О Бродском
ВАЛЕНТИНА ПОЛУХИНА
МИЧИГАНСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ: 1980
*
*
Какой я замечательный преподаватель, не правда ли? — по-мальчишески обращается ко мне Иосиф после одного из своих семинаров.
— Преподаватель вы, честно говоря, никакой, — отвечаю я, воздерживаясь от комплиментов, зная, что он их не выносит, даже когда напрашивается на них.
Явление Бродского-преподавателя столь разнообразное, почти грандиозное и абсолютно харизматическое, что заслуживает большего, чем эта маленькая заметка-воспоминание.
Он многое делал вопреки общепринятым методам педагогики.
Он мог изменить тему в течение первых минут уже начавшегося семинара, спросив студентов:
“Так, кого мы сегодня обсуждаем? Rilke's “Orpheus. Eurydice. Hermes”? Знаете, давайте лучше поговорим о цветаевском “Новогоднем”, Рильке посвященном”.
Бывали изменения, не связанные никакими ассоциациями: вместо цветаевской “Попытки ревности”, которую он накануне просил студентов выучить наизусть (сам он читал по памяти все анализируемые стихи и цитировал наизусть еще из сотни авторов, им упомянутых), он предлагал “Элегию Н.Н.” Милоша.
Он явно перегружал свои семинары информацией, и чем меньше студенты знали о поэте, тем больше он старался компенсировать их пробелы, делая устные сноски чуть ли не к каждому слову стихотворения, биографо-психологические, исторические, философские, но главным образом поэтические, напоминая, что в поэзии все эхо всего.
Так, во время прочтения ахматовской “Сожженной тетради” следует отступление сначала о “Священной весне” Стравинского, затем о “денисьевском цикле” Тютчева, последний тут же на наших глазах переводится на английский.
На случаи полного невежества студентов он тоже мог реагировать весьма своеобразно: когда при обсуждении пастернаковского “Гамлета” на школьный вопрос: “А между прочим, где находится Дания?” никто из студентов не может ответить, Иосиф почти в гневе произносит фразу, преподавателю ни при какой погоде не дозволенную: “Нация, которая не знает географии, заслуживает быть завоеванной”.
Иногда он прерывал затянувшееся молчание студентов иронической шуткой, а чаще просто глубоко вздыхал, как при великом горе, и начинал рассказывать биографию поэта, как в случае с Васко Попа, историю литературы и страны поэта, указывал на истоки его образной системы, обнаруживая недюжинные познания в югославском фольклоре и примитивном искусстве вообще.
Эрудиция его была воистину устрашающая.
Однажды его огорчил один из русских аспирантов: выяснилось, что тот не читал “Гильгамеша”, на что Бродский заметил:
“Прежде чем заниматься исследованием поэзии, желательно прочесть...”, и тут последовал более чем часовой экскурс в историю греческой, римской и современной европейской поэзии, который он закончил словами: “Это приблизительно одна десятая того, что вам следовало бы знать, прежде чем писать о Мандельштаме или Пастернаке”.
Учитывая, что в курсе были русские и польские поэты, английские и американские, знания требовались обширные. Знания не только поэзии, но и литературы вообще, а также искусства, музыки, даже архитектуры.
Бродский питал почти физическую неприязнь к невежеству. Но даже умницам и отличникам бывало нелегко следовать за его мыслью, предугадать ожидаемый им ответ. Он мог задать вопрос, на который не каждый профессор-славист был способен найти ответ: “Как вы думаете, какие варианты, эстетические или стилистические, были Збигневом Хербертом отвергнуты и почему, прежде чем он окончательно остановился на том, что перед нами?”
И сам, как правило, отвечал, превращая семинар в пир эрудиции. Я часто дивилась, за что мне выпало такое счастье на сем пире присутствовать.
И еще больше дивилась я своей дерзости: на кого я ручку подняла и что получится из написанного мною о Бродском, когда я поставлю точку.
Дело в том, что с февраля по апрель 1980 года я посещала все семинары и лекции Бродского, более того, мне дозволено было их записывать на магнитофон. По вечерам я прослушивала записанное, выбирая информацию для своей докторской диссертации, над которой я тогда работала.
Меня интересовало, кого и почему он читает и анализирует со студентами, что из сказанного им об Одене, Рильке, Милоше и других поэтах относится и к нему самому. Так, разбирая ахматовский “Шиповник цветет”, Бродский обращает внимание на то, что Ахматова ничего не говорит о самом герое стихотворения, а просто описывает предметы, его окружающие: нарцисс в хрустале, стол, зеркало, сигары синий дымок.
Подобное использование метонимии в любовных стихах — излюбленный прием самого Бродского.
Становилось очевидным, что он сознательно культивировал иронически-заниженную технику автопортрета в собственных стихах, отмечая подобный прием у других.
Я находила в его семинарах ответы на многие вопросы, которые постеснялась бы ему адресовать или просто не догадалась бы нужным образом сформулировать.
Сейчас, прослушивая эти пленки, я обращаю внимание не только на то, что им говорится, но и на то, как это говорится: за каждой фразой — глубина мысли и душевная щедрость, каждый вопрос и замечание выражают желание стимулировать студентов к диалогу:
“Найдите в этом стихотворении код к расшифровке личности адресата. По какой фразе в стихотворении адресат может догадаться, что это сказано о нем, о его круге?” А при особенно невыносимой паузе я слышу излюбленную фразу поэта: “Говорите, что хотите, со стихотворением ничего не случится”, — фразу, которой он несколько лет спустя утешал и меня, когда я переделывала свою диссертацию в монографию о нем.
Однако при всем расплескивании мысли по древу культуры, при регулярных спусках на философские глубины Бродский не терял фокуса. Одновременно он очерчивал для слушателей контуры собственного поэтического мира. Излюбленные им тропы варьируются и объясняются, магистральные для поэзии самого Бродского темы освещаются новым светом в контексте чужой поэтики, не дающие покоя идеи развиваются до их логического завершения на материале чужих, но близких по духу текстов. На наших глазах рождается парадокс: при абсолютном отсутствии отсылок к собственному творчеству, при полной самоустраненности — мы узнаем о самом Бродском не меньше, чем о поэтах, им анализируемых.
Сознательно или бессознательно он фиксировал свою находимость в текстах этих поэтов, с радостью ребенка узнавал своих прародителей, с благодарностью и щедростью приписывал им свой уровень наблюдения, делился интимным знанием трагедийности существования, расширяя свое и их ментальное пространство.
Он просто на пару часов превращался в Рильке, Фроста, Одена, Мандельштама, оставаясь Бродским. Строго говоря, это были и не семинары вовсе, просто поэты еженедельно собирались в его аудитории на интеллектуальный и эстетический пир.
*
ВАЛЕНТИНА ПОЛУХИНА
МИЧИГАНСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ:1980.
В книге:
"Труды и дни"
Петр Вайль, Лев Лосев.
Свидетельство о публикации №221070500645