе со своим братишкой, - бросился он в противоположную крайность, разыгрывая из себя храбреца, - и уважать его желания - первейшее дело для меня. Кто этого не поймет?! Кто не уважит моего братишку, тот не уважит меня. Ты понимаешь это, понимаешь?
 Понимаю, Парош, и потому советую тебе уйти отсюда.
Оказалось, что Парош еще не успел увлечься слишком сильно. Уже другим голосом он сказал:

 Ладно. С Пистером я увижусь днем.
Не верилось, но Парош действительно направился к двери.

 Я им обеим еще покажу! - вместо прощания сказал он Мохтериону, и удалился в направлении, противоположном тому, куда скрылись Карна и Тисба.
Уборка была в полном разгаре, когда вернулся Пистер. Он был один и, перехватив воп­росительный взгляд Мохтериона, объяснил:

 Не могу понять, куда они исчезли. До гостиницы я не стал добираться, а все близ­лежащие улицы объехал и не нашел их.
 А где ж ты был столько времени?
 Ждал их у перекрестка, думал, что появятся. Где Парош?
 Парошу я посоветовал исчезнуть. И тебе советую.
 Чего ты боишься? Ты тут ни при чем.
 Ты что, с луны свалился? По тому, как основательно доискивается наша милиция па­губных причин, у нее нет равных.
 До милиции дело не дойдет!
 На этот раз, может, и не дойдет, но она быстро доберется до тебя с Парошем.
 Типун тебе на язык. Ну, мне пора.
Когда Подмастерье услышал шум отъезжающей машины Пистера, руки у него были уже в тазу, где он мыл половую тряпку для уборки залы. Галерея и рабочая комната были уже приведены в порядок, посуда перемыта и уложена на место, белье брошено в предназначенную для него корзину.

XI

Уже рассвело, когда все хлопоты по уборке были завершены. Подмастерье несколько успокоился. Ему казалось, что перенести готовящийся удар в облагороженной обстановке будет намного легче, чем в неприбранной после небольшого побоища квартире. Он думал о том, что сразу надо переговорить с Аколазией, но почему-то мешкал.

Положение было довольно серьезным. То, что его все время радовало - что он не знал о Пистере и Пароше почти ничего из того, что могло заинтересовать милицию, теперь вызывало другие чувства. Пребывание таких гостей в доме в ночное время само по себе говорило о том, где все происходило. Мохтериона успокоила мысль, что он ни разу не утешился тем, что он тут ни при чем. Он не хотел сдаваться.

Но надо было подумать об Аколазии. Ее все это не должно было коснуться, и для полного спокойствия следовало предупредить ее и кое о чем договориться. Ему захотелось поверить в то, что, если бы милиция перехватила Карну и Тисбу, она уже давно была здесь. Но горькая насмешка над собой похоронила последние остатки неуместной иллюзии.

Подмастерье поднял уже руку, чтобы осторожно постучать к Аколазии, как заметил на подоконнике какие-то незнакомые предметы, которые по своей близорукости не мог определить на расстоянии. Подойдя ближе, он обнаружил трусы и металлический пояс, скорее всего женский. Он подумал, что вещи принадлежат Тисбе, перенес их в галерею, и сунул в бумажный пакет.

Вернувшись к двери Аколазии, он постучался. В ответ послышался какой-то шум. Аколазия не спала.

 Мохтерион, ты? - послышался ее голос.
 Да. Открой, пожалуйста.
Крючок щелкнул, и, приоткрыв дверь, Подмастерье увидел голую Аколазию.

 Я тебя разбудил?
 Нет. Я уже проснулась.
 От крика?
 Да.
 Извини, мне надо поговорить с тобой.
 Сейчас?
 Да. Лучше выйди сюда. Гвальдрин спит?
 Он тоже проснулся, но потом опять уснул.
Подмастерье сразу не сообразил, почему его вдруг привлекло тело Аколазии. Она почти весь день, не без его влияния, расхаживала голышом и одевалась разве что перед выходом в город и перед знакомством с новым клиентом. И его глаз ни разу за последние дни не задержался на ее теле. Но на этот раз ее тело показалось ему таинственно желанным, хотя к этому чувству примешивалось другое, непонятно почему подавляющее это желание. Сперва он вспомнил тело Карны. Естественное желание сравнить ее с Аколазией опередило образование какого-либо разумного основания для него. Сравнение было сделано и оказалось не в пользу Аколазии, но на этом все и закончилось. Аколазия не стала менее желанной. Значит, дело было в другом. Вдруг его осе нило. “Да ведь я могу больше не увидеть ее!” Ведь разговор с ней понадобился из-за близко подкравшейся возможности расставания.

Он снова почувствовал переутомление, которое переборол перед началом уборки. Ему захотелось сесть. Разговор с ней сидя уже нес в себе определенно зловещее предзна­менование. До того он говорил с ней в таком положении лишь дважды, в день знакомства и когда в первый раз возникла угроза расправы с их заведеньицем.

XII

 Сюда могут прийти. Нам надо договориться кое о чем, чтобы не противоречить друг другу, если дело дойдет до допроса, — не глядя на Аколазию и еле выговаривая слова, начал Подмастерье.
 Что случилось?
 Ничего особенного. Побили одну. Изнасиловали обеих. Хотя, все должны быть доволь­ны. Мне так кажется.
 Я точно знаю лишь то, что мне не дали спать.
 И мне тоже.
 Зачем ты их впустил в дом?
 Заблуждение. Заблуждение сердца. Но речь сейчас не об этом. Мы скажем, что ты моя невеста. Не ладишь с родителями. Поссорилась с мужем и добиваешься развода. Документы у тебя в порядке?
 Ты же знаешь.
 Я скажу, что ты помогаешь мне. Это ведь соответствует действительности?
 Кроме того, что я твоя невеста.
 Погоди. Об этом ты не можешь судить наверняка. Ты скажешь, что я помогаю тебе. Не очень режет слух?
 Нет, не очень.
 Мы скажем, что пока ничего не решили, что у нас туго с деньгами.
 А если спросят, кто сюда приходит, к кому и зачем? Ты, случайно, не предлагал им меня?
 Не помню. Наверно, нет. Случая не было.
 Тогда проще. Приходят твои друзья, поговорить о литературе, — готова была рас­смеяться Аколазия.
 Но ведь и мы занимаемся философией! Слона-то я и не приметил. Ты же сможешь кое- что припомнить?
 Не уверена.
 Да ты не бойся. Знатоков философии в нашем краю нет даже в Институте философии. А кадры для милиции поставляет в основном Институт физической культуры. Сама понимаешь, забота о теле не может согласовываться с заботой о мозгах.
 А если все же все откроется?
 Тебя не тронут. Скажешь, что я заманил тебя и держу у себя угрозами. Скажешь?
 Нет.
 Но ведь это правда. Вся правда, как она есть.
Наступило молчание. Аколазия встала и подошла к нему. Он не поднял головы, упорно глядя в пол. Минуты две она простояла не шевелясь. Затем Подмастерье ощутил ее руку на предплечье, но ее прикосновение не вывело его из оцепенения. Он подумал о том, все ли сказал ей, но сосредоточиться не мог. Он уже не соображал.

Аколазия медленно провела рукой по плечу. И тут его осенило.

 Аколазия, — не меняя положения, произнес он, — сегодня не мой день.
 Ну и что ж?
 А мне денег жалко.
Она замерла. Мохтерион делал уже усилия над собой, чтобы не шевельнуться. Аколазия быстрым шагом пошла к себе. Еще мгновение, и она скрылась бы за дверью.

Подмастерье настиг ее у самой двери. Она стояла спиной к нему. Он крепко сжал ее груди в своих руках, лишив заодно возможности двигаться, и впился ей в шею.

Через минуту он уже был в своей комнате и торопливо закрывал дверь перед сном, начало которого совпадало с началом дня.

Он был готов к любым превратностям судьбы.





Глава 12

I

Подмастерья разбудил стук закрываемой двери. Он сообразил, что Аколазия вышла из дома вместе с Гвальдрином. “Утром никто не зашел”, - с досадой подумал он и ощутил тя­жесть в голове, - результат недосыпания. Некоторое время он еще полежал в постели, не открывая глаз.

Протянув руку к часам, он приготовился к столкновению с неприятной неизбежностью. Действительно, было уже начало первого; над выполнением дневного плана еще до выведения первой буковки нависла угроза. На мгновение он замер, попытавшись разобраться в своих мыслях. Он решил не откладывать дневную прогулку, даже если вовсе не успеет позаниматься. Если пораньше вернуться и засесть за работу, и если никто не побеспокоит, можно надеяться достойно выкарабкаться из неприятностей. Бессонная ночь породила столько ненужных и неприятных проблем.

Да, пока никто не приходил. Опасность, исходившая от недавних разгулявшихся прихо­жан, померкла перед новой, пока лишь ожидаемой.

Вид убранных комнат при дневном свете ободрил его. Примерно час от первой половины дня еще можно было урвать для занятий. Работалось с трудом, но подчинение необходимости и претворение ее в жизнь давали ни с чем не сравнимое ощущение, что в главном ничего не изменилось, а все остальное нетрудно пережить.

Затратив не более часа на прогулку, Подмастерье, не теряя ни минуты, продолжил свои занятия.

Вскоре пришла и Аколазия. Она отвела сына в комнату, оставила там сумку с покупками и заглянула к Мохтериону.

 Как дела?
 Пока все в порядке, - еле ворочая языком, ответил Подмастерье, взглянув на часы, чтобы засечь время, на которое он мог расщедриться не за счет дневной нормы.
 Книгу ты мне подобрал?
 Как! Я же только вчера дал тебе новую.
 Не вчера, а позавчера. Я ее уже заканчиваю.
 Обязательно подберу. - Подмастерье вспомнил утренний инцидент между ними и отвел глаза. - Аколазия, извини, сегодня у нас важная лекция; я должен успеть позаниматься. Заходи за книгой, когда захочешь, - крикнул он ей вслед.
Когда половина положенного на занятия времени осталась позади, Мохтериону стало лег­че. Было еще довольно рано, и он позволил себе на несколько минут отойти от стола. Но вскоре спокойствие было нарушено неприятными мыслями. Было ясно, что при том, что ему до сих пор удавалось, хоть и с трудом, выполнять норму, выраженную в единицах времени, положенные пять часов чистого времени были загружены далеко не так, как хотелось бы. Он часто переключался на их общие с Аколазией заботы, и непроизвольность и частота этих отвлечений не давали никакой возможности фиксировать их и не прибавлять ко времени занятий. Но, задумавшись над тем, как искоренить это зло, Подмастерье неожиданно для себя обнаружил, что уже привык к нему, а поскольку доискивание первопричин мгновенно привело бы к Аколазии и не очень подходящему к данной минуте решению, прекратил нытье.

II

Только он сел за стол и взял в руки карандаш, как стук в дверь, столь однозначный, но в то же самое время невероятно многозначащий, оповестил о прибытии первых в этот день посетителей. Что их было несколько, он догадался по тому, что дверца машины, остановив­шейся рядом с домом, хлопнула три раза.

Фантон, заместитель Экфанта, приехал на этот раз со своим сыном, которого в скором времени должны были призвать в армию, и с соседом, бывшим его другом и сослуживцем, Арионом.

Аколазия не замедлила выйти к гостям. Арион и сын Фантона, Алауз, видели ее впервые, но, будучи хорошо осведомленными о ее возможностях, не собирались терять ни минуты.

 Папа, решай, кто начнет, - деловито, но вместе с тем почтительно обратился Алауз к отцу.
 Давай толкнем сперва Ариона на это черное дело, - ответил Фантон.
Арион поспешил внести ясность в возникшую проблему.

 Только после вас, господа! У меня дельце к Мохтериону, и мне надо переговорить с ним, - с не терпящим никаких возражений задором отказался от предоставленной ему льготы Арион.
 Молодым дорога! - хлопнул сына по плечу Фантон и сделал шаг в сторону двери.
 Можно зайти ко мне, - подхватила деловой разговор Аколазия. Видимо, Гвальдрин спал.
 Сюда? - уточнил Алауз и вошел вслед за ней в ее комнату.
Мужчины остались в зале.

 Фантон, ты что, начал гулять вместе с сыном?
 А что?! Пусть у мальчика прыщи сойдут с лица. Что ему дома сидеть-то?
 Да нет, ничего. Ты собираешься сегодня к Аколазии?
 Почему бы и нет?
 Тогда я приветствую вас как первую семейную группу в моем доме.
 Как первую? Экфант говорил мне, что ты предлагал ему доченьку с маменькой.
 Ну, это было давно. Кроме того, они работали, а вы отдыхаете, то есть принадлежите к разным классам общества.
 А ты не мог бы устроить нам с сыном встречу с ними? За такое удовольствие можно хорошо заплатить.
 Почему бы нет. Но пока я по уши увяз с Аколазией, и придется подождать.
 Ждать нам нельзя. Через месяц сына забирают на службу.
 Куда торопишься, Фантон. За это время я подыщу такую семейку, которая смогла бы выставить и бабушку в букете с мамой и дочкой. Разве ты отказался бы сразиться с ними вместе со своим сыном и внуком?
 Бабушку оставь себе. Да и внука у меня пока нет. Неделовой пошел разговор.
 А ты попробуй предложить кому-нибудь нечто такое, что не каждый Папа римский мо­жет себе позволить, и сам увидишь, насколько по-деловому у тебя получится.
 Не отвлекайся от темы, Мохтерион! Маменька с доченькой за тобой.
 И я бы не прочь встретиться с ними, - вступил в беседу Арион. - Они местные?
 Давно уже живут здесь. Но приезжие.
Послышался стук задвижки, и Алауз присоединился к мужскому сообществу.

III

 Она просила зайти через пять минут, - нарушил вызванное его появлением молчание Алауз.
 Алауз, ты не сплоховал?
 Я беспокоюсь больше за тебя.
 Ты смотри, сопляк! Твой папа в расцвете сил.
 Вообще-то я не очень выкладывался. У меня сегодня свидание.
 Давай сперва почтим это место, а потом наведаемся в другое.
 Папа, я иду один.
 Ладно. Один так один. Смотри, не опаздывай. Мама будет волноваться.
 Ты ее успокой, прошу тебя, - серьезно сказал Алауз.
Фантон не утерпел и зашел к Аколазии, закрыв за собой дверь.

У Ариона наконец-то появилась возможность обратиться к Мохтериону со своей просьбой. Видно было, что на это ему не так просто решиться.

 Мохтерион, какие у тебя отношения с Аколазией? - спросил он.
 Что тебя интересует? Я думаю, ты все и так знаешь, мне нечего добавить.
 Я хотел бы предложить Аколазии пойти со мной вечером на день рождения моего приятеля, а потом оставить ее у себя на ночь.
Последовала пауза. Мохтерион думал не о том, чт о ответить Ариону, а о том, как по­влияет на него его ответ и как заполучить его в качестве клиента на этот вечер. Для выкладок времени не было. Следовало довериться предчувствию, а оно не предвещало ничего хорошего.

 Это должна решить сама Аколазия. А как быть с ребенком?
 Ты не мог бы присмотреть за ним до утра?
 Нет. Исключено.
В это время раздался стук в дверь. Настроение Мохтериона мигом переменилось к лучшему. Он увидел Карну, принаряженную и улыбающуюся. Она была не одна; вместе с ней зашел незнакомый мужчина средних лет, вид которого свидетельствовал, что большую часть жизни он дышал свежим, негородским воздухом и питался плодами незаасфальтированной земли.

 Как дела, Карна? — спросил Мохтерион, когда гости уселись рядышком на диван в его рабочей комнате, не так давно опробованный Карной. Конечно же, хозяину показалось, что он видел незваную гостью много лет тому назад. По слегка напряженному выражению лица Карны Подмастерье понял, что обсуждение или даже простое упоминание событий недавнего совместного прошлого не очень обрадует ее.
 Хорошо. Мы познакомились с очень хорошими людьми. Я попросила Нардина подвезти меня сюда за серебряным поясом Тисбы.
 Сейчас, сейчас, — почти пропел Подмастерье и протянул Карне пакет. — Как Тисба? Вы вместе?
 Да. Все уладилось как нельзя лучше.
Карна встала. Встал и масляно улыбающийся Нардин, по всей видимости довольный тем, что находящаяся в комнате братия не составит ему какой-либо конкуренции.

 Не забывайте меня, — облегчил Карне прощание Мохтерион и проводил гостей к выходу.
Радость Мохтериона не мог бы омрачить и отказ Ариона от Аколазии. Извинившись за отлучку перед ним и Алаузом, он почувствовал еще больший прилив радости. Ему показалось, что Вентер с Мелампом довольствовались своей крупной победой над ним и Аколазией и не будут стремиться к ее закреплению. Он пожалел, что в эту секунду не может поделиться радостью с Аколазией и крепко-крепко обнять ее. Теперь можно было не думать ни о Мелампе с Вентером, ни о Пистере с Парошем, и быть свободным для новых утонченных насильников!

В такие минуты казалось, что можно переварить их всех. Сил хватило бы на все их выходки. Более того, вся их мерзость помогала находить и отстаивать свое место в жизни! Здорово! Как он не додумался до этого раньше? Наконец желание успокоиться и опуститься на землю возобладало. Главный итог осознавался с редкой отчетли­востью: страх куда-то исчез, растворился, при том что опасность сохранилась.

IV

Фантон задержался дольше сына, но по меркам Подмастерья вышел все же быстро. Перед тем, как Арион вошел к Аколазии, Подмастерье испытал неприятную напряженность: Аколазия могла согласиться с его предложением. На стороне Ариона была целая куча преимуществ: внешность, ибо он без каких-либо оговорок был красавцем; деньги, вкупе со временем и вниманием, получающие дополнительную привлекательность, а главное — новизна обстановки, лиц, возможность показать себя и в очередной раз попытать счастья, ибо и Аколазия вряд ли считала, что в доме Мохтериона она получает все чего желает, да и сам он не допускал мысли, что его дом для нее рай земной.

А что он мог предложить ей взамен всех перечисленных благ? Лекцию об Аристотеле? Может, ему немного поможет ее лень. Так или иначе, Подмастерье убедил себя в том, что ее отлучка из дома ночью при всех в общем-то неопределенных и сомнительных возражениях создаст благоприятную возможность и ему чем- то поживиться. По крайней мере, он ляжет пораньше и вновь переживет уже подзабытое чувство собственности, не покидавшее его все то время, когда он жил один.

Арион задерживался. Подмастерье подумал было, что, не добившись своего, он поступил наиболее разумно и решил не упускать то, чем хотел обладать в продолжение более длительного времени.

Когда Арион вышел, по его лицу трудно было определить, что же произошло на самом деле.

 Мы еще увидимся, - сказал Арион вышедшей вместе с ним Аколазии и, торопя Фан­тона, быстро пошел к выходу.
Гости распрощались с хозяевами.

 Ну что Арион? - с порога спросил Подмастерье Аколазию.
 Который это?
 Последний.
 С ним ничего не было.
 Он не предлагал поехать с ним?
 Предлагал.
 А ты что?
 Я не люблю ночевать где попало, да и Гвальдрина не хочу приучать к этому. А потом, мне просто невыгодно за ужин, пусть даже вкусный, заниматься любовью всю ночь.
 Он заплатит.
 Знаю я таких. Отдаст за десерт, а потребует и за первое, и за второе, и за третье. И будет доволен собой сверх меры. Услышал о плате и решил мять меня за картофелину всю ночь. Здесь я поняла одну вещь, которую никогда не забуду.
 Какую же?
 Ночь - самое неподходящее время для занятий любовью.
 А если у людей не хватает времени днем?
 Времени днем может не хватать для всего остального, но не для любви.
 Я с тобой согласен. Самым нужным и самым полезным следует заниматься при дневном свете и на свежую голову.
Подмастерье был доволен. От избытка счастья он позволил себе прощупать другую крайность.

 Можно только пожелать тебе, чтобы ты не была вынуждена ночевать там, где тебе не хочется.
 Ты экономишь даже в пожеланиях. Пожелал бы прямо, чтобы мне не приходилось ночевать с теми, с кем не хочется.
 Этого я тебе не пожелаю.
 Почему?
 Потому что в любом деле, а любовь для тебя - дело, не сдвинешься с места, если не будешь делать то, что противно твоей воле. Даже в любимом деле, то есть таком, где успехи ожидают тебя на каждом шагу, не обойтись без черного, неблагодарного труда. Как же иначе?
 Ладно. Ожидается ли сегодня еще кто-нибудь?
 У меня такое предчувствие, что кто-нибудь еще придет.
 Подождем.
V

Едва возобновив занятия, Подмастерье вдруг вспомнил, что не поделился с Аколазией радостью из-за избавления от ожидаемых неприятностей в связи с ночными происшествиями, но не стал прерывать занятий. Было еще светло, и не хотелось упускать остатка дня. Кроме того, он неожиданно обнаружил, что и гордость не позволяет ему прямо сейчас напроситься к Аколазии: как-никак она могла подумать, что ему нужен повод, чтобы продлить удовольствие от общения с ней.

Предчувствие не обмануло его. Менестор, уже числившийся в гвардии Аколазии, прибыл, чтобы добавить еще одну звездочку на свои погоны. Еще одну по меньшей мере он заслужил за образцовое несение службы. Менестор благословил на угодное Богам дело еще двоих субъектов, с ходу располагающих к себе своим возрастом. Обоим было за сорок.

Одного звали Оппедор, другого - Калигат. Подмастерье был рад им и потому, что отказ Аколазии от вылазки с Арионом получал таким образом не требующее никаких дополнительных пояснений оправдание. Видимо, ее предчувствия также были близки к действительности.

Не успели трое львов переступить порог, как между ними началась легкая перебранка.

 Ребята, - говорил Менестор, не скрывая своего права первородства, - вы располагай­тесь в комнате Мохтериона. Пообщайтесь с ним. Он очень толковый собеседник.
 Как это, Менестор, - не давая другу закончить мысль, перебил его Оппедор. - Ты же с ней уже надергался. Давай-ка первым зайду я.
 Какой ты нетерпеливый, Оппедор, - совсем уж угрюмо отвечал Менестор. - Мало ли что было раньше. Какая разница, кто будет первым?
 Если разницы нет, то тогда первым зайду я, - ухватился за оплошность Менестора Оппедор.
 Первым?! Да ты, может, уже сто первым будешь сегодня, - и не думал уступать Менестор.
 Тогда ты будешь сто вторым. Стоит ли из-за этого спорить?
Тут подал голос Калигат:

 Давайте пойду я. Ведь вы без меня уже решили, что я буду последним. Так последним, как выступающий и решающий, я и остаюсь. Я не вступаю в спор и иду прямо в бой.
 Калигат, не вмешивайся в наш спор, - не вытерпел Оппедор.
 Да кто вас сюда привел, в конце концов? - рассердился Менестор. - Пусти козлов в огород, - обратился он к Мохтериону. - Вот спросим у хозяина дома. Как он скажет, так и поступим. Договорились?
 Пусть будет так, - сказал Оппедор.
Калигат промолчал.

 Менестор прав. По праву человека, доставившего вас сюда, он должен войти первым, если хочет того. Если это вас так огорчает, вы можете прийти в любое другое время, мы только рады будем, тогда и будете и первыми, и единственными.
 Напрасно с вами время теряю, - торжественно заключил Менестор и собрался выходить из комнаты.
 Менестор, ты только постучись и не забудь закрыть дверь залы на цепочку, - проводил его советами Мохтерион.
VI

Подмастерье хотел продолжить занятия и, извинившись перед гостями, действительно сел за стол. Перехватив их, мягко говоря, удивленный взгляд, в котором легко было вычитать, что они впервые в жизни видят за книгами взрослого человека, Подмастерье понял, что, если он заведет с ними разговор, по меньшей мере, смысл его уже задан наперед, ибо ему предстоит доказывать собственную умственную полноценность.

Шанс ему был дан, и он вынужден был им воспользоваться.

 Вы учитесь? - спросил Оппедор с сочувствием.
 Да.
 Можно узнать, чем вы занимаетесь?
 В данное время в основном математикой.
 Математикой!? Это же так скучно... я хотел сказать - трудно.
 Видите ли, я всего лишь изучаю то, что создали другие, а это не очень трудно.
Но Оппедор был начеку.

 Значит, вы и решаете то, что до вас решали многие.
 Совершенно верно.
 Разве это интересно?
Подмастерье помедлил с ответом.

 Не очень. Или же, вернее, вовсе неинтересно.
 Так зачем же этим заниматься, копаться в тангенсах, когда это даже не интересно!
 Как вам сказать? Этим нужно заниматься.
 Не понимаю, для чего.
 Хотя бы для культуры мышления.
 А это еще что?
 Ну, способность хорошо мыслить. Можно объяснить примерно так.
Оппедор замешкался. Калигат томился молча. Подмастерье помог любопытствующему от безделья.

 Вы могли бы спросить, что же дает человеку способность хорошо мыслить. На это следует неутешительный ответ: она не дает ничего, кроме себя, то есть кроме мышления.
 Оппедор не очень силен в этих вопросах. Он фармацевт, и способность мышления ему требуется в очень небольшой дозе, - наконец-то подал голос Калигат. - У вас, наверно, талант к математике?
 Нет. К сожалению, я совершенно бездарен.
 Как же вы занимаетесь? - спросил Оппедор.
 Видите ли, - улыбнулся Подмастерье, - большинство тех, кто занимается, и не только математикой, но чем бы то ни было другим, бездарны. Это так от природы, и ничего тут не поделаешь.
 Но кто же тогда даровит? - возразил Калигат.
 Тот, кто создает, - ответил Подмастерье, но почувствовал, что его краткость не равна ясности ответа.
 Разве среди создающих нет бездарностей? - развел руками Калигат и сразу же непо­мерно вырос в глазах хозяина дома.
 Вы правы, они и среди творцов составляют большинство.
 Значит, следует отличать даровитых создателей от даровитых любителей пользоваться тем, что уже создано кем-то.
 Вынужден с вами согласиться, - с еще не ослабевшим восхищением поспешил сказать Подмастерье. - Но если сравнить таланты создателя и потребителя, чей талант окажется ценнее?
 Давайте тогда заодно сравним и бесталанность создателя и потребителя. Чья беста­ланность менее терпима?
Мохтерион был приятно возбужден, и даже неубедительность последнего выпада Калигата не изменила его резко переменившегося мнения о нем.

Калигат уже не выпускал из рук инициативу.

 Не надо, к тому же, забывать, что чистых, исключительно только созидающих творцов нет. Все кое-что да потребляют. А многие из потребляющих создают.
 Музыканты-исполнители, например, - не удержался Подмастерье.
 Не только они. Честные и знающие свое дело инженеры ничуть не меньше. Попробуйте растолкуйте построившему самый обыкновенный дом инженеру, что он только употребил стройматериалы и человеческие способности и не может быть причислен к создателям. Он не поймет, о чем идет речь, и его непонимание будет почище вашего понимания.
 Вы инженер? - спросил Подмастерье Калигата.
 Да, - последовал ответ.
Подмастерье хотел сказать, что господина Калигата никак нельзя обвинить в отсутствии культуры мышления, но сразу же признал более благоразумным воздержаться от этого.

На этот раз очередь прийти на выручку выпала Калигату.

 Когда человек чем-то по-настоящему интересуется, - нарушил он паузу, -  даже если при этом он ничего не создает, это уже здорово,   это уже дар. Никто  не  мешает  вам   желать большего, но не за счет же принижения всего остального.
Мохтерион промолчал и тем самым, как ему казалось, наиболее достойным образом поздравил с успехом собеседника.

VII

Оппедор начал проявлять нетерпение, выразившееся в смене сидячего положения на стоячее и энергичном расхаживании. Менестор наконец-то вышел, и Оппедор тут же влетел в залу. Через секунду он в том же темпе ворвался в покинутую им со столь малым сожалением комнату.

 Где она? Ее в зале нет, - почти задыхаясь, оповестил он.
 Подождите ее в зале. Она зайдет через две минуты.
Оппедор вышел.

Менестор, к радости Подмастерья, не был расположен разговаривать, а Калигат, видимо, вошел в негласное соглашение с Мохтерионом и не хотел нарушать его распорядка. Занятия за столом были продолжены.

В наступившей тишине всего через несколько минут после расставания с Оппедором из залы донеслись глухие удары, видимо, от соприкосновений Оппедора с поверхностью дивана. Оппедор не щадил ни себя, ни диван, но чем можно было помочь Аколазии?

После прекращения ударов прошло некоторое время, но Оппедор не появлялся - скорее всего, одного соития оказалось недостаточно. Подмастерье спокойно продолжал заниматься; такое развитие событий было предусмотрено и обговорено заранее.

Калигат и Менестор завели разговор, но как бы нехотя, а главное — не очень громко, что позволяло не обращать на них внимания. Оппедор намного превзошел по времени пребы­вания с Аколазией Менестора и был встречен последним упреком:

 Ты что, забыл, что тебя дома жена ждет?
 Ну и пусть ждет. Зачем же лишать ее удовольствия? — бойко ответил Оппедор.
 Доставляй ей сколько угодно удовольствия, да вот я уже опаздываю домой.
 Ну и что же? Я готов.
 Неудобно оставлять Калигата одного.
Калигат находился рядом и, услышав, что стал причиной какой-то неурядицы, не замед­лил внести ясность.

 Вы идите. Что я, один до дома не дойду?
 Во всем Оппедор виноват. Вместе пришли, вместе и ушли бы.
 Не беспокойся, Менестор. Невелика беда!
Попрощавшись с приятелями, Калигат вошел в залу.

Выяснилось, что Менестор оставил деньги, предназначавшиеся Аколазии, на столе, а Оппедор дал их ей в руки. Мохтериона что-то дернуло спросить у Аколазии относительно Оппедора. Он быстро вошел в залу, где томился в ожидании Калигат, и пошел дальше, к Аколазии. Она была занята своим туалетом и уже почти готова для выхода к третьему коню тройки.

 Ты посчитала деньги? — поспешил спросить Подмастерье.
 Вот они, — указала она на подставку для переносной газовой плиты.
 Второй был с тобой дважды?
 Да. И должен был заплатить в два раза больше.
 Что же ты молчишь?
 У меня нет времени разбираться с ним.
 Если такое повторится, обязательно скажи мне. Ладно. Разберемся с этим позже, — и он помчался в свою комнату.
VIII

Менестор и Оппедор уже собрались уходить.

Подмастерье обратился прямо к Оппедору:

 Извините, мне надо выяснить с вами один небольшой вопрос.
Оппедор, по-видимому, ждал чего-то неладного и, мгновенно нахмурив брови, довольно жестко бросил:

 А в чем, собственно, дело?
 Вам Менестор не объяснил, сколько и за что надо платить?
 Ну и что?
 Вам следует заплатить вдвое больше.
 Почему это?
 Вы с ней были дв ажды.
 Ах, она шлюха расчетливая! Если уж она так хорошо считает, то почему не обратила внимания на то, что в первый раз она и ноги раздвинуть не успела, как все уже было кончено. Да и что за услуга такая, когда я и не пристраивался к ней вовсе. Потом да, было. Тер я ее от всей души, за то она и получила.
 А я рассек ее киску надвое, — не отстал от друга Менестор.
 Бабам я доставляю больше удовольствия, чем ты, — продолжал наступление Оппедор.
Менестор принял вызов.

 Ты чувствовал пощипывание, когда ее дожимал?
 Никакого пощипывания! Я катался как сыр в масле.
 А я почувствовал. У нее же спираль внутри. Значит, до нее-то ты не докатился.
 Нашел чем хвастать!
 Если бы ты до нее дотянул, запел бы по-другому.
 Давай покончим с этим, — решил воспользоваться заминкой Мохтерион, обращаясь к Менестору, услужившему дому подбором кадров.
 Будь уверен, Мохтерион, я ему все объяснил. Я свою миссию выполнил.
 Что же мне, товарищеский суд устроить, что ли? — пытался полюбовно разрешить
затруднение Подмастерье.

 Как вам не стыдно? Вы, взрослый мужчина, копаетесь Бог знает в чьей... ? Да еще лезете с какими-то своими мерилами.
Подмастерье промолчал. Уже не только по его молчанию, но и по взгляду Оппедор мог заключить, что его правда осталась единственной. Последовал завершающий клич победителя.

 Я не из тех, кто что-то недодает. Вы верите Менестору? Да у него мозги перетекают в нижнюю головку, когда он говорит о кисках. И рот у него превращается в сальный разрез, разве что не поперечный. И что страдает? Внятность! Внятность страдает прежде всего.
 Ну хватит заливать! В следующий раз будешь знать, за что платить, - похлопал по плечу Оппедора Менестор, другой рукой указывая ему на дверь.
 В следующий раз само собой разумеется, - с подчеркнутой почтительностью произнес Оппедор, довольный, что проучил слишком предприимчивого владельца заведения.
IX

Вскоре после ухода Менестора и Оппедора освободился и Калигат. Не заходя в комнату Мохтериона, он попытался выйти. Справиться с запором ему помог Подмастерье.

 Странный у вас друг, - заметил он Калигату.
 Оппедор, что ли?
Подмастерье кивнул головой. Калигат объяснил:

 У кого деньги, все такие. А ведь он всегда зарабатывал больше, чем Менестор и я вместе взятые. Всего доброго!
 До свидания, - попрощался Мохтерион и облегченно вздохнул в надежде, что прием закончен.
Он приготовил деньги, чтобы расплатиться за Оппедора, и вспомнил о просьбе Аколазии подобрать ей книг у. Выбор уже пал на “Исповедь сына века”. Он взял ее с пол ки и положил на место, утвердившееся для целей просвещения Аколазии. Мысли его были направлены на очередную лекцию, предпоследнюю в данном ряду, как он предполагал. Можно было уже благодарить Богов за то, что ему посчастливилось провести первые пять занятий, которые и без последних двух могли быть сочтены самозавершенными. С другой стороны, к нему незаметно подкралась грусть из-за близившегося конца курса. Дождется ли он, чтобы Аколазия на деле применила свои познания, полученные в ночном университете? И как это может произойти? Возможно, то, что она внимательно слушала и своим расположением не тормозила их проведение, и являлось самым лучшим проявлением применения полученных знаний? Можно ли желать большего, да и нужно ли, если первое необходимое условие - тер­пеливое и благожелательное слушание сопровождало весь курс?

Да, Аколазия, бесспорно, обладала рядом располагающих к ней качеств. Она была вни­мательна к его просьбам, многие из которых не могли не восприниматься просто как капризы. Конечно, будь она в ином положении, она терпела бы не все, но не всякий раз ее терпение обусловливалось стесняющими обстоятельствами. Кое-что она понимала, или научилась понимать, а требовать от нее, как и от любого другого человека, большего было бы неразумно.

Какие-то новые переживания вызвала мысль, осознанию которой он долго сопротивлялся, но которая рано или поздно должна была прорваться через все преграды: ему было легко с ней, точнее, ему было легко с ней работать. Все положительные эмоции, все взаимопони­мание, вся забота, все труды имели одну подоплеку - совместную работу. Пока работа продолжалась, их совместное существование с маленькими радостями и горестями было обеспечено. Но разве не могли они быть ближе, чем требовала этого довольно прихотливая работа? Видимо, нет, ибо никакое мыслимое сближение не могло бы иметь цель более чистую и возвышенную, чем их общее дело и служение ему. Если они принятой ими формой сосуществования обделяли все иные формы, могущие возникнуть между ними, то это явно не было слишком высокой платой за переживаемую в настоящем радость совместной борьбы.

То, что все могло в одно мгновение разлететься на кусочки и не оставить никаких видимых следов, не только не пугало, но и обостряло удовольствие, и умножало его источники. В данную минуту не могло слишком беспокоить и то, какой ценой суждено было расплачиваться за него. Во всяком случае, он был вполне уверен, что своим отношением к делу и к Аколазии он не раздувал цену.

Он знал, зачем он шел сейчас к Аколазии, он знал, о чем с ней будет говорить через день, и, если им было суждено прожить вместе и последующие дни, он бы набрался духовных сил, чтобы бросить их на грядущие битвы. Большего и желать было нельзя.

X

- Аколазия, сегодня нам предстоит разделаться с одним китом, - в лоб начал Под­мастерье, не заметив никаких бросающихся в глаза перемен в обстановке. - Аристотеля считают самым умным из древних греков, и вряд ли он сам сомневался в этом, но я не думаю, что к его ничуть не преувеличенному мнению о себе не примешивалось сожаление, вызванное в известной мере вынужденностью его обширнейших знаний. Он был учеником и собеседником Платона, и, наблюдая вблизи за деятельностью своего непревзойденного по величию духа учителя, который охватил все содержание вопроса о платной любви, оставив современникам и потомкам довольствоваться ролью хоть и даровитых, но все же учеников, не затерялся среди них, правда скорее ценой накопления познаний, чем самостятельным твор - ческим подтверждением вечных истин проституции.

Для начала я расскажу тебе о том, как Аристотель попытался нащупать слабые места в учении учителя и разрешить их, а затем о том, как высоко он ценил его, представив его учение началом, завершением которого явилось его собственное.

Я уже говорил, что после Платона добавить что-либо к вопросу о взаимосвязи любви и денег невозможно. С исчерпывающей полнотой Платон осветил этот вопрос в “Пармениде”. Он и сам не остановился на достигнутом и всю остальную жизнь посвятил исследованию сущности явления, получающегося в результате слияния любви и денег, причем без всяких околичностей называл его благом и признавал за нечто высшее, а также изучению свойств денег, слегка завуалировав свой интерес никого не вводящим в заблуждение интересом к якобы отвлеченному понятию чисел, поскольку они значимы, естественно для любви.

Платон, как мы уже убедились, не имел обыкновения обходиться в решении вопросов полумерами или останавливаться на полдороге и прямо раскрыл смысл платной любви как блага. С этим смыслом следует познакомиться, чтобы лучше уяснить учение Аристотеля.

Основным свойством платной любви Платон считает меру, понимаемую как определенное количество денег. Конечно, эта мера должна устанавливаться в зависимости от качества предлагаемой любви, вбирающего в себя и внутренние и внешние достоинства предлагающей ее особы. Эта мера должна зависеть и от умеренности ее потребителя и от своевременности осуществления. Мы лучше других можем понять это, ибо стараемся уложиться в рабочее вре­мя и иметь дело с не слишком затягивающими колебания клиентами.

Можно без конца говорить об изысканиях Платона, и я с давних пор мечтаю о том, чтобы туалетный столик каждой проститутки украшал томик его избранных произведений, но задачи и объем нашего курса, к сожалению, заставляют расстаться с ним в том самом месте и в такое время, когда как раз и следовало бы все глубже и глубже погружаться в сокровищ­ницу, оставленную им человечеству.

XI

Для того, чтобы пояснить положение, в котором оказался Аристотель после трудов Платона, неплохо восстановить некоторые из наиболее важных наблюдений Аристо теля в связи с учением Платона, истолковывание которого и составило его собственное.

Даже если бы Аристотель признал полностью справедливой платоновскую разработку взаимосвязи любви и денег, его ум не был бы удовлетворен без выяснения вопроса о том, какое из начал является деятельным, активным и какое - бездеятельным, пассивным. Можно не соглашаться с Аристотелем на этот счет, но вряд ли он сам стал бы отрицать, что даже в самом выигрышном случае, вся его философия уже дана в зародыше у Платона. Более объек - тивный взгляд усилил бы выпячивание зависимости ученика от учителя, но разве это не естественно ? И разве так и не должно быть ?

Аристотель задался целью разобраться в причинах зарождения, функционирования и вре - менного прехождения, завершения платной любви. Исследование ее механизма составляет ядро лучшей части его философии, которую он назвал “первой”, подразумевая, что она первая, в сущности, по своему значению.

Следуя Платону, основными понятиями он оставил любовь и деньги, правда, переименовав их в “форму” и “материю” соответственно.

Платон, как, надеюсь, ты не забыла, пользовался более отвлеченными понятиями — “одно ” и “иное”. Тебе не трудно будет понять с лету, что философы вводят свои новые понятия, зачастую создавая их искусственно, чтобы закрепить с их помощью новое, свое.

Конечно, модель, предложенная Платоном для описания механизма платной любви, никак нельзя назвать статической, неподвижной, но, согласись, что того, чтобы уловить ее динамичность, все оттенки и различные позиции отношения любви к деньгам и денег к любви, требуется непосильное для большинства умственное напряжение. Аристотель, чувствуя это, упрощает учение учителя, утешаясь, что тем самым и обогащает его.

Так о чем же он учит? Считая деньги пассивным началом, Аристотель, тем не менее, признает их причиной, из которой возникает любовь, а за ней и платная любовь. Деньги, так сказать, суть материальная причина любви, — широко бытующее мнение, впервые узаконенное Аристотелем. По вкусу это кому-то или нет, не столь важно. Аристотель не обманывался сам и не хо тел вводить в заблуждение других. Активным началом в его учении предстает любовь. Она является движущей причиной.

Наиболее же важной причиной является платная любовь как таковая. Она то, ради чего что-то осуществляется. Ее можно назвать в этом смысле целевой причиной. Но она является одновременно самым главным из того, что можно обнаружить во всем существующем. Всякая вещь такова, какова она лишь в силу своей стоимости. Поэтому ее можно назвать и сущностью бытия.

Именно в свойстве придания смысла всему существующему, иными словами, придания ему формы, образования всего, лучше и ярче всего раскрывается природа платной любви, которую Аристотель назвал формальной причиной, выродившейся уже до формальной в нашем смысле с исчезновением древнегреческого творческого духа.

Вся действительность, согласно Аристотелю, — это последовательность переходов от денег к платной любви и обратно. Я бы не стал оспаривать это положение Аристо теля, как не стал бы и сравнивать его учение с учением Платона. Немногие имели учителем Платона, а он единственный, кто как-никак справился с его необъятным наследием.

XII

Подмастерье умолк. Молчание затянулось дольше, чем он предполагал.

 Ты чем-то расстроен? — спросила Аколазия.
Подмастерье ответил не сразу.

 Да нет вроде бы. Как-то грустно стало после изложения Аристотеля. Он был последним, кто всю жизнь боролся за наше дело, и расставание с ним подобно расставанию с последней
надеждой.

 Но ведь у нас впереди еще одна лекция, да и эту ты еще на завершил, если судить по обещанию.
 Верно. Но те, о которых мне предстоит рассказать, — сброд по сравнению с ним. А вот с завершением сегодняшней лекции дело обстоит хуже. Показать органическую связь между учителем и учеником у меня уже нет сил. Забитая и заколоченная до последнего гвоздика, она и меня самого добьет окончательно. Если учесть, что мой курс является всего лишь вводным и рассчитан на последующее обращение к первоисточникам, то над этой проблемой придется поломать голову всякому, кто сколько-нибудь удовлетворительно изучит Платона и Аристотеля.

Если мне когда-нибудь придется писать полновесные философские труды, то я обязательно дам свое решение этого вопроса. Пока же я могу зачитать тебе выдержку из черновика философского труда с предполагаемым названием "Проблема конечности", где дан рабочий вариант решения этой проблемы. К сожалению, ты услышишь лишь результат, а без мотивации и процесса получения он не имеет почти никакой цены, хотя результат ценен сам по себе как ответ задачи, которую можно еще выдумать вместе с ее решением.

"Известно, что древние греки деятельное начало уподобляли мужскому, а то начало, в котором находит выход деятельность, — женскому. Увязывание древнегреческими фило­софами понимания предела и беспредельности с мужским и женским началами приобретает в этой связи совершенно прозрачный смысл. Но и без этого имеет смысл образно сравнить проделанную Платоном и Аристотелем работу с предполагаемым описанием ими полового акта; так вот, Платон выполнил первую половину работы, начав с самого начала и дойдя до кульминации, Аристотель же подхватил мысль учителя на самой высокой ноте и довел описание до завершения".

Ну, хорошо, пора прощаться. День был довольно тяжелый.

Подмастерье оперся на спинку кровати и какое-то время оставался в неподвижности.

 Мне надо тебе кое-что сказать, - нарушила молчание Аколазия.
 Какая-нибудь неприятность?
 Нет. Совсем нет. Впрочем, если подойти со всей надлежащей строгостью, то как знать...
 В чем дело?
 Вчера я говорила по междугороднему телефону с сестрой. Она и раньше допытывалась, где я нахожусь и как живу, но я не очень-то распространялась об этом. Вчера повторилось то же самое, но вдруг она расплакалась, и я поняла, что у нее не все благополучно. Она сказала, что с мужем давно уже не живет и что ей никто не помогает, разве что свекровь не прочь понянчить ребенка. Утешать ее я не стала. Не знала как. Просто рассказала все о себе, как я живу, чем добываю себе кусок хлеба. После этого она расстроилась пуще прежнего и стала умолять позволить ей приехать ко мне. Ты понимаешь, о чем я хочу тебя просить?
 Ты сказала ей, что ей будет здесь очень нелегко?
 Я рассказала ей о своей здешней жизни без утайки.
 Ты сказала, что тебе здесь трудно?
 Она сама могла все понять.
 Ты думаешь, она сможет заниматься тем же, что и ты?
 Не знаю. Заставлять ее я не буду. С голоду не умрет. На билет оттуда сюда я ей вышлю, а деньги на возвращение отложу сразу же. Обо всем остальном я не думаю.
 Она собирается с ребенком?
 Нет. За ребенком готова посмотреть свекровь.
 Как я понимаю из нашего разговора, она младше тебя.
 Да.
 Я ей смогу предложить не больше, чем тебе, ну а насколько меньше, ты увидишь сама.
 Значит ты не против того, чтобы мы пожили здесь вместе?
 Я боюсь, что ее приезд ускорит наше расставание.
 Ты не упускаешь ни одной возможности поныть.
 Как зовут твою сестру?
 Разве я не говорила? Ты просто не запомнил. Детерима.
 Когда она собирается прилететь?
 На той неделе. Во вторник или в среду.
 Сегодня у нас пятница.
 Да. Через три или четыре дня.
 Ты не боишься?
 Чего?
 Что все полетит к чертовой бабушке.
 Нет.
 Ладно. Утешь сестру. Но не обещай золотых гор. Думаю, здесь ей понадобится время, чтобы оказаться в том положении, в каком она бедствует у себя дома.
 Мне здесь очень хорошо! - серьезно и с некоторой злостью проговорила Аколазия.
 Об этом я не мог и мечтать. Спокойной ночи!
 Спокойной ночи. Спасибо.



Глава 13

I

Сразу по пробуждении Подмастерье припомнил о полагающихся ему на сегодня от Ако­лазии любовных утехах и встал в превосходном настроении. Пора было внести некоторое разнообразие в их близость и начать хотя бы с изменения времени, отведенного для нее. И он задал себе вопрос: почему до сих пор он не додумался приурочить любовные сходки к началу дня. Но первый же пришедший в голову ответ заметно расхолодил его. До начала занятий трудно или даже невозможно было заниматься чем-то другим, что бы это ни было. К тому же любовь требовала отдачи сил и никак не способствовала переходу к последующим отвлечен­ным размышлениям. Сближение с Аколазией к концу дня имело то преимущество, что при любой его длительности никто не мешал и не стоял над головой. Утром это условие тоже было в силе, но существовала помеха - в облике грозного, хоть и бесплотного обычая отво­дить это время занятиям, обычая, который не просто довлел извне, но находился в самом котелке исполнителя ритуала.

Все дело в том, что это обстоятельство лишь открывало ряд других. Больше, чем упо - мянутое затруднение, беспокоило его то, что обладание Аколазией первым на дню ставило его в несколько привилегированное положение, по сравнению с другими, чего он должен был тщательно избегать, так как считал такое выделение незаслуженным. С клиентов он брал деньги за посещение, с ней сходился в счет платы за квартиру, что сберегало и ее и его наличные. То, чем он занимался с ней, несмотря на все, часто мучительные, трудности, составляло его интерес, который постоянно поддерживался с полным сознанием того, что делалось, и всех возможных последствий. Так что, он, можно сказать, ничем не жертвовал и ничего лишнего не заслуживал. И еще хорошо, что он лишь изредка думал о том, что в долгу перед ней, хотя особенно печалился из-за того, что способствует ее растлению и укорачиванию ее века, подводя к будущим несчастьям и неизбежному раскаянию.

Эти переживания облегчала мысль о том, что не в его привычках тревожить людей без крайней нужды. А ведь она отдыхала от не менее, если не более тяжелой работы, чем он, и отравлять ей отдых тем, от чего она имела право хотя бы на время отвлекаться, было неразумно, по крайней мере не по-деловому. Хорошо еще, что она не давала ему повода об­манываться, ибо во время близости с ним, как и с большинством других, ни разу даже не испытала оргазма.

Таким образом, после недолгих раздумий, притязания утреннего томления духа были при­знаны безосновательными, и в результате устранена возможность изменения обычного распорядка дня.

II

Первым на этот раз явился Фенер, еще один давнишний, еще со школьных лет, знакомый Мохтериона. Конечно, радоваться ему как клиенту не приходилось, но как человеку, с которым были связаны многие приятные воспоминания, может, и не такой давней, но безвозвратно ушедшей поры, Подмастерье был всегда ему рад, тем более что он появлялся не очень часто. Фенер мог несколько исправить производимое им впечатление, поскольку имел возможность обеспечить заведение Подмастерья совершеннолетними и здоровыми единицами деревни, приходившимися ему дальними или близкими родственниками, которые часто навещали его в городе и ничего лучше того, что предлагалось в доме Мохтериона, им нельзя было предложить; их благодарность городскому родственнику при этом утраивалась бы, а его слава человека, для которого нет невозможного в устраивании самых желанных для земных существ сходок, удесятерялась бы.

Справедливости ради следует сказать, что в таком положении вещей сами они были по­винны меньше всего, ибо при самых благоприятных климатических условиях, форсирующих актуализацию естественных порывов, значительная часть туземного населения, особенно женского пола, как в городах, так и в деревнях, страдала Бог весть как поддерживающимися на протяжении жизни приступами нравственности и честности, ближайшим следствием кото­рых было невероятное количество девственниц всех возрастов, а среди тех, кто каким-то невероятным образом все же лишился ее, таких, которые свято блюли в неприкосновенности свои сокровища, и это в тех местах, где уже столетиями не было не только никаких принцев даже по наименованию, но и сказочников, приближающих свои образы к чувствам чистых дев и отравляющих их недостижимостью этих самых вымышленных образов.

Такая порядочность процветала далеко не по доброй воле самих порядочных. Но обще­ственные, как, впрочем и другие науки, развиты были в данных местах очень слабо, и до истинных причин избытка чистоты никто и не думал докапываться.

Одной из истинных причин неслыханной порядочности местных особей была стойкая и насчитывавшая многие века склонность к тунеядству. Поддержание жизни даже на самом низком из возможных уровней не обходилось без совершенно немыслимых для тружеников посягательств на имущество и жизнь друг друга, и в силу этого, по простому закону, чем меньше было таких тунеядцев, тем меньше процветала несправедливость среди пребывающих в полном здравии. И тут, конечно, почти героинями могли считаться те, кто, пусть дорогой и неестественной ценой, но ради бесспорного общего блага, помогал уже тем, что не увеличивал число бездельников, превращавших себя в испытательные машины для постоянно перенапрягаемого пищеварения.

Но эта естественно сдерживающая увеличение земного зла причина была не единственной, делающей местную порядочность крайне желательной, хоть и вынужденной. Гигиенические условия и гинекологическое обслуживание, вовсе независимые от благих пожеланий героинь, о которых идет речь, поддерживались в таком состоянии, которое даже отпетых развратниц очень скоро превратило бы в святош.

В виду приведенных обстоятельств, понятно было, что как бы ни ценил Мохтерион при­надлежность Фенера к весьма распространенному в данной местности типу людей, которые при каждом удобном и неудобном случае щеголяли сфокусированностью всех духовных сил в своих детород ных органах, утверждая, что “еще нигде и никогда не бы вало, чтобы мужская пушка стоила дешевле женских лоз”, он вынужден был сообразовываться с местной традицией, отражающей, как и всюду, способности создавших ее людей, и думать не столько о своем неприятии ее и об отклонении от нее, сколько о необходимости подлаживаться к ней с наименьшими потерями для себя.

III

Фенер был человеком искусства, музыкантом. Инженером он не стал потому, что его душа воспротивилась нахождению тела в среде, где на одну самку приходилась дюжина самцов, и то лишь в период учебы, а со временем, с началом трудовой деятельности, это соотношение грозило возрасти в еще более удручающей мере.

Понятно, что его больше устраивала другая среда, где он и очутился, несмотря на все трудности проникновения в нее и вопреки всем разочарованиям, которые ждали его в бу­дущем. Неудивительно, что в той среде, где от возможности задрать не то что приглянув­шуюся, но первую попавшуюся юбку, зависело то, был ли бы приложен кирпич к кирпичу, была ли бы примазана краска к краске, вонзилось ли бы острие иглы в ягодицу, созвучие нот также слагалось в полной зависимости от этого обстоятельства, и в результате Фенер стал музыкантом.

На пути к соблюдению его естественных прав стояла небольшая обязанность дачи им не­большой мзды. Этот предварительный, опережающий основной, акт прошел мирно и без возражений. Фенер, подпрыгивая от предвкушения ожидавшей его радости, в считанное количество скачков допрыгал до Аколазии. За его учтивость в обращении можно было не беспокоиться, и Подмастерье впервые позволил себе не препровождать клиента до врат, за которыми его ждало погружение в неземные радости.

Сделав над собой небольшое усилие, чтобы избавиться от мыслей о сестре Аколазии, Подмастерье продолжил занятия. До ее появления и решения на месте, чем она будет заниматься, было бессмысленно загадывать и беспокоиться о будущем.

Фенер оправдал ожидания, не задержавшись у Аколазии надолго. Выйдя от нее, он уже не подпрыгивал, но нисколько не скрывал своего удовольствия.

 Тебя можно поздравить, ты поймал хорошую пташку, птицелов, — сказал Фенер, по­добревший к Мохтериону перед расставанием. — Надоели мне здешние матери семейств. Не заставишь их даже ноги раздвинуть!
 Очень рад, что ты доволен! — ответил рассеянно Подмастерье.
 Я бы бросил на нее мою команду...
 Родственников?
 Да, — ответил Фенер. — Хорошо заработаете! Ты чувствуешь, сколько пользы я приношу и еще могу принести?
 Не только чувствую и не только понимаю, но и ценю, — готовил себя к худшему Мохтерион.
 Ценишь, брат, но недооцениваешь! Ведь я могу поставить целую кучу клиентов.
 Я постараюсь, чтобы они остались довольны посещением моего дома, — улыбаясь сказал Мохтерион, догадавшийся к чему клонит Фенер.
 Чтобы они остались довольными! — передразнил Фенер Мохтериона. — А обо мне ты не подумал?
 Разве ты недоволен сегодняшним ассортиментом?
 Что ты придуриваешься? Как будто не понимаешь о чем идет речь.
 Насколько я помню, я еще ни разу не оставался у тебя в долгу.
 Так в чем же загвоздка? Что ты обещаешь за вербовку одного клиента?
 Освобождение от платы за квартиру. Один клиент - одно льготное посещение.
 Не густо!
 Но лучше, чем ничего.
 Лучше, лучше, несомненно лучше. Лучше с тобой не спорить, а то и этих крох не по­лучишь. А если я приведу сразу троих?
 Тогда выбирай: либо три визита не платя за квартиру, либо одна встреча с Аколазией с платой только за квартиру.
 Какой же ты все-таки мелочный! Мог бы сказать: Фенер, за трех богатырей тискай Ако­лазию бесплатно!
 Я, может, и скажу это, да ты не должен мне позволять такое.
 Ладно. Ты совсем разучился разбираться в людях. Шкуру дерешь с друзей детства.
 Мы с тобой знакомы с отрочества...
 Да хоть с юности. Нашел подвох!
 Я думаю, ты не должен быть в обиде.
 В обиде!! Да ты обрадуй-то, обрадуй!
 Я уже большой. В моем возрасте радостей ждут от других. Сам я уже давно никого не радую.
 Ничего от тебя не добьешься честным путем!
Но мажорные нотки в голосе Фенера выдавали, что он получил-таки больше, чем рас­считывал. Подмастерье знал и не хотел менять причину его довольства; он еще не думал о доведении расценок до принятых в городе, и поэтому Фенеру была предоставлена возможность воспользоваться благоприятным случаем. Даже если бы Аколазия надолго задержалась у Мохтериона, Фенер не успел бы за это время распроститься с главным удовольствием своей жизни и заменить его чем-то иным.

Уходил он, по-видимому, с набитой планами головой. Все было на его стороне: молодость, здоровье, жена с ребенком в деревне, дееспособные родные дома и наличие в пределах досягаемости дилетанствующего содержателя притона.

IV

Пока Фенер лишь обещал стать проводником жаждущих приобщиться к разрастающемуся “братству” Аколазии, Ме нестор с завидной последовательностью служил ему. К пяти часам, когда и Аколазия и Мохтерион были уже дома и поджидали благодетелей, Менестор явился с новым мужем, обещав шим стать “кадровым”. Его звали Тор тор.

Образование, причем высшее, Тортора недвусмысленно указывало на его природные дан­ные; он закончил институт физической культуры и, хотя не стал профессиональным спортсменом, ничуть не сожалел об этом, занимая должность директора небольшого бассейна. Качество воды в нем - чуть теплая зимой, попросту холодная летом, сомнительная чистота - с лихвой компенсировалось ничтожным количеством бассейнов в городе, что делало Тортора общественно значимой личностью, а если учесть, что все ключи от своего хозяйства и почти все секреты его функционирования он носил с собой, то ясно, что он мог считаться таковой не без оснований.

Тортор и внешне выглядел очень импозантно, и на тех, у кого зрение при оценке человека преобладало не только над другими чувствами, но и над всеми другими способностями человека, он, бесспорно, производил большое впечатление. К тому же, Тортор старался быть вежливым, и это у него получалось.

Тортор, видимо, ради подтверждения прав хозяина заведения и присоединения к ним сво­их лучших пожеланий, спросил о цене. Подмастерье назвал два основных вида услуг с соответствующими, не очень различающимися ценами. Тортор оказался первым из клиентов, заинтересовавшихся ценой на случай, если придется воспользоваться обеими на протяжении одного акта. Ответ Мохтериона вряд ли его удовлетворил, но имел то положительное последствие, что расспросы прекратились. Тортор был переведен на сцену действия.

Подмастерье также не был доволен ответом, ибо он состоял в суммировании цен услуг. Получалось, что две близости с разными услугами раздельно стоили столько же, сколько одна, но с обеими. Теоретического обоснования своего решения Подмастерье привести не мог, хотя и чувствовал, что желающие получить концентрированное удовольствие должны и раскошеливаться соответствующим образом. Утешением послужило обращение недовольства на вопрос; в нем и была зарыта собака. Наконец, немного повозмущавшись, Подмастерье решил в случае повторения подобных пожеланий совсем отказаться от урезанной платы за квартиру, но потом все же рассудил, что справедливее будет надбавку приплюсовать к заработку Аколазии.

V

Фенер, быть может, уже приступивший к поискам клиентов, еще до их поставки пре­вратился в благодетеля, ненароком вызвав то, что Менестор, казалось бы вовсе не дога­дывающийся потребовать комиссионные, резко возвысился в глазах Мохтериона.

Но, может, они полагались и ему? Настала очередь поломать голову и над этим вопросом. Тот факт, что Менестор начал поставлять клиентов, не вызывал никаких сомнений, и поэтому должен был браться за исходный; самым уязвимым местом в предварительных соображениях Подмастерья было то, что Менестор воздерживался от требования дополнительных льгот за свои старания. Быть может, полностью равнодушный к этому, Менестор поневоле становился жертвой простодушия и образцом добродетели благодаря сосуществованию с Фенером в сознании Подмастерья?

Что мог Подмастерье противопоставить великодушию Менестора? Во-первых, непосред­ственно своему делу он служил честно. Во-вторых, то, что ставки были понижены вдвое по сравнению даже с не самыми высокими, существующими вокруг, уже можно было считать уступкой, мало чем отличающейся от самопожертвования. Ею пользовались и все те, кто получал “путевки” в дом Мохтериона от Менесто ра.

Если бы даже гипотетически Подмастерье должен был быть чувствительным к стараниям Менестора, не в меньшей, если не в большей мере были обязаны ему его сподвижники. Всего Подмастерье не знал, но на этот раз Менестора привез на своей машине Тортор. Оказалось, что они соседи, и, естественно, не могли обделить друг друга даже без вмешательства Мохтериона.

Но этого было не достаточно, чтобы успокоиться. Подмастерье махнул рукой, переломил в себе сопротивление предстоящему убытку и прибегнул к последнему, но верному средству. Он обратился к Менестору:

 Менестор, дорогой, ты прямо не щадишь себя в нелегком деле утверждения добра.
 О чем ты?
 О том, что ты вот Тортора привел, и он, если верить тебе, далеко не последний.
 Почему же не порадовать людей? От меня не убудет.
 Но за эти труды полагается благодарность.
 Пустяки. - Менестор задумался. - А все же, что ты предлагаешь?
 Своему другу я предложил одно спаривание с Аколазией за привод троих визитеров.
 От такого и я бы не отказался.
 Правда, это не слишком большое вознаграждение, но если каждый из приведенных тобой, узнав о нашем договоре, в свою очередь добавит столько же, то ты можешь оказаться счастливым обладателем бесплатного абонемента к Аколазии. Как тебе это нравится?
 Постой! А как они узнают об этом?
 О чем? - в силу неизбежности притворился Подмастерье.
 Как о чем?! О том, что они должны мне за мои старания. Многие из них просто не пой­мут о чем идет речь.
 Ты можешь просветить, и я могу поделиться опытом.
 Лучше не надо! Голова лопнет от объяснений. Да и вся соль пропадет, если я начну действовать ради выгоды.
 Ну не надо, так не надо, - поспешил успокоить Менестора Подмастерье, обрадованный больше, чем его собеседник.
VI

Тортор выполнил свою задачу за короткий срок, что было доступно только физически закаленному человеку. Менестор тоже не упустил возможность наилучшим для себя образом перераспределить свою жизненную энергию, так что с уходом получивших свое гостей у Мохтериона исчезли последние следы угрызений совести.

Он начал подумывать о том, чтобы сделать сегодняшний день запоминающимся и для этого перенести намечавшуюся на следующий день заключительную лекцию по сжатой истории и интерпретации древнегреческой философии. Сыграли свою роль и вполне понятная нетерпеливость, появившаяся перед самым концом курса, и малосодержательность, с его точки зрения, материала последней лекции. Но потом он передумал. Важнее было порасспросить Аколазию о сестре и о ее намерениях.

Подмастерье не торопился с вечерней сходкой. Было уже темно, когда он услышал шорох и какие-то неопределенные звуки за входной дверью. Обычно он не обращал на это внимания, ибо дети не только с улицы, на которой он жил, но и с близлежащих, иногда устраивали сборища на ступеньках, ведущих к его дому. Если они не очень шумели, он на улицу не выглядывал.

На этот раз шума не было, да и время было позднее, поэтому можно было предположить, что за дверью какой-то интеллигент, который в поисках звонка попусту тратит время и не скоро догадается постучать.

Подмастерье решил подождать. На какое-то время шорох прекратился, но затем непо­нятное шевеление возобновилось, и с чувством тревоги, смешанной с любопытством, он подошел к двери и, помедлив, открыл ее. Уже после этого сработал рефлекс, и он включил в прихожей свет.

Перед ним стояла Фекунда, которую он помнил, и еще кто-то, не видимый в темноте.

 К вам можно? - весело спросила Фекунда.
 Проходите, - не очень радушно пригласил Подмастерье.
Как только они зашли, Фекунда поспешила представить свою спутницу.

 Знакомтесь, моя мама - Маргарита Мартыновна.
 Очень приятно, - уже совсем с кислой миной ответил Мохтерион, с трудом удержав улыбку.
Фекунда и ее мать присели.

 Какими судьбами, Фекунда? - спросил Подмастерье.
 Проходили мимо. Я и подумала, дай-ка загляну к старому знакомому. Сегодня у нас хорошее настроение: у мамы день рождения. И завтра будет хорошее: завтра мой день рож­дения.
 Какое совпадение! - воскликнул Подмастерье.
 Что, и твой день рождения приходится на завтра?
 Нет. День рождения моей мамы в такой же последовательности с моим, как и у вас.
 Выпить у тебя найдется? - не стала терять время Фекунда.
 Да, да. Сейчас принесу. Но закуски нет никакой.
VII

Своим последним вопросом Фекунда оживила воспоминания хозяина дома. Он отчетливо вспомнил ее посещение более чем годичной давности. Тогда ее подобрал где-то на улице Клеострат, и, по его словам, она сама напросилась к его другу выпить чашечку кофе, вместо которого ее попотчевали небольшим концертом. Клеострат решил, что издержки на бутылку водки и вареную колбасу для нее окупятся скоро, и не ошибся. Фекунда по природе своей оказалась склонной к опережению событий. Так, она еще по дороге предупредила Клеострата, которого вскоре стала называть “мой Шушукел”, по водом для чего послужило то, что он купив пирожные, съел все шу еще до прибытия в место назначения, что с молодыми людьми она имеет дело не иначе как запасясь двумя импортными или тремя отечественными презервативами и без всяких “поцелуев души”.

Это условие сразу же расположило к ней Клеострата, а чуть позже и Мохтериона. Запомнилась она еще и тем, что, изъявив желание остаться на ночь с Мохтерионом и спровадив Клеострата, осушила за ночь полугодовые запасы алкоголя. Подобное ее пристрастие к крепким напиткам имело, конечно, не только отрицательные последствия, учитывая характер их отношений, но не считая чисто материальной стороны дела, Подмастерье неукоснительно придерживался правила, согласно которому женщины, подогревающие душу и тело горячительными напитками, не заслуживают снисхождения. Впрочем, он относился настороженно и к пьющим мужчинам.

К счастью, возвышенные мысли, грозящие покинуть даже верхнюю половину тела, были вовремя подавлены не менее законными притязаниями нижней половины, ни во что не ставившими умствования о трудностях жизни, и в итоге, если Подмастерье и не был окрылен неподдельным счастьем, то и серьезного повода печалиться у него не было, ибо каждый получил свое, а так бывало в его жизни реже, чем хотелось бы.

Мохтерион вспомнил также, что на следующий день Фекунда встала довольно рано, и он, провожая ее, тревожился, что не сможет поймать машину. А без машины она не смогла бы попасть домой или туда, куда собиралась, ибо у нее опухла нога и она прихрамывала. Он не помнил, чем закончилось ее провожание, но, по всей видимости, оно доставило хлопот меньше, чем ожидал, иначе он бы запомнил.

Наверно, Фекунде было вежливо предложено наведаться при случае, но больше она не появлялась.

Ей было около тридцати пяти, но выглядела она старше своего возраста.

VIII

Подмастерье, конечно, не пожалел двух полных и одной початой бутылок самого дешевого вина, оставленных кем-то из приходивших. Он откупорил одну из них и поспешил разлить вино в два разномастных хрустальных бокала, которые обычно доставались в исключительно торжественных случаях. Вино было паршивеньким, а отсутствие еды не располагало к его переоценке.

 А вы не будете с нами? — спросила Маргарита Мартыновна.
 Я не пью.
 Как? Совсем?
 Мама, не приставай к человеку, он пьет только шампанское. Давай выпьем за твое здоровье. С днем рождения! — сказала Фекунда и неторопливо выпила бокал до дна.
 Спасибо, доченька, — и Маргарита Мартыновна последовала примеру дочери.
 Хлеб у тебя есть? — спросила Фекунда.
Подмастерье и раньше подумал, что хорошо бы украсить стол хотя бы хлебом, но совер­шенно неуместная стеснительность вынудила его воздержаться.

 Есть, — ответил он и достал хлеб из буфета.
 Почему такой черствый? — поморщилась Фекунда.
 Я не покупаю свежий до тех пор, пока не доем старый, — честно ответил Мохтерион.
 Тебе что, зубов не жалко? — продолжала раздосадованная Фекунда.
 Фекунда, отстань от человека. Черствый хлеб — самый полезный для желудка.
Тем временем Фекунда наливала вино себе и матери. Подмастерье попытался нарезать хлеб на маленькие ломтики, но из этого ничего не получилось.

 Мама, ты видишь? — движением головы Фекунда указала на неудачу нехлебосольного хозяина.
 Он нас ждал? — спросила мама.
 Нет.
 А что нам предложил тот, кто нас звал к себе?
 Перфер мерзавец! — выкрикнула Фекунда.
 Мерзавец он или нет, а есть действительно хочется.
Мать с дочерью пропустили по второму стакану.

 Может, у тебя кое-что завалялось где-то? Плачу/ вдвое, — по понятной причине не сворачивала Фекунда с не очень удобной для Подмастерья темы.
Объяснения Подмастерья, что он не ест дома и не любит заготовлять еду впрок, не сде­лали бы голодных посетительниц сытыми. У Аколазии тоже вряд ли было что-нибудь съестное, но даже если бы и было, он ни за что не решился бы обратиться к ней. Если бы было не так поздно и магазины были открыты, он, пожалуй, сбегал бы туда. Но в такое время были закрыты даже рестораны, и он ничем не мог помочь Фекунде с матерью, впрочем не очень из-за этого сокрушаясь. Его не могли расстроить две взрослые женщины, вышедшие из дома голодными и голодными же нагрянувшие к нему.

Итак, в очередной раз ему следовало напрячь ум, чтобы дать более удовлетворительный ответ на обращение Фекунды. Выход был почти найден.

 Манная каша! — едва ли не торжественно объявил Мохтерион.
 Ты что, смеешься? — потеряла терпение Фекунда.
 Нет, а что?
 Мама, будешь манку хлебать? — обратилась она к сидящей напротив нее Маргарите Мартыновне.
 Дочь, ты же знаешь, что я манку не переношу после курорта.
 А я не прочь, — все же бодрилась Фекунда. — А масло есть?
 Подсолнечное.
 А сахар?
 Есть соль, - как мог держал оборону допрашиваемый.
 А чай ты с чем пьешь, тоже с солью? - Фекунде осталось лишь перейти в наступление.
 Нет, без соли, но часто и без сахара. Кстати, могу предложить натуральный индийский чай.
 Без сахара? Нет, спасибо.
 Чай очищает желудок, Фекунда, разве ты не знаешь? - заметила Маргарита Мар­тыновна .
 Что же очищать, когда в нем пусто! - с досадой махнула рукой Фекунда.
Пора было открывать вторую бутылку, и Подмастерье вызвался разлить остатки из пер­вой. Он не очень заботился о том, чтобы гостьи не заметили его уловку, но, к счастью, никаких возражений или замечаний не последовало.

IX

Легкое опьянение, видимо, смягчило раздражение посетительниц, и, примирившись с редкой нищетой, с помощью которой их нена меренно “отрезвлял” Подмастерье, они рис кнули отправить в рот по ломтику твердого как камень хлеба.

 Я, пожалуй, выпила бы чаю, - сказала Маргарита Мартыновна.
Подмастерье почувствовал к ней некоторое расположение, ибо, несмотря на свой довольно мрачный вид, она вела себя сравнительно достойно. Когда она изъявила желание выпить чай, Подмастерье полулежал на диване. Он немедля приподнялся и взял со стойки буфета оловянную кружку, но только поставил ее перед Маргаритой Мартыновной, чтобы налить заварку, как она с неподдельным удивлением заметила:

 Таких кружек и в тюрьмах давно уже нет! Откуда она у вас?
Подмастерье промолчал, ибо ему не было известно происхождение кружки, а кроме того, даже если бы он знал о том, из какой посуды едят в тюрьме, то все равно не отказался бы от знакомой с детства кружки. Но огорчать Маргариту Мартыновну он не хотел, даже не будучи очень рад ее присутствию в доме. Он почувствовал в ней, может, не родственную душу, но такого человека, в понимании которого и в сочувствии которому он не хотел бы уступать никому. С одного взгляда он забраковал граненый стакан как самый дешевый из известных ему. Нашелся стакан с ручкой, и назревавшая проблема была решена сравнительно легко.

Если бы не выручившая верность Маргариты Мартыновны чаю, надобность в открывании третьей бутылки еще более смутила бы оказавшегося в затруднительном положении хозяина. Пока Подмастерье готовил чай, Фекунда пересела на его место. Он подсел к ней. Она придвинулась, и вскоре положение можно было спасти лишь поглаживая ее коленки. Фекунда не церемонилась, и, казалось, присутствие матери делало ее еще более развязной.

 Ну как, у тебя силенок не поубавилось? - насмешливо, но в то же время осторожно спросила она Подмастерья.
 Да вроде бы нет, - ответил он, ни на что не надеясь.
 На целую ночь хватит? - продолжала Фекунда.
 Я привык расходовать силы днем, - ответил Подмастерье, явно не желая обнадежить Фекунду относительно ночевки под его крышей.
 А я хочу остаться тут на ночь и встретить с тобой мой день рождения.
 Извини, Фекунда, это невозможно.
 Почему ?
 Я остерегаюсь оставлять у себя на ночь женщин.
 А в чем, собственно, причина?
 У меня могут быть неприятности. Но еще больше я не хочу, чтобы они были у вас. Ведь вам уже пришлось столкнуться с ними сегодня.
 Ты о Перфере? Он свое получит! Верно, мама?
 Да ну его к черту! - отозвалась Маргарита Мартыновна.
 А что он натворил?
 Целую неделю упрашивал, чтобы мы отпраздновали свои дни рождения у него дома, и маму обещал свести с солидным кавалером, а когда пришли к нему сегодня, никакого кава­лера не было, да и угощения - тоже.
 Ну, наверняка, у него дома было больше еды, чем у меня.
 Ненамного! - резко ответила Фекунда.
 Ненамного! Вот именно! — повторила мать.
 И вы из-за этого рассорились? — с недоумением спросил Подмастерье.
 Из-за этого? И из-за этого тоже! Он захотел подмять мою маму под себя, вместе со мной, но у него ничего не получилось!
 Ровным счетом ничего! — закивала Маргарита Мартыновна.
 Но как ты могла довериться такому человеку?
 Он раньше не был таким уж плохим.
 Не могу поверить, — заметил Подмастерье. — Сама же, наверно, сводила его с мамой, а когда он слегка разнагличался, поддалась чувствам.
 Что ты несешь? Впрочем, это не важно. Мы отомстим ему за поруганную честь!
 Но он же, как я понял, не добился своего?
 Это не имеет значения. Месть будет жестокой. Мама, верно я говорю?
 Не теряй время, доченька. Прихвати с собой нож, — и Маргарита Мартыновна, взяв со стола короткий нож, служащий и без того слишком многим нуждам и поэтому особенно тупой и ценимый, с размаха вонзила его в стол.
X

“Этого еще не хватало! Моим ножом!”, пронеслось в голове Подмастерья, и еще не сообразив, чем утешить огорченную маму, он вскочил с дивана и потянулся к ножу, но Маргарита Мартыновна опередила его и выдернула нож.

 Что вы задумали? — спросил Подмастерье.
 Мы зарежем его, — спокойно ответила пожилая женщина.
Фекунда снова заняла свое место у стола.

 Успокойтесь. Разве стоит из-за небольшой ссоры убивать человека?
 Он наш враг. Врагов нельзя щадить. Мы умоем руки в его крови!
 Фекунда, успокой маму! Что ты молчишь? — обратился Подмастерье к копающейся в сумочке дочери.
 Мама знает, что говорит, — с ледяной невозмутимостью сказала Фекунда.
 Фекунда, кинь нож в сумочку. Пригодится!
 У меня нет другого ножа! Оставьте мне мой нож!! И почему именно моим ножом вы должны резать вашего Перфера? — без всякой надежды простонал Подмастерье.
Мать с дочерью выпили еще по бокалу; Фекунда бросила нож в сумочку и достала оттуда зеркальце.

Наступило неприятное молчание.

Вдруг из соседней комнаты послышался стук в дверь. Это могла быть только Аколазия. Подмастерье приоткрыл дверь.

 Выйди на секунду, — сказала Аколазия.
В руках у нее был кусок копченой колбасы.

 А у вас на утро что-нибудь осталось? — спросил Мохтерион.
 Не беспокойся. — Видя, что Мохтерион медлит в нерешительности, она добавила. — Я хотела спросить, почему ты задерживаешься, и невольно подслушала ваш разговор.
 Сегодня нам не дадут пообщаться. Спасибо за колбасу. Она может спасти жизнь чело­веку. Спокойной ночи!
 Спокойной ночи.
Подмастерье хотел поцеловать Аколазию в щеку, но упустил момент и прикрыл за собой дверь.

Фекунда была уже на ногах и ожидала мать.

 Погодите. С голодухи вы не дойдете до вашего врага. А если и дойдете, он вас легко одолеет. Он-то ведь будет не с пустым желудком, — по возможности торжественнее сказал Подмастерье и выложил колбасу на стол.
 У нас нет времени, — машинально проговорила Фекунда.
 Что случилось, в конце-то концов? Фекунда, садись, пожалуйста.
 Фекунда! Колбаса! — возопила Маргарита Мартыновна. — Такую я на курорте не ела.
 Перферу до жратвы не было дела. Потому-то он лез, гаденыш, выпуская воздух через гнилые зубы: “Я курортниц особенно люблю, курортница ты моя свеженькая!” Ешь, мама, я не хочу, — заявила Фекунда.
 Хватит глупостей! — вступил в разговор Мохтерион, приободренный возрастающим воздействием на ситуацию куска колбасы, источающей одуряющий запах. - Садись и объ­ясни, пожалуйста, на каком курорте отдыхала твоя мама.
 Ты этого не поймешь, - примирительно сказала Фекунда и села. - Это круглогодичный курорт, и отдыхать там положено несколько лет подряд. Моей маме там очень понравилось, и она отсидела там двадцать лет.
 Значит, она всю жизнь отдыхала? - догадался наконец Подмастерье, раздосадованный своей непонятливостью.
 Не только, - сказала Фекунда, приступив к разжевыванию выделенного ей куска колбасы. - Она кое-чему и училась. Во всей зоне ее имя гремело как имя лучшей танцов­щицы. Отбывали старые отдыхающие, прибывали новые, но она так и оставалась первой. Так это было, мама?
 Да, да, - отвечала с удовольствием, вызванным то ли приятными воспоминаниями, то ли вкусовыми качествами дара Богов Маргарита Мартыновна.
Дело дошло до третьей бутылки вина, которой женщины распорядились без помощи хозяина.

 Что же нам мешает заняться самодеятельностью? - заметил Подмастерье. - Давайте я вам поиграю.
Оставив посетительниц в зале допивать вино, Подмастерье перешел в комнату и сел за пианино. В “жертву” была принесена ки но музыка из “Колдуньи”, затем из “Сере нады солнечной долины”.

Вскоре женщины вышли из залы и Фекунда проводила Маргариту Мартыновну, явно подобревшую от возможности потанцевать, в нужное место.

Фекунда сразу же вошла в комнату, придвинула стоящий у стола стул к пианино и села по правую руку от Мохтериона. Со своего места она могла наблюдать одновременно за игрой и видеть пространство между ними и дверью, которое должно было послужить танцевальной площадкой.

XI

Появление Маргариты Мартыновны было встречено резким переходом на греческую танцевальную мелодию. По мысли аккомпаниатора, разогретой вином исполнительнице следовало дать возможность выпустить пар в танцах.

 Фекунда, иди ко мне! Под эту музыку лучше танцевать вместе, - энергично позвала она дочь, ни на секунду не переставая двигаться.
 Мама, танцуй сама, я же не умею, - весело ответила Фекунда и осталась на своем месте, правда, развалившись на стуле так, что пианист чуть не окосел.
Тем временем Маргарита Мартыновна с полной отдачей предавалась, быть может, глав­ному своему увлечению, не очень, видимо, сожалея, что танцует без кавалера. Подмастерье не мог быть строгим судьей в оценке ее мастерства, но видя, с каким удовольствием она танцует, сам заразился весельем и не жалел сил, чтобы быть достойным партнером разошедшейся танцовщицы.

То, что еще сдерживалось умеренным темпом греческой мелодии, полностью выплеснулось под музыку из кинофильмов Чаплина. Стало ясно, что комната слишком тесна для выявления всех возможностей опытной танцовщицы. Решено было перенести праздничную часть дня рождения в залу, где гораздо большее по сравнению с комнатой пространство и слегка дребезжащий звук рояля усилили накал веселья.

Теперь мастерство Маргариты Мартыновны видно было аккомпаниатору лучше, и вре­менами он мог менять темп, в зависимости от сложности пируэтов. Синхронные усилия исполнителей так воодушевили Фекунду, снова занявшую свое место, на этот раз слева от Мохтериона, что в какой-то момент она перекинула ноги ему на колени, чем не только затруднила игру, но и лишила целые такты басов, ибо левая рука пианиста попала в весьма затруднительное положение, оказавшись перед выбором соприкосновения либо со слоновой костью клавиш, либо с бархатистой кожей Фекунды на чрезмерно соблазнительном участке тела.

Празднование дня рождения Маргариты Мартыновны, видимо, пройдя уже свою высшую точку, было несколько омрачено вступлением в действие обонятельной способности аккомпаниатора. Во время одного из полных оборотов танцовщицы, из под ее вздымающегося платья в нос Подмастерью ударило едкой волной мочи. Удар был настолько чувствительный, что музыка чуть было не прекратилась и спасти положение удалось, лишь задержав дыхание.

Через минуту, когда первое отвращение несколько ослабело, старания пианиста обрели новую силу. Как бы опасаясь, что его могут устыдить, он решил во что бы то ни стало играть получше. К бедрам Фекунды он уже как-то привык, и левая рука больше не соскальзывала с клавиатуры.

Еще через некоторое время он почувствовал, что Маргарита Мартыновна уже стала ему вроде близкого человека, для которого он сделал бы все от него зависящее. А ведь совсем недавно он почти не воспринимал ее с ее голодом и авантюрой, быть может выдуманной только для того, чтобы позабавить себя или немного забыться. То, что для подобного лучезарного поворота в его отношении к ней понадобился запах мочи, мало его тревожило, впрочем как и то, что он разошелся в оценке людей через мочу с древними римлянами, для которых человек стоил либо меньше своей мочи, либо больше нее, и только.

XII

Полная отдача искусству обернулась, как и следовало ожидать, скорым истощением сил, и, когда Подмастерье предложил всем передохнуть, Маргарита Мартыновна не стала отказываться.

Фекунда липла к нему с прежней настойчивостью. На время она и Подмастерье оставили без внимания Маргариту Мартыновну. Теперь и правая рука пианиста, ответственная за мелодическую линию, последовала за левой. На теле Фекунды было немало неизведанных и манящих местечек, освоению которых не предвиделось конца.

 Может, мы все же останемся у тебя на ночь? - снова завела неприятный разговор Фекунда.
 А как быть с мамой?
 Мужичка ты ей не подбросишь, а о чем еще беспокоиться?
 Вот благодарность детей! А меня ты уже себе приписала?
 Обойдусь и без тебя! Шел бы ты лучше к маме.
 Зачем ссориться?
 Вот именно, зачем? Тебе не хотелось бы заняться любовью втроем?
 Очень хотелось бы. Но ведь от Перфера вы ушли именно из-за этого.
 Перфер наглый. Ты - другое дело.
 Дочь, я хочу есть, - прервала молодых Маргарита Мартыновна. - Я не могу больше терпеть.
 Мама, потерпи. Что я могу?
 Ты виновата в том, что мы набрели на твоего гаденыша, этого Перфера, и остались го­лодные .
Внезапно у Подмастерья промелькнула мысль, несмотря на всю фантастичность, пока­завшаяся ему выполнимой.

 Подождите меня несколько минут. Я скоро вернусь.
Он быстро оделся в соседней комнате и выбежал из дома.

В полуста метрах от него жил его двоюродный брат, старше него лет на десять. Последние двадцать лет он настойчиво искал себе невесту и еще не потерял надежду обзавестись семьей. Из деревни, где он родился и жил до поступления в высшую школу, он привез в город неиссякаемую энергию и страсть к вину и к женщинам, а так как для того, чтобы чувствовать себя полноценным человеком среди соплеменников, ничего больше не требовалось, то даже и не в таких затруднительных положениях, в каком оказался Подмастерье, можно было рассчитывать на его помощь.

Несмотря на территориальную близость двоюродных братьев, их родственная связь отличалась удивительным нежеланием видеть и навещать друг друга, и объяснений этому было столь много, что Подмастерье однажды даже решил взяться за их систематизацию. Зато тем радостнее были их случайные встречи на улице, своей необязательностью сильнее напоминающие о их кровном родстве, переносить которое от этого становилось легче.

Раньше вместе со старшим двоюродным братом, Меналком, жил и младший, Акет, но он был женат вот уже скоро полгода и жил отдельно.

Свет в окнах родственника ободрил Мохтериона. Он сделал последний рывок и позвонил в квартиру, оповестив о своем прибытии еще окликнув брата по имени. В прихожей зажегся свет, упавший на стеклянную часть двери, и через секунду ему открыли.

 Привет, Меналк, — быстро произнес Мохтерион и вошел в квартиру. — Ты не один?
 У меня Акет.
Двоюродные братья вошли в комнату, где Мохтерион в качестве приветствия помахал рукой Акету.

 Я не надолго. У меня дома две бабенки. Требуется мужик. Можно сойтись с обеими. От тебя требуется что-нибудь, что можно было бы закинуть в желудок.
 Кто они?
 Сам толком не знаю. Мать и дочь.
 Надежные?
 С каких пор ты стал таким осторожным? Для меня все ненадежные, потому я и пользуюсь презервативами.
 Я на прошлой неделе откололся в последний раз. Ох, и надоела эта беготня по зна­харям. Каковы они из себя? — спросил Меналк, будто почувствовал, что можно набить себе цену.
 Дочь — что надо! Бабушку я беру на себя. Ну, думай! Большинство из тех, кого я видел рядом с тобой, не лучше.
 Бабушку ему, бабушку предложи, — вмешался в разговор Акет.
 Я должен посмотреть на товар, — произнес Меналк тоном, не терпящим никаких до­полнений и уточнений.
 Ну так одевайся и по йде м.
 Куда спешить?
 Я обещал им быстро вернуться.
 Никуда не денутся, — уверенно заявил Меналк.
 А обо мне ты, конечно, и не подумал, — иронически заметил Акет.
 Куда тебе по шлюхам шастать. У тебя дома красавица.
 Красавица-то она красавица, да вот мое счастье и два месяца не продлилось.
 Не преувеличивай!
 Посуди сам! Что себя щупать, что ее — один знаменатель.
 Ну, брат, это не ее вина, — авторитетно изрек Мохтерион.
 Ее или не ее, а сердце замирает, когда телок вижу на улице. Может, и мне с вами пойти?
 Посиди дома. Мы не кататься на лодке собрались. Все не поместимся, — заткнул брата Меналк.
Не успев как следует отдышаться, Мохтерион первым вышел из дома двоюродного брата, последовавшего за ним, не очень переживая за младшего, который еще успеет нагуляться.

XIII

По дороге они не произнесли ни слова. Подмастерье думал о том, как бы устроить смот­рины так, чтобы женщины не почувствовали себя в неловком положении. То, что они были подвыпившими и оказались в положении хуже большинства собак в городе, не могло полностью заглушить в них чувство принадлежности к роду человеческому. Почти смирившись с тем, что Меналк не упустит возможности продемонстрировать свою гордость и перед родным и перед двоюродным братом и откажется от предложения, Подмастерье взвешивал шансы на осуществление пришедшей ему в голову мысли просто попросить Меналка выручить его и поддержать женщин в их положении. Как-никак, они просили не о многом.

Мужчины вошли в галерею, где сидели Фекунда и Маргарита Мартыновна. При взгляде на них у Подмастерья возникло ощущение, что обе женщины ценят старания хозяина дома и готовы выдержать проверку. Ему показалось, что их лица стали добрее и весь их вид как бы гарантировал оценщику, что, как бы высоко он ни оценил их, у них найдется еще кое-что в придачу.

Правда, посмотрев на них глазами Меналка, Подмастерье встал перед фактом, что Маргарита Мартыновна действительно слишком побита молью и стара, да и Фекунда способна привлечь к себе далеко не всех подряд, но, в конце концов, и Меналк был безнадежным провинциалом и вряд ли на своем веку знался с женщинами, сильно отличающимися от Фекунды в лучшую сторону.

Противостояние не было слишком тягостным из-за своей кратковременности. Меналк даже не поздоровался. Фекунда, быстро спрятав зеркальце в свою сумку, разрядила обстановку,

приподнявшись со стула:

 Мама! Пора открывать второе отделение. Прошу всех в залу.
Меналк среагировал первым и направился к двери, но отставший от него Подмастерье, услышав щелканье задвижки, понял, что Меналк и не думает задерживаться в зале. Он настиг его уже на улице.

 Ты что, домой собрался? - спросил Подмастерье.
 Гони их в шею! Ты что, совсем сдурел, с кем ты водишься? Для чего тебе эта жаба? О старой карге я уж не говорю...
 Ладно, извини, что побеспокоил. Мне хотелось как лучше...
Меналк махнул рукой, ничего не ответил и быстрыми шагами пошел прочь от двоюрод­ного брата, которому ничего не оставалось, как вернуться в дом ни с чем.

XIV

Маргарита Мартыновна действительно приготовилась танцевать. Не мешкая, Подмастерье сел к роялю и повторил наиболее удавшийся, как ему казалось, номер из ставшего первым отделения. С заключительным аккордом она оказалась на полу, и трудно было понять, требовалось это внутренним развитием танца или же Маргариту Мартыновну покинули последние силы.

Между тем Фекунда не теряла времени даром. Видимо, пресытившись ролью зрителя, она захотела выступить со своим оригинальным номером. Она раскинулась на диване и задрала одну ногу, удерживая ее на весу. При этом платье ее тоже задралось чуть ли не до пупа.

Сперва он не собирался обращать внимания на новую мизансцену, но дальнейшее действие происходило по законам, мало считающимся с его волей. Он присел рядом с Фекундой, сразу же погрузив руку в податливую плоть, и вполголоса проговорил:

 Фекунда, неудобно!
 Я хочу попрыгать в последний раз перед моим днем рождения.
 Но ты же не можешь встретить его прыгаючи!
 Почему бы нет?
 Я немножко стесняюсь.
Фекунда звучно расхохоталась.

 Мама, ты слышишь, он стесняется лезть на меня!
Инициатива была уже полностью у Фекунды. Она обнажила срамное место и любовно поглаживала его на посрамление колеблющегося кобеля.

Маргарита Мартыновна встала со стула, куда взгромоздилась с паркета, пристально по­смотрела на дочь, скорчила гримасу и с полным безразличием ответила:

 Да ну тебя! Я лучше чаю попью.
Она вышла из залы, оставив молодых в желанном одиночестве.

 Только с презервативом, -скомандовала Фекунда.
 Само собой разумеется, - уже почти не понимая, что говорит, и пыхтя, избавлялся от мешающего сознания Мохтерион. Он навалился на Фекунду, оставшуюся в одежде и даже в туфлях.
Фекунда не проявила никакой склонности к предложенному ею же занятию, и для него осталось загадкой, что означали ее авансы. Когда Фекунда и Мохтерион надергались вволю, до полуночи оставалось еще много времени, но она была не расположена продолжать любовные трения и, таким образом, сняла с Мохтериона бремя открывания счета ее “резвостям” в новом для нее году, когда на ее личном календаре вступило в свои пра ва новое сочетание цифр.

Настроение у Мохтериона было скверное. Теперь ему казалось, что, даже отпустив мать с дочерью сытыми и радостными, ему не удастся избавиться от тягостных размышлений о своей беспомощности. Единственное, что еще как-то поддерживало его в эти минуты, были поиски подходящей тары для индийского чая: он хотел поздравить Маргариту Мартыновну, провожавшую свой день рождения голодной.

Нашлась небольшая банка с крышкой, и через минуту он уже протягивал ее, наполненную до краев чаем, Маргарите Мартыновне, которая показалась ему еще более постаревшей и сморщившейся за этот вечер.

Мать с дочерью собрались покинуть дом. Подмастерье вызвался их проводить.

В последнюю секунду Фекунда достала нож и положила его на стол. Для нового приступа

отчаяния требовались новые силы и новый день.

Втроем они вышли из дома. Разговор не клеился. Через несколько минут Фекунда спросила:

 Что это за здание?
 Это же Верховный суд, — ответил Подмастерье, живший в двух шагах от внушающего даже внешним своим видом почтение к себе здания.
Сразу же после этого раздался громкий выхлоп, в природе которого трудно было усом­ниться, хотя для того, чтобы осознать это, требовалось время. Маргарита Мартыновна стояла посреди проезжей части улицы, спиной к зданию и издавала нечленораздельные звуки, вполне образно и даже музыкально характеризующие ее отношение ко всему, что символизировалось правосудием.

 Вот вам, вот вам от меня, — наконец выкрикнула она и, слегка нагнувшись и выпятив зад, выразила свою волю, нарушив ночную тишину громоизвержением.
Она проделала это несколько раз в разных местах у железной ограды, пока наконец здание не осталось позади. Они молча шли по направлению к главному проспекту.

 Мама была не только лучшей танцовщицей в зоне, но и лучшей пердуньей, — сказала Фекунда.
 У меня нет никаких сомнений на этот счет. Здорово это у нее получается! — искренне ответил Подмастерье, осчастливленный тем, что ему не довелось упражняться во многих искусствах, созданных людьми для одухотворения своей природы.
Через несколько шагов он остановился и попрощался с женщинами. Это произошло рань­ше, чем он предполагал, ибо Фекунда прилипла к телефонному автомату и пыталась куда-то дозвониться. Маргарита Мартыновна присела рядом на каменное сиденье.

Подмастерье поспешил домой. Свет у Аколазии еще горел, но он не захотел заходить к ней. Физическая усталость помогала отстраняться от впечатлений дня, и последним чувством перед быстро завладевшим им сном была радость от наступления хорошо знакомого и ни с чем не сравнимого положения — одиночества, посягательство на которое кануло, к счастью, в прошлое.



Глава 14

I

Подмастерье проснулся поздно, но вставать не спешил. По тяжести в голове он понял — чтобы позаниматься как следует, ему придется пересиливать себя весь день. Нечто мучившее его всплыло как чувство досады за потерянный накануне, без Аколазии, вечер. Дело было не только в привычке устраивать перед сном сходки с подытоживанием дневных событий, но, видимо, в постепенно выработавшейся потребности проводить с ней определенное время, соучаствовать в некоем таинстве. Без этого таинства он лишился ощущения завершенности и самоценности дня, и вот, утром, не очень порываясь встать, он понял, что собственно настоящий день не может быть начат, ибо предыдущий не был завершен.

О том, чтобы вернуть предыдущий день, конечно, нечего было и думать, но вот о пере­оценке установившегося ритуала можно было поразмышлять. Если бы Детерима приехала, то Аколазии не пришлось бы скучать и без него. Кроме того, еще неизвестно, насколько она будет расположена к “семейным” беседам и целесообразно ли вообще вести их при ней. Вообще, Подмастерье признался себе, что интерес к ее появлению в доме и к связанным с ним неизбежным изменениям уступает сожалению о надвигающемся расстройстве заведенного и отлаженного порядка.

Позабавила и мелькнувшая мысль, что о большей и качественно иной близости с Акола­зией теперь не может быть и речи, потому что она зарабатывала больше, чем он, а по местным представлениям, непререкаемым с незапамятных времен, семья, где мать зараба­тывает больше отца, обречена на развал, а мужчина, соглашающийся на такое положение вещей, теряет право называться мужчиной. Конечно, в действительности все же существовало немало семей, в которых наличествовал обратный традиционным представлениям порядок, но, во-первых, не все мужья были посвящены в подробности того, как их жены добывают деньги, а во-вторых, поголовно все мужья все-таки пользовались либо купленными на эти деньги благами, либо усиливающейся соразмерно глубине утаивания рода занятий от мужей кротостью жен, и подобные очаги разваливались, если вообще разваливались, не так быстро, как предписывали им местные обычаи.

Но случай Мохтериона отличался от большинства подобных случаев, и даже человеку, не сочувствующему этой традиции и разделяющему ее меньше, чем он, было бы нелегко решиться на ее нарушение.

Поскольку же он зарабатывал так мало, что даже в случае, если бы Аколазия отставала от него по этому показателю, не смог бы содержать семью, можно было не тревожиться за обозримое холостяцкое будущее.

II

Перед самым выходом в город Аколазия заглянула к Мохтериону. Он занимался

 Ты что, обижен на меня? - спросила она, зайдя в комнату и остановившись у двери.
 С чего ты взяла? - широко улыбнулся Подмастерье.
 И вчера не зашел, хотя я до часу ночи прождала, и сегодня, - Аколазия тоже улыб­нулась в ответ.
 Вчера справляли день рождения.
 Слышала, как вы веселились.
 А сегодня я встал очень поздно и сразу же уткнулся в книги.
 В таком случае извиняю.
 Наговоримся еще вечером. А сейчас я обдумываю очень интересный проект и без твоей консультации мне не обойтись.
 Нельзя ли отложить до вечера?
 Так и поступим, ибо проект находится, так сказать, в стадии становления.
 В таком случае, с моей стороны никаких помех не будет.
 Очень хорошо. Смотри не опаздывай!
 Не волнуйся. Благодаря тебе я отвыкла встречать воскресенье как выходной день. И нисколько не сожалею об этом.
 Ну и умница! Ведь выходные дни были придуманы для рабов, которых заставляли ра­ботать. О любви к такой работе и нетерпеливом ее ожидании говорить не приходится, а что может служить лучшим отдыхом, чем нетерпеливо ожидаемая и любимая работа, в выполнении которой ты кровно заинтересован?
Гвальдрин ерзал около входной двери, Подмастерье открыл ее и окинул взглядом Аколазию, взявшую сына за руку.

Проект, над которым действительно бился Подмастерье, имел отношение к устройству не более не менее как идеального государства. Его ничуть не смущало то обстоятельство, что времена создания утопий давно прошли, а те, в которые ему приходилось испытывать свои творческие возможности, отличались духом осмеяния и высокомерного отношения к наследию прошлого и изобиловали антиутопиями, которым он мало сочувствовал, во всяком случае, отличал их создателей от старых мечтателей.

Краеугольным камнем его государства, как и любого нормально функционирующего сообщества людей, служил производительный труд, стимулируемый проституцией. Он с само­го начала чувствовал недоработанность этого последнего непременного условия и долго пытался усовершенствовать его, пробуя разные пути. Дело было в том, что в существующем виде данное условие больше влияло на отношение людей к покоряемым стихиям и создаваемым вещам и меньше - на отношения между ними. Следовало усилить значение этого последнего аспекта, составляющего лицо всякого общества.

Подмастерье верил, хотя и не слепо, в поступательное движение истории и считал своей обязанностью в меру сил способствовать ему. У него была своя теория прогресса человечества, не обходящаяся, разумеется, без собственных критериев его развития. Согласно его теории, человечество, из двух предначертанных кругов развития, освоило более или менее первый круг, и стояло на пороге второй ступени второго круга.

Эпох, соответствующих различным ступеням первого круга, характеризующимся фактом наличия или отсутствия всеобщей воинской обязанности и ее природой, было три.

В первую эпоху в общественной жизни государственного образования всеобщей во инской повинности не было, или же она распространялась лишь на беднейшие слои населения. До сих пор многие государства существовали на этой, самой низкой ступени.

Вторую эпоху переживали те государства, в которых всеобщая воинская повинность была принята. Таких государств было еще довольно много, хотя и меньше тех, которые находились на первой ступени. Они и по благосостоянию народов, населяющих их, занимали промежуточное положение между самыми бедными и богатыми государствами.

Наконец, на третьей ступени, наивысшей из достигнутых, находились те, которые, пройдя предыдущие две, имели профессиональные вооруженные силы, оплачиваемые от самых низших военных чинов до самых высших. В этом случае, естественно, отпадала потребность во всеобщем воинском призыве, всегда носившем принудительный характер.

Но эти ступени, не без труда и не быстро дающиеся их носителям, затрагивали лишь одну часть населения, мужскую. Эту тысячелетнюю академию следовало бы пройти и второй части, а именно - женщинам. По мысли Мохтериона, без вовлечения в аналогичный институт женщин дальнейшее развитие было немыслимо, но в какой форме должна была бы существовать всеобщая повинность для них?

III

Ему было известно, что в одной стране женское население привлекалось к воинской обязанности так же, как мужское. Будучи специфичным для данной страны, такое решение вопроса могло иметь оправдание для локального региона и вряд ли было уместно его распространение за его пределами. Но нельзя было не учитывать и того, что именно из этой страны раздался впервые клич к человечеству о желательности для людей стать людьми, правда, и спустя тысячелетия дошедший далеко не до всех.

Надо было уяснить себе прежде всего то, какое благо было присуще всеобщей воинской повинности по сравнению с ее отсутствием и, в свою очередь, в профессионализации армии по сравнению с неоплачиваемым содержанием всех военнослужащих. Этот последний вопрос был более или менее ясен и однозначен. Что касается первого, больших сомнений относительно него также не было, но желательна была большая конкретность.

После некоторых раздумий Подмастерье примкнул к наивному, не устранимому ни при каких ухищрениях и напластованиях народному воззрению, в соответствии с которым сыновей препровождали на армейскую службу с благодарной уверенностью в том, что там они узнают жизнь. Значит, в самой жизни было то, что мешало постоянно узнавать ее, а простого человека обмануть нельзя, коль скоро он руководствуется своей житейской мудростью.

Необходима была беспрерывная работа многих поколений, чтобы в сознании народа отпечатались благодатные следы подобного “узнавания жизни”. Но для тех, кто уже обо гатил свое сознание этой школой и перешел в следующий класс, непростительным расточительством было бы остаться в нем навсегда, теша себя тем, что большинство народов еще учиться в младших классах и можно безмятежно наслаждаться своим превосходством.

Четко вырисовывалась программа прохождения второго круга развития для тех, кто находится в конце первого; для них первая эпоха в новом витке должна была знаменовать осознание недопустимости отсутствия всеобщей воинской повинности относительно взрослого женского населения. Следовало подвести общественное мнение к пониманию важности поставленной задачи: обеспечить для женской части населения познание жизни во всей ее наготе.

Само собой разумеется, нужно было подыскать женщинам род занятий с учетом опыта, приобретенного в результате мужских занятий. Всеобщность их привлечения требовала отказа от учета каких-либо, пусть очень привлекательных и выигрышных, особенностей. Если для призыва мужчин было довольно наличия силы, делающего обременительным еще и наличие ума, то в случае с женщинами-призывницами клеймо “Плоть налична” делало бы излишним наличие всего остального.

Союз силы и плоти, и без вмешательства государства служащий поддержанию самой жизни, при его вмешательстве способен был качественно усовершенствовать ее. Это была очень простая мысль, для созревания которой тем не менее понадобились тысячелетия медленного, но никогда не прекращающегося поступательного движения.

Итак, осознанию ущербности невнимания к женской части населения должна была по­следовать эпоха внедрения общей женской повинности, основанной на верховном праве государства в интересах своего народа и мира на всей земле безвозмездно распоряжаться плодами - телесами своих подданных - на территории, занимаемой им.

Конечно, требовалась огромная культурно-просветительская программа для ознакомления трудящегося населения с выгодами введения подобной службы. Нравственные, политические, психологические, педагогические и иные стороны внедрения всеобщей телоповинности должны были быть тщательно изучены специалистами соответствующих профилей.

Существовал один момент принципиальной важности, которым следовало заинтересовать исторически отсталые народы. Дело в том, что находящимся на ступени всеобщей воинской повинности государствам предоставлялся бы шанс ускорить свое развитие перескакиванием через мучительный процесс профессионализации и затем, еще более мучительный, - процесс перехода к осознанию необходимости всеобщей женской обязанности. Таким образом, в обозримой исторической перспективе этим народам могло бы улыбнуться счастье, и они могли бы разом достичь совершенства - профессионализации, то есть оплачиваемости служб обоих полов.

IV

Хотя подробную и разработанную до мелочей программу немыслимо было представить тотчас же, предварительным и необходимым усилием для этого должен был послужить набросок с указанием основных целей, преимуществ, с рассмотрением некоторых возражений, которые не могли не возникнуть при претворении в жизнь нового и большого почина, как и всякое великое начинание, обреченное на частные недостатки и промахи.

Основная цель всеобщей женской повинности, обязывающей каждую женщину отчуждать свое тело при первом же требовании в интересах и на благо отечества, была предельно проста. Она заключалась в способствовании повышению благосостояния народа и достижении нравственной чистоты и духовного совершенства.

С самого начала следовало бы поставить вопрос о материально-техническом обеспечении новой службы. Правда, оно не потребовало бы таких затрат от государства, как мужская служба, но обойтись вовсе без них было никак нельзя. Казарменная жизнь должна была остаться такой же, как у мужчин. Отдельные спальные отсеки не способствовали бы выработке чувства коллективизма, столь необходимого в подобном общем деле. Зато взамен стрельбищ, комнат для проведения специфически мужских мероприятий, огромных грунтованных площадей для строевой подготовки и так далее следовало бы разбросать на принадлежащей военной части территории отдельные боксы различной вместимости для обслуживания особо отличившихся трудящихся, крестьян и представителей интеллигенции, которые по разовым талонам, выданным в городском или сельском управлении, могли бы навещать близлежащие к месту жительства части и пользоваться на законном основании и за свой честный труд дарами природы.

Так, неприязнь к воинским частям в черте города со стороны населения разом сменилась бы любовью, и притом очень горячей.

Неудобства, связанные с мыслью о совокуплении с кем-то из знакомых или даже родных для обеих составляющих вре менных союзов, легко устранялись бы подбором контингента из отдаленных регионов. Кроме того, в целях эффективной борьбы одновременно с сословными и профессиональными предрассудками, причиняющими, как учит история, немалый вред нормальному сосуществованию людей внутри государственного образования, полезно было бы спаривать представителей разных социальных групп. Скажем, призывница из интеллигентной семьи ничего не потеряла бы от сношения с отличившимся в горах пастухом, а что мог приобрести почтенный интеллектуал, недавно завершивший и издавший объемистый труд, от сношения с какой-нибудь потомственной доярочкой, было бы до того ясно, что и распро­страняться об этом стало бы неприлично.

Вообще, Подмастерье был против абонементной системы пользования призывницами, ибо гарантированная и длительная возможность посещения воинских частей притупляла бы стремление к труду и производству материальных и духовных благ, но, с другой стороны, было бы не совсем разумно сдерживать стремление особо отличиться в деле, которое и вознаграждаться должно было бы особо. Наиболее целесообразным представлялось рекомендовать постепенную и ограниченную раздачу абонементов во избежание пе­ренапряжения и переутомления трудящихся.

Каждая призывница, пройдя через подобную школу, узнав жизнь и нахватавшись не­поддельного жизненного опыта, даже в самую захудалую действительность влилась бы как в рай земной. У нее появились бы безграничные возможности устроить свою жизнь на свой вкус, выработке которого в высшей степени служила бы ее мобилизация. Уроки последней не могли бы не запомниться ей на всю жизнь. Возможности и своеобразие мужского населения

Обеспечение подобной женской службы должно было бы включать в себя медицинское обслуживание самого высокого класса. Нечего и говорить о том, что санитарные и бытовые условия должны были бы отличаться от соответствующих условий мужской половины в лучшую сторону. Неплохо было бы устроить во время прохождения службы курсы материнства, где изучались бы все тонкости зарождения жизни и ее обеспечения, в том числе, как частный случай, и в период супружеской жизни.

она чувствовала бы, как свое нижнее белье.

Возникало, и должно было возникать, ибо это было вполне естественно, много вопросов относительно частностей функциониривания подобного института. К ним следовало отнестись со всей серьезностью и с пониманием всех сложностей введения и задействования чего-то нового и непривычного, затрагивающего жизненные интересы всего народа.

Особого терпения и сил потребовало бы рассмотрение возражений, протестов или даже сопротивления определенной, несознательной или сверхсознательной, части населения.

Труднее всего на первых порах пришлось бы с тем, последним поколением матерей, которое сочло бы недопустимыми сношения с их дочерьми отличившихся в труде мужских особей. Такие матери думали бы, что рожали и растили своих дочерей не для того, чтобы их тискали надрессированные в труде мужланчики. Хотя подобная позиция матерей отдавала бы махровой непросвещенностью и низменным материализмом, с целью более эффективной борьбы с ней Подмастерье рекомендовал бы всем, к кому это имело отношение, считать ее носительниц наиболее просвещенными и возвышенными особами.

Серия разъяснительных бесед должна была бы начинаться с указания на то, что если даже при этом будут страдать частные интересы, ради общего блага следовало бы более сознательно отнестись к самопожертвованию и проявить больше терпения. Сам Подмастерье был в первых рядах борцов за недопущение одинаковой оценки женских и мужских гениталий, в пользу первых, разумеется, но он же, руководствуясь естественным чувством справедливости, никак не мог бы ценить мужскую жизнь дешевле, чем женскую, а между тем получалось, что при наличии в семье потомков и по мужской и по женской линии более приемлемо оказалось бы подвергать риску жизнь подростка-призывника, чем согласиться на возвращение со службы девушки опытной женщиной.

Можно было бы подумать, что ударники труда во что бы то ни стало вознамерятся заклеймить автографами тела, предоставленные им на время за самоотверженный труд. В конце концов, в специальном подпараграфе можно было бы запретить подобные действия в целях их предупреждения и в зависимости от стадии культурного развития народа, среди которого было бы решено прививать последнее усовершенствование, узаконить наказания разной меры строгости за неравнодушное отношение к общественному достоянию и неподобающую попытку увековечить несоответственным образом впечатления, доставленные его временным обладанием.

Следующий удар по закоснелой психологии родительниц должен был быть нанесен на фланге их представления о настоящем счастье в союзе с одним-единственным избранником на всю жизнь. Не только из-за коварства сначала следовало бы согласиться с правдоподобностью такого взгляда, своей недостижимой идеальностью совершенно не учитывающего реальность. Из-за крайне отвлеченного характера этого представления было бы безумием как-то считаться с ним в действительной жизни; потакание ему сводило и до сих пор сводит в могилу предста­вительниц женского пола, которые на протяжении всей своей жизни не ощутили прикос­новения мужского пальца даже на самых невинных в смысле половой возбудимости частях тела.

Между тем, данные самой научной из наук, математики, с ее теорией вероятности, свидетельствуют о том, что вероятность заполучения подобного рыцаря для своей дочери, или, тем паче, рыцарей для своих дочерей, была даже меньше бесконечно ничтожно малой, учитывая схожие надежды всех матерей, в силу давно отжившего, если оно вообще существовало кроме как в воображении, рыцарства и на редкость неискоренимой склонности людей к тунеядству и паразитированию. А вот вероятность заполучения именно подобного животного, как правило, в блестящем обличьи и часто выдающегося по своим внешнеродовым признакам, была, напротив, безмерно велика, и подобным матронам не помешало бы быть информированными о том, что они по собственной вине могут искалечить жизнь своих чад.

Так как они сами вряд ли вкушали удовольствие от совокупления с подлинными тру­жениками, им было невдомек, о чем идет речь, и они могли предъявить вполне справедливое

требование испытать сперва на себе, несмотря на возраст и, быть может, неприв­лекательность, то, на что они должны были подвигнуть своих дочерей.

Организации, ведающей всеобщей женской повинностью, следовало быть готовой без­отлагательно приступить к удовлетворению этого справедливого требования. Для этого следовало содержать на постоянной службе испытанных бойцов, прошедших трудовую школу жизни и не потерявших еще дееспособность. Их содержание должно было финансироваться из особого фонда, а их деятельность во благо матерей - квалифицироваться как разновидность особо вредного, в смысле подавления стимулов к производительной деятельности, труда.

Предупреждая неосознанную тягу пожилых женщин к омолаживанию через совокупление с молодыми самцами, прикрывая эту естественную потребность повторными возражениями против института всеобщего телоотчуждения, следовало бы держать для них команды молодых тунеядцев, дабы отбивать всякую охоту к дальнейшему сопротивлению, ибо их неизбежное унижение при половых сношениях с подобными субъектами, которое должно было последовать из-за неотесанности и неприспособленности к преодолению препятствий этих последних, служило бы своевременным напоминанием о том, чего стремилась избежать не жалуемая ими внедряемая система повинности.

VI

Влияние нового начинания на смягчение нравов было бы несомненным. Этому споспе - шествовало бы сознательное отношение к делу, особенно родителей, имеющих дочерей. Древ­нее золотое правило легко могло бы быть преобразовано для нужд настоящего как: “Не делай дочерям других того, чего не хочешь, чтобы причиняли твоей дочери”. С появлением признаков первых успехов, обусловленных сравнительно более человеческим отношением к призывницам во время прохождения ими службы, можно было бы наряду с традиционной отрицательной формулировкой правила предложить и положительную, “Делай дочерям других то, чего ты хочешь, чтобы делали твоей дочери”, возлагающую больше ответственности на исполнителей, ибо при следовании правилу в этом последнем варианте добрые люди вынуждены были бы весьма критически отнестись к своим воззрениям относительно желаемых благ для своих дочерей и, по всей видимости, переоценить многие из них, не исключая и полное отбрасывание некоторых.

Здесь можно было бы возразить, что даже при достижении с введением новой службы большей гуманности в обществе, вызванные ею потери в нравственности перевесят все при­обретения. Даже при строгой регламентации поведения призывниц во время службы и поддержания общими усилиями высокого боевого духа, они оставались бы вне контроля до нее и после нее. До службы могла усилиться тенденция избавиться от девственности со знакомыми, с так называемыми любимыми или просто - в знак протеста против службы - с кем попало. Остро мог встать вопрос и о тех демобилизованных, которые по разным причинам не пожелали бы создавать семьи и, таким образом, вне учрежденного института в открытом обществе создавали бы дополнительное предложение, сбивая или вовсе уничтожая спрос. Насколько реальна была такая угроза?

К описанным отклонениям следовало бы отнестись, как и непосредственно к делам новой службы, самым серьезным образом. Имея дело с первым случаем, сразу же лучше было бы признать, что с одними увещеваниями о желательности приступать к службе девственницами далеко не уйдешь. Тут новоиспеченная военная организация волей-неволей становилась на сторону блюстителей нравственности и ценителей целомудрия, но ее мотивы не могли иметь что-либо общего с последними, с их ханжеством и лицемерием. Нежелательность случайных дослужебных половых связей, с ее точки зрения, должна была бы усматриваться в ущербности таковых с нетрудящимися особями.

Такая связь или связи сбивали бы с истинного пути недавно еще невинные создания. Они пресекали бы всякие надежды на везение и способствовали примирительному отношению к дальнейшим неудачам. Разумеется, исправлять положение желательно было бы не одним лишь запугиванием и выжиманием всех соков из естественного суеверия будущих подопечных, но и простонародной мудростью, понятной даже желторотым, что заблудшую овцу намного сложнее наставить на путь истин­ный, если это вообще возможно, чем невинную и доверчивую, которая ни в коем случае не отобьется от стада.

Внутри самого движения к обновлению и усовершенствованию общества могла возникнуть ересь, отстаивающая неубыточность и даже желательность дослужебных беспорядочных половых сношений. Такая ересь могла бы быть тем опаснее, что выступала бы, прикрываясь радением за общую новую идею. Подобные сношения могли оправдываться как имеющие смысл предварительной подготовки к службе, которая только выиграла бы от большей опытности подопытных. С подобным взглядом нужно было бы бороться как с опасным заблуждением, попирающим основную идею всеобщего мероприятия. Ведь она состояла в случении с новобранками отличившихся в труде самцов, с тем, чтобы уже изошедшие потом в трудовом действии напутствовали бы молодых и сопровождали их в начале пути, помогая прокладывать и укреплять генетическую колею в нужном направлении. А что мы имели бы в случае протаскиваемого силой дослужебного “опытца”? Расстроенный, извращенный, обе зоб- раженный и ущербный сырой материал.

VII

Довольно трудным мог бы показаться вопрос о тех, кто к моменту призыва ждали ребенка или успели стать матерями в самом раннем возрасте. Конечно, в зависимости от регионов, в которых из-за разности климатических условий половое созревание девушек происходит в разном возрасте, в целях предупреждения зла, о котором идет речь, следовало бы устанавливать призывной возраст по-разному, но в любом случае ко времени полового созревания.

Как специальная медицинская комиссия освобождает от несения воинской службы при­зывников с физическим недостатками, так аналогичная служба могла бы функционировать и в данном случае.

К малолетним незамужним беременным и таким же матерям-одиночкам требовалось бы особое отношение. Из них следовало бы создавать особые женские подразделения, и их, как успевших испортить вкус, обслуживание должно было бы производиться теми отличниками труда, деятельность которых в наименьшей мере затрагивала бы их умственные способности.

Самую решительную борьбу необходимо было бы вести против фиктивных браков и, воз­можно, таких же детей, ибо для обладающих полноценными семьями (а таковыми могли признаваться лишь семьи, состоящие исключительно из трудящихся без уступок слабому полу), в виде исключения, пришлось бы установить право выбора - остаться ли в семье или облагородить ее службой в специальном батальоне. К услугам тех, кто не решается поступить на службу из-за необходимости ухода за детьми, должны были быть предоставлены специально переоборудованные для этой цели детско-воспитательные учреждения, которые с их резко выраженным коммунальным уклоном со всеми его преимуществами могли бы, и даже должны были бы, послужить дополнительным стимулом для молодых мам пройти дей­ствительную общественно-оздоровительную службу вне родных стен.

По отношению к тем демобилизованным воительницам, которые, мягко говоря, не то­ропились бы создавать свои семьи и готовы были бы променять весь свой опыт, полученный на службе, в открытом обществе следовало проявить, по возможности, больше терпения. Конкуренция между ними, создающими некоторую прослойку в обществе, была бы не только неизбежна, но и полезна. По идее, среди вольноотпущенниц не должно было бы быть таких, кто способен продешевить в оказании услуг. Те, кто приобрел мастерство ценой огромного труда, не должны были бы быть склонны к его профанированию. Тех же, кто систематически преда вался бы “искусству ради искусства”, следо вало принудительным порядком спаривать с прирожденно-тунеядствующими, безнадежно нетрудоспособными особями, оправдывая эту меру несколько циничной, но справедливой заботой о них и всемерно способствуя доведению их вредной привычки до логического завершения.

Часть же убежденных одиночек с большой пользой могла быть привлечена на работу на педагогические и управленческие должности в функционирующем облагородительном учреж­дении.

VIII

Конечно, оставалось еще много неясных и спорных вопросов, которые только умножались бы и усиливались по мере практического претворения в жизнь внутреннего переустройства общества, но светлая цель, маячащая в будущем, с наступлением века профессионализации женской службы, то есть повышения статуса проституции в обществе, должна была бы придать дополнительные силы всем заинтересованным лицам для мужественного поступательного продвижения вперед и только вперед в интересах всего народа и на благо государства.

Следовало бы постоянно напоминать отставшим в цивилизованности народам и госу­дарствам об их уникальной возможности догнать, а может и перегнать, наиболее передовые страны или, на худой конец, хотя бы не затягивать ради их же духовного совершенства с освоением второй ступени второй эпохи, наступающей с введением всеобщей женской телопов инности.

В конце концов, поскольку более отстающие, несмотря ни на какие добрые намерения, проявляли бы лютую агрессивность, даже против своей воли, целесообразно было бы подталкивать их к большей расторопности указанием на открывающуюся блестящую пер­спективу использовать в своих агрессивных целях специально подготовленные для этого женские ударные отряды с высокой гарантией самоотдачи.

Ни для кого никогда не было секретом то, с какой целью велись войны с незапамятных времен. Нетрудно представить, что забрасывание женских десантов в тыл врага и на пере­довую имело бы сильнейшее деморализующее и дезорганизующее влияние на вражеские силы и подрывало их наступательную мощь. Было бы неразумно полностью сбрасывать со счетов и давно рекомендованное в народном творчестве использование воительниц в качестве бактериологического подвида оружия. Из-за очевидной негуманности этого способа ведения войны, этим оружием лучше было бы пользоваться лишь в особо ответственных, исключительно тяжелых, случаях, даже при использовании последних достижений медицины, когда заразить и уничтожить врага можно было бы носительницей инфекции, самой не страдающей от нее.

О других преимуществах революционизирующего сознание народа почина можно было бы пока не распространяться, разве что в виде исключения отметить, что благодаря ему пришел бы конец многотысячелетнему неведению так называемых лучших представительниц прекрасного пола о своей себестоимости, грубые заблуждения на счет которой тормозили и до сих пор тормозят вливание всех сил народных в великое дело прогресса.

Незавершенность разработки всего комплекса вопросов, связанных с теоретическим исследованием механизма функционирования стадий второго круга, и нахождение всего проекта в состоянии становления укрепляли Подмастерья во мнении, что усиленные занятия математикой и естественнонаучными дисциплинами не пропадут даром и помогут ему в благородном стремлении достойно послужить роду человеческому и даже, если повезет, оставить и свой след в безразмерной памяти человечества.

IX

Взволнованный увлекшими его мыслями об очередном грандиозном проекте, Мохтерион, никого и ничего не замечая вокруг, приближался, однако, после дневного моциона к своему дому. Он не обратил внимания и на стоящую в двух-трех метрах от его подъезда легковую машину, забитую людьми, и не спеша стал доставать ключ из кармана брюк.

 И где только тебя нечистая сила носит, а главное, когда? В самое пекло!
Мохтерион оглянулся, и, прежде чем признал знакомую по внешности, узнал ее по голосу.

 Трифена! Когда ты приехала?
 Сегодня утром.
 А где же Трифоса?
 Отсыпается. Видишь, я не одна. Потом потолкуем.
Из машины вышел мужчина лет за сорок и поздоровался с Мохтерионом.

 Пока мы ждали, Трифена только и делала, что расхваливала вас, — сказал он, сразу выдав, что навеселе.
Войдя в дом, Подмастерье не закрыл дверь, ибо из машины вышли еще двое мужчин примерно того же возраста, что и первый. Не задерживаясь, они вошли в дом.

Аколазии еще не было, и предчувствуя, что компания задержится у него ненадолго, Мохтерион принял решение пожертвовать уютом Аколазии и впустить гостей в залу. Она могла переждать в его комнате и заодно познакомиться с новоприбывшими, никогда раньше у него не бывавшими.

Предчувствие оправдалось, когда вместе с Трифеной в залу вошли сразу двое, кроме того, она отказалась от белья.

 У нас нет времени разлеживаться, да я уже и привыкла потеть стоя, — объяснила она и
закрыла дверь перед самым носом Мохтериона.

Оставшегося в комнате звали Урсин.

 Трифена сказала нам, что вы хорошо играете, - оглядываясь по сторонам, сказал он, и, не дождавшись ответа, вышел из комнаты. По скрипу двери Мохтерион догадался, что он или заглянул или вошел в залу. Послышался хохот. Мохтерион без труда подстроился под общее настроение. Мужчины вполне отвечали всем признакам платежеспособных граждан, и от стараний Трифены должно было перепасть кое-что и ему.
Урсин скоро вернулся.

 Трифена, однако ж, бесподобна! - ухмыльнулся он.
Ускоренный темп общения, навязанный пришедшими и с радостью принятый Мохте - рионом, привел его к инструменту, и скоро хихиканье Урсина продолжалось под музы­кальное сопровождение. Он еще раз вышел из комнаты и вернулся столь же быстро, как и в первый раз.

 Медеин и Венил соревнуются друг с другом, старые развратники!
После заключительного аккорда неаполитанской песни Урсин достал крупную денежную купюру и положил на пианино. Это было нечто новое в жизни музыканта-любителя! Наскоро повторив концовку последнего номера, Подмастерье встал со стула и подошел к книжному шкафу. Нейтрализовать новейшее впечатление и не очень приятные внутренние ощущения решено было чистейшим безрассудством. Подмастерье из влек из шкафа “Коме дию” Данте на итальянском языке в роскошном французском переплете середины девятнадцатого века и протянул Урсину, быть может не прочитавшему за всю свою жизнь на своем родном языке столько стихотворных строф, сколько их было в предназначавшейся ему книге.

Урсин посмотрел на золотые буквы корешка, затем раскрыл книгу на титульном листе, видимо, чтобы убедиться, что сам он не справится с дешифровкой инородного тела, и не без чувства внутреннего достоинства произнес:

 Что это?
Подмастерье был готов к ответу.

 Это так называемая “Божественная коме дия”, поэма одного итальянского поэта на язы ке оригинала, на итальянском. Я хочу подарить ее вам.
 Но это же очень дорогой подарок! Не знаю даже, как вас благодарить.
 Не стоит благодарностей, поверьте, - вежливо сказал Мохтерион, не собираясь вда­ваться в подробности относительно того, что стоимость книги приближалась к положенной гостем на пианино сумме.
Урсин, небрежно положив книгу на край стола, снова поспешил в залу.

X

 Для меня у Трифены сил не останется, - посмеиваясь сказал Урсин, снова возвратясь через минуту.
 Не беда! С минуты на минуту придет моя ассистентка и обслужит всех вас в два счета.
 Как?! Всех троих сразу?
 Конечно, если вы потеснитесь.
 Вот это да! Где она?
 Скоро придет.
Урсин снова забежал в залу, и, появившись в считанные секунды, остался верен себе и на этот раз.

В это время послышался звук поворачивающегося в замочной скважине ключа. Аколазия пришла вовремя.

Подмастерье поспешил к ней и завел к себе. Почти одновременно с ней зашел Урсин, и немедля попытался расположить к себе Гвальдрина. Нежное обращение с чужими детьми, видимо, как-то компенсирующее грубость со своими, считалось в данном регионе признаком хорошего тона. Последовало ожидаемое “Как тебя зовут?”, и заключение после ответа Гвальдрина - “Какое у тебя хорошее имя”.

Аколазия поняла, что происходит, и увела сына в галерею.

Урсин подошел вплотную к Мохтериону и шепотом спросил:

 Это она?
Он ответил также шепотом:

 Да.
 Можно к ней?
 Конечно.
 Вот досада!
 В чем дело?
 Я сказал о ней Венилу и Медеину, и они не оставят меня в покое.
 Ничего не поделаешь, - не очень сочувствуя Урсину, проговорил Мохтерион.
 Что же делать?
 Подождем ваших друзей, - ответил Мохтерион и вышел к Аколазии.
Она уложила Гвальдрина на новое место и сидела рядом.

 Как прогулялись?
 Нормально.
 Приготовься, тебе придется потрудиться с тремя господами одновременно.
 Как, со всеми вместе?
 Мне уже задавали этот вопрос, и я ответил на него утвердительно. Думаю, ставки можно будет удвоить, а то и утроить.
 Мне еще не приходилось вытворять такое.
 Тем лучше. Думаю, что им тоже. Вы все будете в одинаковом положении. Разве это пло­хо?
 Не знаю. Боюсь, как бы я не вышла из строя.
 Пустяки! Вот тебе детский крем. Смажь попку. Не жалей крема и для рысаков. Обой­дется. Жаль, что у нас не было времени н а изучение “Кама-сутры”. Впрочем, хорошо, что его у нас и не будет.
 Можно тебя попросить об одном одолжении?
Подмастерье молча кивнул головой.

 Не говори им о цене. А если будут настаивать, скажи, чтобы платили в соответствии с полученным удовольствием.
 Ладно, ради особого события и в виде исключения можно. А если они будут настаивать и дальше?
 Назови тройную цену, - улыбнулась Аколазия.
Мохтерион поспешил к Урсину.

XI

Вместо ожидаемых Венила и Медеина в комнату вошла Трифена.

 Где Аколазия? - спросила она.
 Рядом, - ответил Мохтерион, но звать ее было излишне, ибо она все слышала и пере­бралась в комнату со своей сумкой.
 А сумка для чего? - заметила Трифена. - Тебя ждут.
Урсин отступил на несколько шагов, и не думая скрывать своего намерения оценить прелести Аколазии с “задней” перспективы.

 Занесу к себе, - ответила Аколазия, чуть приподняв сумку, и сделала было шаг, но остановилась.
 Гвальдрина можешь поручить мне, - опередил ее Мохтерион.
 Не потакай ему, а то замучает, - дала совет Аколазия и вышла.
За ней поспешил Урсин. В комнате остались Трифена и Мохтерион.

 Рассказывай, как вы отдыхали? - по-дружески спросил Мохтерион.
Она не обратила внимания на вопрос, деловито пересчитала деньги и положила их в сумку. Затем, вынув маленькое зеркальце, стала энергично красить губы. Мохтерион по­молчал несколько минут.

 У тебя сегодня встреча?
Похоже было, что и этот вопрос останется без ответа, но Трифена не выдержала искуше­ния.

 У любопытной Варвары нос оторвали, - серьезно ответила она.
 Деньги портят людей! - начал подыгрывать ей Подмастерье.
Трифена положила зеркальце и косметический набор в сумочку и приподнялась.

 Люди портят деньги в большей мере. Я спешу. Как-нибудь загляну и все расскажу. Подмастерье проводил ее до подъезда. Она, по обычаю, перекрестилась, произнесла
короткую молитву и открыла дверь.

 Целуй в щечку, — приказала она и подставила густо напудренную щеку.
Мохтерион не отказал ей в удовольствии и слегка прикоснулся к щеке губами.

 Пока, старый осел! — махая рукой, Трифена спустилась по ступенькам на улицу.
 Будь осторожна! — попрощался традиционным образом Подмастерье и закрыл дверь.
Из залы доносился шум; было ясно, что если там еще не занялись делом, то и не тратят зря энергию на словоблудие. Мохтерион вспомнил о Гвальдрине.

К большой радости свежеиспеченной няньки Гвальдрин спал одетый на кушетке.

XII

Подмастерье, как обычно, воспользовался временным освобождением от общественно - служебных обязанностей и оказался у стола, но ему недолго пришлось наслаждаться отре­шенностью от мирской суеты, так как раздавшийся стук в дверь возвестил о прибытии, быть может, очередных соискателей. Чтобы повторный стук не разбудил Гвальдрина, Подмастерье буквально ринулся к двери. Ожидания оправдались. Тортор, не далее как накануне вкусивший из импровизированного летнего сада Подмастерья, проложил к нему дорогу своему приятелю.

 Можно?
 Проходи.
 Я не один. Метопион, заходи, — позвал он друга.
Метопион оказался симпатичным молодым человеком в темных очках. Он вежливо поздоровался с хозяином.

 Сейчас Аколазия занята, но, думаю она освободится минут через двадцать.
 Может, нам зайти попозже? — спросил Метопион.
 Лучше подождите здесь.
Тортор и Метопион сели на диван. Подмастерье подошел к двери из комнаты на галерею и осторожно прикрыл ее. Его старания не увенчались успехом, ибо дверь издала скрип на все сто процентов своих возможностей.

 Там кто-то есть? — спросил Тортор.
 Малец Аколазии спит.
Чтобы занять гостей, Мохтерион достал из тумбочки великолепный итальянский порногра­фический журнал в твердом переплете и протянул Метопиону. По интересу, проявленному к нему Тортором, можно было надеяться, что ближайшая четверть часа ожидания не будет в тягость.

Мохтериона снова потянуло к столу, и он погрузился в свои занятия, но их приходилось время от времени прерывать, ибо гости вычитывали отдельные слова и фразы, конечно, до неузнаваемости искажая их своим произношением. Подмастерье, знавший итальянский хуже всех европейских языков, помогал им как мог. Но настоящие муки начались тогда, когда пришлось переводить афоризмы, помещенные на листах с рекламой порнографических звезд. В конце концов пришлось засечь время и, прекратив занятия, ждать, когда любознательные читатели дойдут до очередного рекламного листа с новым афоризмом. Метопион, который оказался переводчиком с английского языка, проявил завидные интерпретаторские навыки, имевшие результатом по крайней мере его незлобивое самовозбуждение и самоудовлетво­рение. После одного не отвечающего требованиям строгого вкуса и нехудожественного перевода, прозвучавшего как “Счастье женщины находится между ног”, Метопион, скорее всего неожиданно для самого себя, открыл, что счастье мужчины совпадает со счастьем женщины и находится там же. “Счастье мужчины находится между ног женщины”, замедляя речь и понижая голос, проговорил Метопион, и в какой-то миг Мохтериону показалось, что никакая благодать, обрушившаяся на него, уже ничего не сможет добавить к счастью Метопиона.

XIII

Раздалось цоканье цепочки в двери залы, и появилась надежда, что Аколазия с честью отвоевалась с тремя мушкетерами. Мохтерион пошел навстречу гостям. Первым вышел тот, кто должен был быть либо Венилом, либо Медеином. В руках у него была самая крупная из имевших хождение в тех местах купюр, раз в двадцать превышающая плату, установленную Мохтерионом, но так как, по всей видимости, он собирался расплачиваться за всех, то следовало поделить коэффициент на три для большей точности.

 Это вам, - улыбаясь, сказал то ли Венил, то ли Медеин и опустил купюру в карман халата Мохтериона. - Я надеюсь, ваша девочка не будет вспоминать нас с отвращением.
 Одну минуту, - извинился Подмастерье и нырнул в комнату. - А это вам, - сказал он и протянул гостю книгу большого фор мата. Это была “Энциклопедия антиквариата”, первая из лежащих на переднем плане шкафа, которую решено было отдать в счет сдачи.
 Такой дорогой подарок я ни за что не возьму, - воспротивился мужчина.
 Зря отпираешься. У тебя ничего не выйдет, Медеин, - сказал стоявший рядом Урсин, почти с самого начала наблюдавший за всей сценой. - Я тоже получил подарок, да еще како й!
Своевременное напоминание ускорило закрепление одаривания-расчета передачей другой книги Урсину.

 Ребята, у вас было тяжелое детство, и вам было не до книг. Теперь вот садитесь и просвещайтесь, - пошутил Венил и первый пошел к выходу. - Но эта книга действительно очень ценная, - поглаживая супероблож ку “Энциклопедии”, присовокупил он.
С уходом последнего из гостей Подмастерье облегченно вздохнул; было чему радоваться: он ухитрился-таки избежать долга перед добрыми дяденьками и отвести от себя проклятие.

XIV

Тортор и Метопион уже стояли в комнате, когда Подмастерье заглянул в нее. Он попросил их подождать еще несколько минут и покинул их.

Аколазия приводила себя в порядок.

 Ну как, разбойники нанесли чувствительный урон?
 Переживу.
 Молодчина! Тебя дожидаются. Поторопись, пожалуйста!
 Кто-нибудь из недавних?
 Как ты догадалась? Один из вчерашних и приволок с собой сподвижника, потрудился.
 Как Гвальдрин?
 Спит.
 Через три минуты можешь впустить. Я чуть приберу в зале.
На совещании друзей Тортор получил право зайти к Аколазии первым. Его обещание справить нужду быстро вызвало дополнительный энтузиазм не только у Мето пиона, но и у Подмастерья. Спортивное прошлое Тортора позволяло еще больше положиться на надежность его слов.

Когда минут через десять, а то и меньше он вышел и рукой показал Метопиону куда направиться, оказалось, что непреоборимая уверенность в том, что Тортор сдержит слово, лишила Мохтериона сил обрадоваться этому. Но судьба готовила ему и второй подарок, и, когда Метопион не слишком отстал по времени от друга, Мохтерион поклялся резко изменить свое отношение к спортсменам. Он не хотел верить, что Метопион не имеет спортивного прошлого, на лету постигая, что Боги были не настолько несправедливы к ним, чтобы, оставляя их с их умственными способностями, не уравновесить их иными, явно недоступными другим. После ухода Тортора с Метопионом Мохтериону показалось, что он будет иметь счастье приветствовать его и завтра.

Зашла Аколазия и перенесла спящего Гвальдрина в свою комнату. Занятия Подмастерья были продолжены и благополучно доведены до конца.

Было еще рано, и он затеял уборку в зале и у себя, тем самым несколько изменив своим привычкам, ибо в рабочее время, установленное для Аколазии, когда кто-то мог еще зайти, ему попросту пришлось бы прервать ее. Конечно, жертва была бы небольшой и окупилась бы с лихвой, поэтому замедления и пережидания не последовало.

В этот вечер Подмастерье испытывал особое возбуждение, имевшее своей причиной близость к завершению курса лекций по древнегреческой философии с акцентом на раскрытие ее внутреннего смысла. Правда, все самое важное было уже изложено, но с заключительной лекцией, какого бы плачевного состояния мысли, наступившего после Платона и Аристотеля, она ни должна была коснуться, весь курс принимал законченный вид, становился завершенным целым. Такое возбуждение всегда влекло и к несложной физической деятельности, во время которой Подмастерье рассеивался и набирался сил.

Вот и теперь веник доставал до таких мест на потолке и на полу, под мебелью, которые оставались неприкосновенными долгие месяцы. Паутины и пыли, собирающихся в центре комнат, хватило бы, чтобы набить ими подушки, если не для взрослого, то по меньшей мере для ребенка. Удовлетворение, испытываемое с избавлением от такого объема нечистот, действительно могло соперничать по силе с удовлетворением, которое было не за горами в связи с последней лекцией курса, хотя и совершенно иным по сути. Уборка затягивалась из- за своей основательности, но не ускорялась уборщиком. Тщательность и неторопливость ее были вызваны не только обилием мусора, но и стараниями уборщика, которые никак не были связаны непосредственно с ним.

XV

К тому времени, когда Подмастерье решил на несколько минут задержаться в убранных комнатах и, прохаживаясь по ним, получал вполне заслуженное удовольствие, уже стемнело. Обойдя комнаты и поочередно выключая свет во всех точках, он дошел до Аколазии.

Его взгляду предстала привычная картина, полюбившаяся ему в своей простоте: она отдыхала на кровати, а рядом с ней лежала книга; судя по положению закладки, очень скоро ей должна была потребоваться новая.

 Готова ли ты к последнему бою? - шутливо спросил Подмастерье.
 Я перебиралась сюда не затем, чтобы отступать.
 Вот это мне нравится! А как дела с финансами? Скоро ли потребуется новая сбе­регательная книжка?
 Не скоро. Но если Детерима закапризничает, смогу отправить ее обратно в тот же день с роскошным подарком.
 И то хлеб! Ты помнишь, что мы сегодня заканчиваем наш спецкурс?
 Помню.
 Я приношу благодарность Богам за то, что он состоялся, и все идет к благополучному завершению. Правда, все лучшее мы уже рассмотрели, да и мало кто согласился бы с тем, что древнегреческая философия завершается там, где я указываю. Но в том, что создавалось греками в Римской Империи значительно позже, уже не было ничего оригинального, и, что более важно, собственно древнегреческий дух был сильно расшатан и потеснен древнеримским. Это было время, когда набирало силу возникшее незадолго до этого христианство, и духовная нищета мира, разросшегося в пределах Римской Империи до необъятных размеров, лишала языческую мудрость какой-либо почвы даже для успешного противостояния христианству, непосредственно обыгрывающему ее, не говоря уже о внутреннем бессилии язычества создать что-то новое.
Порочность и греховность человека превратились в банальность. Древний Рим погрузился в животный разврат и задолго до своего внешнего падения был разложен внутренне. Именно так его чаще всего и описывают. Но, думаю, человечество, и составляющие его люди дошли тогда до крайней степени усталости, и единственное, что они могли противопоставить этой всепоглощающей усталости был именно “разврат”: спасение - для одних, мерзость - для других, тех, кто уберегся от усталости, не испытывал ее и не был способен понять.

Учения, о которых мне предстоит говорить, возникли задолго до этой эпохи, в то время, когда самостоятельность греков превратилась уже в воспоминание и когда они могли лишь с трудом повторять и удерживать то, что было сказано и сделано в прошлом их соотечественниками.

Несомненно, загущенное состояние мышления было прямым отражением запущенности проституции, и ты сейчас узнаешь, до чего докатились наиболее влиятельные в то время школы мудрости.

XVI

Первой из них является эпикурейская школа, называемая так по имени Эпикура. Язык не поворачивается назвать его основателем, настолько он зависел от знакомого нам Демокрита, но так принято, и, чем доказывать его несамостоятельность, лучше сохранить силы для чего- то другого. Но кое-что в оправдание моей оценки можно привести.

Если ты помнишь, Демокрит первоначалами всего существующего объявил отвлеченные от половых органов, соответственно мужских и женских, понятия атомов и пустого пространства. Эпикур, по сути, повторил учение Демокрита, слегка изменив его. Но из этих изменений уже явствует беспомощное изобретательство.

Пустое пространство, то есть, как ты догадываешься, женское сокровище, а вмес те с ним и сама женщина, по Эпикуру, мыслятся уже не как причина, каковой они были у Демокрита, а лишь как условие движения атомов, то есть ты, безусловно, понимаешь чего. Причина, конечно, более сильнодействующее начало, чем условие, и понятно, что выпад Эпикура далеко не случаен. Он свидетельствует, что в его эпоху мужчины могли оправдывать свою массовую неплатежеспособность, лишь взваливая вину на женщин, низводя их до условия, как выражается Эпикур, жизнеутверждения. Неплатежеспособной твари нетрудно унизить другое существо, да и вряд ли возможно прочувствовать самой всю низость своего взгляда.

В том же духе Эпикур пытался приукрасить и разнообразить ничтожество неплатеже­способных самцов, к которым принадлежал и сам, мнимым многообразием способов доставления удовольствия женщинам. Конечно, сама по себе мысль о компенсации женщинам за их услуги хотя бы в каком-нибудь натуральном виде, не так уж плоха, но Эпикур предлагает неравноценную замену, которая может сойти лишь в супружеской жизни.

Демокрит признавал лишь один вид движения, или сношения, между мужчиной и женщиной. Он называл его на своем условном языке движением по прямой. Эпикур был довольно последовательным в том, что, столкнувшись с широкораспространенной не­платежеспособностью и стараясь сохранить хотя бы видимость свободных сношений ради чистого наслаждения, начал склонять оставшихся в живых самцов к тому, чтобы самим служить женщинам всеми доступными им способами. Такой способ жизнеутверждения он совершенно недвусмысленно и точно называл отклонением от прямого пути.

Но на этом Эпикур не остановился и предложил наиболее честным из неплатеже способных смело искать партнерства в половых муках с однополыми существами, а наиболее болезненным из них - поддерживать связи с представителями обоих полов. В эпоху Эпикура не было четкой клинической диагностики пассивного и активного гомосексуализма, одна из причин чего заключалась в ее ненадобности, но он, без сомнения, ясно представлял и учитывал эти формы, ибо описывал еще один способ жизнеутверждения как движение во все стороны, связанное с взаимным отталкиванием членов.

Нетрудно догадаться, что, хотя Эпикура часто не понимали и извращали, за ним прочно закрепилась слава наиболее безнравственного мыслителя, и с ним часто увязывали всю языческую мудрость, что, конечно, является грубейшей ошибкой.

По традиции Эпикур считается и безбожником, хотя с этим мнением нельзя согласиться без оговорок. Все самое важное в помыслах, стремлениях и склонностях человека он объяснял динамикой полового возбуждения и преобразований в теле, в чем также следовал Демокриту. Конечно, тут можно усмотреть низведение души человека к телу, но, как ни мало привлекателен подобный взгляд, зачастую он более работоспособен, и с этим нельзя не считаться.

И уж вовсе не удивительно, что и счастье в толковании Эпикура было отождествлено с естественными отправлениями. Удовольствие и удовлетворение желаний - вот с чем предстал перед миром наследник древнегреческой мудрости. Но законный ли?

XVII

Резкий упадок, который произошел в уровне философствования хотя бы того же Эпикура, не мог не вызвать враждебности к нему, но вся беда в том, что неприемлющие его слишком зависели от него, мало чем обладали сверх этого неприятия и поэтому против своей воли лишь усугубляли упадок. К ним в равной мере относятся так называемые скептики и стоики, учения которых получили широчайшее распространение, что является вернейшим признаком их поверхностности.

Что же они предложили? Если древние греки в период пика своей созидательной дея - тельности резко отличали себя от других народов и своей деятельностью все больше увеличивали дистанцию между ними и собой, то скептики появились в то время, когда греки не были уже ни первыми, ни единственными среди других. Беспомощность в обосновании идеальной подоплеки проституции они замазывали сопливыми раз глагольствованиями о том, что у разных народов различные нравственные нормы и образ действий каждого из них нисколько не хуже и не лучше, чем у других. Более того, совершенно противоположные действия, а за ними и соответствующие утверждения, объявлялись равносильными.

Это последнее прямо связано с потугами Эпикура. Конечно, очень заманчиво, считать платеже- способность и неплатежеспособность равнозначными, особенно для неплатежеспособного, но скептики довольно обоснованно рас считывали на то, что это мнение не вызовет больших возражений со стороны платежеспособных, ибо им по большому счету должно было быть все равно, что наряду с ними, греясь под тем же солнцем и дыша тем же воздухом, существуют существа с другими повадками.

Когда зарождался и начинал процветать гетеризм, все звенья, складывающиеся в цепочку и составляющие вместе одно целое, служили высшей цели, благу соучастников, которое имело чувственную природу и тем успешнее направляло чувственности людей и управляло ими. Во времена скептиков даже их учение о равносильности разных утверждений, несмотря на его капитулянтский вывод, состоящий в совете воздерживаться от суждения, не удержало их от провозглашения предпочтительности чувственного знания над его другими формами.

На первый взгляд может показаться, что нам приличествовало бы только порадоваться такому вознесению совокупного знания, выжимаемого из совокупления, но это порочный вывод. Чувства ответственности, заботливости и достоинства, без развития которых невозможно сколько-нибудь полноценное приживание проституции, не являются чувственными или, по крайней мере, только чувственными, видами знания. Да и не все, что проявляется в чувствах, имеет чувственную природу и чувственное происхождение.

XVIII

Казалось бы, дальше падать уже некуда, но оказалось, что нет и падение может быть безграничным. Последнюю глубину освоили так называемые стоики. Стоицизм распространился как эпидемия, привлекая к себе с одинаковым успехом как нищих, так и богатых, как невежд, так и ученых. Стоицизм как бы поставил точку несмелым и убогим блужданиям эпикурейцев и скептиков, чутко подметив причину их жалких поползновений, состоящую в бессилии поддержать разрядку страстей на профессиональном уровне. Вез всяких околичностей основным состоянием, — основным в силу его объявления наиболее желанным — а вслед за ним основным понятием они объявили бесстрастие.

Бесспорно, стоики поступили честнее эпикурейцев и скептиков, обойдя стороной их босяцкие “завитушки”. Не многого стоили как мужские услуги женщинам и однополым особям Эпикура, так и пред­почтение чувственного знания другим формам знания скептиков при их трусливом и малодушном совете воздерживаться от суждения. Ведь знали подлецы, какие молочные реки могут потечь задарма! До промышленного использования спермы было еще очень далеко, а посему и спроса на ее доноров также не могло быть.

Стоики просто и грустно признали основой бесстрастие, то есть отказ от проституции из-за несоответствия ей своих возможностей. Что же они предлагали взамен? Честно и посильно выполнять супружеский долг. Да, это лучше, чем ничего, но не более того.

После такого слишком будничного вывода следовало хоть чем-то потешить сердца сми­ренных, и вот, стоики, объявив все существующее, в том числе Богов и любые свойства души, телесным, тем самым проявили готовность утешить честных и обездоленных отцов семейства тем, что и Боги и любые свойства души в принципе доступны им так же, как и ягодицы собственных жен. Вот тебе и стоический взгляд на вещи!

Последний проблеск древнегреческой мысли все-таки нашел отражение в учении стоиков о том, что все несовершенства целесообразны. Несомненно, оно имело охранительное значение и в этом смысле было даже возвышенным. В том, что речь шла и о собственной несовершенности, в силу честности стоиков сомневаться не приходится. Но в чем могла состоять целесообразность их несовершенства? В чем состояла целесообразность бесстрастия? Ведь страстность поддерживает основной жизненный интерес человека. Единственно она, равно как и чувства и помыслы, заквашенные на ней, способны превратить одноцветную и будничную жизнь в многокрасочную и праздничную. Так неужели стоики не понимали этого?

Но в том-то и дело, что они очень хорошо понимали все, в том числе и то, что страстность, не подкрепленная самоотверженным трудом, или, что то же самое, страстность неплатежеспособных и не стесняемых в передвижении, ничего иного кроме тягчайшего зла принести не может. Вот почему они сознательно примкнули к положению о высшем благе бесстрастия, выбрав, таким образом, наименьшее из зол, в чем их нельзя упрекнуть. Вот так начатое Фалесом осмысление и оживление проституции водой завершилось отказом в корне от всего того, для чего могла возникнуть какая-нибудь надобность даже в опрыскивании

Подмастерье умолк. Аколазия также молчала.

 Ты устала? — спросил он ее, собираясь уходить.
 Да. Сегодня был тяжелый день.
Сделав два шага от кровати, он внезапно обернулся, снова подошел к ней, нагнулся и

поцеловал в щеку.

- Надо же как-то отметить успешное завершение первого в нашей жизни совместного курса просвещения, - оправдывая свой порыв, сказал он.

Аколазия принужденно улыбнулась. Она не лгала о своей усталости. Тихо, как бы кра­дучись, Подмастерье вышел из комнаты, оставив ее со спящим сыном.



Глава 15

I

Новый день нес с собой не только заботы, которые могли возникнуть и уложиться только в него, но и заботы, которые перешли в наследство от предыдущего дня и в некотором смысле назревали с первой минуты проживания Аколазии у Мохтериона. Позади были две насыщенные совместной работой недели, на протяжении которых между ним и Аколазией установились вполне определенные отношения, взаимно неприятные склонности сдерживались и могли уже считаться окончательно подавленными, и оставалось только плыть по течению, если бы не ожидание ее сестры, с появлением которой пришлось бы приноравливаться к изменениям. Главной же темой размышлений, тревожные характерные черты которой все отчетливее вырисовывались с момента появления Аколазии у него дома, становилась проблема профессионализма как такового.

Нечего и говорить, что проституция как исторически первое общественное явление, в рамках которого зародилось профессиональное отношение к делу и закреплялись в обще­ственном сознании первые заметные преимущества подобного необычного поведения, представляла собой единственное в своем роде поприще для раскрытия первооснов циви­лизации, ибо с профессионализма проституток блага профессионализма медленно, но уве­ренно стали усваиваться людьми самых разных родов занятий, что и привело в конце концов к необходимости установления и дальнейшей охраны гражданского миропорядка. Правда, времена, когда проституция под удачным названием философии ценилась не столько как исторически первая, сколько как умственно первая и даже высшая из наук, давно миновали, как сгинули и те люди и то общество, где это было возможно, однако беспристрастному исследователю, живущему в совершенно иную эпоху, в целях оживления хотя бы крох не оставалось ничего другого, как воссоздавать наиболее простые клеточки функционирования первобытных проституционистских отношений и на их жизнедеятельности изучать чудо возникновения профессионализма из мук межчеловеческих интересов и взаимопотреблений.

Проблемность данного вопроса усиливалась, а заботы наблюдателя увеличивались из-за того, что хотя опытные данные и не противоречили предварительны м соображениям Подмастерья, но заметно отличались от них. Несмотря на четкое представление о не - допустимости безоговорочного обобщения данных одного, ограниченного пространством, временем и мозгами, пусть и гения, опыта, нелегко было избавиться от ощущения, что основные составляющие ни при каких иных обстоятельствах и ни при каких иных головах не будут восприниматься иначе и обобщение, питающееся ими, будет выглядеть столь же, а может, и менее наглядно, чем у Подмастерья.

Так что же приводило в уныние порывающегося в духовные выси молодого искателя истины?

Бросалось в глаза то обстоятельство, что у истоков профессионализма стояла самая что ни на есть естественная потребность и не менее естественная возможность ее удовлетворения. Профессионализм, в проявлении возвышающий простое природное соитие до искусства любви, крепко-накрепко связывался с естественным, не нуждающимся - или же если и нуждающимся, то очень мало - в сознании чувством, о нечеловеческом или сверх­человеческом происхождении которого ни при каких явных или тайных его взлетах и преобразованиях не принято было говорить. Если зрячая из голов, одаряемых природой человека, в некоторые мрачные мгновения порывалась, часто с успехом, скрасить отправ­ления незрячей, которая непосредственно очень мало проигрывала от бездействия зрячей, а без ее иных действий, прямо награждалась дополнительной силой и, таким образом, выигрывала, то это, конечно, еще далеко не давало повода для головокружения от навязываемой со стороны неземной привлекательности вполне земного дела.

Но чем было плохо, что профессионализм являлся земным порождением? Какой пред­рассудок вызывал желание добавить к нему нечто небесное? Можно было бы предположить, что задолго до того, как человек начал эксплуатировать человека и развил в себе вкус к этому, он прошел школу по эксплуатации одной из своих способностей, и она проявлялась именно в склонности латать оторванными от себя кусками неувязки во всех многообразных проявлениях жизни. Разнородность склеиваемых и сглаживаемых сторон с материалом, употребляемым для этого, вместе с их множеством, поставила человека перед необходимостью придать жизненной силе такой смысл, который, бесконечно дробясь при первой же надоб­ности, сам нисколько не уменьшался бы в значении и объеме. То, что лишь долгое время спустя было названо идеализацией, прошло проверку жизнью, установлением начальной формы профессионального союза между разнополыми существами и было вызвано нехваткой у человека природных средств для облагораживания всех иных жизненных отправлений, ко­торые приходилось переносить поневоле.

Конечно, не многие отдавали себе отчет в том, что найденный выход не столько не был, сколько не мог быть вполне удовлетворительным, но вместо того, чтобы винить в этом идеализацию, выразившую суть проституции, следовало бы пасть на колени перед несовершенством человека, кстати, вовсе не однозначно отрицательным для него.

Выстраивалась любопытная цепочка от проституции к идеализации через профессионали­зацию. Несомненно, профессионализация была многообразно связана с идеализацией, поскольку эта последняя появилась на свет и в некотором существенном смысле и являлась ею.

II

Подытожив свои утренние размышления рабочим положением, что профессионализм завоевал право гражданства в обществе с помощью проституции, и отложив более об­стоятельное исследование вопроса до лучших времен, Подмастерье принялся за исполнение отлаженного распорядка дня. Так как выходных в его жизни давно уже не было, или, лучше сказать, вообще не было, начало недели не воспринималось им как вынужденное прекращение отдыха и поэтому не требовало к себе ни особого расположения, ни особого нерасположения. Но полнейшая будничность дня не мешала легким предрассудкам, и поэтому желание поддержать его на одном уровне с предыдущими днями и получить в этот день не меньше, чем в остальные дни, при его несвоевременном удовлетворении грозило разрастись до таких размеров, что свело бы на нет малоприятное ощущение трудности, обычно сопровождающее любое начало.

Ждать, а значит желать, пришлось очень недолго. Менестор, отличившийся и как клиент и как поставщик, решил начать рабочую неделю с выплаты дани своему божеству и заехал по дороге на объект к Мохтериону. Аколазия попросила подождать несколько минут. Менестор зашел в комнату Подмастерья.

 Все пишешь? - скорее чтобы завязать разговор, чем в шутку спросил он.
 Да. Это дело мне нравится, - чистосердечно ответил Мохтерион.
 Хорошо еще, что тебе нравится и кое-что другое. - Не обратив внимания на недо­уменный взгляд Подмастерья, Менестор увлеченно продолжал. - Если бы нами управляли люди, они должны были бы ценить и уважать таких, как ты. Ведь что бы делала Аколазия без тебя? Стояла бы у станка на заводе и тратила бы всю свою женственность на металл или пряжу; или же доила бы коров на ферме и была любимой дояркой бригадира. Вот уж завидная судьба!
 Она могла бы и учиться, - успел использовать короткую паузу Подмастерье.
 А те, кто учился бы вместе с ней, сосали бы лапу в дневное время, а в ночное... Ну, что ты кочевряжишься, я же похвалить тебя хочу. Ты помог ей найти свое место в жизни и продолжаешь помогать. И я бы так поступил на твоем месте. Да что там говорить, один раз и я отличился, действуя по зову сердца и совершенно бескорыстно.
 Я пойду, проведаю Аколазию. Потороплю, если что.
 Не надо ее торопить. Я расскажу тебе, как я раз оказался борцом с тунеядством и по­казал пример трудового перевоспитания одной заблудшей и потерянной овечки. Вряд ли она забыла меня! Только кто знает, где она сейчас? Дело было несколько лет тому назад. Я с друзьями зашел в одну загородную закусочную, которую в то время посещали все крупные дельцы. Вдруг откуда ни возьмись, пред нами предстала молоденькая цыганка и начала приставать со своими гаданиями, ну, совсем ребенок, но до того женственная, что, чувствую, мужчин знает не по наслышке. Кто-то из посетителей сунул ей в руку смятую рублевку, другой грубо отогнал.
Смотрю, любуюсь и радуюсь про себя, что не поступаю ни как первые, ни как вторые. Подошла она и ко мне, да не успела и рот раскрыть, как я говорю ей: “Ты эти детские игры брось! Ну, сколько ты можешь заработать так, рубль, два, три? Я тебе тридцать рублей дам вперед, и давай займемся более подходящим делом. Еще спасибо скажешь.” Вижу, она покраснела, но, может, ей неудобно при людях прямо так согласиться. Отходит, а сердце у меня забилось: понимаю, что моя. “Мы еще не уходим; я у входа постою”, говорю ей вдогонку. Но доесть мне не пришлось.

Под смех приятелей я пошел следом за ней. Она вышла из здания и укрылась за углом. Я нагнал ее там. Еще не доходя я спросил: “Надумала?”. “Зачем ты при людях?” Конечно, это было согласие. “Они нам не помеха”. “Где же мы укроемся?” “В кабине грузовика. Он стоит так, что ничего видно не будет. Это рядом.” “Деньги!” Я тут же отсчитал ей тридцать цел ковых и повел ее к грузовику. Она не сопротивлялась.

Ну, брат, такую молочно-белую кожу я в жизни не видел. Настоящая фея, я тебе скажу! Правда, я совсем запутался в ее юбках. Что за обычай, носить с полдюжины юбок в теплое время года! Да и в зимнее-то ни к чему. Я хотел улизнуть с ней в город, но разве эти подлецы могли отстать! Мне пришлось наскоро проститься с ней. Больше я ее не встречал, но, уверен, только потому, что в этом мире больше благотворителей, грубиянов и бабских душонок, чем настоящих мужчин! Эх, гадает, наверно, до сих пор дуракам! Однако ж, Аколазия, наверно, заждалась, бедняжка.

Менестор встал и отправился по хорошо известному ему маршруту к Аколазии. Можно было ожидать, что его распаленное воспоминаниями воображение сократит сеанс до мини­мума. Так и произошло, и через несколько минут, похваливающий себя Менестор со словами “Вот это значит уважить се бя. Это главное в жизни. Все остальное тер пит” прощался с не менее довольным хозяином дома.

 Все собираю команду для вас. Думаю, если повезет, на днях заброшу, — задержался на ступеньке Менестор.
 Много ли членов в команде? — спросил Подмастерье.
 Пять-семь.
 На всех везения не хватит.
 Посмотрим!

III

Визит Менестора удовлетворил наиболее острую в начале недели потребность, но с по­явлением вскоре вслед за ним Эвфранора можно было говорить уже о счастливом стечении обстоятельств. Он без промедления был препровожден к Аколазии, которой, надо полагать, встречать и обслуживать постоянных клиентов было если и не очень приятно, то, по меньшей мере, легко. Эвфранор к тому же не мог не быть особенно желанным из-за своей принадлежности к особому кругу людей и своих человеческих достоинств. Он прогостил примерно час, и ушел, не отвлекая Подмастерья от занятий и не попрощавшись с ним. Подмастерье слышал, как он выходил от Аколазии и как они прощались. Аколазия могла себе позволить сыграть роль полновластной хозяйки, и в этом случае не следовало мешать ей.

Аколазия собралась уходить в этот день пораньше, ибо ей предстояло связаться с роди­телями или с сестрой, чтобы узнать осталось ли в силе намерение Детеримы навестить сестру. Мохтерион попросил ее не запаздывать, что, впрочем, он делал ежедневно.

Наступило и его время выходить из дома. Уже одетый, он услышал стук в дверь и, на­ходясь в двух шагах от нее, сразу открыл.

Перед ним предстал Фантон. Подмастерье был рад ему и не стал скрывать это.

 Привет, Фантон! Хорошо, что я задержался на секунду, а то ты меня не застал бы.
Фантон поднял руку в знак приветствия, а затем они обменялись рукопожатием.

 Я не один, Мохтерион. Со мной мой сосед Арион, ты его должен знать, и наш общий друг, Прор, который прилетел к нам на пару дней. Мы хотели бы ненадолго взять с собой Аколазию. Прокатимся за город. Ты не против?
 Нет, конечно. Но сейчас ее нет дома. Она придет через час-полтора.
 Неважно. У нас одно небольшое дело, и мы подъедем к тому времени.
 А как быть с ребенком?
 Ребенка мы тоже возьмем с собой. Без присмотра он не останется.
 Тогда никаких проблем нет.
Фантон и Подмастерье вместе вышли из дома. Машина стояла тут же. Подмастерье узнал Ариона. Он и Прор вышли из машины поздороваться. Фантон в двух словах разъяснил друзьям положение.

 С ней не очень опасно? - поинтересовался Прор.
 Стопроцентной гарантии нет. Но она очень тщательно следит за собой. У нее маленький ребенок. Сами решайте. Но лучше все-таки подстраховаться.
 А много ли у нее клиентов?
 Для вас важнее то, что никто из них пока ни на что не жаловался, и, думаю, вы тоже не будете разочарованы.
 Может, тебя подвезти? - предложил Фантон Мохтериону, садясь за руль.
 Нет, я всегда хожу пешком, ты же знаешь. Да, чтоб не забыть. Стоимость будет меньше за счет платы за квартиру.
 Тогда, до скорого!
 Пока!
IV

Через час Подмастерье был уже дома. Работа в полевых условиях требовала кое-каких приготовлений и напутствий, на которые требовалось время. Большую его часть заняли поиски и приведение в годный для использования вид китайского термоса, несмотря на давность лет сохранившегося в прекрасном состоянии. Подмастерье не пользовался им, но помнил о нем, и, когда ему стала ясна его незаменимость в намечаемом мероприятии, он не мог не расчувствоваться, и не признать высочайший уровень культуры половых отношений у китайцев.

Обладавшие всеми секретами интимной жизни еще с тех времен, когда другие народы не подозревали о их существовании, китайцы с достоинством поддерживали свой авторитет, открывающийся иноплеменникам по сей день в их будничных хлопотах, в предметах, казалось бы, очень далеких от того, чтобы быть каким-то образом использованными для любовных утех. А ведь при всем своем умилении Подмастерье еще не учитывал явные преимущества, заключающиеся в скрытом виде в китайском фонаре!

Горячий марганцовый раствор в термосе и вода в нестандартной бутылке с крышкой от ликера “Амаретто”, которую не жалко было и выбросить после использования, вполне мог ли разрешить вопрос о лечебно-водны х процедурах в безводной или водной, но не приспособленной для нужд сравнительно цивилизованных людей местности. Приготовления не заняли много времени, и все было готово еще до прихода Аколазии.

Фантон и его друзья пришли почти одновременно с ней. Они ждали ее, просматривая ули­цу, по которой она скорее всего, должна была прийти. Но на этот раз она появилась с другой стороны.

Когда Подмастерье ознакомил ее с предстоящей формой работы в необычных условиях, Аколазия помялась.

 Ты хорошо знаешь их?
 Аколазия, да что с тобой? Фантон и Арион, если я не ошибаюсь, уже навещали тебя. А их друг не может быть намного хуже них. Страховка моя остается в силе. От квартплаты все, естественно, освобождены.
 Я собиралась подготовиться к приезду Детеримы.
 Да, я забыл спросить. Ты говорила с ней?
 Да. Она прилетает завтра в полдень.
 Ты узнала номер рейса?
 Да.
 Ну, легкую уборку я тебе обещаю. А что еще ты намеревалась сделать?
 Всего не перечтешь. Ладно, обойдусь и без твоей уборки. Еще высмеет, увидев плоды твоих стараний. А как быть с Гвальдрином?
 Я уже договорился. Гвальдрина ждет автомобильная прогулка.
 Через две минуты я буду готова.
V

Еще до того, как Аколазия покинула дом, Подмастерье решил, в случае, если во время ее отсутствия кто-то зайдет повидать ее, на сегодня пресечь все попытки ожидания и отложить все визиты на последующие дни. К этому подталкивало и намеченное на следующий день пополнение и нежелание Подмастерья подвергать себя опасности занимать гостей, когда занятия еще не завершены; кроме того до конца дня хотелось еще привести в порядок дом перед появлением в нем Детеримы.

Подмастерье очень быстро разобрался в том, почему он без особого интереса и даже почти равнодушно ожидал перемен в своем доме. О Детериме он знал немного, но был уверен, что она не войдет в игру и у нее хватит ума не мешать сестре. Ее зависимое от Аколазии положение должно было нейтрализовать возможную неприязнь к общему делу сестры с хозяином дома и обесценить любую форму сопротивления. Но даже если бы она изъявила желание соучаствовать в деле, он без особого воодушевления думал о необходимости отесывать ее и располагать в пользу неписаных и писаных правил устава товарищества.

Тут следовало прибегнуть к помощи Аколазии и дать ей все полномочия в трудовом воспитании сестры. В целом же, Подмастерье, живя на территории, которую по духу, равно как по широте и долготе, безошибочно причисляли к Востоку, был вправе поддаться восточной мудрости, предостерегающей от ложных надежд на лучшее при каких-либо изменениях, чаще всего приводящих лишь к худшему.

Намного больше волновал его вопрос о том, чем заменить, или, вернее, как продолжить только что завершившийся курс по древнегреческой философии. Независимо от наклонностей и образования Детеримы, Подмастерье скорее расстался бы с Аколазией, чем допустил бы пробел в ее духовном воспитании по своей вине. Но он начинал подозревать, что его собственные сомнения в выборе темы и изъяны в возможностях ее осуществления делали Детериму удобной мишенью, чтобы свалить всю вину на нее. Конечно, на подобное малод­ушие он не был способен, как и на переоценку смехотворной малости пользы, полученной Аколазией от примерного прослушивания первого курса ради прекращения дальнейших стараний.

Но нельзя было укрыться от реальности пополнения аудитории, даже борьбы за это пополнение, и тут, когда Детерима еще не могла ничем опорочить себя ввиду своего отсутствия, следовало самым тщательным образом обдумать возможность такого курса, который был бы в равной мере интересным, то есть поучительным для обеих сестер, причем не слишком трудным и утомительным для младшей, и не слишком безыдейным и простым для старшей. Более подходящим временем для взвешивания всех тонкостей данной проблемы было сочтено начало следующего дня, с которым могла открыться новая перспектива в житии-бытии хозяина общественно-полезного заведения.

VI

Если бы Фантон не нагрянул со своими друзьями и Аколазия осталась дома, ей не пришлось бы скучать и бездельничать. Вначале зашел неутомимый Доик со своим вновь завербованным сослуживцем, назвавшимся Апруном, а затем - уже стабильно преданный делу Тортор с соседом, которого он отрекомендовал, как малыша Онира. Почти одинаковую меру сожаления обоих провожатых в связи с отсутствием Аколазии едва ли смягчило предложение зайти на следующий день. И Доик и Тортор обещали зайти наверняка и просили не подводить их с их новичками. Подобное рвение никак не огорчило Мохтериона, который и в мыслях не допускал, чтобы прибытие Детеримы повлияло на рабочее расписание коллектива, сложившегося без нее.

Занятия были завершены по намеченному плану, после чего без перерыва начата уборка, служившая, как обычно, отдыхом. Главным объектом была зала, ибо после осмотра своих комнат и комнаты Аколазии, Подмастерье решил, что его старания вряд ли улучшат их внешний вид. Затраченный труд был вознагражден наполнением залы особым запахом древесины, который возникал всякий раз после протирания дубового пола мокрой тряпкой, и приятной для глаза игрой светотеней на фигурно выложенном паркете, порожденной тем же действием.

Аколазия запаздывала, но это не вызывало беспокойства Мохтериона - слишком высок был авторитет Фантона.

Подмастерье расхаживал в ожидании по зале, не способный сосредоточиться на какой- нибудь одной мысли. Прощание всегда несло с собой смену настроения, и он давно уже научился ценить чувство облегчения, освобождения, сопровождающее постоянно присут­ствующую в таких случаях грусть от безвозвратного перемещения из действительности в память. Запомнились ли две прошедшие недели Аколазии? А если да, то чем? А ему? В данную минуту это было совершенно не важно. Останется их совместное прошлое запоминающимся в будущем или нет, зависело, наверно, от пестроты и напряжения даль­нейших событий.

В конце концов, несмотря на исключительность и незаменимость памяти в жизни человека, сама по себе она не могла быть залогом значимости оседавшего в ней со­держания. Да, ко многому в ней отношение с годами менялось, но не все оказывалось подвер­женным изменениям и не все способно было выдержать непрекращающиеся и углубляющиеся попытки объяснения без потери первоначального ощущения, запавшего в душу вместе с часто бессвязными и бессмысленными образами. Как-то само собой разумеющимся казалось, что память помогает будущему, но часто она мешала настоящему, и, когда

Подмастерье понял, что от некоторых невыразимых словами из-за их инородности озвучиваемому материалу привычек, установившихся в общении с Аколазией, ему больно было бы отказаться, он не нашел ничего лучшего, как обвинить свою память в негибкости и склонности к слепоте. Он не имел права быть связанным с Аколазией настолько, чтобы не оставлять себе практически ни­какой свободы действий с Детеримой. Но то, что было повинно в этом, не поддавалось укрощению, и не могло быть отброшено, как невозможно было бы отказаться и от того, что совершалось вместе с Аколазией, как ни пытайся очистить память от всех впечатлений, оставленных совместными трудами.

VII

В какой-то момент Подмастерье увлекся идеей просто заменить Аколазию Детеримой и зажить с ней иной жизнью. В чем же состояла эта инаковость? В чем заключалась ее привлекательность? Как надолго ее хватило бы? Еще и еще раз возвращался Подмастерье к бесспорным достоинствам Аколазии, ее послушности, способности довольствоваться самым малым, терпеливости. Этих достоинств было достаточно, чтобы думать о большем. Но это большее грозило подвергнуть ее тяжелейшему испытанию. Прежде всего, пытаясь быть по- возможности рассудительным, Подмастерье убеждал себя, что никакая склонность к образованию, наблюдаемая у Аколазии, не смогла бы заменить ей отсутствие школы с каким- нибудь одним укрепившимся интересом, который оставалось бы лишь углублять и расширять.

Она имела ребенка, не испытывала недостатка внимания к себе, освоившись с тем, что могло составлять и в самом деле составляло ее личную жизнь, — немыслимо было превратить все это в придаток к отвлеченным занятиям, неизбежно имеющим лишь подготовительный характер. У нее была своя жизнь, сын, своя борьба за устройство в жизни, и если в остатке что-либо и оставалось, то этого вряд ли было достаточно для разведения и поддерживания нового очага напряженности и борьбы. А в таком случае, какой-либо более естественный, чем ночные лекции, вид обучения, без привлечения доски, парты и писчебумажных принадлежностей в первой половине дня, был бы обречен на быстрое отмирание.

Другой удар подстерегал Мохтериона, когда он начал обдумывать возможности оценки только что завершившегося курса. Постоянно подразумеваемое и самоуспо каивающее средство в форме “слушать и сносить — желать большего нельзя” казалось теперь неразумным широким жестом, уводящим от подлинного понимания вещей. Но чем больше думал Подмастерье о критериях оценки усвоенного, тем яснее становилось, что на каждый вариант экзамена, который скорее всего провалила бы Аколазия, в его голове всплывали два других, которые не выдержал бы он сам. И мало утешало то обстоятельство, что виды экзаменов, мыслимые для самого себя, включали бы и те разделы древнегреческой философии и истории культуры, которые он непосредственно не затрагивал в беседах с ней.

В конце концов, течение событий в его доме создавалось и поддерживалось не для того, чтобы постоянно стремиться нарушить его либо противлением ему, либо отклонением от него, либо его ускорением, и мучительный отказ от всех необычных способов существования содружества не должен был бы отождествляться с безвольной покорностью течению. Получалось, что то, что мешало Подмастерью изменить свои отношения с Аколазией и придать им в конце концов более интимный характер, служило твердым основанием для поддержания с ней иных, деловых, связей, по признакам которых в общем-то получало оправдание все его недовольство, без большого труда удерживаемое в допустимых рамках.

VIII

Начинало темнеть, когда раздался стук в дверь. Аколазия имела ключи, и он ожидал увидеть кого-то другого, однако еще не открыв дверь, узнал ее голос и не стал сдерживать свою радость. Обе руки были у нее заняты. Довольно забавно выглядел Гвальдрин, тоже обеими руками волочивший, видимо, не очень тяжелый, но разбухший от содержимого пакет. Машины поблизости не было. Подмастерье вспомнил, что просил Фантона высадить Аколазию неподалеку от дома, чтобы не будоражить фантазию соседей, к этому времени изменяющих своим покоям и вываливающихся кто на улицу, кто на балконы или просто устраивающихся поудобнее на подушечках у окна.

 Термос, надеюсь, не забыла в машине? - начал с бессмысленного вопроса Мохтерион, ибо уже чувствовал его тяжесть в одной из сумок, взятых из рук Аколазии.
 Его не так-то легко было забыть, такой успех выпал на его долю, - живо ответила Аколазия и своей бодростью сделала излишним следующий вопрос, который тем не менее последовал.
 Как прошел первый бал в лесу?
 Превосходно! Еще лучше было бы там утром. Но и у вечера свои прелести. Кто-нибудь заходил ко мне?
 Да. Небольшой убыток. Зайдут завтра.
 Жаль. Завтра я буду другой.
 Тем лучше. А я останусь тем же самым.
 Тем хуже.
 Для кого?
 Для меня, конечно.
 Можно изменяться в направлении приближения ко мне, - пустился в словоблудие Под­мастерье без всякой надежды увлечь Аколазию.
 Нельзя оставаться самим собой, желая приблизиться ко мне, - не задумываясь, ответила она.
 Ты хочешь толкнуть меня на поиски добра от добра?
 У меня нет привычки толкаться. Но ты прав. Мне хорошо.
Аколазия поставила все сумки на стол и начала их опорожнять. Она достала бутылку шампанского и, оставив мужчин в своей комнате, двинулась с ней в залу, где и положила на стол, как домыслил Мохтерион по звукам шагов Аколазии и стуку бутылки о стол.

Не долго испытывая вопросительный взгляд Подмастерья, Аколазия поспешила дать объяснение.

 Фантон просил передать эту бутылку тебе, и друзья его горячо поддержали. Он хотел дать еще одну, но я запротестовала из-за нехватки места в сумках.
 Вот это да! Ты думаешь, мы заслужили еще и шампанское?
 Ты заслужил. То, что заслужила я, у меня в кошельке и еще немножко здесь, - и Аколазия показала левой рукой на сердце.
 Аколазия, я чувствую, что мы отрываемся от земли. Это нехорошо.
 А для чего стоять на ней весь день, если к вечеру не взлетать?
 Чтобы ночью тем теснее прижиматься к ней, не так ли?
 Ночь, день... Ведь кроме них или вернее, между ними можно кое-что втиснуть?
 Можно, при желании.
 Давай отпразднуем сегодняшний день, нет, скорее то, что уместится между ним и ночью.
 Я не против.
 Просто не верится. Тебе не нужно время, чтобы все обдумать?
 Нужно, еще как нужно. Но оно уже прошло.
 Когда же?
 Когда тебя здесь не было.
 Значит, то время работало и на меня.
 Нет, оно работало на нас.
 Ты сегодня очень любезен.
 Я боюсь, что другой возможности у меня не будет.
 Тем лучше для нас обоих.
IX

После того, как награда Фантона оказалась на столе в зале, отпал вопрос о выборе места для праздничного ужина. Длительное нахождение Гвальдрина на воздухе, недосыпание днем и переутомленность новыми впечатлениями самым благотворным образом повлияли на естественную тягу детского организма к отдыху, и маленький мужчина был бы, видимо, рад отвлечению от себя внимания взрослых, если бы не заснул еще до того, как Аколазия выложила на стол все свои немногочисленные съестные припасы. Изобилие, созданное обоюдными усилиями и включавшее в себя по два сорта колбасы и сыра, овощи, фрукты и кондитерские изделия, не считая шампанского, грозило обеспечить незабываемую пирушку, способную замять все душевные порывы пирующих.

Света от настольной лампы, давно уже поставленной на холодильник, конечно же, не хватало на освещение всей залы, но в своей недостаточности, создавая полумрак, он был как нельзя кстати в обстановке, возможности которой раскрывались и создавались и с его помощью.

Мохтерион наполнил бокалы до краев игристым вином. Он пребывал в редком состоянии духа, с наибольшей несомненностью ощущая привлекательность ближайших часов, которые еще должны были наступить и быть прожиты, и не меньшее грядущее удовольствие в тот миг и во все последующее время, когда эти часы безвозвратно истекут и останутся в прошлом. Без слов их времяпрепровождение не могло обойтись и на этот раз, но как бы ни старались они сказать что-то значительное, неслучайное, ненаносное, и как бы хорошо это у них ни получилось, основная тяжесть в их позднем ужине приходилась на взаимные чувства, только проигрывающие от желания выразить их и в своей бессловесности способные увлечь дальше слов и рассудочных образов. Оба испытывали желание обласкать, поблагодарить, поддержать друг друга, и если это желание, так или иначе, наличествовало с первых минут встречи, то удержать его в сохранности, и даже усилить служило достаточным поводом для особого случая его подтверждения.

Подмастерье с удовлетворением отметил про себя, что в этот час их общения повторения были не только не излишни, но и крайне желательны. Две недели с хвостиком, проведенные вместе создали свои пристрастия и свои слабости, за которые хотелось держаться тем крепче, что на глазах истекало время, в течение которого они были вскормлены.

X

Подмастерье приблизил к себе бокал и твердо решил все самое важное высказать в немногих словах и обязательно еще не пригубив бокал.

 Аколазия! Я многому рад и за многое благодарю судьбу. Мы можем примерно при­кинуть, насколько дорого нам то, что создано нами. Кое-кому нетрудно было бы оценить наши старания и со стороны, и всем, кто благодарен нам, мы могли бы ответить взаимной благодарностью. Поблагодарим же судьбу за то, что она дала нам силы быть благодарными друг другу и оставить благодарных подле нас!
Подмастерье медленно отпил вино, потом, когда в бокале осталось меньше половины, пос­мотрел на Аколазию и одним глотком осушил его.

Она, судя по всему, тоже собиралась кое-что сказать.

 Я немножко волнуюсь и боюсь, что у меня нескладно получится. Я знаю тебя всего две недели, но у меня такое ощущение, будто мы росли вместе. Мне не нужно было привыкать к тебе, и, если даже нам придется очень скоро и, быть может, навсегда расстаться, я уверена, что отвыкать мне не придется. Это меня особенно радует. То, что мне дорого, будет вместе со мной в любом случае.
 Аколазия, дорогая, персональные тосты у нас еще впереди. Я согрешил тем, что не выразился яснее и не выпил за нас двоих. Ты имеешь что-нибудь против?
 Нет. За нас, так за нас. Но все-таки я тебе должна быть благодарна больше.
 Аколазия! Ты меня не переспоришь. Выпей. Эту тему мы можем продолжить, когда нам забл агорас суд ится.
Аколазия отпила глоток, сделала паузу, а потом не торопясь выпила весь бокал до дна.

Подмастерье не чувствовал никаких признаков опьянения, ему было так же хорошо, как незадолго до этого. Он налил шампанское в бокалы лишь до половины и не стал доливать, когда улетучился углекислый газ.

 Я только сейчас сообразил, что мы несколько нарушили наш график. Я уже и не помню, когда в последний раз прижимался к тебе.
 У тебя на это были причины.
 Какие?! Ах, да! Маргарита Мартыновна с дочерью. Но когда же это было? Позавчера! Послушай, думаю, завтра ты еще будешь находиться у меня. Может, мне замахнуться сегодня на двойную норму?
Аколазия была занята бутербродом.

 Молчание на всех языках - знак согласия. Посмотрим, сохранишь ли ты невозмутимость в моих объятиях!
 Мне это можешь не объяснять! Знаю я твои повадки.
 Без пустячной ссоры прямо кусок в горле застревает, а об аппетите и говорить нечего. Но сейчас я меняю пластинку. Я хочу предложить тост за тебя. Вообще-то, я довольно в глупом положении, хотя бы из-за того, что мне как будто не в чем себя упрекнуть в отношениях с тобой. Получается, что и желать мне чего-то для себя, а значит, и для тебя, бессмысленно. Но, конечно, это не так. Я хотел бы быть добрее, нужнее, полезнее, но это выше моих возможностей. Может, мне не хватает силы воли пожелать большего. Я боюсь, Аколазия. Большее может обернуться ничем. А может, это лишь удобный повод для того, чтобы повернуться спиной к тому, что есть и что над лежит превратить в “было”? Я не могу тебе пожелать и того, чтобы ты оставалась самой собой, не говоря уже о том, чтобы ты оста­валась в теперешнем положении. Да, чаще всего изменения ведут к худшему, но это не повод для отступления. Старайся никогда не падать духом. Люди рождаются не для того, чтобы уступать друг другу и щадить друг друга. А жизнь твоя принадлежит столько же тебе, сколько и Гвальдрину, поэтому ее надо беречь за двоих.
Мохтерион выпил и поцеловал руку Аколазии, в которой она держала бокал.

 Спасибо, - тихо сказала она.
Одну секунду казалось, что Аколазия собирается сказать что-то еще, но после небольшой заминки она молча выпила.

XI

Не успела Аколазия поставить бокал на стол, как над ним склонилось горлышко бутылки, из которого снова полилось игристое вино. Подмастерье лил вино неторопливо, давая пене испариться. Он надеялся разделаться с бутылкой уже в этом заходе. Когда он наклонил бутылку над своим бокалом, стало ясно, что цель будет достигнута. Он опорожнил ее и поставил на пол.

 Я так тебя и не расспросил, как ты провела время с Фантоном и его друзьями. Никаких отклонений не было?
 Нет. Все прошло благополучно.
 Термос пригодился?
 Ну еще бы ему не пригодиться! Я бы не вернулась домой, не использовав его.
 Гвальдрин не мешал?
 Нет. Он веселился больше всех. Его развлекали все подряд.
Мохтерион дожевывал свой третий или четвертый бутерброд.

 Ты еще не опьянела?
 Я не была трезвой и до начала нашего застолья.
 Но держишься ты здорово!
 Мне кажется, ты в хорошем настроении.
 И то верно. А у меня очередной тост. Не новый, конечно, потому что я люблю завер­шать тем, с чего начинал, но если бы повторение было полным, оно не оправдало бы себя. Я хочу выпить за...
 Это нечестно, - перебила Мохтериона Аколазия. - У меня ведь тоже может быть тост.
 Ну и что? Для этого надо взять разре шение у “столоначальника”. Считай, что ты его получила. Но тебе не сдобровать, если я угадаю то, что ты хочешь сказать.
 Я ведь тебе условий не ставила. И твои провидческие способности не должны быть мне помехой.
 Ладно, сдаюсь. Говори.
 Я хочу выпить за тебя.
 Можно тебя попросить об одном одолжении?
 Пожалуйста.
 Не отделяй меня от себя, пока мы находимся под одной крышей, добровольно, хотя и по договору.
 А я и не отделяю, я - выделяю.
 Это очень несущественная поправка.
 Но почему мне нельзя делать то, что ты разрешаешь себе?
 Ответ на этот вопрос вылился бы в философскую дискуссию и испортил нам ужин. Предлагаю тебе выпить за нас обоих.
 Я отклоняю это предложение.
 В таком случае я тебе больше не нужен.
 Нет, ты мне нужен. Ты мне очень помогаешь.
 Ровно настолько, насколько это взаимовыгодно.
 Нет. Не то. Я имею в виду другое. Когда ты оставляешь меня с клиентами, ты ведь думаешь, ведь желаешь, чтобы все обошлось, все завершилось благополучно?
 Да, но...
 Не перебивай. Я это чувствую. И это чувство не связано ни со страховкой, ни с платой, ни с каким-нибудь договором. Мы вместе тогда, когда я чувствую, что ты думаешь обо мне, и тут я не ошибаюсь.
 А как же тогда, когда я наваливаюсь на тебя всей тяжестью? Разве тогда мы не вместе?
 Я не хочу отвечать на этот вопрос.
 Вот ты и срезалась!
 Почему это?
 Потому, что не можешь, оттого и не хочешь.
 А ты можешь ответить?
Вопрос Аколазии оказался неожиданным для развеселившегося Подмастерья.

 Что же ты не отвечаешь?
Подмастерье сделал над собой усилие и с изменившимся выражением лица глухим голосом ответил:

 И я не могу.
 Значит, срезались мы оба, и поэтому мы вместе.
 Хороший же выход ты нашла.
 Я чувствую, что нам понравилось срезаться, потому что это объединяет нас.
 Так все-таки за что же мы пьем?
 За нас. За нас вместе и порознь. За тебя, за проституцию и за древнегреческих фи­лософов! За всех проституток, когда-либо живших и живущих на свете!
Аколазия залпом выпила вино.

 К сожалению, я не могу и не хочу пить за всех сутенеров на свете, хотя бы потому, что я не сутенер.
 Не прикидывайся, Мохтерион. Ты самый настоящий сутенер! — поддразнила Аколазия.
 Я оставляю за собой право считать, что ты не знаешь подлинного значения этого слова.
 Ну и прекрасно! Утешайся, как можешь.
 Я тебе сейчас покажу, на что способны обиженные сутенеры, — изобразил возмущение Мохтерион и допил вино.
XII

Мысленно он уже крепко сжимал Аколазию в объятиях, не давая ей возможности дышать. До того он несколько раз представлял, как отрывает ее от стула и бросает на широкий диван, покрыв своим телом. Но чем увлекательнее были быстро сменяющие друг друга образы, тем больше хотелось ему продлить свою неподвижность рядом с ней. Скоро эти образы потускнели, а затем и вовсе исчезли, но Подмастерье продолжал сидеть молча.

Настал момент, когда первое свое движение он должен был расценить как потерю инициативы. Но Аколазия могла компенсировать в эту минуту и более ощутимые его слабости. Она встала со стула и сделала шаг в его сторону. Он коснулся губами ее живота, а затем прижался к нему щекой. Она гладила его по голове, как бы боясь потревожить. Продолжая сидеть, он обхватил ее рукой за талию и прижался к ней щекой, единственным местом, через которое он ощущал ее тело и трезвел, как ему казалось, от его тепла.

Она присела к нему на колени. Он обнимал, ласкал, целовал ее, но его не отпускало какое-то чувство досады, какая-то неловкость. При этом он никогда так остро не чувствовал защищенность в уединенности в собственном доме, в то время дня, когда никто не беспокоил, в то время года, когда избавление от забот о тепле наполовину сокращало заботы о пропитании и у человека появлялась какая-то особая предрасположенность к свободе и счастью.

Но этой защищенности во вселенной, в своем доме, в огромном пространстве залы, пусть в проистекающем из каких-то случайных и сомнительных обстоятельств, но все же искреннем чувстве Аколазии к нему противостояла одна-единственная мысль, и чем более хрупкой и несоизмеримой она казалась, - тем успешнее; мысль, что всего его существа, всех его добрых намерений, всех его возможностей с трудом хватает на то, чтобы быть одним из многих, может и не более и не менее удачливым, чем остальные, но все же одним из них, наверняка не первым, а если и единственным, то единственным несущественно, как одна соринка или одна снежинка не походит на другую, но и не более того, оставаясь той же соринкой или снежинкой.

Загруженность сознания, вначале противостоящая утомленности и опьянению, вскоре оказалась поглощенной этими последними, и страсть, сдерживаемая до сих пор, прорвалась наконец с устранением всех препятствий. Встав с Аколазией на руках, он перенес ее на диван. Перемена места вызвала еще большее угасание сознания. Усталость вмиг скосила и Аколазию, которая, полусонная, проявляла признаки жизни благодаря какой-то таинственной бессознательной силе, почти никогда - за исключением одного последнего случая непосредственно перед смертью - не подводящей человека.

Его голова также была отключена, и ее безучастность к происходящему, бесспорно, была самым большим подарком с ее стороны. Обладание естественно и легко утратило все, осознание ненужности чего и старания избавиться от чего даже в случае успеха не обошлись бы без потерь. В какие-то промежутки времени он отключался полностью, а когда у него появлялись слабые признаки сознания, он с приятным удивлением отмечал про себя, что его наслаждению нет конца и оно длится с неведомо какого времени, очень и очень долго. Это были дивные часы, когда мысли и слова не мешали жить.

Еще одно непредсказуемое удовольствие ждало Подмастерья тогда, когда все было, по- видимому, завершено. Само это завершение воспринималось вовсе не как завершение, а как продолжение, и даже начало нового наслаждения, отличающегося от предыдущих. В согласии с этим особым переживанием завершения, наперекор законам природы, Подмастерье почувствовал прилив новых сил.

Аколазия дремала. Он осторожно согнул ей ноги, уложил на бок, привлек к себе и, почти опустившись на колени, взял на руки. Уже выпрямившись, он пожалел о том, что не открыл заранее дверь в ее комнату. Пришлось изловчиться и открыть ее ногой.

В ее комнате горел ночник. Он положил ее на кровать так же осторожно, как и поднимал, и, убедившись в привычном порядке вещей вокруг, выключил свет.

В темноте ему приятнее было пробираться к себе. Он передвигался медленно и на ощупь. Через несколько секунд он оставил за собой освещенную лунным сиянием залу и, имитируя укладывание в постель Аколазии, неторопливо и с усвоенной мягкостью в движениях принял в постели наиболее удобное положение.



                ================================================

                КОНЕЦ ПЕРВОЙ  ЧАСТИ

                ВТОРАЯ ЧАСТЬ УЖЕ НА САЙТЕ - ОТДЕЛЬНОЙ  КНИГОЙ

                ================================================


Рецензии