Цветы на камне ч. 3

                ЧАСТЬ   3               
                НА  ГРАНИ  ВЕКОВ               
                1
Перед Новым годом «ограниченный контингент» советских войск вошёл в Кабул. Был захвачен дворец правителя Амина, а из Чехословакии вернули Камаля, который и принял руководство страной. СССР терял в Афганистане своих солдат и миллионы рублей. Но всё это было овеяно великой идеей борьбы за права угнетённых народов, героической помощью страждущим братьям. Советское оружие закалялось в боях, а в семьи стали приходить похоронки и цинковые гробы.
Летом в Москве проходили международные Олимпийские игры. Страна ликовала! Провинциальная молодёжь, замирая от восторга, приникала к экранам телевизоров, населивших почти все дома. Сердца воспламеняла  любовь к братским народам, гордость за «наши» победы. Множество вещей было отмечено олимпийской символикой: сумки, вазы, ручки, блокноты…
Виктор подарил девочкам на их совершеннолетие модные наручные часики с золотой эмблемой на циферблате: беговые дорожки, изображающие кремль со звёздочкой над центральной линией, а внизу – пять колец. Это было ещё до начала соревнований, ещё было опасение, что коварным американцам удастся сорвать игры в СССР. Но теперь, в августе, страна торжествовала.
Зоя, окончив училище, вернулась в Клинки. Она пошла в Дом культуры к директору Наталье Тюриковой и, показав диплом с отличием, попросилась на работу. Предварительно она встречалась с Валентином Сергеевичем Кедриным, и он посоветовал ей попробовать устроиться в ДК, потому что руководитель изостудии художник-самоучка Салкин запил, на работу не приходит, его так и так уволят.
 Наталья Ивановна обрадовалась, тут же подписала заявление, пока на полставки. «Вот избавимся от этого пьяницы, ещё ставку дам», – заверила она.
Так Зоя и начала свою рабочую судьбу, заработала её изостудия, вот и первый учебный год прошёл.
Мара жила в своей квартире. Досталась она ей ни за что ни про что, но всем от этого было только лучше. У Клёновых родился мальчик. Виктор радовался своему малышу, ещё больше сжился с Настей, тем более что она и для Саши стала второй матерью. Саша обожал Олежку, всё свободное время возился с ним, после трёх месяцев умело менял пелёнки, поил из бутылочки, гулял с коляской на улице. Настя удивлялась и видела в нём прирождённое отцовство, как у Виктора.
Сама Настя, наконец, успокоилась и по-настоящему захотела жить. Такое чувство она испытала впервые: жить, жить, жить!  Впереди – только хорошее, всё плохое, как кожа змеи, осталось в пыли прошлого, ссохлось, скукожилось и скоро рассыплется в прах! С ней одной её любимый муж – защита и опора в жизни, у них сын, девочки почти взрослые… И Саша хороший, добрый, совсем свой мальчик! Нет тягостных болезней, нет изматывающего душу долга, пригашено и чувство вины, почти забыто. Только иногда сожмётся сердце при воспоминании о бедах и тяготах Зои или о, словно притянутых ею самой, несчастьях Вики, но есть сердечные капли. Накапать и выпить, заставить отвлечься от своих мыслей, и всё. Можно и хочется жить дальше!
Виктор же только и жил спокойно и радостно в семье. Во всех других областях жизни всё было противно, нестойко, тревожно. Он видел взглядом писателя много такого, чего другие просто не замечали. Так прямо у него на глазах руководители области, забросившие Домик рыбака, заселили роскошные, почти сплошь двухэтажные дачи, поделив берега Месяцного на загороженные заборами участки. Это были уже не чиновники, а настоящие баре, к которым и достучаться было трудно. Чёрные волги возили жён и любовниц, доставлялись в ящиках и коробках яства и товары, на какие и поглядеть было негде. Теперь Виктор хлопотал о передаче Домика крупнейшему в Верске предприятию, чтобы хоть не развалился совсем.
Виктор понимал, что такое война в Афгане, знал о содержании выступлений Сахарова и других правозащитников, знал об их преследовании, о десятках погибших советских солдат. Видел и кризис в производстве, и опустение сёл и деревень, и рост городов с пустыми полками магазинов. Он знал от друзей журналистов многое такое, что повергало в уныние: русские просто начали вымирать, падала рождаемость, увеличилась смертность. Ещё подпитывались цифры за счёт азиатских республик, но Россия жила хуже многих других «меньших братьев». Он знал, что нет свободы слова, что далеко не всё напечатают, а за на ненапечатанное, но появившееся в «самиздате» так врежут, что надолго замолчишь! Он читал всё         написанное Солженицыным и чувствовал холодок в груди от похожести разоблачённого времени на лакированное сегодня.
Виктор дописал новый роман,  но не отнёс его в издательство, а запер в сейф на работе. Не время. Его героиня журналистка Зоя Борисова вращалась в высоких кругах, а семья её жила в провинциальном городке, вроде Клинков. Так что картина современной жизни была  нарисована полностью и с деталями.
Мутило его и от руководства их писательской организации в Верске, где он стоял на учёте. Председателем, не без голоса самого Виктора, стал, выбравшийся из районного городка Сарачинска поэт Михаил Жирнов. Поэт неплохой, вроде искренний, есенинской школы: воспевает родной край, природу, сельский труд, любовь… Не чурается поддать и гражданского горения, так без этого сборник и не напечатаешь. Но вот, вместе со всеми городскими властями, и этот стал вести себя, как властитель. С одной стороны уж так прогибается перед начальством, уж так метёт хвостом! Задабривает гостей из зонального издательства, поит, кормит, в гостиницу бегает, встречает, провожает… Даже голос меняется, выражение лица, походка… Зато своих, избравших его, давит, как танк, говорит свысока, ругает, когда возникают разногласия. Старика Феца объявил отжившим примитивом, книжку его выбросил из плана без голосования. Да, старик сдал, но с книгой можно было поработать, не унижать, не обижать смертельно, до болезни. Шесть не просто положительных, а рекомендательных рецензий членов Союза не помогли молодой поэтессе издать вторую книжку. Он не захотел. Почему? А потому. К женщинам он применял только одну тактику:  «А  ну давай!» Поговаривали, что издавшиеся  делились с ним  гонораром. А не заявляли,  и не  докажешь. «Какая гнусь! – думал Виктор, – а, пропади он пропадом, не буду же я бучу поднимать! Да так, видно, и каждый рассуждает».
Два факта не давали совсем разочароваться: появлялись великолепные книги у любимых писателей – Распутина, Айтматова, Астафьева… и самому писалось. Словно пружина разворачивалась каждое утро в груди, сквозь все дела и заботы проступала эта неодолимая жажда, о чём бы ни думалось, всё преображалось в образы и выражалось фразами и словами в его мыслях, зовущих к перу (вернее, пишущей машинке) и бумаге. Он словно для того и жил, чтобы воплотить жизнь в написанном, закрепить её, удержать в водопаде времени.
                ДУМА  О  БОЖЬЁМ   ДАРЕ
Солнце вставало над миром, неторопливо, спокойно. Солнце несло свою силу – свет и тепло – равнодушно. В клубе бурлящего жара, в рвущихся протуберанцах,  неразличимые глазу, неуловимы прибором, необъяснимы  наукой, правили строго законы. Солнце лучи изливало на развлеченья и войны, высшим законам послушно. Свет изливался на воды,  на континенты… И танцы мошек, бои и парады, радости, страсти и муки – всё освещало бессонно. Те, кто до ночи трудился, думали, солнце уснуло. Огненный шар закатился, месяц в свой час появился, ветром покоя подуло… Но ни на миг, ни на йоту не остановит работу солнце в сиянье всесущном, Божьим законам послушно.
Сила внутри человека неизменима лекарством, неистребима в суровых пытках и испытаньях. Необъяснимая сила и не подвластная воле: есть, так её не изгонишь, нет – ни купить невозможно, и не привить, словно ветку. Этим огням покорялись люди и целые царства, эти огни проявлялись в благе, в любви и страданьях. Эти огни, словно в поле сорные травы, пололи, тело – сосуд  их – пороли, рвали полосками кожи. Многих призвали к ответу. Тщетно. Их не уничтожить.
Солнца огни негасимы, если в душе зародились. Искрами Божьего дара кто-то зажжён от рожденья. Счастье, когда он обласкан, принят, дарами отмечен, знает, что им возгордились люди его поколенья, значит, и труд его вечен. Горе, не понятым миром: горе, талант проявившим, тем, впереди всей эпохи шедшим и ныне идущим…  Будут глумиться над ними, будут убоги и нищи. Клетки, и плети, и крохи радости их признающих… Но, словно травы сквозь камни, гениев вспыхнут  творенья.
Самая жалкая доля тех, кого дар и отметил, но не дано его дару миру явиться плодами. Так же корпит он ночами, так же, как гений известный. Так же изводится страстью жгущих огней в его сердце! Так же трудом бесконечным долг свой – Сизифовый камень – платит и щедро, и честно. Но не доступна собратьям странность, как блажь иноверца.
Что же? Оставить старанья? Бросить ненужную ношу? Плюнуть на игры пустые, если не вытащить фанта? Но не оставят страданья в жизни пресытой, хорошей. Выдохнул миру мессия: «Не зарывайте таланта!»
                *    *    *
В Ленинграде Галя и Марина не теряли друг друга из вида, редко, но радостно встречались, делились самым сокровенным. Марина не побоялась признаться подруге, что Иосиф мечтает уехать из страны. Галка охнула: «Да вы что? Кто ж вас пустит! Не заикайтесь даже, а то посадят!»  Но Марина, не словами, взглядом, дала ей понять, что мужу известны способы, что это не просто мечты, а планы на будущее. У Галины защемило в груди. Она вообще в последнее время чувствовала себя, словно больная, какие-то тяжёлые предчувствия томили её, угнетали до того, что она порой плакала, не умея объяснить причину слёз самой себе. Но сегодня она пришла к подруге с определёнными фактами и горестями.
 Они устроились на кухне у стола, заставленного вкусными яствами, над чем обе горько посмеялись, мол, в магазинах – ничего, а холодильники забиты. Всё можно было достать таким влиятельным людям, как Иосиф или Эдуард и Юрий, но именно «достать», заходя в магазины с заднего хода («прохода» – издевались граждане), используя знакомства по принципу: «ты – мне, я – тебе». Обе подруги были принаряжены: Марина, после Галкиного звонка облачилась в сарафан из джинсовой ткани, а Галина надела голубое польское платье с красивым колье из уральских каменьев. Не похвалиться друг  дружке была их цель, а порадовать подругу, потому что, обе знали, нет ни зависти, ни соперничества.
Сначала поговорили о клинковцах, пересказали письма, обсудили всё, порадовались вместе. Потом пили кофе и говорили обо всём и ни о чём. Но вот, капли коньяка в кофе придали смелости, и Галя, глубоко вздохнув, как перед нырянием в воду, начала рассказывать.
— Что делать, Мариночка, не знаю. Во-первых, я беременна. Хорошо? Не слишком. Не знаю от кого. И с Эдиком было, и с Юрой. Даже не могу и предполагать, потому что так сошлось. Не говорю ни тому, ни другому. Это факт, а что будет, не знаю. Лучшее – избавиться от ребёнка молча. Так бы и было, и тебе бы сказала потом, не сейчас. Но вот что случилось… Я посоветоваться пришла. Ох, Мариночка! Горе у меня. Юру посылают в Афганистан. Ты же знаешь, на войну он идёт. Врач в полевом госпитале в такой же опасности, как и бойцы. Я с ума схожу! Вот и думаю: сказать ему о ребёнке, может, будет больше стремиться выжить? Он говорил, что мечтает о малыше, думает, я тогда к нему уйду. А если дитя не от него? Это же станет видно со временем. Что делать? А если рожать, то Эдику надо сказать. Как он? Ведь тоже хочет ребёнка. Вот я и попалась, как в мышеловку. Что делать?
— Да-а-а… – Марина посмотрела ей глубоко в глаза и отвела взгляд, – ты вот – о себе, о мужчинах… А эта зачатая душа? Ты о ней подумала? Галя, я тебя не сужу, но что-то ты делаешь в жизни не так, если от второго ребёнка способна отказаться. Тебе уже дано, без спроса, без твоего желания, но дано то, о чём многие только мечтают, а получить не могут. Ребёнок – дар Божий. Для счастья, а иногда и для горя, но это поворот жизни в ту сторону, куда она и должна течь. Мы все хотим милостивого Бога, а сами, как боги для своих детей, иногда сотворяем самое грязное зло – убийство!
— Ты, Марина, снова как богомолка рассуждаешь. Я помню, ты говорила, что твой любовник Коля тебя покреститься уговорил, хотел венчаться… В наше-то время!
— Галя! Но ты же сама крещёная!
— Ну да. Бабка крестила, тайно. Папка к своей матери в деревню меня возил. И что?   Мы же современные советские люди, свободные женщины. Сколько абортов делается? Не думала? И что, все бабы – злодейки? И Ася твоя любимая? А теперь я? Да, я не думаю об этом ребёнке, как о своём дитяти. Я думаю, как поступить, чтобы не отравить жизнь всем, которые уже рождены и живут на земле. Не посыпай мою рану солью! Так тяжело… Ну, что мне делать?
— Когда не знаешь, что делать, лучше всего, ничего не делать. Плыть по течению – куда вынесет.
— О! Вот ты мне и подсказала, вот и помогла! А не хотела! Мне сразу легче стало, камень с души упал. И правда, будь, что будет! Но мужикам скажу: и тому, и другому. Всё равно через полгода проявится. Стой, а вдруг скину? Помолчу-ка с Эдиком, а Юре скажу, пусть за жизнь держится.
Они ещё долго разговаривали о мальчиках. Коля учился на общетехническом факультете Ленинградского института киноинженеров. Его увлечение фотографией становилось профессией, учился он легко и с упоением. Максим же в школе тянул на троечки и то старался только потому, что в его футбольной секции надо было показывать дневник успеваемости, чтобы не исключили. Там его успехи были бесспорными. Тренер не раз говорил Галине и Эдику, втайне от паренька, что такого талантливого мальчика у него давно не было. Он играл нападающим, команда занимала второе место в соревнованиях юниоров, но Максим горел желанием вывести команду в чемпионы.
Вечер сгущал сумерки, Галина позвонила домой, застала мужа, передала трубку Марине, чтобы он убедился, что она в гостях у неё, хотя Эдик не высказывал недоверия. Галя делала это так, на всякий случай, интуитивно. И по разговору с Эдом поняла, что он обрадовался, развеселился. На его вопрос, скоро ли будет дома, засмеялась: «Соскучился? Да не торопи ты меня! Больше часа ехала в другой конец города, чтобы тут же назад бежать? Не беспокойся, приеду к ужину». Ужин у них всегда был поздний: в десятом часу вечера, когда все собирались, наконец, и то не каждый день, дома. А сейчас – полседьмого. Но, положив трубку, Галина тут же распрощалась с Мариной.   
— Ты можешь меня прикрыть, если он перезвонит? Скажи, я в туалете. Ладно? Ну, не морщись, может, не станет проверять. Так, а вдруг. Всё, побежала. Видишь, меня даже слегка трясёт, так  хочу к Юрочке! Скажу ему сейчас, скажу. Решила.
Они обнялись в прихожей, и Марина, действительно, почувствовала дрожь Галкиного тела, вдохнула аромат её тонких духов и подумала, что вот она, Марина, женщина, совершенно нормальная женщина, а любит подругу больше, чем сестру, обожает её, восхищается ею, не может на неё насмотреться и скучает в разлуке. «Нет, любовь – это не страсть. Но дар этот огромен и непредсказуем», – утвердилась она в своих мыслях.
                *    *    *
А  Рыжая ехала в вагончике метро, сидя, как и при первой встрече с Юрием, на таком же месте, улыбалась, мечтая о встрече, потом хмурилась, обдумывая последние события,  но вся она, как стрела в полёте, была устремлена к любимому: мыслями, мечтами, всем своим настроением и ждущим встречи телом.
Вошла, припала к нему, задохнулась от поцелуя, описав в его сильных руках дугу в воздухе, опустилась на диван, расслабилась, забылась…
— Юрочка, а я беременна, – скосила на него огромный зелёный глаз, словно сквозь линзу.
 Он отстранился от неё, подложив ладони под её голову, приподнял её лицо к своему.
— Точно? Ну, слава Богу. Мужу всё скажешь?
— Ага. Только чуть позже, а то у него трудные съёмки. Скажу-скажу! Не хмурься! Нельзя же бить до смерти! Юра, я не смогу без тебя! Я умру! Неужели некому ехать, кроме тебя?  Дорогой мой!
— Я военный. Думаешь, я без тебя могу? Нет, невыносимо! Но мы переживём, Галчонок! Да? Не забудешь меня? Не разлюбишь?
Через час она снова ехала в метро. Ныло в груди, звенело в ушах. Слёзы, не удержавшись, выкатились бусинками из глаз. Но она глубоко вздохнула и заставила себя отвлечься. Надо было «сохранить лицо», прийти довольной и весёлой после долгой и приятной встречи с подругой.
                2
Мара Клёнова работала секретарём приёмной в обкоме комсомола, куда её устроил папа Витя по своему «большому блату». Место освободилось: прежняя девушка поступила в институт. Но занять это тёпленькое местечко хотели многие претендентки. Второй секретарь горкома сам «смотрел» кандидатуры, Мара ему понравилась.
Тогда, год назад, Тамарочка, пробездельничав два летних месяца, расцвела, как роза. Это была не алая, не белая царица садов, а именно роза розовая: цвет её лица излучал свежесть, большие серо-голубые глаза, в камышинках густых ресниц светились, как живые родники. Фигура не полная, но вся налитая, рост  немного выше среднего, пушистые длинные волосы,  раскинутые по плечам, сами завиваются на кончиках. Она предстала перед Владленом Витальевичем в шёлковом платье в цветочек, с модными складочками на плечах, с воротником-тесёмкой завязанным в бантик. Этот бантик решил дело. Молодой и горячий мужчина только на бантик  и смотрел, боясь обжечься об её лицо.
Владлен не был женат – это одно мешало его карьере. Секретарь-жених не мог быть первым, слишком непредсказуемо могла повернуться его судьба. Но, будучи амбициозным, волевым человеком, он в то же время не мог остановить свой выбор ни на одной знакомой девушке. Та казалась глуповатой, та  недостаточно красива, у той ножки толстые, у этой – тонкие. Он перебирал невест, как  товар на рынке. Владлен боялся ошибиться: развод в его карьере недопустим. Он чуть было не женился в прошлом году, но, увидев маму невесты, резко разорвал отношения. Дочь была копия мамы, но в свои за сорок, мать с лицом его невесты была в три обхвата, при том не больна. «Значит, и моя такой станет!», –  ужаснулся жених.
Он любил женщин, как шашлык и грузинские вина, как апельсиновый сок и ананасы, но его холодное сердце молчало и брезгливо отталкивало всё, чуть-чуть не такое, как хотелось. И вот вдруг, без всякого прицела, без оценки качеств, в нём что-то зажглось, затрепетало, потянуло, как бурное течение, за собой. Владлен Берзин влюбился с первого взгляда, как подросток. Он, не посоветовавшись с первым, Борисом Султановым, сам оформил Тамару на место секретаря, торопясь, словно боясь упустить, приказ подписал с завтрашнего дня. Правда, первому тоже Тома понравилась: «Видная девка. Только предупреди, чтоб нашим стрекозлятам глазки не строила. А то слетятся, как пчёлы на мёд».
Владлен и сам этого опасался, среди секретарей райкомов попадались неженатые, да и женатики на стороне не прочь были порезвиться. Вон, совсем свеженькая история с прошлой секретуткой Ларочкой: как она с Лёвкой Брешко закрутила! Чуть не развела с женой, а та только полгода как родила. Лёвка каялся, просил помочь. Помогли, перевели в соседнюю область с понижением. Правда, Лара не собиралась двигаться по служебной лестнице в обкоме, поступила на очное отделение в институт. А эта Томочка… Только вспомнил о ней, сразу загорелось лицо, в груди закололо… «Пойду вечером к Лиле. Надо сбросить напряжение», – решил он.
У Лили ему вдруг стало скучно, все её усилия развлечь и завлечь его не увенчались успехом, он огрызнулся на какое-то её невинное замечание и злой ушёл восвояси. Ночь не спал, томился, бесился отчего-то, ругал в мыслях всех и вся. Под утро заснул  тяжело, как после подпития.
В это утро Томочка впервые вышла на работу. Она надела самый строгий свой наряд: чёрную юбку с застроченными складками впереди и светло-розовую блузку с вишнёвым воротничком и тесёмкой-галстуком. Владлен давал ей указания, склонившись над столом и намеренно касаясь пушистой пряди её волос своей щекой. Тамаре ещё не было восемнадцати, она работала на час меньше, чем все, и Владлен понимал, что два месяца, до дня рождения девушки, должен тщательно скрывать свои чувства.
В конце сентября съехались на совещание секретари райкомов, им представили Мару, она понравилась. Будучи капризной и своенравной, Тамара умела быть и льстивой, и  хитро-услужливой, то есть понимала, что почём, как извлечь свою выгоду.
Внимание к себе Владлена она почувствовала сразу, её это возвысило в собственных глазах, но он ей не нравился как мужчина. Белёсый, худой, как жердь, словно нет на нём живого мяса, холодные пронизывающие глаза, узкий надменный рот. Ростом он был чуть повыше её, а ей нравились высокие, черноволосые, похожие на папу Витю. Среди собравшихся в лекционном зале был один такой, она его сразу выделила и запомнила. А потом узнала у машинистки, что он – Павел Брагин – первый секретарь Чирковского райкома, неженатый-холостой! Павел подписывал у неё командировочное удостоверение и шутил: «Секретарь, смотри, секреты все затарь!». Смеялись весло и громко. А тут вышел Берзин, коротко бросил: «Мешаете!», хмуро взглянул, резко хлопнул двойными дверями. Павел ухмыльнулся, подмигнул Маре и тут же ушёл.
Сколько потом ни проходило совещаний, Брагин больше к Тамаре не подходил, даже командировки подписывал у машинистки. Владлен оценил поведение Брагина, отметил его способность понимать начальство. И Тома поняла, что надо призадуматься. Она держалась с Владленом, как маленькая наивная девочка, послушная и внимательная. Но женское начало в ней противилось его желаниям, его цепким, заползающим в глубину её глаз, взглядам, его трепещущим ноздрям, впитывающим её запах, его холодным цепким рукам, прикасающимся к её пальцам, передающим бумаги… Ей даже снилось, что она бежит от него по холмам и прячется в клинковском саду, в железном контейнере.
Тамара жила одна в двухкомнатной квартире. Она в школе немного встречалась с мальчиком  одноклассником. Они украдкой целовались в скверике на лавочке, он трогал её грудь, гладил тело… Потом начал приставать так, что она вдруг почувствовала к нему отвращение и, надавав пощёчин, и получив тычок кулаком в живот, порвала с ним раз и навсегда. Вовка был заумным дурачком: учился хорошо, но боялся мамочку, ничего не понимал в жизни и ничем не привлекал Тому, кроме совместного разгадывания тайн человеческого тела. Но, наученная Настей помнить, что от разгадок этих тайн рождаются дети, что распущенность ведёт к бесплодию и может разрушить будущее, Тамара блюла себя, не собиралась одаривать своей чистотой, кого попало. Она, увидев к себе интерес своего начальника, большого человека вообще, поняла ясно и чётко, что её молодость и чистота – дорогой товар, козырь в будущей жизни. 
                *    *    *
Зоя в Клинках погрузилась в работу с головой. Ей нравилось общение с детьми, она чувствовала, что любит их, разных, порой неусидчивых и болтливых, порой задумчиво-ленивых, к каждому искала подход, увлекала, бодрила, учила видеть ошибки и стремиться к результату. И сразу же появились результаты: в изостудию в течение года приходили всё новые и новые желающие заниматься. Полторы ставки предполагали шесть групп по пятнадцать человек с двухразовым трёхчасовым уроком в неделю, но дети шли и шли, места не хватало, мольбертов тоже.
Зоя видела, что в переполненной группе занятия не столь эффективны, меньше уделяется внимания каждому ребёнку. Она начала отбирать наиболее способных и целеустремлённых детей, отсеивала прогульщиков и добилась того, что её изостудия превратилась не в кружок, а скорее в художественную школу. Ведь кроме занятий рисунком и живописью, она изредка проводила уроки лепки, коллажа, постоянно рассказывала о творчестве великих живописцев. Она, присматриваясь к ребятишкам, решила на следующий год создать две группы особо одарённых в первую и вторую смену обучения. Мешало одно: дети дружили не по способностям, а по своим детским предпочтениям, потому в чистом виде проект, ясно, не удастся, но хотя бы приблизительно получится.
Директор не могла нарадоваться на Зою, тем более что в изостудии занимался сын секретаря горкома, способный мальчик, который обожал Зою Васильевну, только и говорил дома о студии, о любимой учительнице. Гордился своей ученицей и Валентин Сергеевич Кедрин. Они с Зоей дружили как коллеги, часто советовались, посещали занятия друг друга.
Кедрин нуждался в этой дружбе, его одиночество совсем отдалило его от коллег, которые собирались на праздники с жёнами и мужьями, с невестами и женихами, а он – всегда один – скучал на общих весельях, потому что почти не пил спиртного, был умерен в еде и даже слегка брезглив, не умел болтать  и танцевать. Просто побеседовать было не с кем и некогда: каждый в своей аудитории на занятиях, а выходили покурить, так Кедрин не курит. Ему постоянно сватали каких-то одиноких женщин, а он дичился, не хотел этого сводничества, что ещё более отдаляло его от коллектива. «Сыч» – прозвали его молодые, и эта кличка была подхвачена всеми, даже знавшими его много лет. Теперь же он словно оттаял, расцвёл, как засохшее было дерево. Конечно, все заметили это, пошли пересуды, но звучали они так, что, мол, старый Сыч захотел молодятинки.
Одна Зоя ничего этого не знала. Валентин Сергеевич знал, ему доложила уборщица Феня, тётка с дуринкой, которая его обожала и по-своему кокетничала с ним. Вот и сейчас, виляя нагловато-хитрым взглядом, приближая к нему лицо со щербатым, чёрнозубым ртом, она со скрипучим смехом игриво подразнила его: «Захотел старый кувшин молодого винца? Смотри, треснешь! Зойка ж тебе – ребёнок, учил же её! Теперя опять учить будешь: головку закинь, ножки раздвинь?»
Валентин Сергеевич отпрянул, почти побежал от неё, а она всё хохотала вслед. «Вот ведьма! Пустит слух – не отмоешься!» Он стал реже заходить к Зое, меньше разговаривать с ней при свидетелях, но скучал без этих бесед, без её голоса и пронзительного чистого взгляда.
 Перед Новым годом Кедрин сильно простудился и слёг. Он позвонил, предупредил директора, а та попросила Зою провести хоть час занятий вместо Кедрина, потому что дети собрались. Зоя, конечно, занятие провела, а потом, купив кефир, свежую булочку, захватив из дома пару сосисок, пошла навестить больного.
Валентин горел в температурном жару, кашель бил его так, что выворачивал наизнанку, постель была сырой от пота. Когда Зоя позвонила в дверь, он еле дошёл, чтобы открыть, а обратно она его чуть ли не на себе притащила.
— Зоенька, погоди, я ж тяжеленный!
— Ничего, санитарки на фронте бесчувственных таскали, а вы – на своих ногах. Обождите ложиться, присядьте. Я постель перестелю. Бельё переоденьте, а я пока сумку освобожу.
Она ушла в кухоньку, а он медленно, с трудом переодел трусы, на рубашку сил не было. Зоя сама переодела его, как ребёнка, уложила в сухую, чистую постель, напоила чаем, заваренным в термосе, дала аспирин, который догадалась купить по пути в аптеке. На столике возле кровати лежали рецепты, выписанные врачом. Зоя молча оделась и побежала в аптеку, а Валентин почувствовал, что под действием аспирина, температура немного спала, и за сутки впервые захотелось есть.
Зоя прибежала быстро, сварила сосиску, слегка подогрела кефир, принесла ему на стол. Кедрин поел, повеселел на глазах. Они немного поговорили, и Зоя простилась до завтра. А Валентин Сергеевич, засыпая, уже ждал этого «завтра».
   Новый год Зоя встречала с Валентином. Так сложилось: он ещё был болен, Татьяна приглашала к своим: свекрови со свёкром. Но что там было делать Зое? Андрей Капищев сошёлся с женщиной, у которой был ребёнок, жил у неё. Володя ушёл в свою компанию. Сидеть в чужой семье казалось неуютным да и больного человека оставлять в одиночестве жаль. Зоя купила совсем маленькую – до колена – ёлочку, захватила мишуру и три блестящих шара, купила торт и приготовила два блюда: салат «оливье» и тушёную курицу с капустой. Кедрин приглашал её, говорил, что заранее достал бутылку шампанского.
Зоя пришла в десять вечера, быстро накрыла на стол. У Валентина была колбаса, хороший сыр, консервы двух сортов, яйца, которые Зоя приготовила с фаршем из консервов «лосось в масле». Конечно, включили телевизор. Валентин Сергеевич приоделся в новую тёмно-голубую сорочку, которая очень шла ему, оттеняя цвет глаз. У него отросли волосы и, хотя залысины выдавали возраст, длинные пряди у шеи придавали ему артистический вид, подчёркивая, что он и есть художник, артист. Зоя тоже нарядилась: ещё со второй своей зарплаты она купила красивую материю у мамы в ателье, там и раскроили, и мама сшила платье. Серая поблескивающая тафта выглядела очень нарядно, фасон был самый модный: треугольная кокетка, сборка вокруг неё, цельнокроенные рукава, маленький округлый воротник с тесёмкой-бантиком. Мама нашла кусочек чёрного бархата на эту тесёмку, так что платье выглядело особенно нарядным, праздничным.
— Зоя! Какая ты красивая! – восхитился Валентин, – я тебя такой никогда не видел! И причёску ты сделала очень удачную. А то – хвостик да хвостик! У тебя же прекрасные волосы, так красиво спадают на плечи! Зоя! Ты настоящая модель из журнала! Ничем не хуже: стройная, изящная…
Зоя залилась краской. Она всегда считала себя некрасивой, особенно, сравнивая с Марой. Но Валентин Сергеевич был прав. После окончания учёбы, избавления от многолетних тягостных забот о больных, за год свободы и занятий любимым делом Зоя, действительно, расцвела, похорошела. Ещё на примерке платья мама похвалила её, сказала, что платье удачное и ей идёт. Но Зоя подумала, что мама рада за свою работу и заботу о дочери. Теперь же, услышав комплименты от уважаемого мужчины,  немногословного, но ценящего красоту, Зоя почувствовала себя и красивой, и счастливой. 
Часы начали свой торжественный новогодний бой, шампанское пенилось в бокалах, они вместе сказали «с Новым годом!», и Валентин поцеловал Зою в щёку. Она тоже прикоснулась губами к его щеке и почувствовала жар его кожи, лёгкий укол щетины. Глаза их встретились, и пока они пили вино, взгляд не отрывался от взгляда. Закусывая, они смотрели каждый в свою тарелку и молчали. Молчание настолько затянулось, что Валентин, шумно вздохнув, обратил внимание Зои на артистку, участницу «Голубого огонька».
— Смотри, Зоенька, её платье на твоё похоже. Но твоё лучше.
— Что вы, Валентин Сергеевич! Она – звезда. Просто телевизор чёрно-белый, не понять какое всё на самом деле. А ведь у некоторых уже цветные телевизоры появляются! Вот красота, наверное!
Разговор попал в нужное русло, и они радостно и согласно просидели за столом до двух часов ночи.
— Пойду я, Валентин Сергеевич. Спасибо за компанию.               
— Это тебе спасибо. Я тебя провожу.
— Что вы, что вы! Вам ещё рано выходить! На улице народ гуляет, я не боюсь! Добегу, не так уж далеко.
— Да я же к врачу уже ходил. Ни за что тебя одну не отпущу! Хочешь, чтобы я не уснул до утра?
— Как хотите, но и я вам выходить не позволю. Ночью мороз усилился, в поликлинику вы на автобусе ездили, а теперь надо пешком.
— Тогда оставайся. Я в кухне раскладушку поставлю. Утром ещё попразднуем.
Зоя осталась. Он дал ей свою фланелевую рубашку, чистую простынку, которой она накрыла матрац и диванную подушку и, пожелав друг другу спокойной ночи, они разошлись по своим местам.
Утром Зоя встала раньше Валентина, привела себя в порядок, накрыла на стол. Он, поплескавшись в ванной, вышел к ней свежий и здоровый. Они завтракали, шутили, разговаривали. И вдруг, посмотрев ей в глаза, он сказал тихо: «Я так не хочу, чтобы ты уходила!  Конечно, я для тебя старик, если бы не это…» Зоя задрожала, как осиновый листик. Она подняла, упавший было, взгляд и увидела перед собой родного, прекраснейшего в свете человека. Горло её сжал комок, слёзы полились в тарелку. Валентин испугался.
— Я обидел тебя, девочка? Испугал? Ах, дурень, дурень! Прости ты меня! Забудь! Я же тебя с детства твоего больше всех люблю, как ученицу, как человечка доброго! Ну, как тебя не любить-то?
— И я… Я вас тоже люблю. Теперь не как учителя, — почти прорыдала она.
Валентин умолк. Сердце его колотилось. Он смотрел на Зою и боялся, что не так её понял или ослышался.
— Что? Что ты сказала? Я не понял…
— Всё вы поняли, – Зоя взяла себя в руки и, прямо глядя на него, говорила теперь ясно, хотя и тихо, – что ж непонятного? Я совершеннолетняя, не наивная, вы знаете, как я жила. Думаете, я не вижу, какой вы человек? Думаете, не восхищаюсь вами?
— Красавица моя!  Это бывает, ученицы иногда влюбляются в своих учителей. Но это платоническое чувство, оно не имеет продолжения. Педагог не должен поддаваться на него. Спасибо, что я для тебя что-то значу! Так что не пугайся, я больше не заговорю о…
— О чём? Почему вы замолчали? Боитесь? Кого? Меня, себя, людей? Валентин Сергеевич, всё будет так, как вы решите. Но знайте, ваш возраст для меня не преграда, не недостаток. Я пойду. До свидания.
Она выбежала из комнаты, быстро оделась и ушла, захлопнув дверь. Кедрин сидел в полной растерянности. В нём боролись какие-то чувства, но определить он их не мог. Прожив почти десять лет в одиночестве после смерти жены, не умея найти ей достойную замену: сначала  помня и любя её, потом сравнивая с другими, сейчас он ощущал расслабленность и волнующее предчувствие счастья.   
Не торопясь, нарочито медленно, растягивая движения, задерживая себя, он начала собираться. Побрился, надел абсолютно чистую рубашку с галстуком, костюм. Он знал, что все магазины закрыты, торговли никакой нет, поэтому, взяв острый нож, срезал с комнатных цветов самые красивые ветки,       вложил в середину вырезанные им раньше берестяные цветы, завернул «букет» в целлофан.
Он пришёл к Зое и увидел, что она, не переодеваясь, сидит в своём красивом платье на диване, дверь не заперта, на стук не вышла, он и вошёл. Она встала чуть не по стойке смирно, ждала. Он сказал просто: «Я твой, Зоя. Будь и ты моей», и положил «букет» на пол, к её ногам. Она сама обняла его и приникла губами к губам. Их ласки, их близость не обманули ожиданий. Эти люди были созданы друг для друга.
Их расписали через две недели, свадьбу наметили провести в Доме культуры, на чём настаивала директор Наталья Ивановна, понимая их материальное положение и невозможность ограничить число гостей: около сорока коллег, да ещё родные.
Зоя боялась говорить маме, своей семье о своём решении. Она позвонила и сообщила всё Насте по телефону. Настя как-то спокойно приняла новость. «Ты, Зоя, не глупая у меня, Кедрин человек хороший. Жаль, староват для тебя. Но ты серьёзная, будешь его ценить и уважать, за мальчиками не побежишь. Так что, как сама решаешь, так и будет». Зоя словно камень с души сбросила, но в глубине сознания мелькнуло: «А… ей всё равно».
                *    *    *
Насте не было «всё равно». Она переживала за дочь, хотя и без той любви, без того участия, которое бывает у матери, сосредоточенной на судьбе своего дитя. Насте Зоя казалась некрасивой, серой, вялой в отношениях со сверстниками, она жалела дочь и боялась, что та вообще не устроит личную жизнь, останется одинокой. Видясь с Зоей часто, в пылу всяческих бытовых забот, Настя не замечала, что девушка расцвела, похорошела, а сравнивая её с Тамарой, живой и активной в эгоистических желаниях, она не оценивала спокойную целеустремлённость Зои. Зоя и сама чувствовала, что она для матери – второй сорт, а материнская жалость казалась ей неискренней.
Свадьба прошла хорошо, достойно, хотя не слишком весело. Женщины постарше жалели Зою, считали, что она просто поддалась влиянию бывшего своего педагога, а те, что помоложе, из одиноких, злились, что она увела «их» кандидата в женихи. Мужчины завидовали Кедрину: Зоя была хорошенькой, хорошей и очень молодой. Семья Зои тоже великой радостью не горела, Мара надулась, презрительно поджимала губы и думала: «Надо же Зойка-огрызок первая замуж вышла! Конечно, ничего хорошего: дядька старый, небогатый… Фу, такому свою молодость отдать! А что ей лучшее светит? Ничего». Так что особого веселья не было, отметили событие и разошлись.
Клёновы ночевали в бабушкином доме, Зоя осталась в квартире мужа. Валентин Сергеевич целовал невесту на свадьбе, полнился страстью, вспоминал их ночи, и всё ещё не верил, что это дано ему навсегда или… надолго. Он так любил Зою, что, только глядя на неё, был переполнен счастьем, а, осознавая, что она принадлежит ему, начинал бояться, что проснётся и утратит это счастье.
                *    *    *
С первого дня замужества Зоя внесла в холостяцкую жизнь Валентина столько заботы по хозяйству, по устройству их быта, что он, привыкший за годы одиночества всё делать самостоятельно, вдруг почувствовал себя барином, сибаритом. Он встрепенулся и решил, что надо поискать какой-то приработок. Правда, им хватало денег на всё сиюминутное: на питание, одежду, маленькие развлечения, но сидеть, сложа руки, он не привык. Работа нашлась, но…
Кедрин не вступал в КПСС, хотя на работе его много раз агитировали. Он не собирался делать карьеру, для которой это было необходимо. На него косо посматривали члены партии, даже на собраниях коллектива  едко бросали замечание, что беспартийный педагог – это нонсенс, это, мол, непатриотично. Но Валентин Сергеевич молчал, словно не к нему относились эти уколы. Теперь же он просто радовался, что не поддался на уговоры потому, что работа ему нашлась в церкви.
В посёлке под Верском, самом близком к городу, был сохранён действующий храм –  архитектурный памятник прошлого века. Там был, частично разрушившийся от времени и протекающей кровли, резной иконостас. После покрытия крыши, требовалась серьёзная реставрация, частичная замена фрагментов. Лучшего резчика, чем Кедрин, в области не было. Он согласился, но держал это втайне. Только Зоя знала. Потом она и помогать стала мужу, вырезала мелкие детали  на дому. Эта работа их так увлекла, так радовала, что, получив через год за неё хорошие деньги, они даже почувствовали себя неловко: за награду – награда! Но этот заработок был кстати: Зоя ждала ребёнка.
Валентин был переполнен чувствами. Но, не привыкнув их изливать, он превращал эмоции в созидательную энергию: работал, делал ремонт в Зоином доме, задумал и квартиру подновить. Он видел, что жена его любит и ценит, что она радуется скорому материнству, серьёзно и трепетно готовится к нему. Одно его пугало: «А успею ли вырастить ребёнка, поставить на ноги?» Выяснилось, что Зоя носит двойню. Что ж, в их роду это была не новость, но Кедрины призадумались, хотя и не опечалились.
Зоя жила интересами семьи, но не только их, Кедринской, но и Клёновской, где и Настя, наконец, сменила фамилию. Только Саша носил фамилию Кочура, потому что ему пока не раскрывали правду. А вот Тамара… Зоя часто думала о сестре, переживала за неё.
                3               
Когда прошлым летом девчатам исполнилось по восемнадцать, Зоя и не думала о замужестве, а Тамара рассказала ей, что заметила внимание своего начальника Владлена Витальевича. Описав его внешность и  характер, она наморщила милый носик и брезгливо фыркнула: «Скользкий какой-то!» Летом у Берзина был отпуск, потом у Тамары, потом она, героически отзанимавшись с двумя репетиторами, сдавала экзамены на заочный факультет финансово-экономического института, а в сентябре они встретились на рабочем месте. Владлен впился в неё глазами, рассматривал, как куклу на витрине, спросил: «Как отпуск прошёл? Замуж не вышла?» Мара наивно выкатила глазки: «Нет, мне ещё рано! Я в институт поступила». Владлен посерьёзнел, оценил её поступок: «Это, Тамара Васильевна (впервые назвал её отчество) очень правильно. Хорошо!»
Перед Новым годом, тридцатого, устроили выездную вечеринку: выехали в Дом отдыха в Чирки по коллективной путёвке. Тамара поселилась в номере на втором этаже вместе с Люсей из технического отдела. Они и раньше часто болтали в свободное время, делились маленькими секретами. После обеда легли отдохнуть перед вечерним празднованием, разговорились. Люся сказала, что машинистки заметили интерес Владлена к Тамаре. «Как он тебе?», – спросила подруга. Тамара помолчала, подумала: «Он взрослый человек. Я его побаиваюсь. Умный, конечно, интересный. Мне нравится», – слукавила она. «Ой, Томка! Какая ты счастливая! Это потому, что красивая. Все говорят, у Берзина большое будущее, возможно, Москва!» Тогда Тамара подумала, что ведь «жениху» уже двадцать семь лет! Такой старый! А после замужества сестры стала думать, что Владлен ещё молодой, а разница в восемь лет, меньше даже, чем в восемь, не так уж велика. То, что её «плохенькая» сестра – замужняя дама, уязвило самолюбие Тамары, подталкивало к Владлену Берзину.
Музыка проникла в сознание Тамары, заполнила весёлыми красками неясные, но волнующие видения сна, она проснулась, тихо смеясь, а глаза открывать не хотелось. Но когда удалось приподнять веки, показалось, что и не открывала вовсе:  комната была налита темнотой, мерное дыхание подруги попадало в ритм звучащей лирической мелодии, в коридоре перекликались возбуждённые голоса… 
Тамара полежала ещё минутку, только тогда вспомнила где она и для чего здесь. Она потянулась так, что хрустнули косточки, сладко зевнула и встала с кровати. Свет зажгла в настольной лампе, подошла к Люсе, смотрела на неё какое-то время, отметив толстые ноги под распахнутой полой халата, блеск слюны в уголке приоткрытого рта.  Хотела разбудить подругу, но передумала, пошла в ванную, умылась, подкрасила глаза, а тогда наклонилась к лицу спящей и тихонько провыла: «Лю-у-у-у-усь!». Людмила распахнула глаза, бессмысленные и даже испуганные, снова их закрыла, а Мара смеялась и приговаривала: «Вставай! Всё проспишь! Люди уже в зал пошли!»
Наконец, Люся пришла в себя, они принарядились и спустились через просторное фойе в большой, украшенный по-новогоднему, концертный зал. Музыка лилась из колонок  по сторонам сцены, но пока ещё ничего не происходило. Берзин жестом пригласил девушек в пятый ряд, где предусмотрительно положил на сидения кресел рядом с собой газету и блокнот. «Вы поужинали?, – спросил с улыбкой, –  а ну, бегом в столовую!»
Люся трусила рядом с Томой и всё повторяла: «Какой заботливый! Надо же! Как думает о тебе!»
Концерт был довольно хороший. Выступали самодеятельные артисты из  Чирковского дома культуры,  все номера были достойного качества, отработаны, артисты держались профессионально. Особенно блистала молодая певица Алла Брагина. Тамара спросила: «Владлен Витальевич, а она что, родственница секретаря райкома?» Владлен посмотрел пронзительно и, скривив губы, процедил: «Уже жена». Тамарина душа дрогнула, укол зависти испортил настроение, красота и талант Аллы прояснили поведение Павла.
После концерта в фойе начались танцы, игры, явился Дед Мороз со свитой, Снегурочка со звонкими весёлыми стихами. Веселились до полуночи, а потом по залу понесли бокалы шампанского и конфеты.
Было радостно и беззаботно, но Тамара чувствовала напряжение: Берзин не танцевал. Не приглашал ни её, ни других, только наблюдал. И Мара, подчиняясь своей недюжинной интуиции, танцевала с мужчинами, скромно опустив глазки, не позволяя прижать себя к груди, в быстрых танцах резвилась с подружкой. Наконец, после всех изысков программы, ведущий объявил: «Наш праздничный вечер подходит к концу. Танцуем три последние танца: танго, «белый» танец – дамы приглашают кавалеров и заключительный вальс!»
На танго Берзин пригласил Тамару, плотно обнял её талию, сжал руку в своей руке, влил взгляд в глаза. Тамара почувствовала его страсть и какую-то необъяснимую власть над собой, словно он её купил для себя,  имеет на неё право. Лёгкая дрожь прошла по её телу, и он заметил эту дрожь, притиснул её к груди, плавно ведя в танце, двигаясь легко и умело, сплавляя движения с музыкой. В этом общем движении Мара вдруг вспомнила ласки мальчика Вовы, его прикосновения к своей груди и, прикоснувшись теперь грудью к груди партнёра, поплыла в патоку страстного чувства, слабея в коленях, тая в его руках. Берзин смотрел в её лицо, блуждая по дугам бровей, округлости персиковых щёк, проникая взглядом в приоткрытость губ, ловя блеск влажных зубов. Он, ощутив её трепет, сам налился силой желания до такой степени, что едва владел собой.
Танец окончился. Владлен усадил Тому рядом с собой, не выпуская её руку из своей. На «белый» танец они встали вместе, он даже не усомнился, что она будет танцевать с ним. Музыка была лиричной, под песню модной певицы, их ощущения продолжались. Вальс они танцевали, не кружась, приникнув друг к другу.
Владлен задержал Тамару в вестибюле, отвёл за большую пальму у окна и, призадвинув штору, привлёк к себе. Этот мужчина знал толк в ласках: нежно, но властно обнимал, целовал, приникал к ней, находил точки тела, отзывающиеся на каждое прикосновение. И в то же время, он не превысил дозволенное. Оторвавшись от неё, проводил до её комнаты, уходя, поцеловал руку. И за всё время их страстного свидания он ничего не сказал, кроме «милая», «прелесть моя», «сладкая девочка». Ни просьб, ни обещаний, ни намёков.
                4               
Маша Пивень родилась незадолго до Нового года. Галина всматривалась в дочку и видела, что она похожа только на неё, свою мать, никакие черты в крохотном личике новорождённой не выдавали в ней её отца. «Вот тебе и раз! – Галка чуть не расплакалась, – когда же и как я узнаю? Кого мне придётся обманывать?» Она, опершись на локоть, лежала после кормления возле подушки, положив драгоценный свёрток на подушку, глядя с любовью и удивлением на дочь. Девочка-загадка словно заставляла замереть на этом витке жизни и ничего не делать, ничего не предпринимать.
Галя не была лживой по натуре, за что её особенно любили подруги, часто удивляясь её открытости и откровенности, но так в её жизни сложилось, что она постоянно лгала своим мужчинам и сама удивлялась, как это ей удаётся. Она отдала девочку медсестре и, откинувшись навзничь, расслабленно блуждала мыслями по недавнему прошлому. Именно, расслабленно  только и возможно было вспоминать, не пробуждая чувств, не позволяя себе вновь переживать прожитое. Она понимала, что нельзя нервничать, чтобы не навредить ребёнку.
Юра уехал совсем скоро после их свидания, когда Галя открылась, что беременна. Они и не думали, что так скоро. В конце той недели он позвонил и попросил приехать. Она запоздала из-за неожиданного прихода домой Эдика, разволновалась, расстроилась, что не сразу догадалась придумать поход к врачу, на кусочке картона изобразила талончик со временем  «приёма» и помчалась пулей к Юре. Он уже собрал вещи, переоделся, ждал только её, еле сдерживая досаду. Она влетела в комнату, увидела, что – всё, он уже уходит, и зарыдала в голос, залепетала что-то жалобное, отчаянное! Ему некогда было успокоить её, он целовал мокрое лицо, мучился, как от пытки, оторвался от неё и убежал. За семь месяцев было только одно письмо. Она получила его на почте «до востребования» через месяц после его отъезда. И всё.
Эдик узнал, что Галя в положении, когда Маша уже шевелилась. Он так обрадовался, что Галина изнывала от стыда и ужаса, что когда-то придётся отнять у него и этого ребёнка. «Почему ты молчала так долго?» – недоумевал он. «Я не знала… не думала, что беременна. Думала, что болею, помнишь, к врачу бегала, поташнивало меня…» Эдик помнил, даже назвал число и час. Галина поразилась, поняла, что она для него слишком много значит. И он ежечасно, ежеминутно доказывал это, проявляя заботу, нежность, трепетную услужливость в каждой мелочи, отзываясь на любую её прихоть. Максим тоже был в восторге от возможности стать старшим братом, тоже старался угодить маме, исполнить любое её желание.
А беременность проходила тяжело, особенно, к сроку родин. У Галины часто повышалось давление, она сильно набрала в весе, еле ходила. Теперь, после родов, её задержали в роддоме, подлечивали, и она мучилась от мысли, что там, на почте, может быть, лежит долгожданное письмо, ведь её «упекли» в роддом досрочно, и она больше месяца никуда не выходила ! Кроме того, её тяготила нагрузшая полнота, утрата красоты фигуры, всего её элегантного гардероба. Лицо ей своё тоже не нравилось: пополневшее, огрубевшее, какое-то размазанное… Ещё и волосы давно немытые, и настроение унылое… Врач отметила депрессивность её состояния, сказала, что так бывает, что это должно пройти, только нельзя смиряться, а надо настраиваться на «оптимистическую волну», так и выразилась, видимо, давно заученной фразой. Но Галина знала, что у её уныния есть причины и что эти причины ей не устранить. «Только бы было письмо! Только бы Юра отозвался!»
К Новому году её с ребёнком выписали. Письма не было. Тревога заполнила всю её душу. «Что делать? Что мне делать?» Она позвонила Марине сразу же, сразу и спросила у неё про это «что делать?».  Марина, воспринявшая тут же настроение подруги, в раздумье сказала: «Вот если бы были общие знакомые из его коллег…» Галина только ойкнула, поблагодарила «умницу-разумницу Мариночку-кровиночку» и позвонила в госпиталь Павлу Петровичу Гирину, с которым как-то её познакомил Юра, когда тот без звонка зашёл к нему однажды. Гирин отозвался, вспомнил Галю: «Ну-у! Как же забыть такую красавицу?» Он обещал перезвонить, так как переписки с Юрой не заводил, они не были близкими друзьями, а в госпиталь пока никаких вестей не поступало. Но, услышав тревогу Галины, угадав её причину, коллега пообещал всё разузнать. А вечером тридцатого декабря Галина услышала эту страшную фразу: «Госпиталь был под артобстрелом, многие погибли. Оглоблин пропал без вести».
Как она осталась на ногах, как смогла держаться перед близкими, знала только она, благодарила Бога за свои болезни, которыми объясняла семье своё состояние. Действительно, болезни все обострились: давление подскочило до кризисного состояния, в десять вечера приехала скорая помощь, а в двенадцать, Галина встала с постели, села за стол и пригубила шампанское. Она сказала: «С Новым годом, родные мои! Спасибо, что вы есть у меня. Будьте здоровы и счастливы». Потом сделала ещё глоток, молча, с горестным вздохом и  сказала тихо: «Надо жить. Машенька у нас, надо карабкаться».
Эдик смотрел на жену и думал: «Где, милая, твоя преданная подруга Юля? Почему не навестила тебя ни разу в роддоме, почему не звонит? И ты не звонишь ей, не тревожишься о её судьбе… Куда же подевалась эта, чуть ли не родственная, Юля? Да пусть бы совсем исчезла. Ты вот, толстенькая теперь, уже не такая соблазнительная, может быть, для этих Юль, а я тебя люблю всё сильнее, всё крепче». Он выпил шампанское.

               СКАЗКА  О  ДАРАХ   НЕОБЪЯВЛЕННЫХ               
Ночь разбросала по небу звёзд разноцветные зёрна: красным светились и жарко свет посылали янтарный, то голубым отливали, то, словно льдинки сверкали, светлые, как бриллиантов капли на бархате чёрном. Звонким оранжевым цветом, зеленью, розовым бликом – небо являло посевы на свежевспаханной пашне. Лунный цветок распускался, как золотая кувшинка, цвёл над землёй до рассвета, плавал над омутом диким, бездны, не знающей края, тайной, неведомой, страшной. Ночь говорила, шептала, молча внушала живущим, что не раскрыты загадки, необъяснимы явленья, не суждено человеку многих  понятие таинств. Только одно и осталось, верить, довольствуясь сущим, и, преклоняя колени, знать, что божественной силой дух нас хранит, наполняя.
Ангел суровый склонился над засыпающим миром. Крылья его облаками над полнолуньем белели.  Сдержанный выдох струился чистым прохладным эфиром, очи его отыскали детку в своей колыбели. То ли струение лиры, то ли звучанье свирели – звуки с небес полетели искрами, звёздной пыльцой. Детские сны закружились, будто на карусели, девочка ручкой прикрыла, словно от ветра, лицо.
Ангел запел, и сознанье тайное пенье впитало, словно не звуки, виденье,  в призрачных странных картинах, в детскую память запало. Дар необъявленный принят, что он сулит, непонятно, как в его тайну проникнуть, нет и намёка, и только бьётся сердечко тревожно, сна среди ночи не стало.
Крови отцовской теченье, словно река без названья, словно вода ключевая озеро полнит невидно. Но в человеческой жизни это причина страданья всех, кто причастен беззлобно к злу, а безвинным обидно.
«Ангел, храни её, ангел!» – Слышишь, как мать тебя молит? Слышишь, как ищет ответа Бога в полночной молитве? Взор её к небу стремится,  голос трепещет от боли, стиснуты руки, и слёзы льются по бледным ланитам.  «Ангел! Защиты ищу я! Разве она виновата, девочка? К новорождённой грех ещё не прикоснулся!» Ангел в великом сомненье, выслушал, очи сощурив, и ничего не ответив, горестно усмехнулся.
Вот и рассвет наступает, словно в чернильную бездну, кто-то по капле прозрачной, чистой воды добавляет. Вот и осыпались звёзды, пали крупицею снежной, вот и луна отцветает, вот и земля проступает… Смысл необъявленной тайны  в каждой судьбе нас пленяет. 
                *    *    *
 Марина трижды приезжала навестить Галю, но всё как-то неудачно:  в первый раз Галина лежала под капельницей, а потом то Эдика застала у неё, то коллег по работе. Поговорить не удалось. По телефону говорили подолгу, но тоже не совсем открыто, обе семейные, в квартире всегда кто-то есть. Галина просто истосковалась по подруге, тем более что причин для тоски было море.
Они договорились, что Марина сама к ней приедет, чего не делала никогда раньше потому, что приходы Эдика домой были непредсказуемы. Но в этот раз Марине хотелось посмотреть девочку, и Галя прямо сказала Эдику: «Эд, нам с Маринкой хочется поболтать по-женски, посплетничать, я хочу её секреты узнать… Дай нам гарантированное уединение, а?  Я понимаю, выходной день, но…» Эдик засмеялся: «Какие проблемы? Мы с Максом пойдём к нему на тренировку, я давно хотел».
Марина принесла письмо от Насти. Подруги подивились замужеству Зои, её скорому двойному материнству. «Надо же! От кого и не ждали… Вот чудеса: моя дочка будет почти ровесницей с её детьми! Боже, какие мы старухи!» Обе горько засмеялись. «А любви хочется, – продолжила тему Марина, – до смерти, что ли, влюбляться можно?» Она рассказала с гордостью и смущением об отношениях с мужем, о зрелой страсти их супружества. Поговорили и о мальчиках.
Свою же боль Галина всё придерживала в себе, всё боялась высказать вслух. А когда рассказала, поняла, осознала, наконец, что случилось. «Марина! Я его больше никогда не увижу! Как мне жить? Как вытерпеть это?» Она зарыдала так страшно, так безутешно, что Марина и сама не могла сдержать слёз, ничего не могла сказать – не находила слов. Галя, казалось, рвалась изнутри, словно кровь клокотала в горле. Но тут проснулась и заплакала Маша. Еле поднявшись, Галя пошла к ребёнку, Марина за ней. И Галина, увидев малышку, смогла прекратить рыдания, заговорила с ребёнком, заворковала, перепеленала, приложила к груди. А Марина отвернулась, «чтоб не сглазить», слушала тихий ласковый голос подруги, почмокивание сосущего младенца и верила, что всё пройдёт, уляжется боль, отступит отчаяние. Она смотрела в окно на липу в снегу, не думала, а просто знала, что дерево в свой срок распустит листья, и зацветёт, радуясь жизни и солнцу, даря свою красоту и аромат цветения всему миру. 
И всё-таки надежда, если не горит, то тлеет последним угольком в душе всегда, когда нет определённости. Так и Галина держалась за соломинку, стала как бы готовить на всякий случай себя к чуду: подлечилась, точно знала, когда какую таблетку принять, чтобы не развалиться, начала потихоньку сбрасывать полноту, делая осторожную гимнастику, соблюдая по возможности диету, чтобы, конечно, не во вред кормлению Маши. Она видела, что, незначительные правда, но результаты имеются.
Эдуард, снимавшийся в новом фильме и занятый на телевидении, где был соведущим популярной передачи, обожая Машеньку, наслаждался отцовством, радовался за жену, видя, что её депрессия отступает, и с грустью принимал возвращение её красоты, ревнуя и страдая от своей ущербности. Он познакомился с опытным сексопатологом, принимал лекарства, что помогало ему, но чувствовал, что Галя о ком-то думает, переживает. Он понял, что связь жены с тем «Юлем», как он его про себя называл, оборвалась, и ненавидел того другого за боль, причинённую Гале, и благодарил Бога, что всё прекратилось.
Сегодня, пообедав в столовой телецентра, он почувствовал резкую боль в желудке, подумал, что съел некачественную пищу, промучился весь день, не положив больше в рот ни крошки, только пил воду. Ночью ему стало плохо. Он мучился молча, жалел Галин сон. Под утро заснул, боль отступила. С этого дня не было такого, чтобы принятая пища не вызвала ощущение тяжёлого режущего предмета внутри желудка. Надо бы срочно пойти к врачу, но съёмки не отпускали.
Уже бурлила ручьями весна, город очищался от снега, длился солнечный день, хотелось жить и радоваться. Но Эдик еле держался. Режиссёр остановил его на площадке: «Что с тобой, Пивень? Ты просто весь серый! Завтра же иди к врачам, я отпускаю». «Добрый, – подумал Эдик, – съёмки, по существу, окончены». Его положили на обследование. Он отказывался, понимал, что Галине с малюткой будет одной трудно, но она настояла. Через неделю врач вызвал Галю в кабинет, не глядя в глаза, сказал, что необходима срочная операция в отделении онкологии. Галина обмерла. Страх сковал её, она боялась смотреть на мужа, говорить с ним. Ему тоже сказали обо всём. Он затосковал, замолчал.
Галина вошла в спальню, где Эдик прилёг после своего скудного ужина. Он смотрел в потолок, еле оторвал взгляд от дали, в которую устремился всем существом, вымученно улыбнулся жене.
— Эдонька, послушай меня. Я… я тебя очень люблю. Именно люблю, всей душой, может быть, не буду лгать, менее страстно, чем хотелось бы, но это совсем неважно. Я не могу позволить тебе отгородиться от меня в этой нашей беде. Умоляю, не закрывайся от меня, не уходи в себя! Поверь, кроме твоей мамы, я тебе самый близкий человек, самый желающий тебе добра! Болезнь, конечно, тяжёлая, но ведь можно бороться! Операция тебе поможет, я верю. После неё станет легче, ты сможешь жить и работать…
— Сколько?
— Ну, не знаю… Сколько возможно. Я же не знаю, сколько мне жить, и никто не знает… Главное, хотеть жить, стремиться к жизни, не сдаваться! Ты должен идти на операцию, твёрдо веря, что это путь к здоровью. Взбодрись, соберись. Нельзя унывать! Ради нас: Маши, твоей мамы, меня,  Максима. Мы ведь так тебя любим! И зрители тебя любят – вся страна! Ты поправишься, и мы все вместе поедем к морю. Всё собирались в последние три года и никак… А хочется, правда? Дорогой мой! Мы будем долго вместе, весь остаток жизни, до последнего дня… Дети, я, ты…
— Без Юли?
Галина вспыхнула, смутилась. Она поняла, что муж не был обманут, всё знал и прощал, потому что сочувствовал ей, её темпераменту, желанию полноты жизни. Она глубоко судорожно вздохнула и, опустив глаза, грустно и просто сказала:
---     Без Юли, милый.               
Потом взгляды их встретились, и Эдуард прочёл в её глазах трагическую правду её обещания, молча кивнул, погладил её руку. Они замолчали, замерли: он, лёжа на спине у стенки дивана, она, сидя с краю. Вечер наползал на стёкла прозрачным просвечивающим шёлком, первая розоватая звезда заискрилась наполненной каплей, в открытую форточку тянуло запахом свежести, смолой набухших почек.
Хирург сказал, что операция будет длиться часа три, но вышел через час, грустный и злой, с великой досадой во взгляде и голосе сказал жёстко:
— Плохо дело. Весь желудок поражён, и, похоже, это уже метастазы. Где очаг – не докопаешься…
Галина замотала головой.
— Нет, нет, что вы! Он раньше не болел! Это ошибка!
Врач молчал, глядя ей в глаза,  словно пережидал реакцию и ловил момент, когда она осознает сказанное. Она вдруг поняла.
— Сколько?
— Не больше года. Прощайте.
Эдик, выписавшись из больницы, воспрянул духом, ему немного полегчало, тем более что были выписаны лекарства, утоляющие боль, прошёл процедуры химической терапии. Но ремиссия длилась недолго: к ноябрю стало хуже, а к Новому году он слёг в постель. Так первый год жизни Машеньки праздновали грустно, но пока ещё все вместе.
                *    *    * 
Галя и Максим, которому мать рассказала всю правду, решили вызвать из Клинков бабушку. Обычно разговаривали по телефону, мать Эдика знала о его болезни и операции, не знала только о приговоре. Звонить Галина не решилась, а написала ей осторожное, но прозрачно намекающее на правду, письмо. Ответ пришёл сразу, отчаянный, горестный, полный боли. Приехать же не было возможности, бабушка сама слегла с воспалением лёгких, попала в больницу, даже письмо под её диктовку писала соседка, она и ухаживала за больной, и помогала ей постоянно за плату, которую Эдик присылал в помощь маме.
Врач оказался прав, ровно год прошёл со дня операции – день в день. Эдик умер тихо, Галя отошла в кухню, вернулась, а он стынет лицом, а глаза открыты и гаснут, гаснут… Не узнал он, не знали ещё и все родные, что в ночь перед этим днём умерла в Клинках бабушка. Позвонили через полчаса после того, как Галя своей рукой навсегда закрыла глаза мужа.
Всё, связанное с горестным ритуалом взяли на себя коллеги Эдика, которые его и вправду любили и очень жалели. А Галина, похудевшая за этот год, почерневшая от переживаний, смотрела на маленькую Машу, которая одна только и держала её над пропастью отчаяния, и постоянно думала: «Вот, детка моя, всё боялась я, что у тебя два отца будет, а теперь – ни одного. Сирота ты моя бедная».
Дружба людей, родственные связи, как прочные нити, удерживают порой человека над разверстыми безднами несчастий. Так Капищевы и Настя в Клинках проведывали Галину свекровь, иногда оказывали ей необходимую помощь, что позволяло Эдику не тревожиться за маму. Теперь вот, когда никто не мог приехать на похороны старушки из Ленинграда – Эдика хоронили в тот же день – в Клинках было кому собрать и проводить в последний путь покойницу. А  Галина, буквально подорванная всеми бедами, опиралась в это время на свою любимую и верную подругу Марину.
Марина одна знала обо всех потерях, о полной мере горестей, разом обрушившихся на Галину.  Она тревожилась за её здоровье: весть о Юрии болезнью ударила по Рыжей, тяжёлые роды, болезнь мужа, а теперь и его смерть могли совсем разрушить организм. Марина заставляла Галю пить соки, сама выжимала их на немецкой соковыжималке, чуть не впихивала в рот шоколад, мёд, сухофрукты… Она приезжала чуть не каждый день, заставляла обедать, помогала с Машенькой, вытаскивала маму с дочкой на прогулки. И это не неделю-другую, а всю весну и лето. Иосиф предлагал в августе поехать к морю, но Марина отказалась. Муж  понял её, не обиделся.
Как-то подруги заговорили о судьбах всех, с кем свела жизнь.
— Мариша! Что происходит? Сплошные слёзы, смерти, похороны за похоронами?
— Это, моя дорогая, время, мы перешагнули половину жизни. Не сто лет живёт каждый человек, по большинству гораздо меньше, так что счёт верный. Вот и наступил срок потерь. Дожили…
У Гали были деньги, она проживала остатки сбережений, истаявших во время болезни Эдика, ушедшие на похороны. Но к осени она стала задумываться, как жить дальше. Максим учился слабенько, хотя не отлынивал и собирался поступать в институт физкультуры. Смерть отчима ударила по его чувствам так, что он горевал больше, чем иной родной сын по отцу. Первое время паренёк всё бегал на кладбище, там разговаривал с папой, плакал, стыдясь слёз. Он со всей отзывчивостью и добротой помогал матери, но рядом им было тяжело: взгляды их, встречаясь, наполнялись слезами, в разговоры невольно вплетались воспоминания об Эдике. По одному или с чужими, было проще, легче.
Но… всё проходит. Галина иногда думала, что если бы знать, что Юра жив, можно было бы жить надеждами, но эта безвестность мучила, как осколок в теле: режет, а не избавиться. Потом думалось, а что, если бы известили о гибели? И отвечала себе: «Уже бы пережила». 
Прошло полтора года после разговора с Гириным, полгода после смерти мужа. Жизнь, окружённая провальными, как бездны, пустотами  сосредоточилась на детях. Машу пришлось отдать в ясли,  надо было работать, Максима приходилось подтягивать в учёбе при помощи частных занятий, суета заполняла пространство, где не было счастья и покоя. «Какая я была счастливая! Сколько мне было дано судьбой! Наверное, за грехи мои всё отнято. Я такая дрянь. Чего же тут удивляться или жаловаться?  Всё по заслугам». Она смотрелась в зеркало и поражалась, что ещё красива, что на подходе к сорокалетию, похудев до своей нормы, выглядит молодо и свежо. «Наверное, в человеке заложена определённая прочность, несломленность от несчастий, – думала она, – но зачем мне это? Для меня всё кончено».
Привычка следить за своей внешностью, носить модные вещи, словно привычка соблюдать гигиену: если человек подвержен ей, он не может иначе. Поэтому Галина держалась в форме, выглядела прекрасно. И через год, в сентябре, гуляя с Машенькой в парке, познакомилась с милой старушкой Верой Кузьминичной, которая, глядя на неё после всех их разговоров, прямо спросила: «Галина Ивановна, а не познакомитесь ли вы с моим сыном? Он в разводе с женой, пять лет один. Так он любит деток, мечтал стать отцом, но она бездетная, приёмного не хотела… Он у меня ладный, красивый, не пьёт… Одно плохо, работа неудобная для семьи: он геолог, часто приходится уезжать, «уходить в поле», как он говорит. Вот, посмотрите…» – она достала из сумочки небольшую фотокарточку, протянула Гале. На неё глядело улыбающееся бородатое лицо с грустными глазами. Шапка тёмных волос не мешала увидеть высокий лоб с крупными морщинами. Лицо это опиралось на руку, в пальцах которой дымилась сигарета. Галя вернула фото, пожала плечами. «Не знаю. Я как-то не думаю  ни о каких знакомствах. Посмотрим». Действительно, сын Веры Кузьминичны был сейчас «в поле», о чём тут говорить? Но дома, готовя еду, пришивая Максиму пуговицу на пиджак, она всё видела это, маячащее перед глазами, лицо.
                5               
Виктор перечитал свой роман. Прошло больше года с того дня, когда он положил его в стол. Он закончил тогда работу, но не почувствовал того обычного облегчения от весомой конечной точки, когда всё – груз свален. Что-то мучило, томило, словно хотел чихнуть, но не получилось. Теперь же, когда рукопись отлежалась, он понял, в чём дело. Его герои жили и боролись за свои идеи, совершали ошибки и грехи, впадали в эйфорию радости и пропасть отчаяния, но не было в его романе ни одного злодея. Даже мелкий душонкой, корыстный и сластолюбивый писателишка, в образе которого считывались черты Мишани Жирнова, и тот имел положительные качества, и был как бы объяснён, а потому словно оправдан автором. «Что же  я Манилов, что ли?  Какой-то адвокатский подход к героям. Нет плохих людей? А кто же творит зло на земле?! Но, с другой стороны, я же не детектив написал. Не криминальные же стороны жизни хотелось мне отразить. Как и раньше  – судьбы современников, более всего, провинциалов исследует моя работа. Я это знаю, умею, желаю, а детективщиков на наш век хватит!
Что следует из моего романа? В чём его основная идея? Стойкость «маленького» русского человека, на котором мир держится, на котором сосредоточена вся тяжесть от пороков и ошибок власть имущих, единственного способного сопротивляться истребляющей силе повального, безбожного греха, но имеющего свет добра в бессмертной душе.
Вот моя Зоя Борисова – журналистка – активный борец со всяким злом в обществе, а стреножена, изгнана из профессии за вольнодумство, за неподатливость и неподкупность. Даже любящий её, отошёл подальше в сторонку ради карьеры и положения в обществе… Но все, кто довёл её судьбу до предела, до разрухи, не злые, не до конца порочные люди, поставленные общественным устройством в положение, когда служить чистоте и чести – это подвиг с почти смертельным исходом. Вот остановилась жизнь героини в провинциальном городке, вроде Клинков, вот бросила она журналистику, пошла в больницу санитаркой, но не погибла, не наложила на себя руки, а начала писать роман. И опять же, а кто виноват? А так сложилось: многие виноваты, и сама она слишком негибкая, и никто не виноват конкретно. Нет злодея. Так не скучно ли будет читать мой роман, где нет яркого, мучительного конфликта, где конфликт как бы загнан внутрь героини? Не слаба ли пружина сюжета?..»
Виктор размышлял над своей работой, и названия ещё не имевшей. Он понимал, что название родится, если идея, словно солнечный луч пронзит насквозь всё написанное. Он снова положил роман в стол, снова заставил себя на время забыть о нём. Без названия роман не понесёшь в издательство, да и не хотелось, чтобы редактором его стал Жирнов, а иначе и не выходило.
Виктор писал в это время небольшую повесть, захватила его одна любовная история, рассказанная отдыхавшим в Домике артистом. Но роман, лежащий в столе давил на сознание, как ощущение болевой точки в голове. «Надо дать название, надо…» – постоянно возвращался к нему Виктор. Он, узнав о смерти Эдуарда Пивня, просто загоревал о нём, о Галине. Маму Эдика хоронил, фактически, Виктор. Судьба Эдуарда, звёздно-счастливая, оборвавшаяся в зените с небосклона, уже питала мысли о новом большом романе. А прежний мешал, застил горизонт. Надо было его выпустить в свет.               
 Жизнь Зои Борихиной, ах да, теперь Кедриной, наладившаяся вроде, радовала Виктора, но и чем-то озадачивала, потому что не вязалась с его представлениями о состоянии души приёмной дочери: такое раннее замужество, вечная подчинённость обстоятельствам жизни и проблемам родственников, и снова семейные заботы, без глотка свободы. «Неужели не хотелось ей просто заняться собой, пожить для себя? Странная девочка…» – часто думал он, и все эти мысли тянулись в одном направлении: «И что? Вот и в этом нет ничего злодейского, что подогревало бы читателя, напиши я жизненную правду…»
В выходной свой день понедельник Виктор приехал в Верск, и долго внимательно слушал рассказы Насти обо всех новостях в семье и у друзей. Это были теперь уже, после Галиного горя, мелочи, но именно мелочи интересовали его, как мозаика рисующая картину жизни. И снова не было явленного, определённого зла или, вершащего его, злодея.
Когда Виктор снова достал роман из ящика стола на работе, он размашисто и ярко написал на папке наискосок « БЕЗ   ЗЛОДЕЯ».
                *    *    *
Настя наслаждалась материнством. Её, конечно,  удивляла мысль о том, что вот её младший сынишка только на два года будет старше её внуков, всё ещё не верилось, что она скоро станет бабушкой. Но в этот раз, когда не было ни материальных, ни бытовых тяжестей, когда на маленького Олежку приходилось столько взрослой заботы: мама, папа, старший брат и взрослая сестра, Настя, с её материнским опытом, легко справлялась со всеми  делами. Мальчик рос здоровым, хорошо развивался, смешил всех своим лепетом и активностью. Он рано пошёл, рано заговорил, правда, очень неразборчиво. В семье всё ладилось: любовь и забота друг о друге были естественной потребностью каждого. Виктор в каждую свободную минуту возился с сыновьями, хотя минут этих было немного. Но Настя не обижалась: пока не вышла на работу, не было причин искать помощи.
А на работу вот уже и пора. Муж предлагал остаться дома, средств было немного, но достаточно, Настя же не могла на это решиться, беспокойство о будущем, назревающая неуверенность в жизни  не позволяли остаться без своего заработка. Она нашла Олежке замечательную няню, Любовь Алексеевна вышла на пенсию и ушла с работы из-за слабого зрения. Она иногда заходила к Насте, они, несмотря на разницу в возрасте, были задушевными подругами. Теперь, выслушав Настю, Любовь Алексеевна сама предложила: «Оставляй у меня  своего шалуна, я теперь совсем одна, уже и внуки выросли… Бери посменную, начальницей не получится, с утра до вечера каждый день надо там сидеть». Насте предлагали возглавить цех, но она и не собиралась менять свою работу: образования высшего да и специального не было – это раз, второе – не любила она никем руководить, а теперь вот и для семьи её посменная работа выгоднее. Настя так радовалась, что сын будет под присмотром Любови Алексеевны! Эта умная, спокойная, такая порядочная женщина  воспитала хороших детей и внуков, понимала и уважала Настю.
Думая о своей жизни, Настя считала, что этот отрезок самый счастливый из всего, что пришлось пережить. Только о Марочке она беспокоилась. Тревожно было оттого, что дочь живёт рядом, но не с нею, что  всё о ней известно только из её слов, а сама Настя не видит многого, не может влиять на события Тамариной жизни. Вот ведь эти отношения с начальником…  Лишь  намекнула девочка, что после Нового года что-то изменилось в этих отношениях, а что и как, не объяснила. Настя строго её предупредила, чтобы ничего не позволяла, не поддалась на его ухаживания. Мара засмеялась: «Я, мамочка, не дура! Да и он побоится на работе шашни заводить».
Не глупая у Насти девчонка, это понятно, но время-то какое! Вот теперь все девушки гонятся за модой – это просто основное для них в жизни! Мара покупает журналы, одно за другим шьёт платья, всю зарплату свою, небольшую, конечно, на одежду тратит. Покушать к маме бегает, от пары рублей никогда не откажется, на подарки намекает. Вот ведь теперь в моду золото вошло. Настя хотела колечко своё отдать дочке, но Виктор так посмотрел!.. Это же его предсвадебный подарок. А вечером принёс домой золотое кольцо с янтарём, по большому блату достал, Насте отдал для Тамары.
Тамара завизжала от счастья, обцеловала маму, папу, закружилась по комнате, подняв руку с кольцом… Радостно. Молодая, красивая, нарядная! Им смотреть на неё – уже счастье.
На работе Томочка регистрировала входящую почту, когда Берзин подошёл к ней, думал, что неслышно, но она  уловила тихое шуршание обитой кожей двери. Вида не подала, а, словно задумавшись, подперлась ручкой, колечко возле самого правого глаза перемигивается лучиком света с зеленоватой радужкой. Красиво так, изящно сидит девушка за столом, занята очень, серьёзна. Так серьёзны роскошные цветы в своём царствовании над ковром трав и мелкоцветья. Владлен стоял и смотрел на Мару, стараясь не обнаружить своего присутствия. Он разглядывал каждую линию её фигуры, запоминал черты и цвет её лица, улавливал волнующий аромат её простеньких духов. Заметил он и её золотое кольцо. Тревога закралась в душу, волна ревности подступила к горлу. Он кашлянул, прогоняя сдавливающее прикосновение. Марочка, словно испугавшись, слегка вздрогнула, вскинула на него взгляд.
— Прости, я испугал тебя. Здравствуй. Как поживаешь?               
       — Здравствуйте, Владлен Витальевич. Спасибо, живу как обычно. А что?
       — Я хочу узнать, не приходило ли на моё имя письмо из Чирокского райкома?
— Да. Пришло. Я его уже зарегистрировала, возьмите.
Она встала, он подошёл близко и, беря письмо, словно только что заметил, потрогал большим пальцем камешек кольца.
— О, новое кольцо! Красивое. Не жених ли подарил?
Мара смущённо засмеялась.
— Нет, Владлен Витальевич, не жених. Папа.
— Папа? Какой у него хороший вкус! Спасибо, Тамара, ещё бумаги есть? Зайди, подпишу.
Она взяла папку с бумагами, зашла в его кабинет, прикрыв дверь. Он стиснул её в объятии, целовал лицо, потом влился губами в губы. Мара подчинилась его порыву, чувствуя, что, хотя душа словно спит, тело отзывается на ласки. И всё-таки она сама отстранилась, деликатно, но решительно освободилась из кольца его крепких рук и, оправляя платье, изобразила смущённое раскаяние, пролепетала: «Нехорошо… на работе…». Он отвернулся, успокаиваясь. Он желал её, как никого и никогда раньше, и внешность её нравилась ему безоговорочно, и поведение… Но ещё присматривался Владлен Витальевич, ещё не решался на жизненно важный шаг, медлил, изучал, проверял. А Тамара, хотя и была молоденькой и неопытной, но всей природной женской интуицией поняла его, раскусила орех его сомнений, подыгрывала тонко и точно, как талантливый партнёр на сцене. Эта игра захватила её, ей хотелось победить, добиться своего, восторжествовать над этим властным и самонадеянным человеком.  Она хотела выйти замуж так, чтобы всех ровесниц заткнуть за пояс, чтобы они от зависти сохли! Она мечтала доказать, что она лучше всех.
Настя приглядывалась к Тамаре, замечая перемены в ней, и перемены всё к лучшему: красота расцветала, вести себя стала дочка более степенно, даже величественно. Вот и учиться решила всерьёз. Говорит: «С ума сходить не буду, но на троечки институт закончу. Потихоньку получу высшее образование». Настя поражалась, что так она цель свою определила: сразу – «на троечки»! Не перенапряжёт себя, не перетрудит.  «А может, так и надо? Кто эти оценки разглядывает? У всех дипломы синие, кроме отличников».
                *    *    *
Берзин пригласил Тамару в театр. Приехала оперная труппа, а в Верске своей оперы не было. В этот вечер ставили «Кармен» Бизе. Тамара боялась, что ей будет скучно, что кавалер заметит эту её скуку, разочаруется в своей избраннице. Она напилась кофе, прорепетировала перед зеркалом вдохновенный взгляд, тщательно нарядилась и попросила у мамы каплю её французских духов. Настя отдала ей оставшиеся полфлакона, прибавив к подарку свою театральную сумочку из серебряной парчи.
Тамара словно сошла с картинки. На улице на неё оборачивались, в троллейбусе принюхивались к аромату её духов, вглядывались в кольцо на левой руке, любовались сумочкой. Владлен ждал у входа в театр и, хотя Тамара не опоздала, видно было, что он еле сдерживал нетерпение. Увидев её, показавшуюся из-за поворота, он застыл от восторга: к нему шла юная восхитительная светская красавица. Её чёрное с серебряной искрой платье настолько точно сидело по фигуре, что казалось, ожила статуя из чёрного с белым мрамора. Белое лицо, белые руки, несмотря на загар, рядом с чёрной тканью казались ослепительными.  «Классика, –  подумал Владлен, – эту девушку можно привести в любое высокое общество».  Он пожалел, что не купил цветы, как-то побоялся, что это будет лишней помехой. Зато догадался купить шоколад.
Их места были в пятом ряду партера и, пока они шли от центральной двери в конце зала к своим местам, вся собравшаяся публика смотрела на них. Владлен гордился своей партнёршей, настроение его было торжественно-приподнятым до момента, когда жаркий чёрный взгляд приковался к его лицу. В зале была Лиля. Она сидела сразу за разделительной дорожкой, с краю, видела всех входящих и, конечно, эту заметную пару. Владлен раздражился. Он продолжал встречаться с Лилей, чувства к Маре распаляли его, и встречи с любовницей в последнее время были особенно наполнены энергией, неутомимостью желаний. Лиля откровенно радовалась, думая, что их отношения стали более близкими и горячими, а он знал, в чём истина, тщательно скрывая это. Теперь ничего не придумаешь, не скроешь… Когда-то надо будет сказать правду, но здесь, в таком месте, в присутствии Мары он опасался реакции Лили.
Первое действие окончилось, в антракте Тамара захотела пройтись, возразить было нечего. Они пошли в буфет, стояли в очереди, которая двигалась быстро, а Берзин всё оглядывался, крутил головой. Мара это заметила, но виду не подала. «Кого-то он высматривает. Кого? А-а-а». Лиля вошла с подругой и,  расцепив с ней руки, подошла к ним. Она стояла и смотрела на Владлена. Ничего не говорила, а просто смотрела. То быстро – на Мару, а потом снова долго и пристально на него. Тамара улыбнулась ей, молча кивнула. Лиля дёрнула головой, снова уставилась на Берзина, а он отвернулся. Они взяли сок, пирожные и отошли к столику, а Лиля всё стояла посреди буфета и, повернувшись, как подсолнух, снова обратила лицо в их сторону.
— Красивая у вас обожательница. Только пожилая. Не волнуйтесь, я всё понимаю.
— Спасибо, Тамарочка, ты умница.
Тамаре понравилась опера. Знакомую хабанеру она потом долго напевала в уме: «И заставлю меня любить!» Соперница же была как нельзя кстати. Мара теперь имела щит и меч в их маленькой любовной битве и крепко поверила в свои силы.
Но Берзин не торопился, только пристально следил за Тамарой, старался определить насколько способна она к верности и стойкости в окружении восхищённых поклонников. Тамара и это поняла, «просекла», как выражалась сама в мыслях. Комсомольские вожаки, действительно, роились вокруг, словно чуяли нектар. Один принёс букетик ландышей, другой положил на край стола шоколадку, а этот, рыженький, подарил книжечку своих стихотворений…  Томочка мило улыбалась, благодарила, но тут же начинала перебирать бумажки или печатать на машинке, не вступая в длинные разговоры, особенно, когда Владлен был на месте. Только один Павел Брагин из Чирков почти не подходил к столу Марочки. Но она, зная почему, ловила на себе его жгучие взгляды, и мурашки бежали по коже.
Тамара выдержала испытание, и в октябре Владлен Берзин сделал ей предложение. Это было продумано им, отрежиссировано в воображаемых картинах  и в точности воспроизведено в реальности.
Тамара уходила на сессию, окончила первый курс института, как и планировала, на троечки и не без труда. Учиться она не любила, заставляла себя, включала всё своё обаяние, и педагоги поддавались, особенно, мужчины. Но и дамы-профессорши не  могли устоять перед нею, потому что её оружием была роль скромницы с чистым наивным взглядом прекрасных родниковых глаз, внешняя строгость во всём: в одежде, поведении… Никто, даже родная мать, не ведала, какой огонь таился внутри молодой души, какой расчёт, хитрость, способность к  игре… Тамара усвоила с отрочества: людьми надо управлять, вертеть ими, тогда получишь желаемое.
Ей всё удавалось, у неё всё получалось, она радовалась жизни, жила легко и в наслаждении. Кроме того, её мало трогали всякие невзгоды, даже несчастья окружающих, их трудности и заботы, она просто отходила подальше в сторонку, не поддавалась никаким нагрузкам. Так, посидеть с Олежкой её трудно было заставить, находились предлоги, делавшие это совершенно невозможным. Когда же няньки были, она с удовольствием играла с малышом, любовалась им, принимала его неоспоримую любовь к себе. Её мало волновала тяжёлая беременность сестры, предстоящие Зое заботы о двух детках сразу, ей  не было неудобно постоянно заказывать маме новые наряды, зная как трудно выкроить время на шитьё дома, что Настя делала, урывая от часов сна… Тамара свободно и несколько навязчиво выпрашивала подарки у папы-Вити, который её обожал и не мог устоять перед ней, всегда поощряемый Настей. Саша готов был тут же броситься на исполнение любой её просьбы. Марочка была семейной принцессой, и это понимали и принимали все. 
После сессии у Тамары был очередной отпуск, всего-то восемнадцать дней. Берзин тоже был в отпуске всё время отсутствия Тамары. После отдыха они и встретились на работе. Владлен увидел девушку и понял, что только об этом и мечтал всё свободное время, все дни, проведённые с мамой на юге, в Сочи, всю неделю в гостях у неё в районном городке Лонске. Он намекнул маме на возможную перемену в жизни, она, бывший директор школы, строго наставляла его, чтобы внимательно присмотрелся к избраннице, чтобы не торопился. Он показал ей Томочку на общем фото, сделанном после слёта, и мама, вздохнув, сказала: «Да… красавица». Понравилось маме, учительнице литературы, что невеста дочь известного и почитаемого ею писателя. Так что в тылу был полный порядок.
В субботу Владлен пригласил Тамару в кино на фильм «Москва слезам не верит». Билеты он заказал сам по телефону. После сеанса, он заранее предупредил её: они шли к Клёновым знакомиться с родителями.
Начало сентября было по-летнему тёплым, но деревья уже пестрели жёлто-красными вкраплениями в кронах, что вносило в гамму ароматов терпкую грустинку. Ветер налетал сухой, но прохладный, солнце ярко светило, но грело слабее, небо казалось более плотным в щедрой ещё голубизне. Люди надели другие наряды, прикрыв загорелые плечи и ноги, сняв панамы и шляпы от солнца. Публика шла к кинотеатру чуть не толпой. Фильм давно ждали, он прошёл на ура в столице, о нём писали в газетах, и люди спешили его посмотреть. Кто-то мямлил в статейке о мелодрамной пошлости содержания, но никто не отрицал, что зрители валом валят на фильм и отзываются о нём с восторгом.
Марочке фильм не очень понравился: эта убогая героиня, позволившая себя обмануть, мужик своенравный в конце фильма, к которому она, словно прилипла… А что в нём такого? Ещё строит из себя властелина. Ей понравилась другая героиня, которая приехала в Москву не плакать и пристраиваться, а по-женски изобретательно и решительно взять своё. Да, не повезло женщине, но Мара из её опыта возьмёт рациональное зерно.  Владлен согласился с самой строгой критикой: фильм  безыдейный, так, бытовщина слезливая… Они сошлись в невысокой оценке картины, в неоправданности ажиотажа вокруг неё, но оба никак не могли оторваться в мыслях от просмотренного, вспоминали, переживали сюжетные линии вновь и вновь и потому весь путь прошли молча.
Перед Тамариным домом был цветочный магазин. На полках стояло множество горшков с однообразно известными комнатными растениями, в больших сосудах на полу – садовые цветы, в основном, астры. Берзин купил розовые гвоздики – самые дорогие из ассортимента. Пять цветков –  десятая часть  Марочкиной зарплаты. Впервые Тамара подумала: «А сколько он получает? Их ведомость всегда отдельная от нашей, не заглянешь…»
Гостя встретил щедро накрытый стол с бутылкой коньяка  и шампанским, которое пока не выставили. Цветы Настя поставила в центре стола. Перезнакомились, хотя Виктор и Владлен раньше встречались на различных мероприятиях. Берзин, заранее приготовившись, взял второй тост, следовавший за словами Виктора о знакомстве и встрече. Он сказал строго, серьёзно о достоинствах Тамары, о своём отношении к ней и сделал предложение. Так и сказал: «Я делаю в вашем присутствии Тамаре предложение выйти за меня замуж». Томочка, скромно потупившись, дала согласие, открыли шампанское, поздравили жениха и невесту…
Перед их уходом, Настя вызвала Тамару в кухню: «Доченька, ты любишь его?». Тамара посмотрела на неё гордо и холодно: «Люблю, мама. Но он меня сильнее». Настя охнула в душе и попросила Мару не торопиться до свадьбы… «Всё под контролем!» Это её «под контролем» особенно огорчило Настю. Она вспоминала своё первое замужество, когда не могла контролировать свои чувства, хорошо, Вася её любил по-настоящему, всей душой, вспомнилось и как сошлась с Виктором… Всё было по чувству, по великому влечению любви, а тут… «Как можно отдаться мужчине, который тебя не увлёк, не растопил ледяную корку контроля? Подчиниться его желанию, пусть не похоти, а любви? Как слиться с чуждой плотью? Словно пойти на операцию к врачу…» – мучилась Настя в сомнениях, не уснув до рассвета.
Но в начале ноября, перед самым праздником, свадьба состоялась. Решили сделать настоящую «комсомольскую» свадьбу в лекционном зале обкома. Все внесли приличные суммы, молодым подарили чайный сервиз и набор хрусталя, блюда готовились в обкомовском буфете и кафе напротив, гуляли до полуночи.
Владлен жил в отдельной однокомнатной, но высокоразрядной квартире, площадь которой была больше Тамариной двухкомнатной. Там осталась его мама, приехавшая за два дня до бракосочетания, поэтому первая брачная ночь прошла у молодых в квартире Томочки. Она запомнилась обоим на всю жизнь. Владлен впервые овладел чистой девушкой, и потом уже никогда с ним такого не случалось. Его поразило, что её  невинность сочеталась со страстностью, с чуткой подчинённостью его зрелым действиям. Она же, вступая в свою женскую судьбу, помня, что не сила любви привела её к этому мужчине, удивилась нахлынувшему желанию, жажде познать тайну телесного единения, порадовалась силе и власти чувств. Она открыла для себя, что само по себе утоление страсти возможно и без душевного участия, если конечно, партнёр не противен, более того, приятен. Вступив в брак почти по одному расчёту, Тамара похвалила себя, что просчитала всё правильно.
                *    *    *
Зоя на свадьбе сестры не была. Беременность проходила нормально, но при её хрупком телосложении живот казался огромным, и она стеснялась появляться на людях. До декретного отпуска оставалось совсем немного, и неуклюжесть фигуры мешала даже в работе: не поднимешь тяжёлую доску, неловко и пилить, и строгать… Валентин помогал во всём, даже несколько занятий провёл за неё.
Зима прибавила проблем: было очень скользко, и Зоя боялась ходить по обледенелым тротуарам. Решили с начала отпуска переехать в Лазарев дом, чтобы побольше дышать свежим воздухом во дворике, где потом и деткам гулять будет удобно, и тихо там, и пелёнки сушить есть где…
Со дня переезда Зоя словно ожила, так легко стало на душе, так радостно! Никто чужой её не видел, и она перед собой и мужем гордилась своим животиком, любовно гладила его, говорила ласковые слова родным существам, отделённым от неё только тонкой живой стеночкой, тёплой и надёжной. Валентин тоже радовался, видя её покой и довольство. В боковой спаленке, бывшей комнатке Аграфены, было пусто. Кровать разобрали и вынесли, тумбочку задвинули в угол, и Валентин устроил там подобие мастерской, работал над своими досками. А стучать и пилить выходил на веранду. За два месяца сделал двойную резную колыбель, которую позже можно будет преобразовать в кроватку.
Родила Зоя легко и быстро, что для первых родов даже удивительно. В семье Кедриных появился  «полный детский набор», как шутил счастливый отец: девочка и мальчик. Сына назвали Василием, по отцу Зои, а дочка получила имя покойной мамы мужа -- Екатерина.
Заботы о семье Зою не тяготили, работа в доме спорилась, тем более что муж был неприхотливый и отзывчивый на любую просьбу. Хотя Зоя старалась его не отвлекать. Позже они планировали, что Зоя выйдет на работу после декретного, может быть, хотя бы не на полную ставку, потому что расписание можно было составить так, чтобы сменять друг друга. А работать надо было, денег было в обрез.
                *    *    *
Так и жили люди, проживали свои судьбы, как умели, как складывалось: родилось новое поколение, становились бабушками послевоенные девочки, ведь стали взрослыми их дети. Но ни Насте, ни её подругам не верилось, что прошла их молодость, что вот такие они зрелые люди, ведь с каждой новой весной что-то просыпалось в душе молодое и неукротимое, звало, влекло, будоражило… 
Галина и Настя возились со своими малышами, что молодило само по себе, ставило почти в ряд с дочками. Но самочувствие подруг было противоположным: Галина тосковала, считала погубленными свои ещё не столь зрелые годы, волновалась за судьбы своих полусирот. Да и женского счастья не было, томило одиночество, ввергало в уныние. Марина жила спокойно, полно, счастливо. Настя писала ей обо всём, письма эти прочитывались Галине, которая и сама изредка писала Насте и получала её ответы, но их переписка была нерегулярной, под настроение.
Тамара жила с мужем, небесхитростно. Она не любила и не привыкла исполнять домашние дела, ленилась и желала многих удовольствий, поэтому сразу же поставила себя так, что обедать они ходили в ресторан, что было в моде у чиновников. Там подавались недорогие комплексные обеды, довольно разнообразные и вкусные, а по выходным она приноровилась водить мужа в гости к маме, чему Настя была рада, хотя  с малышом и непросто было приготовить большой обед.
В молодой семье завтраки и ужины готовились из полуфабрикатов магазина «Кулинария» – готовые отбивные, шницели, бифштексы – оставалось только пожарить. Каши, сырники, винегрет и салаты продавались совсем готовые, а яичницу сделать Томочка и сама умела. Конечно, такое питание было дороже обычного, но зарплата мужа позволяла юной хозяйке не утруждать себя. Зато было много свободного времени для общения супругов, для развлечений и выходов «в свет». Они не пропускали премьер ни в театре, ни в кино, ходили на концерты в филармонию и во Дворцы крупных предприятий, где выступали приезжие знаменитые артисты, писатели. Жили наполнено, весело.
Только Виктор был в тревоге, в мучительном состоянии неудовлетворённости за пределами семьи. Он отнёс роман в издательство, и Жирнов теперь выговаривал ему всё, что мог сказать.
— Ну что это за роман? Ты сам подумай! – он называл Клёнова  на «ты», подчёркивая своё начальственное положение, хотя был намного моложе Виктора – это же достоевщина какая-то! Психологические изыски, копание в чувствах героев, разбор их отношений… Советскому читателю это не интересно и не нужно. Где стройки, предприятия, дело, в конце концов? Только дело и создаёт героя. Современного героя, конечно. Ну что твоя Зоя Борисова? Печорин в юбке. Что она доказывает, за что борется?
— За правду, за честь. За право на свободу, ограниченную совестью человека. За достоинство русского человека, за чистоту внутри страны, в душах людей!
— Ну что ты горячишься? Она кто? Журналист. У неё все нити в руках, все возможности для воплощения своих намерений. И что? Она бросает журналистику, идёт «в народ»… Ну, что это за ход? Об этом ещё при царе писали. Ты такое наклепал, что, смени антураж, и можно подумать – это прошлый век. А люди теперь совсем другие! И что за название? Что оно значит? Тебе, Клёнов, роман твой надо забрать, никому не показывать, и работать, работать, работать. А то ещё обвинят в искажении идеологии…
— Ладно, всё. Таким как ты ничего не докажешь. Люди, товарищ Жирнов, почти не меняются сами по себе, так, подчиняются веяниям эпохи, приспосабливаются. Но основное в них неизменно. Об этом и роман. Название его выражает идею. Мою, авторскую. Она в том, что я не пишу ни о преступлении, ни о злобе людской, а показываю зло, вершимое именно из-за эпохальных событий, из-за необходимости выжить в них простому грешному человеку. Совсем скоро ты и такие, как ты, сможете убедиться, что я прав. Зло настолько явственно существует само по себе, что ему пока даже злодеи не нужны. Оно вершит опустошение, готовит поле битвы, а тогда и злодеи появятся и проявятся открыто в своей жестокости и наглости. Вот увидишь. И ты будешь злодействовать, потому что добра не понимаешь.
— Ну, пророк! Мессия! Глаголом жжёт сердца людей! Кликушество это, выживаешь из ума. Смотри, в психушку не загреми!
— Это уж, как Бог даст. Хотя, психушки всегда были готовы принять инакомыслящих, свободоборцев… Тут уж мнение таких как ты – готовый диагноз. Но у меня есть друзья – большие люди, они меня не сдадут. Ты вот стихи всё пишешь, гражданские темы, восторги, грусть и любовь к Родине изливаешь – это хорошо. А ты попробуй роман напиши, изложи свои взгляды на современность. Тогда поговорим.  А что касается обвинений в идеологическом недомыслии или даже  в извращении, так это не моё дело, твоё. Ваше. Прощай.
Виктор забрал роман и ушёл.
                6               
                СКАЗКА  О  СУЩЕМ   ЗЛЕ
Там, среди гор оголённых, в центре пустынной долины, где ни кустов, ни деревьев, даже травы не росло, чёрная яма зияла, бездна, глубины которой холод струили знобящий, словно дыханье, туманом сизым долину пустую к ночи заволокло. В этой норе нарождалось, полнилось горечью мира, страстью жестокости мрачной, волей греховных свершений, жаждой безудержной власти, дикостью варварских планов, святость поправших желаний, трусостью подлых предательств, зрело, росло, восставало, силы копившее ЗЛО.
Вот из бездонной пучины, где, словно в адовом пекле, только не жаром – морозом страшной космической силы, варево долго бурлило, вот из глубин леденящих, из потаённой клоаки тонкая чёрная струйка медленно ввысь устремилась, стала, как детской рукою, строить рисунок непрочный над, извергающей холод, ямой средь гор одичалых. Вот силуэт человека… Не человека! Гиганта, глыбы чернеющей гуще, гуще от мига до мига, страшной фигурой, чья сила в мускулах грубых играла, чья обнажённость казалась невыразимо постыдной, вровень с горой наибольшей жуткая статуя встала. Словно застыло виденье, стало, как горная глыба. Кончилось тут изверженье чёрного пара из ямы. Тихо, ни звука, ни вздоха. Птицы замолкли и даже воды в ручьях каменистых. Словно застыла природа, время остановилось. Тихо, как в смертном чертоге.
Вдруг разорвалося небо молнией, грянувшей в землю! Гром раскатился, как хохот страшного дикого монстра, туча упала на плечи статуи, и одеяньем стала – плащом тёмно-серым. Статуя, словно вздохнула и по земле каменистой двинула шаткие ноги.
Всё облегчённей движенье, всё неуёмнее скорость! Вот уже плащ, словно крылья, встал пузырём за спиною. Вдруг, от земли оторвавшись, монстр устремляется в выси, в радости злобной хохочет, полный восторга полёта, чуя приливы энергий, влитых от злобных деяний, чуя вливания скверны, струями гасящих совесть. Так начиналась охота!  Зло различало злодея, силой его наполняло, цель намечало и сладкой делало злую работу. Так умножались соблазны, грех напоказ выставлялся, так потеряли названья пошлость, бесчестье и подлость.   
Каждый рождён не злодеем. Даже среди некрещёных зло различимо, противно тем, кто живёт по законам. Но, нарушая уставы, сея распущенность хамства, не выполняя заветов наших отцов и пророков, заповеди нарушая, эго своё услаждая, мы, словно залежи нефти, угля… любых минералов, зло опускаем незримо в недра холодного ада. Там же, сгущаясь и зрея, сила рождается злая.
                *    *    *
В ноябре скончался дорогой Леонид Ильич. Генеральный секретарь, сначала так полюбившийся народу, в нежелании его окружения отпустить больного, но подчинённого ему вождя на покой, превратился в заводную куклу, марионетку на ниточках хитрых властолюбцев, в посмешище для публики. Анекдоты с имитацией причмокивающей растянутой речи генсека открыто рассказывались чуть не с эстрады. Брежневские  брови были признаком маразма. По-человечески жаль было старого, незлого человека, немало потрудившегося на своём месте, жаждущего покоя и неспособного противиться уговорам, игрушкам в виде бесконечных наград и почестей.  Но так же болезненно жаль было больное, состарившееся от застоя, общество, лживое и уставшее от бесконечной фальши, катящиеся к развалу экономики и идеологии государства. Верхи почти открыто жировали, барствовали в государственных, ими же созданных для себя, благах в виде дач, спецмагазинов и спецбольниц, элитного жилья, курортного и санаторного обслуживания и тому подобного. Взятки брались всеми и везде, подарки и награды раздавались не за заслуги в деятельности, а за способность угождать определённым личностям. Все и всё знали: обсуждали на кухнях, высмеивали в анекдотах, слушали на магнитофонных плёнках под гитарные аккомпанементы… Но не сопротивлялись.
Новый Генеральный секретарь, бывший шеф КГБ, закрутил было гайки. В рабочее время даже в магазинах вылавливали прогульщиков и «тунеядцев». Строгость новых веяний взбодрила народ. Но что такое для десятилетия гниющего болота единственный узкий дренажный каналец в самом его начале? И что такое пятнадцать месяцев для управления разваленным государством? Глас вопиющего в пустыне … Но и глас в пустыне имеет эхо. Словно рой диких пчёл, расшевелился, загудел народ. «Слетели» с высоких постов некоторые корыстолюбцы, критика деятельности, а вернее, бездеятельности прежнего правительства солила и перчила пресную застойную жвачку. И суровый кагэбист с умным волевым лицом и несколько оттопыренными крупными ушами, воспринялся как предтеча грядущих перемен. Помнится, звучали часто слова: «Наконец-то! Так им и надо!» Но  Андропов был болен,  и новые похороны траурным маршем прошли по стране.
Продолжалась война в Афганистане, высасывавшая людские и денежные резервы. Психушки по-прежнему наполнялись диссидентами, евреи боролись за возможность уехать из страны. Продолжалась и даже обострялась холодная война и гонка вооружений, вытягивающая последние ресурсы.
Если в народе и возникли на короткое время какие-то надежды на перемены, то власть имущие не собирались их допустить. Андропов умер на посту. Менее года правил и пытался, при поддержке консервативной части правительства,  вернуть страну на прежние, ведущие в тупик рельсы, новый, совсем старый генсек Черненко. Он только и успел притоптать слабые ростки Андроповских начинаний. Новый старый траурный марш не вызвал даже почтительного смирения. Раздражение и ёрничество наполняли общество.
И вот на экранах телевизоров появилось довольно молодое, симпатичное лицо, зазвучал мягкий чистого тембра, без старческих скрипов и хрипов, голос, с характерным южным раскатистым «г», с убеждающими доверительными интонациями. Интеллигентные дамы России сладострастно застонали: «М-м-м, какой душка!.. Молоденький, хорошенький…» Речи нового Генерального подкупали открытостью, обнажающей правду. В общество вернулись приандроповские настроения, жажда реформ.
                *     *     *
Все эти три года жизнь текла у всех героев этого романа без особенных событий. Подрастали детки, решались простые бытовые проблемы, жизнь просто текла в своём русле. Пожалуй, только у Галины произошло событие, которое пока ничего не изменило в её судьбе, но внесло краску радости в унылую и трудную во многих аспектах жизнь. Она три года назад всё-таки познакомилась с сыном Веры Кузьминичны геологом Дмитрием Митиным. Пожилая подруга, словно капля камень, точила и точила твердь Галиного сурового одиночества. Сам потенциальный жених тоже не проявлял настойчивости, видно, там тоже велась кропотливая и непрерываемая работа усердной мамой.
Интеллигентная женщина нравилась Гале. Бывшая  преподаватель горного института, который и закончил её сын, она ровно в свой срок вышла на пенсию и засела писать мемуары. С  юности  увлекаясь литературой, печатая в периодических изданиях стихи и рассказы, Вера Кузьминична ждала возможности полностью погрузиться в творчество. Ни потеря большой зарплаты, ни любовь к профессии не могли пересилить эту тягу. Сын понимал и поддерживал её. Ей было что вспомнить и описать, особенно Сталинский период, поглотивший её мужа, братьев и старшую сестру. Митя был поздним её ребёнком, старшего мальчика она похоронила после его тяжёлой неизлечимой девятилетней болезни. Только через год после этого горя она родила Митю, в сорок шестом году.
Галина не поддавалась на уговоры о знакомстве ещё и по той причине, что геолог был почти на три года моложе неё. Но Вера Кузьминична смеялась над её опасениями: «Галина Ивановна! Галочка! Это так неважно! Я же знаю сына, узнала вас и вижу, что вы очень подходите друг другу». Галя сдалась, сдался и Дмитрий.
Когда сын приехал в отпуск, мама пришла с ним в любимый парк, где Галина под вечер гуляла с Машенькой. Они познакомились, посидели на скамейке, и обоим сразу показалось, что они давно знают друг друга. Потом Галя с Машей были в гостях у Митиных, пили чай, Митя показывал коллекцию минералов. Потом завязалась переписка.
Галина всегда любила читать, правда, подбор литературы был чисто развлекательный: любовные романы, приключения, фантастика… В школьные ещё годы пошла мода на поэзию, особенно, когда она уже приехала в Ленинград. Поэты в больших городах собирали огромные залы, даже стадионы! Стихи печатались в газетах, почти в каждой. За книгами, вообще, бились в очередях. Галя стихи любила – о любви, о природе… Без чтения не проходило ни дня. Но теперь она читала и перечитывала ещё и письма Димы, как она его называла, вопреки привычному имени Митя. Эти письма наполняли её одиночество возможностью красивого общения, возвышенного, ничем не отягощённого, без обязательств и особых надежд.
Два следующих года Дмитрий не выезжал с поля, работал без отпуска. А в этом году ожидался огромный, сдвоенный. И, хотя в письмах были только описания его впечатлений от мест геологических исследований, от небольших приключений и рождённых ими чувств, Галина читала между строк, что он стремится в Ленинград и к ней, хочет встретиться, говорить с ней и видеть её. Они обменялись фотографиями, и Гале понравилось, что он попросил прислать и фото детей. Она специально отвела в фотосалон Максима с Машей и сделала их двойной портрет. Теперь вот в её спальне висели все эти снимки: дети, она сама, Дима и, как всегда, большое, её любимое фото Эдика. Только одна маленькая фотография не глядела со стены (а хотелось видеть её всегда), но таилась в её записной книжке за прозрачным окошком – Юра подарил ей перед отъездом фото, сделанное для документов.
Галя не забывала Юрия, как не забывают, болящую «на погоду», рану. Вот Эдика она не помнила, а вспоминала время от времени, мучительно, с великой жалостью и добрым отзвуком сердца. Но потом, занявшись делами, отвлекалась от мыслей и скорби о нём. Юрий же словно стал её живой частицей: не думаешь, вроде, о своей руке или там о глазах, но они – вот тут, всегда при тебе, как же без них? А то вдруг заболит, заноет, потому что живое… Все сообщения об Афганской войне подхватывались ею с лёту, начиналось волнение, тревога, ожидание… А с чего бы?
О Диме она не мечтала, но встретиться хотела, планировала. На работе было много разных людей, суеты, новых знакомств, но в пылу деловых встреч, оброненных на бегу комплиментов, по сути, никому до неё дела не было, тем более что молодых красавиц на студии – как цветов в саду.
Марина знала о переписке, слушала отрывки из писем и целые письма, одобряла, подталкивала к действиям, не советовала медлить с ответами. Но Галя писала нечасто. А Дмитрий и не дожидался ответов, писал постоянно, как дневник, отсылал при всякой возможности. Но в каждом письме он высказывал несомненное желание встретиться, говорить, общаться, не забывал передать привет детям.
Максим радовал Галю. Он учился в институте физкультуры, продолжал свою футбольную карьеру: играл в основном составе команды, часто ездил на соревнования за границу. Его заработок позволял им жить безбедно, даже во многом шикарно, так как он привозил замечательные модные вещи, баловал своих «дамочек», как называл, шутя, мать и сестру. Его готовы были взять в Москву, но он не бросал семью, хотел закончить ВУЗ. Галя понимала, что сын осторожно относится к спортивной карьере, которая кончается с возрастом довольно скоро, видела, что при всех своих успехах, он словно не живёт ещё, а только готовится жить. Скоро она убедилась, насколько он прав.
У Максима появилась подруга. Много девчонок вилось около футболистов, навязчиво и откровенно предлагали своё общество юные красотки. У парня уже был опыт близких отношений, но душа ещё спала, не трепетала при взгляде на девушку. А тут, по дороге в институт, в троллейбусе он вдруг увидел эти глаза. Чёрные-чёрные, огромные, жарко-печальные, они на секунду остановились на нём и завесились густыми ресницами. Максим протиснулся ближе. Девушка была небольшого роста, хрупкая, с резкими чертами худого лица, с тёмно-каштановыми волосами, двумя пушистыми «хвостиками» обрамляющими лицо. Кто назвал бы это лицо красивым, погрешил бы против стандартов красоты, но его своеобразие, трагический склад черт, произвёл на Максима мгновенно ударившее в грудь впечатление. Он был невысок, коренаст, и, когда она снова подняла глаза, их взгляды протянулись натянутой нитью между ними. Максим утонул, завяз в её взгляде. Он почувствовал, что неодолимо краснеет, как всегда краснел при душевном волнении. Краска разливалась от кончика носа к ушам и корням тёмно-рыжих густых и тугих волос. Даже губам стало жарко. А девушка, увидев его смущение, вдруг улыбнулась. Лицо её сразу стало иным: ямочки заиграли на вовсе не круглых щеках, яркие белые зубы блеснули ровной линией между пухлыми крупными губами.
Максим вышел за ней и шёл следом, повторяя про себя: «Я дурак. Надо заговорить, а я иду и молчу». Девушка остановилась, повернулась к нему и спросила:
— Вы за мной идёте? Вам что-то надо?
На оба эти вопроса Максим молча кивнул.
— Так в чём же дело?
Она говорила спокойно, доброжелательно, без тени раздражения, и Максим, прокашляв комок в горле, хрипло проговорил:
— Я… можно с вами познакомиться?
Она протянула руку и тихо сказала: «Меня зовут Вера. Я здесь живу, – кивнула она на пятиэтажный невзрачный дом, – и что?»
Максим не выпускал её руку, она вытащила её из его ладони, повторила: «И что?» И он, набрав воздуха, словно перед прыжком в воду, выпалил громким металлическим голосом: «Вы очень красивая, я Максим, нельзя мне вас потерять, давайте дружить!» Вера засмеялась: «А давайте! Запомните телефон?» И назвала медленно ряд цифр, которые, словно татуировка в тело, врезались в его память. Она ушла в подъезд, а он ещё минут пять стоял, словно каменный.
Их знакомство произошло за год до прихода новой власти, новых идей, новой эры, которую вскоре назовут «перестройкой». Пока ещё всё кажется неизменно прочным, радостным потому, что образование бесплатное, медицина – тоже, квартиры дают по очереди, на зарплаты и стипендии можно пропитаться, было бы чем… Никаких сомнений в светлом будущем, в том, что будет любимая работа, с зарплатой два раза в месяц, с отпуском по графику, с очередной путёвкой то ли в туристический лагерь, то ли в дом отдыха или там в санаторий… Конечно, молодёжь знала что-то об афганской войне, помнила, что надо хранить и крепить мир во всём мире, но ведь была во главе государства мудрая и несгибаемая коммунистическая партия, которая смотрит далеко вперёд и заботится о советском народе, о его благосостоянии!
Максим полюбил  впервые, сильно, глубоко. Он теперь понимал, что испытывал его дорогой отчим, нет, отец, к маме. Пример этой любви создавал в его представлении единственно возможную форму отношений, единственно им желаемую: сразу и навсегда. Он, повстречавшись с Верочкой два месяца, перед отъездом на соревнования, познакомил её с мамой.  Девушка Гале понравилась: она была сдержанной, серьёзной, но с чувством юмора, с неожиданно открытым весельем, что так подходило её Максиму, делало  похожими их характеры. Такие внешне разные: крепкий, коренастый, медноголовый Максим с его ярко-голубыми глазами и светлой румяной кожей лица, и Вера – черноглазая, темноволосая, смуглая, эти ребята были, уже при первом же взгляде на них, парой. Галя не противилась ранней любви сына, не ревновала его, а только стеснялась одного, что вот сын начал свой роман, и у неё совсем скоро начнётся что-то такое, похоже, тоже роман.
Конец мая, скоро-скоро Дмитрий приедет в отпуск на всё лето. Безусловно, они оба ждут этой встречи, ждёт и Митина мама Вера Кузьминична. «Интересно-то как! –  думала Галина, – возможно и свекровь, и невестка у меня будут тёзками. Две Веры вошли в мою почти безверную в последнее время жизнь».
Вера Суркова училась в институте культуры на библиотечном отделении, заканчивала третий курс. Они с Максимом были одногодками. Родители её, инженеры-машиностроители  работали на одном заводе. Ещё был старший брат, который после военного училища был направлен на службу в Сибирь. Девушка любила читать с четырёх лет, «глотала» книгу за книгой, знала всех известных советских писателей и поэтов, не пропускала ни одной литературной газеты страны. Максим не читал, почитывал время от времени. Но, общаясь с Верой, тянулся за ней, позволял шефствовать над собой, словно усердный ученик, впитывал каждое её слово. Он не только сознавал, но ясно чувствовал, что девушка обогащает его внутренний мир, вносит в его жизнь новый увлекательный интерес. Она стала для него непререкаемым авторитетом в сфере культурных знаний, что исподволь напоминало ему общение с Эдуардом, влияние того на мальчика в своё время, и словно возвращало время счастливого ученичества. Максим не объяснял себе всё это, не анализировал свои чувства, но радостно и жадно впитывал их, ощущал и старался пополнить.
                *    *    *
Дмитрий Митин приехал в начале июня. Он не сообщил заранее о дне и часе прибытия, просто пришёл после полудня в свою квартиру, позвонил, как обычно, два раза в звонок и подхватил, ослабевшую от обрушившейся радости, маму. Он, поздоровавшись, приняв все её слова и ласки, ушёл в ванную и долго нежился в горячей, душистой от пенного шампуня, воде. Потом они обедали, разговаривали, переходя с темы на тему, и всё-таки плавно подходя к одной, волнительной для обоих, теме: Галина.
— Что ж, сынок, снова в поле пойдёшь? Не пора ли осесть? Не думаешь?
— Думаю, мама, думаю. Знаю, заскучаю тут, снова потянет, но… Ду-ма-ю. Надо семью заводить, под сорок уже, может, опоздал с этим. Да вот, вроде невеста находится, а? Твоими стараниями…
— Хорошая женщина, красивая. Не девчонку же тебе  надо? Ты не выглядишь молодо, поистрепали тебя походы. Второй брак должен быть  последним и надёжным, так я думаю.
— Правильно думаешь, мама. Ну что, в ресторан Галочку пригласить, что ли?
— Пригласи. Цветы купи. Будешь звонить, скажи, пусть Машеньку мне привезёт, я побуду с ней.
— Спасибо, родная.               
Митя поцеловал мать в щёку, близко к  уху.  Присел к телефону. Он волновался. В письмах он разговаривал с умной, культурной, но простой по строю души, женщиной. И более всего приятна была ему эта открытая, бесхитростная её простота, её детская душа, которую хотелось защищать и беречь. А как будет не на бумаге, в жизни?
Они снова понравились друг другу, как бы с другой стороны, по душе, а не по обширности интеллекта. Говорили о простом, бытовом, сегодняшнем, шутили и радовались шуткам, танцевали под модный ВИА, в котором мальчики-принцы с размётанными по плечам длинными волосами пели под электрогитары свои романтические песни.
В этот вечер они целовались, но к себе его Галина не пригласила, поехала за Машей, откуда на заказанном такси отправилась домой. Дома она всё думала, вспоминая ласки нового друга, свою тягу к нему и осознавая, что это не то чувство, которое было к Юре, а словно его далёкое эхо. Но прикосновения, поцелуи привлекали её страстную натуру, природа требовала своё, и человек был хороший, подходящий для жизни. Галя решила: «Не вечно же быть одинокой! Может быть, это мой последний шанс».
Решили праздновать две свадьбы в один день: мама и сын. Не «закатывали» что-то грандиозное, а посидели в ресторане со свидетелями и, надо сказать, тепло, радостно прошёл этот день и вечер.
Дмитрий пришёл жить к Галине, а Максим ушёл к Верочке в её собственную комнату. Он решился на это потому, что она очень его просила, и потому, что её родители просто влюбились в него, радовались ему, как родному. Это всегда чувствуется: искренность, симпатия, желание общения…
Галина, побывав с мужем в гостях у Марины, которая очень одобрительно отнеслась к перемене в её жизни, из коротких, урывками, разговоров с подругой, поняла две вещи: во-первых, Коля, закончив институт, хорошо устроился на Ленфильме и едет в Германию по работе, а во-вторых, там, в Германии есть какая-то ниточка связи, дающая надежду на возможность переезда туда. Галя обмерла. Это стремление из страны казалось ей чуть ли не изменой Родине, источником опасности, излучением страха. Из чувства этого страха она не решилась расспрашивать Марину, уточнять, что к чему.  Потом, даже не поделившись новостями с мужем, она всё обдумывала эту информацию, мучилась и не могла понять и оправдать подругу. Решила про себя: «Не моего ума дело». А вот для Димы знакомство с Иосифом стало прекрасной возможностью хорошо устроиться на работу, тот обещал помочь: в университете намечалась вакансия на кафедре географического  факультета.
Галина и Дмитрий приветствовали перестройку, дух свободы носился в воздухе, будоражил, окрылял. Гале, в отличие от многих знакомых ей женщин, нравилось, что генсек всюду представляет свою миловидную жену, нравилась и сама первая леди своей элегантностью, сдержанностью, некичливым достоинством.
 Казалось, впереди только хорошее! Их семья была теперь большой, дружной, стремящейся к объединению в счастье и трудностях. Сурковы, Митины, Пивни – вот три фамилии, ставшие единым блоком.  Все праздники они проводили вместе, перезванивались, делились любой маленькой новостью, заботились друг о друге, отзывались на все просьбы. Галя чувствовала себя защищённой и нужной, особенно, после её неприкаянного одиночества. Крепко дружила она с новой свекровью: Вера Кузьминична была дамой умнейшей и добрейшей, полной оптимизма и любви к радостям жизни. Прекрасно ладила Галя и с невесткой. Влияние молодой жены на Максима было настолько положительным, насколько и очевидным. Галя всё удивлялась и радовалась: «Надо же, когда я совсем было потеряла веру в счастье, мне были посланы сразу две такие чудесные Веры – свекровь и невестка! Нельзя, видно, жить в неверии…»
                7               
Виктор Клёнов, ощущая перемены в обществе, никак не мог понять, отчего, при всём положительном в перестройке, при ясном стремлении к свободе, уже осуществляющейся в свободе слова, в откровенности и натуральности телепередач, в открытости речей Генерального секретаря и членов правительства, что-то его тревожит, не даёт до конца поверить в торжество перемен к лучшему. Ему нравился Горбачёв, его лицо, жесты, тембр его голоса и даже некоторая неправильность в произношении отдельных слов, но иногда ему казалось, что есть недоговорённость, нерешительность действий, неоправданная осторожность главы государства.
Немало правды свалилось на головы, за много лет оболваненного, народа, в общем-то, не обманутого никакими обманами, а обличающего в кухонных разговорах все «нарывы» советского строя. Но далеко не всё было прояснено в политических и экономических планах перестройки. Виктор смутно догадывался, что власть придержащие и сами шли на ощупь, как ослеплённые темнотой.  Слишком нарочито звучало определение «человеческий фактор», словно не было Хрущёва, провозглашавшего: «Всё для человека, всё во имя человека», Брежнева с его развитым социализмом, то есть торжеством труда, того же Андропова, с идеей дисциплинирования людей во имя их же процветания… Всё уже было, чего-чего, а слов правильных сказано было ого-го сколько! А вот ведь Сахарова даже слушать не хотят, и война в Афгане идёт себе, пожирая наших ребят… Но Мишка-то Жирнов сидит на своём месте и чувствует себя кумом королю…
 Виктор видел, что писательские силы, как и все другие силы общества, разрознились, разобщились. Председатель сидел в «конторе» и делал, что хотел, перестав советоваться с товарищами, с избранным бюро, а только общаясь то с одной, то с другой группой в своих интересах. Так на областные финансы были изданы книги зональных издателей, в том числе самого Жирнова, вне утверждённых прежде планов. «Ого, царёк, что себе позволяет! Вон и премию ему выхлопотали  ублажённые начальнички, в московском журнале пропечатали, великим русским поэтом обозвали…»  Наглость и умение хапать под шумок были противны Виктору до такой степени, что он прекратил всякое общение с Жирновым, пропадал на работе в Домике рыбака, писал новое произведение, жанр которого ещё не определил точно: документальный роман? Мемуары - дневник? Размышления о фактах сегодняшней жизни?.. Он впервые писал от первого лица, и его Я вбирало в себя многих его современников.
В семье Клёновых всё было тихо, мирно, без происшествий.
Когда, накануне первомайского праздника грянул Чернобыль, все удивились, огорчились, пожалели погибших, но не испугались: бывает, мол, без аварий ни одна отрасль не обходится…  Да и жалели-то больше всех Горбачёва: вот ведь не повезло новому генсеку, разгребай теперь… А разгребать придётся многие десятилетия, если не всю последующую жизнь. Европа, вон, и то вся переполошилась – есть от чего, а уж Украина, Белоруссия, Россия!.. Адский выброс четвёртого реактора, словно воплощённое зло возреял над землёй.

                ЧЁРНАЯ  БЫЛЬ  --  СКАЗКА
Жил-был Колдун на земле плодородной, чистой ключами, раздольной, свободной. Тайну он знал,    недоступную прочим: как можно смерть обмануть и отсрочить. Травы искал, разбирая их свойства, знал приговоры на злые деянья. Воду мутил и вносил беспокойство в мир простодушных, в сердца и сознанье. Власти он жаждал над тихим народом, чаял богатства, даров, поклоненья. В бездне греха народившись уродом, он истребил в своём сердце смиренье. Да и твердело холодное сердце в хилой груди, обделённого лаской. Злобой кипя, лишь и мог он согреться, мерзость творя, он умел наслаждаться.
И возжелало железное сердце юной красавицы неги и ласки. Как сироте от него уберечься? Как голубые не выплакать глазки? Нету защиты от пут сладострастья: он волосок снял с плеча незаметно, ночь колдовал, резал волос на части, дева болела, была ж безответна. Он опоил её зельем на свадьбе, где пребывала подружкой невесты. Сон навалился дурной, безотрадный, пала без сил в своей горенке тесной. Тут и явился, исчадие ада, и овладел беззащитным ребёнком…
Дева, опомнившись, жизни не рада. Стала река ей последней пелёнкой.
Припять! Препятствуй! Волной непокорной, выброси тело на берег туманный! Речка старалась, быть тщилась проворной, только уж дева была бездыханной.
Мчится Колдун за желанной своею, на берегу, как увядшая ветка, не поднимает склонённую шею, не отзывается бедная детка. Он возопил, как железом пронзённый, стал изливать хитротравное зелье, чтобы восстала живой и влюблённой, полная сил, красоты и веселья. Но от пролитых бальзамов спасенья каждая клетка её не желала. Вдруг, на глазах подбежавших соседей, таять, как снежная, девушка стала. Вот и пропала, в песок просочилась. Только песчинка лежит на песчинке. А из земли на глазах появилась тонкая веточка чёрной былинки.
Этой травой заросла вся округа. Два лишь цветка голубых неприметных  были на ней – украшение луга, стебель и листья черны беспросветно. Но от болезни любовной, от горя можно настоем той травки спасаться. Девы судьба зарастает травою… Стало Чернобыль село прозываться.
Знали селяне, чьё злое деянье юную деву сгубило со свету. И Колдуна обрекли на изгнанье. Вон из села! Места здесь тебе нету!
Он уходил и грозил напоследок: «Сгинете все от невидимой силы! Будут над вами несчётные беды! Земли Чернобыля станут могилой!»
Жил тот Колдун среди тёмного леса. Долго он прожил, поболее века. Не было бед. Внуки, правнуки  взрослые, кажется, зло обошло человека… Но, только выдохнул жизнь он из тела, ахнуло небо, земля загудела! И над землёю беда полетела, тучи незримой сплошная завеса…
                *    *    *
 «Прорабы и архитекторы перестройки» пытались сконструировать ленинский социализм, соединив его с демократией. Но из этого искусственного брака, как и из скоротечных родов «ускорения», при всём использовании «скрытых резервов», получился выкидыш в виде складов не реализующейся продукции, спада производства, неудачной реанимации при помощи запрета алкоголя. Выброс Чернобыля обозначил пик этого бесперспективного отрезка времени. После первых неудач провозгласили новую модель социализма «с человеческим лицом», «больше демократии» и решились на изменение избирательной системы в СССР на основе альтернативных выборов. Так продолжалось два года. Но теперь люди увидели, что «перестройка», сломав старое, прогнившее, никак не может ничего возвести на руинах.
Изобретательный, умеющий находить выходы из безвыходности, русский люд не слишком отчаялся в пылу антиалкогольной компании. Запах сивухи наполнил жилые помещения от самой замшелой хатёнки до комфортабельной городской квартиры: самогон варился, пился, служил валютой в сделках. Государство сразу обнищало, продырявив бюджет на тридцать семь миллиардов рубликов, а юные искатели допинга освоили новое приспособление для «улёта» от действительности – токсикоманию.
Олег не пришёл из школы вовремя, и Саша, вернувшись из музучилища, пошёл во двор искать брата. Его любовь к мальчику была такой яркой и нежной, что никакие развлечения не могли заставить его задержаться, не поторопиться домой. Девчонки не давали ему прохода: звезда скрипичного отделения, умный,    воспитанный и очень красивый, Саша был скрытным, отчуждённым от сокурсников, не говоря уж об остальных студентах. Он постоянно спешил уйти по своим делам, не любил болтать, посещать всевозможные компании, просто прогуливаться по улицам. «Ты, Кочура, какой-то «чура» – всех чураешься!», – ехидничала влюблённая в него, что сразу бросалось в глаза, пианистка Люся Лозовская, тоже звёздочка своего факультета. После их совместного выступления на концерте,  которому предшествовали часы репетиций, они подружились, то есть, Саша изредка позволял себе общаться с Людмилой. Вот и сейчас, бродя по дворовым закоулкам, Саша вспоминал последний разговор с Люсей о её скорой поездке в Москву к родственникам.  «Москва: мама, папа, их могила, квартира, где страшной несмываемой картиной осталось мамино безжизненное тело с потусторонним холодным взглядом…», – заныло в душе.
— Олег!  Олежа!», – закричал Саша, и в этом крике сам услышал, вырвавшуюся наружу боль.
Во дворе было необычно тихо для этого часа, пусто, бабульки пошли обедать. Только толстая Антоновна сидела на пятиместной лавке одна – во всю лавку. Она сердито глянула на Сашу и показала рукой на дверь подвала. Саша, весь встрепенувшись от необъяснимого испуга, помчался туда. Тяжёлая железная дверь проскрипела по нервам, впустила в сырое затхлое помещение с тусклой лампочкой под потолком. Олег с соседом по подъёзду Валеркой сидели, опершись спинами о стену с совершенно зелёными лицами. Рядом с ними валялись пакеты и тюбики с клеем. Сашу заколотило. Он закричал имя брата, схватил его на руки, вынес на воздух, стал тормошить, ударил по щеке, расстегнул на груди рубашку и полил на грудь из лужицы. Брат глубоко вздохнул, на секунду открыл бессмысленные глаза, задышал бурно и его начало рвать. Саша повернул его на бок, сам не замечая, что приговаривает: «Слава Богу! Слава Богу! Ну, жив, дурачок? Слава Богу…» Тут он вспомнил о втором мальчике, побежал в подвал, тем более что увидел, как к Олегу бежит соседка по площадке. Валеру спасали сами, пока не приехала вызванная «скорая», на которой его отвезли в больницу.
Настя слегла после сердечного приступа. Олег плакал навзрыд: мама из-за него тяжело заболела, его друг Валера – между жизнью и смертью. А всего-то, подражая большим ребятам, попробовали подышать клеем, даже на голову пакеты не надели, а только подержали у рта. А если бы надели? Олег  теперь понял всё, но исправить ничего невозможно, и если с мамой что-то случится, он наденет себе пакет на голову! Так он решил. Но, к счастью, мама поправилась, и Валера выжил после страшной аллергии. Через месяц друзья за кустом шиповника дали друг другу клятву на крови (укололи пальцы шипом), что никогда не будут пробовать всякую «дурь», как называли это подростки. Они, пострадавшие малолетки-восьмилетки, приобрели мудрость собственным тяжёлым и стыдным опытом.
Настя почти сразу приняла и полюбила Сашу, но теперь он стал для неё настолько родным и любимым, что никакой разницы не было в её любви к родному и приёмному сыну. Саша поедет в московскую консерваторию, это решено, его прослушивали уже и пригласили. Впереди расставание, которое, после случившегося, стало ещё более тяжёлым для всех.
                *    *    *
Мара жила прекрасно. Засидевшегося в комсомоле «старика» Султанова отправили на руководящую работу в органы правопорядка, и первым стал супруг Мары Владлен Берзин. Им заменили квартиру на трёхкомнатную в элитном доме. Детей они не заводили, куда спешить? Квартира Викиной бабушки так и осталась за Марой, хотя Владлен, побаиваясь упрёков, предлагал сдать её государству, но жена смотрела в его холодные глаза и по-детски ныла: «Ну-у, Владенька-а-а… Я к ней привыкла! Это моё-моё! Не отда-а-ам!» И глаза мужа теплели, он любил её капризы, детскость, приверженность к мелочам…
Плохо он знал её. Тамара интуитивно держалась за собственность, за своё имущество, не даваемое по должности, а независимое от места в жизни. Она оканчивала институт, работала инструктором промышленного отдела, часто бывала на предприятиях города и видела их скатывание в пропасть. Её практичная натура, как сигнал прибора об опасности, воспринимала тонкий писк собственного чувства в непрочности существующих структур.
Главы многих областей России покатились в пыль перестройки. Не миновала чаша сия и Мукасина, первого секретаря Верского обкома КПСС. Он, узнав заранее о намерениях Москвы (были свои люди в верхах), позвонил одному из тех, кто держался на гребне перестроечной волны, приятелю и непререкаемо уважаемому знакомцу Зимину.
— Леонид Витальевич? Здравствуйте! Мукасин беспокоит. Извините, за советом к вам. Снимают меня, добрые люди предупредили. Ничего не подскажете?
— Здравствуйте. Подсказать можно. Сделать ничего не смогу. Берите какое-нибудь крупное производство – что-то небезнадёжное. А о снятии не слишком печальтесь, не доводите себя до инфаркта. Думаю, через энное время поймёте, что это к  лучшему. Пожалуй, и всё.
— Спасибо.
Прозорливый человек этот Зимин, в чём довольно скоро пришлось убедиться Мукасину. Добрый совет обеспечил коммуниста на всю его и его потомства жизнь. Мукасин встал во главе городского общепита – треста столовых и ресторанов.
В Клинках же Кедрины жили трудно. От зарплаты до зарплаты еле дотягивали, хотя Валентин не  отказывался ни от какого приработка, и Зоя работала на полставки, дома тоже резала в любую свободную минутку. Катя и Вася росли спокойными, но часто болели. Участковая врач вздыхала: «Что тут удивляться, после Чернобыля у многих наших деток иммунитет очень слабый…»
Клинки не получили статуса Чернобыльской зоны, жителям не полагалось льгот и дотаций, но многие заметили ухудшение здоровья, не верили успокоительным речам об экологической чистоте. Валентин Сергеевич стал болеть: сначала почувствовал, что вот оно – сердце, то замедлится, то трепещет, как осиновый листок. Пришлось обследоваться. Оказалось – аритмия, а причина – щитовидная железа – самый уязвимый для радиации орган. Зоя пребывала в постоянном страхе за мужа, в беспокойстве за детей. Она совсем исхудала, растеряла привлекательность, одни глаза «торчали», как говорила мама при каждой встрече. Но помощи ждать было не от кого. Клёновы сами перебивались теперь. Два романа Виктора не были       изданы, лежали, так сказать, «в столе», Домик рыбака, взятый на баланс заводом металлоизделий, вначале подремонтированный не капитально, а кое-как, косметически, теперь совсем валился, потому что заводик прогорал, заваленный нереализованной продукцией. Виктор с великой грустью сдал его и покинул в поисках реального заработка.
Всех простых людей замучили очереди в магазинах, талоны на продукты и промышленные товары, митинги и забастовки, бесконечная политическая борьба и конфликты по стране, способные её развалить. Не было стабильности, порядка, благополучия, а значит, таяли и надежды.
Марина в последнем письме настоятельно приглашала Клёновых в Ленинград попрощаться. Настя всё поняла. Собрались как-то сразу в одни сутки и выехали: Настя, Тамара и Олежек. Виктор работал в редакции, не мог отлучиться, Саша заканчивал учебный год, о Зое и речи не было.
Владлен отпустил Тамару неохотно. За годы совместной жизни он настолько сжился со своей красавицей, как неизменно её называл, что и на день не хотел расставаться. Она же рвалась из дома, мечтала о поездке, о смене обстановки и встрече с родственниками, особенно, Колей. Мужа Мара так и не полюбила, привыкла к нему, принимала его любовь, но всё время ощущала пустоту в душе. Иногда он её  откровенно раздражал своими несгибаемыми взглядами, тяжёлой властностью, которая к ней не имела отношения, но была присуща ему во всём, что его окружало. Став «первой леди», Тамара несла свою корону гордо, достойно, с понимаем своей значимости, но какой-то бесёнок прыгал внутри, подзуживал, соблазнял.
Соблазн этот имел имя, отчество и фамилию, место работы и проживания, очень редкие контакты непосредственно с Тамарой и только по долгу службы, но постоянно находился в круге её общения и внимания. Как только он появлялся, в ней закипала энергия, фонтаном било воодушевление, подтягивалась фигура, загоралось лицо. Павел Брагин, теперь первый секретарь Чирокского райкома, часто приезжал в Верск по делам службы, заходил в её отдел, решал деловые вопросы. Он заглянул и в последний перед её отъездом в Ленинград день. Тамара между делом обронила, что уезжает в северную столицу. Он поднял на неё взгляд: «Привет Питеру. Я там институт окончил. Люблю этот город», – вздохнул он. Тамара вдруг заметила, что впервые за все годы их знакомства он смотрел прямо ей в глаза. Что-то новое было в его взгляде: сильное, проникающее. Она заволновалась, кровь ударила в лицо. Павел простился, ушёл, а Лара Семёнова, недавно переехавшая из Чирков, не утерпела, поделилась своей догадкой: «Ишь, заговаривает. К жене, видно, совсем охладел. Она переболела чем-то, голос потеряла и сильно растолстела. То пела на сцене, как артистка, а теперь всё. И детей у них нет. А ведь мужику, такому красавцу, обидно…» Тамара затрепетала, промолчала, опустив глаза. Лара смутилась: «Простите, я не сплетничаю. Сочувствую людям».
Тамара ехала в поезде на верхней полке купе, смотрела в окно и всё крутила в мыслях под стук колёс: «Обидно красавцу, обидно мужику. Обидно красавцу, обидно мужику…», а перед глазами светилось горячим внимательным взглядом лицо Павла.
На вокзале Иосиф ждал их на своих «жигулях», повёз по городу, называя улицы, обращая внимание на памятники и архитектуру, как хороший гид. Марина готовила стол, Коля работал, не смог пока вырваться. Встретились и расплакались обе: Марина и Настя. И всё говорили за столом о Клинках, о матери и старшем Николае, вспоминали первый приезд и второй, смеялись, плакали, молчали…
Вечером пришла Галина с мужем и дочкой, прибежал, наконец, Коля, который потом весь вечер не сводил глаз с Тамары.
 Митины уходили ночью, со спящей на руках Димы Машенькой, пока ещё можно было уехать на метро. Хорошо, и здесь и там, у них, остановка почти возле дома. Коля позвал Тамару проводить гостей и прогуляться перед сном по улице в эту волшебную белую ночь.
Эта ночь запомнилась обоим на всю их жизнь. Они, помня о своём родстве, помнили и детскую наивную первую любовь, взаимную тягу друг к другу, смешную и трогательную. А теперь, гуляя рядом, восхищаясь внешностью и умом, красотой судьбы родного человека, каждый гордился родством и немножко жалел о нём.
— Марочка, помнишь? Я тебе обещал… Вот.               
Коля преподнёс на ладони бархатную коробочку. Тамара открыла. На золотой цепочке светило бриллиантовым глазком витиеватое, резное, массивное сердечко. Вещь была изумительной красоты и, сразу видно, очень дорогая.
— Коленька, что ты! Это… я просто не могу такое взять! С  ума сойти, какая красота. Нет, и не взять не могу! Спасибо, спасибо, дорогой мой!
Она обхватила его за шею, обцеловала щёки, коснулась губ. Коля замер, окаменел. Он понимал, что такая любовь не должна быть любовью к сестре, потому ни единым движением не отозвался на её восторг, только принимая его и запоминая каждый миг, каждый оттенок чувства. Он знал, что такое в его понимании идеал женщины, видел его воочию, радовался своему знанию и горевал о нём. А Тамара давно сменила детскую влюблённость в двоюродного брата на истинно сестринское чувство, была счастлива, беззаботна и оттого особенно прекрасна.
Неделя в Ленинграде была прощальной навсегда, как думали старшие члены этой, разрозненной жизнью, семьи. Марина и Настя мучились от сознания неизбежной разлуки, хотя связи терять не собирались. А молодёжь верила в будущие встречи, не сомневалась, что будут необыкновенные впечатления, радости,  полнота общения.
Вот и расстались. Клёновы уезжали в Верск, а семья Марины  заканчивала последние сборы в Германию, где уже полгода жил брат Иосифа с семьёй, радовал родственников редкими, но благими вестями.

                8            
На девятнадцатой партийной конференции, несмотря на её консервативный состав, заговорили о полном безвластии народа, о его слепой подчинённости компартии. Декоративность Совета народных депутатов раздражала мыслящих, неравнодушных делегатов. Смелый и яркий, как пламя, Ельцин предлагал избрать правящие структуры страны на всеобщих, прямых и  тайных выборах, что уже тогда открывало возможность президентского правления.  Как бы не так! Смелые в речах несмелы были в делах. Всё было по-прежнему, хотя СЛОВО сказанное, уже вошло в сознание многих, полетело по государству, светилось новой звездой на горизонте.
Тысячелетие крещения Руси стало светлым ореолом года. Люди пошли в храмы открыто и покаянно, слово Бог стало звучать и призывать к совести, государство обратило взоры на церковь, возвращало ей храмы, монастыри, земли… Много радости засветилось свечками, запело церковными хорами, забило в колокола.
Кедриных знали во всей Верской области как лучших резчиков по дереву, способных восстанавливать церковную резьбу. Было много работы, которую теперь можно было не скрывать, появились и деньги. Платили, конечно, не по труду, но труд этот был возвышенно прекрасным, а любой приработок казался роскошью, привыкшим к скудости жизни людям, так что семья обжилась, укрепила материальный достаток. Часто Валентин начал заговаривать о разрешении правительством создавать кооперативы, шутил: «Ты, Зоенька, да я не только семья, мы ещё и соратники, коллектив. Вполне можем скооперироваться!» Возле них  прирабатывали ещё двое – их ученики, по странному совпадению тёзки их детей – Катя и Вася. Валентин их прозвал Катавасией, что веселило всю «бригаду»  и отличало одних от других. Работу в Клинках молодым найти было трудно: швейная фабрика еле дышала, автохозяйство теряло технику, ветшало… Кусок хлеба надо было искать, добывать.
Зоя написала икону Божьей матери по подобию Казанской. Показала в церкви батюшке, тот восхитился, прослезился даже, получив её в дар от прихожанки. Теперь она меньше резала, больше писала.
Кедрины зарабатывали и тут же тратили деньги, никак не удавалось что-то отложить на чёрный день. Приходилось закупать материалы, краски, кисти, в дом, наконец, приобрели хорошие вещи: цветной телевизор, большой холодильник, современную стиральную машину, магнитофон… Купили автомобиль «жигули» по предварительной записи, залезли в долги, но решились из-за подошедшей очереди. Машина была необходима: приходилось колесить по районам, принимать  заказы. Домик Лазаря, «бабушкин», как они его называли, пришлось капитально отремонтировать. Они здесь жили от тепла до тепла, а на зиму «забивались» в квартиру, чтобы не топить зимой деревенское помещение. Деньги приходили и тут же уходили, за что Настя иногда корила дочь: «Не думаете о завтрашнем дне!» Зоя тихо улыбалась, молчала.
Тамара тоже была вся в делах. Детей у них с Владленом не было. Она прошла обследование – всё было в норме. Берзин же обследоваться не желал. Он с гадливостью слушал жену о походах по кабинетам, стыдился всех «этих» процедур, обещал, но ничего не предпринимал. Его мама болела, надо было перевозить её к себе, но жить со свекровью Тамара категорически не хотела. Сын тоже не горел желанием объединиться с мамой.
 Решение пришло сразу, словно специально подкинули свыше идею и возможность её реализовать. Прямо под квартирой Тамары, которую она сдавала студентке, умерла хозяйка, одинокая дама, племянница которой решила продать унаследованное  жильё. Дом был старой «сталинской» постройки, двухэтажный, каменный с высокими потолками и широкими окнами, сдвоенными по фасаду. Обе квартиры и Тамарина, и соседки с первого этажа были  угловыми, более других просторными. Мама Владлена произвела обмен с доплатой, так как её квартира в Лонске тоже была востребована её соседями для сына молодожёна. Свекровь была рядом, но не вместе, что очень устраивало всех и саму старую женщину, привыкшую к покою одиночества.
Тамара теперь выглядела шикарной светской львицей: всегда мастерски причёсанная, подкрашенная, в импортных туфлях на каблуках, наманикюренная, надушенная, модная, невозмутимая, вежливо равнодушная. Красота её была ярче и тоньше материнской, словно по зрелой Настиной молодости прошёлся резец божественного скульптора.
К великому сожалению Марочки она теперь не была «первой» (хотя и комсомольской) леди. Владлен работал теперь в обкоме партии зав отделом спорта и туризма, куда его перевели после переизбрания по возрасту. Тамара видела, что он уязвлён, раздосадован, но что-то немного изменилось в последнее время: муж стал рьяно заниматься делами, завёл множество связей за границей, конечно, в братских странах. Он уже не боялся Тамариной собственности на квартиру, того, что она сдаёт её, потому что в стране собственность начали признавать и приветствовать.
Летом Томочка поехала отдыхать в Болгарию на Лазурный берег по бесплатной путёвке, как работник обкома комсомола. Комфорт, сервис поездки ошеломили её. Она поняла, что живёт совсем не там, где надо бы, не в тех условиях, которых заслуживает её красота. А ведь в дальней загранице ещё лучше, ещё шикарнее! Теперь понятно, куда устремились советские евреи! Как живут её ленинградские родственники в Германии!
После Болгарии остаток отпуска решила провести в местном санатории, тоже по бесплатной путёвке. У Владлена, в связи со сменой места работы, график отпуска сдвинулся и не совпал с Тамариным. Он всю первую половину лета томился в городе, тем более что лето и было разгаром туризма и спортивных мероприятий. Впервые после замужества Тамара отдыхала одна, и это ей понравилось.
Она, правда, с неохотой ехала в санаторий, который был в часе езды на электричке от вокзала, а до вокзала на троллейбусе – десять минут. В зрелом сосновом лесу расположились двухэтажные корпуса со всеми удобствами. Тамара попросила второй этаж, попала в угловой номер и очень этому радовалась.  В окно ей помахала густая сосновая лапа, запах хвои сочился в затянутое сеткой от комаров окно. Миновал полдень, и солнце лилось сквозь прорези в кронах могучих златоствольных деревьев. Она посмотрела вниз. Там, справа от её окна был вход в корпус, широкое каменное крыльцо, на котором стоял и смотрел наверх Павел Брагин. Тамара даже ойкнула вслух, отпрянула от окошка, но тут же приникла к нему снова. Брагина уже не было на крыльце, не было его и на дорожке, ведущей к воротам. Тамара быстро вышла из номера, повернула ключ в двери и пошла к лестнице. «Может быть, у него первый этаж, тогда не встречу, а может…»
Он чуть не налетел на неё в проёме двери второго этажа. Остановился, переводя дыхание, поздоровался несколько смущённо и, сверкнув глазами, спросил с лукавой улыбкой: «Мы никак соседи? Прибыли или убываете?»
Тамара помедлила, приводя себя в равновесие. Мило и чуть свысока улыбнулась.
— Я только что въехала, номер двадцать два. А вы?               
— Очко! Двадцать первый. Въезжаю.
— Вот как! Интересно. Значит, соседствуем, будем видеться.
Она, слегка приподняв руку, помахала в знак приветствия и пошла вниз на совершенно ватных ногах. А он смотрел ей вслед. Жёг спину его взгляд, слышалось неуспокоенное дыхание.
За столиком они сидели  напротив друг друга. Переговаривались негромко, обсуждая блюда, смущённо жевали и вдруг, встретившись взглядами, словно втыкали рапиры в грудь собеседника, сердца начинали стучать учащённо и болезненно. Лица вспыхивали, и каждый понимал, что у другого, как и у него, всё немеет внутри. Казалось, огонь выбрызнет от скрещения лучей их глаз. Они разошлись в разные стороны, но между ними уже была протянута неразрывная, живая нить.
Вечером после ужина они встретились в беседке, в стороне от главной аллеи. Тамара знала, что Павел  тянулся за ней взглядом, когда она вышла из здания, знала, что он пришёл за ней. Она сидела на скамейке и ждала, и вся трепетала. Он вошёл, присел напротив, не сводя с неё глаз, и протянул ей руку. Она вложила в его ладонь свою. Они сидели молча и ощущали струение близости из ладони в ладонь, разлив жара по всем клеткам тела, волны тумана в голове. У Тамары загорелись губы, заныло в груди. Он легко потянул её за руку и, усадив рядом, обнял за талию. Беседка вся была увита цветущим душистым вьюнком, только вход открывал её взору, но там никого не было, и пара слилась в поцелуе, в объятии, когда рука прикипает к руке, плечо к плечу, кожа к коже…
Тамара, живя с мужем свободно и требовательно, с любовником совсем потеряла голову. Он, отбегавший не раз от больной жены, был потрясён страстностью и утончённостью новой возлюбленной, опьянён и очарован ею. Они забыли о соснах и лете, только ели наскоро и жадно, и тут же скрывались в номере  Тамары, потому что у Павла был сосед. Так продолжалось почти неделю из тех двух, что им полагались на отдых. А в воскресенье приехал Владлен. На счастье, он попал к обеду, когда Тамара, приведя себя в порядок, спускалась по лестнице. Павел уже ждал её за столом, увидел их вдвоём и разозлился так, будто его обокрали. Он скрипел зубами, понимая, что Тамара тянет время, чтобы он поскорее ушёл, не встретившись с Владленом. Павел одним глотком выпил сок и убежал в противоположный выход, а супруги вошли в столовую, медленно прошли к столику, за которым сидели ещё двое.
— Смотри, Владик, один человек уже пообедал, как хорошо. Посиди со мной, я поделюсь с тобой чем-нибудь. Да?
— Пожалуй. Всё выглядит довольно аппетитно. А тебе хватит?
— Конечно! Я тут могу растолстеть, если не буду воздерживаться. Ведь делать-то нечего.
Знал бы он, сколько потрачено энергии, всех физических и душевных сил за эту неделю! Он не знал, и Тамара холодно и придирчиво рассматривала его, ставшее ей чужим, лицо.
После отъезда мужа, приняв его навязчивые, сразу опротивевшие ласки, Тамара долго мылась в душе, чувствуя, что холодеет изнутри. Когда встретились с Павлом, к сладостной страсти была уже прилита немалая доза горечи и отвращения к вклинившемуся в их близость неприятному обоим чужаку. Они долго не говорили об этом, но в их ласках появилась некоторая доля жёсткости, ярости. Павел первый спросил её: «Было?» Она кивнула: «А как же?» Действительно, как же? Затем и приезжал любящий супруг, соскучился по своему законному. Павел помрачнел, ревность застила глаза, бессилие давило на горло. Надо было учиться терпеть.
После приезда Тамары из санатория, Настя заметила в дочери неясную, но ощутимую для матери перемену: Тамара стала задумчивей и правдивее, хотя и явно что-то скрывала, то есть лгала. Настя почувствовала укол в сердце: «Она влюбилась! Точно-точно! Какими глубокими стали глаза, в них тайна, а притворяться не хочет, хотя и должна. Бедная моя! Вот и ты узнала муки, тоску, печаль…» Настя ничего не спросила, ничего не сказала о своих догадках, только погладила дочь по плечу, приникла щекой к щеке, шепнула: «Я соскучилась». Тамара отозвалась на ласку матери, поцеловала её в щеку.
Они с Павлом не могли встречаться часто по понятным обоим обстоятельствам. Оба постоянно  возвращались в воспоминаниях к минутам прощания, к боли, словно рвущему живое, разъятию последнего объятия на вокзале. Павел сказал ей: «Марочка моя, не могу я бросить больную жену. Не могу быть предателем, гадом. Прости меня и жди… Будем ждать, когда-нибудь ведь что-то изменится, не может не измениться!» Тамара тоже не могла решиться на разрыв с мужем, на «всенародный позор», как она про себя говорила. Она понимала, что это было бы концом и её и Владлена карьеры, их положению в обществе, её материальному довольству. Она знала и другое: без Павла ей тоже не жить. Но не знала она одного, что, любя нового друга, не сможет терпеть мужа. Его поцелуи, прикосновения стали ей противными, как что-то инородное, близкое к касаниям пресмыкающихся. «Лягушачьи ласки», – определила она близость с мужем.
Павел стал называть её Марочкой, когда она рассказала, как её зовут дома, в маминой семье. Владлен не любил это её детское имя, величал Тамарой или, реже, в пылу ласк, Томочкой. Мелочь, но говорящая о том особом отношении, самой близкой близости между людьми. Тамара же стала называть любимого Вэл. «Почему это?», – спросил он. «ПаВЭЛ», – засмеялась она. Так тебя никто больше не назовёт. Это моё».
Они говорили по телефону не реже двух раз в неделю: Брагин звонил Тамаре в кабинет. Она ему – никогда, всё-таки за первым могли следить.  Говорили о простых вещах, но интонации при встрече и прощании были перенасыщены чувствами, которые клокотали в душе. Так случилось, что ни в конце августа, ни в сентябре встретиться не пришлось. Они скучали, мучились, но ничего не получалось.
А в середине сентября Тамара с переполняющим душу испугом поняла, что беременна от мужа. «Что это? Да что же это такое? Столько лет ничего и вдруг… И от него!» Всё в ней взбунтовалось. «Не хочу с ним детей! Не буду рожать! Я уже не люблю этого ребёнка! Это какая-то плотина на жизненном пути! Ни за что!»  Она поехала в Клинки и, придя к сестре, взяла её паспорт из шкатулки, в которой ещё бабушка хранила документы. Она пошла в местную консультацию, специально взяла талончик к другому врачу, не Зоиному, выбрав время, когда участковая не принимала. Наговорив о плохом самочувствии, о болях, попросила поскорее записать её на аборт. Врач «вошла в положение», ведь есть уже двое детей… Мара сунула ей деньги и попросила вести её, так как своим врачом она, мол, недовольна.
Всё получилось. В следующий приезд она освободилась от плода и ушла из больницы через день, заплатив кому надо. Владлен был недоволен поездками жены к сестре, но та возмутилась его чёрствости, ведь сестре «нужна была помощь, потому что она попала в больницу с кровотечением». А тут и у Томочки начались нелады по женской части. Нарушены функции, приходится лечиться, с мужем жить нельзя… «Вот, я же просила, не приставай ко мне, а ты! Видишь, до чего дошло? Ты навредил моему здоровью, как я могу тебя любить?» И пошло-поехало: упрёки, обиды, ссоры…
Подлечившись, Тамара услышала от врача неутешительный вывод: «Теперь вам забеременеть нелегко. Надо продолжать лечение, надежда есть, но…» «И не надо, – думала Тамара, –  я не хочу связывать себя с Владленом».
                СКАЗКА  О  СВОЕВОЛЬНОЙ
Отец приказал ей: «Прими, вскорми залетевшую птицу. Подай ей студёной водицы, пускай оживёт меж людьми!» Но дева спешит нарядиться, к подружкам стремится девица, не любо ей с птицей возиться. «А, ну её! Леший, возьми! Грязь, кровь на её оперенье, какое же нужно терпенье возиться с убогой!» С презреньем она говорила себе. И, бросив болящую, мчится к веселью, толпе и гульбе! А птица слегла в одночасье, как сорванный цветик увяла, головкой на землю упала. Но птица была – её счастье, а дева об этом не знала. И годы оставшейся жизни  всё маялась в горькой судьбе.
Зачем нам даются печали? Зачем нам даётся соблазн? Чтоб мы в этом мире узнали, как мало зависит от нас! Как много зависит от Бога, он дал нам священный Завет и, жизни означив дорогу, он всяким сомненьям ответ. Иди терпеливо и прямо, неси свою ношу, свой крест. И цель не Голгофа, не яма, а  Божий сияющий перст.
                *    *    *
Тамара встретилась с Павлом в гостинице днём. Они жгли друг друга и оживляли живой водой страсти. На работе она сказалась больной, ушла после обеда, и ей поверили, потому что её била лихорадочная дрожь, лицо горело, и слова невнятно путались от предвкушения встречи. Теперь, придя домой, Мара упала в спальне на кровать и уснула мёртвым сном. Ей ничего не снилось, просто чёрный туман накрыл с головой, и тело словно растворилось, исчезло из бытия. Проснулась она в страшном испуге, с больно колотящимся сердцем. Открыла глаза и увидела над собой лицо мужа, застывшее в страстно болезненной мине. Она только теперь почувствовала, что он, воспользовавшись её бесчувствием, утоляет свою потребность. Она, вся в ужасе и гадливости громко  истошно закричала: «А-а-а-а!». Муж тоже вскрикнул, мучительно скривился, отпрянул от неё. Они молчали и приходили в себя. Тамара заплакала: «Как ты мог? Как ты посмел? Я не могу, не хочу! Я больна!..» Владлен мрачно и зло глядел на неё. Потом выругался грязно, как никогда не позволял себе: «А, пошла ты…», махнул рукой и вышел в ванную.
    После первого съезда народных депутатов СССР было объявлено о начале реформ в государстве. Все говорили: да, надо что-то делать, надо строить новое общество, выплавлять и осуществлять новые идеи. Какие? Как?  И возникла идея возрождения России, её процветания и занятия достойного места в семье братских, обеспечиваемых ею, республик. Как романтический борец за Россию, возник Ельцин. На девятнадцатой партконференции он озвучил, наконец, предложение для избрания руководства страной всеобщие, прямые и тайные выборы, что уже тогда могло привести к президентскому правлению. Но КПСС не желала сдавать позиции. Однако все партработники кожей чувствовали, что их стулья шатаются, пребывали в воинственно унылом настроении и задумывались о будущем.
Владлен не был исключением: он искал выходы для себя и жены, ведь оба они были в этой, ощущающей подземные толчки, системе. Тем более ему хотелось близости и любви жены, её доверия и поддержки. Но и тут всё у него шло к разладу. Он ощущал ускользание Тамары из своих рук, как рыболов, держащий живую скользкую рыбу, со всей силой рвущуюся от него. Он верил в её болезнь, видел её признаки, но не знал истинных причин, а потому со страхом думал, что физическое состояние красавицы жены подтачивает её психику, разрушает нервную систему и превращает её в истеричку или, хуже того, в неврастеничку. Его это пугало и раздражало, разрушало его жизнь. Он жаловался маме, та вздыхала, качала головой и вдруг сказала ему: «Да она просто не любит тебя». Это его сразило.
На фоне бесконечных забастовок в стране, при избрании в депутаты отъявленных диссидентов и даже священников, Владлен чувствовал полное разрушение своей системы ценностей, последним обвалом в которой было это, подмеченное мамой, состояние его жены. «Она не любит меня! Я ей противен! Но ведь не всегда так было! Нет, нет! Я у неё первый и единственный.  Единственный? Откуда это известно? Да, она полностью мне подотчётна, вроде бы, вся на виду… Но…  А её поездки, отдых? Разве не могло там что-то произойти, то, отвернувшее её от меня? А я сам? Ведь у меня же были незначительные интрижки: в Польше с пани  Терезой, в Чехии… В поезде тогда с той смуглянкой… Если захочешь, найдётся история. Тем более что она так красива! Ну, ладно, допустим, что-то было, но это же не повод рушить семью! Я же не делаю этого! Да и все эти мои интрижки тоже связаны с её холодностью, с этой болезнью. Простая мужская потребность. А если у неё любовь? Первая (я не в счёт), настоящая?» Ему стало дурно от этих мыслей, затошнило, он пошёл к раковине, но понял, что это не желудочное, а сердечное недомогание.  Он лёг на диван в кабинете, закрыл глаза. Горько и тревожно было на душе: всё ползло в пропасть, давила на грудь боль, и жить не хотелось.
И Тамара была в полном унынии: жить с Владленом, даже рядом, было мучительно не только потому, что невозможно было соединиться с Павлом, а и просто терпеть его, слушать, подчиняться его желаниям и постоянно видеть. Супруги теперь подолгу молчали, не говорили ни о чём, что не касалось простых бытовых нужд, не делились сомнениями и тревогами.
                9            
Из Афганистана выводили советские войска. Овеянный легендой генерал Громов глядел в глаза людей с экранов телевизоров открыто и прямо. Что-то было недосказанное, тревожно скрытое во всей этой войне, в жертвах многонациональной страны, но взгляд, интонации голоса генерала убеждали в том, что воины, выполняя приказы, выполняя свой долг, были истинными героями, настоящими солдатами.
Галина не пропускала ни единой детали этих передач, застывала у телевизора с бьющимся сердцем. Она сильно волновалась, а волноваться в её положении никак нельзя – она ждёт ребёнка от Дмитрия, наконец-то у её третьего малыша будет родной законный отец. Он, этот её младенец, уже шевелится, заявляя о себе, требуя заботы и внимания: нельзя, нельзя волноваться! Здоровье расшатано, давление подскакивает при любом напряжении, надо хранить плод. Галя всё знает, всё понимает, хочет только добра, но не может справиться с магнитным влиянием телевизора, приникает к нему и всё чего-то ждёт. Ничего такого она не узнала, только однажды сказал паренёк, освобождённый из плена, что русских, живущих в афганских семьях не так уж мало, что есть такие, что приняли мусульманство и решили остаться, потому что женились на афганках и у них дети. «Как это? – думала Галина, – как они могли? Зачем?..» Но на эти вопросы ответов не находилось.
Дима тоже смотрел телевизор, но всё больше по ночам – передачу «Взгляд», слушал бесконечные дебаты, признавался, что никак не может определиться со своей позицией. «Как всё запутано! Кажется, и те правы, и те… Нет, политика не моё дело. Но надо же как-то ориентироваться в событиях!», – горестно вздыхал он. Зато Вера Кузьминична не колебалась в своих суждениях и выводах:
— Развалят страну эти дерьмократы, смотри, сына, как они себя подают, каким вождизмом от них веет!  Это же закон природы – естественный отбор, как в джунглях! Других-то законов уже нет…
— Мама, ты думаешь, коммунисты лучше? Ты за них, за старое?
— Нет, Митя, нет. У тех тоже всё прогнило в застое. Но, разрушая, надо, прежде всего, думать, что следует сохранить, что оставить ценного для будущего. А, посмотри, что происходит? Как в песне: «… разрушим до основанья! А затем…» А затем? Что? «Новый мир построим. Кто стал ничем, тот станет всем»? Подумай, что будет. В стране Советов «ничем» были диссиденты и уголовники. Диссиденты роем покидают страну, ну, некоторые, действительно, подняли головы, заняли трибуны. Их немного, и, видишь, их мало слушают, глушат. Так кто же станет «всем»? Вывод напрашивается сам собой – уголовники: воры, хапуги, бессовестные мошенники.
— Мама, ну что ты! Какую мрачную картину ты рисуешь! Есть же светлые умы – интеллигенция, лидеры… А народ? Рабочие, крестьяне…
— Интеллигенцию придавят и купят всякие деляги, народ обворуют, отберут фабрики заводы, крестьяне сами с земли побегут, кто ж даст крестьянину вольно работать, богатеть? Да ведь и крестьян-то уже нет, одни колхозники. А что они понимают в хозяйствовании? Где у них техника, семена, удобрения? В колхозах, не у них. Лидеры! О, вот их-то и больше всего опасаться надо! Смотри, ещё до гражданской войны страну доведут, сажать начнут, а то и отстреливать. Смутное время грядёт.
— И что? Ты, умный человек, писатель, переживший столько в жизни, что посоветуешь?
— Зорко гляди, думай, ни во что не ввязывайся и ищи дело.
— Как, дело? Я же работаю!
— Сыночек! В годы смут наука никому не нужна! Надо о хлебе думать! Вот звал тебя Гольдман в ученики, не брезгуй, пойди, поучись. Он замечательный ювелир, ты камни знаешь…
— Мама, ты серьёзно? Он просто консультировался по поводу качества сырья, я помог, а он, видно в шутку, предложил заняться огранкой, партнёрствовать. Я же говорил…
— В этой шутке огромный потенциал жизненной правды. Его дело – это константа – постоянная величина. А у тебя нет такого дела, ты зависишь от обстоятельств.
— Ну, конечно! Драгоценности в нашей стране – хлебное дело! Как скажешь, мама! Да у нас даже нет таких дам, чтобы всерьёз увлекались побрякушками. Советские женщины…
— Много ты знаешь! Митя, ты спросил совета, я дала. Хочешь, послушайся мать, нет – не обижусь, ты взрослый мальчик. Но верь мне, моему жизненному опыту, моей интуиции, наконец.
Дмитрий верил матери. Он стал все выходные и многие вечера проводить в мастерской ювелира Гольдмана, который открыл в нём недюжинные способности к ювелирному делу, тонкий  художественный вкус. Не имевший семьи ювелир, словно сына полюбил своего ученика-партнёра. Он всю жизнь работал один, изредка меняя подмастерьев, но никому не доверяя своих тонких секретов, а теперь щедро раскрывал нюансы мастерства «молодому другу», как он называл Дмитрия.
Арон Израилевич нуждался в помощи, в общении, и Митя частенько навещал его однокомнатную квартирку в старом, ещё дореволюционном строении. А мастерская располагалась в полуподвале, была государственной, с небольшим штатом сотрудников. Но они не дружили между собой, что-то вечно скрывали друг от друга. Митю невзлюбили, как не любили и «вечного жида», прозванного так между собой, за предпочтения солидной клиентуры, за авторитет мастера высшего класса.
Митя часто задумывался, почему Гольдман выбрал его, доверился ему? Ответа не было, но мама, как всегда, резонно заметила: «Все его сотрудники – жук на жуке, со свету сживут за копейку, а ты честный, сразу видно, чуть ли не простофиля. Твой Гольдман за свои восемьдесят научился в людях разбираться». Так оно и было. Митя учил и учился, работал и обеспечивал семью, любил Галину всё больше и больше, любил её детей, ждал своего малыша, был счастлив, но тревога не покидала его, угнетала, мучила. И существовала она не только из-за обстановки в стране, а и ещё отчего-то, что он не мог себе объяснить, но ощущал, как примесь в воздухе, которым дышал.
Мальчик родился крупный – четыре килограмма. Галина долго лежала с ним в роддоме, потом в детской больнице – у ребёнка была диспепсия, налаживали пищеварение, потому что грудного молока было мало и приходилось прикармливать маленького Юру. Имя Галя предложила среди других имён, и Дмитрий сам остановился на этом. «Я его загипнотизировала! У меня получилось! Недаром два месяца внушала», – ликовала Галина.
Она, наконец, вернулась домой, обняла десятилетнюю Машеньку, показала ей братика, смущаясь.
— Вот, доча, твоя живая кукла. Без твоей помощи мне его не вырастить. Считай, первый твой ребёнок. Поможешь?
— Конечно, помогу, мамочка! Я так по тебе соскучилась!  Какой Юрочка у нас хорошенький! Тоже рыженький, как мы. Дима не обидится?
Маша не звала Дмитрия папой, никто и не настаивал, но отношения у них сложились хорошие, даже нежные. Маша, вообще, была вся в мать: добрая, щедрая, искренняя. И напрасно Галина пыталась определить, кто её отец. Странно, но и у Эдика Пивня и у Юрия Оглоблина была одинаковая группа крови – первая положительная. У Маши  тоже. Вот и разберись. А характер… Так и тут ей повезло, кто бы ни был её отец, и тому и другому подходила характеристика: добрый, честный, щедрый… Галя ещё ждала проявления то ли артистического таланта, то ли тяги к медицине. Пока ничего подобного не было, Маша любила школу, детишек-малышей, пока что мечтала стать учительницей. «Ну, это разве что в Митю или в бабушку Веру», – грустно усмехалась про себя Галина.   
Юрочке исполнилось полгода, все собрались за столом. Малыш в коляске занимал центральное место подальше от телевизора, который работал на малой громкости, пока, после заздравного тоста, все дружно закусывали. Галина подавала горячее и взглянула на экран. Блюдо с курятиной ляпнулось на стол,  хорошо, не перевернулось. На неё смотрели живые родные глаза. Она закричала: «Митя, прибавь звук!» Все застыли от её душераздирающего вскрика. Звук пошёл. Человек в странной одежде, в накрученной на голове ткани, говорил голосом, от которого ноги Галины ослабели, и всё поплыло в тумане. Но она положила ладонь на лежащую зубцами вверх крутую вилку и, ощутив боль, пришла в себя.
— …Потом, когда пришёл в сознание, понял, что в плену. Хорошо, афганская семья  приняла меня в работники. Скоро я проявил себя как врач. Меня признали, стали звать на помощь. Я принял их веру, подумал, что это лучше, чем совершенное безверие. Женился на дочери хозяина. Она очень добрая, заботливая, послушная. У нас двое детей. Некуда мне возвращаться, не могу я бросить свою семью. Но хочу попросить прощения за это у своей дочери и… не знаю, дочки или сына, родился ребёнок без меня. Особенно, у его матери прошу прощения. Я не забыл тебя, не разлюбил. Просто так повернулась жизнь. Будь счастлива, моя дорогая!
Он заплакал. Слёзы бежали по смуглым дочерна щекам. На звуки жизни наложилась музыка, чувствовалось, что что-то недоговорено, может быть, вырезано из этого монолога. Вот уже пейзажи поплыли по экрану, зазвучал голос комментатора, а Галина всё не сводила взгляда с экрана, и кровь из четырёх уколов на ладони расплывалась четырьмя каплями на белой скатерти.
— Галя, что? Кто это? Знакомый?
— Врач. Он лечил меня чуть не от смерти, – хрипло прошептала она и опустилась на стул.
— Мама, ты руку поранила, – с жалостью простонала Маша, – пойдём, йодом помажу.
Галя была рада уйти из-за стола. Она терпела, пока Маша обрабатывала ранку, терпела свой голос, свои слова, когда благодарила дочку и попросила её пойти к столу, потом закрылась на задвижку и включила бурную струю воды. Это были не слёзы, не рыдания. Просто, душа уходила за потоком воды, а грудь сухо сотрясалась от нечеловеческого напряжения чувств, ломающих тонкую плоть. Боль лезвия, вошедшего в тело, переходила в боль уходящего из груди железа. Становилась всё глуше, всё тише. Гале казалось, что прошло полдня, пока она приходила в себя, но нет, это были минуты, растянувшиеся до длительности многих часов. Она вдруг разогнулась, выключила воду и светло подумала: «Он жив, здоров. Слава Богу!»
С этого дня в Галине начала просыпаться благодарность жизни. До того она всё изнывала от неоднократной сломленности судьбы, от постоянных душевных мук. Теперь покой стал нередким отдыхом от постоянного напряжения. Правда, окружающая обстановка совсем не располагала к покою: пустые полки магазинов, талоны на товары, очереди, нестабильная обстановка…  В верхах бесконечная борьба, лидеры поливают друг друга словесными помоями, а простым людям непонятно, чего ждать. Вот и великую КПСС сбросили с пьедестала, теперь вот Президента избрали. Но на майском параде, вон, Горбачёв в шоке сошёл с трибуны.
Из Верска писала Настя, что есть там совсем нечего, Виктор всё из Москвы возит, где тоже без паспорта теперь ничего не возьмёшь, спасибо, друзья помогают. А зять их, Владлен, вообще совсем растерялся, боится остаться без работы, и Тамара так же. Настя всё переживает за Олега, надо мальчика учить, ставить на ноги, а как? Виктор в редакции получает немного, у них в ателье  всё меньше заказов… Про Зою пишет, что она с мужем в доме культуры работают, приработок хороший от реставрации церквей, живут неплохо, но здоровье слабое у мужа и детей. Так что Зоя пашет, как коняшка.
Да, время сминало привычные формы жизни, разрушало плотины, намывало новые валы преград. Всем национальным частям СССР понадобился суверенитет, тамошние лидеры рвались к власти. Забастовки, табачные и водочные бунты, призывающие к переворотам лозунги, даже кровопролития стали признаками этих смутных дней. Выборы шли за выборами, программы чередовались, обсуждались, отменялись… А страна, как полубезжизненное тело, катилась по каменистому откосу, озлобляя и приводя в отчаяние людей. ГКЧП под «Лебединое озеро» вообще, казалось, зачнёт гражданскую войну. Тут уж Ельцин вознёсся орлом над кипящей толпой, героически выстоял, а потом и вытеснил Горбачёва с политической сцены. Вслед за тем и страну упразднили на Беловежском соглашении, не стало великой Родины у многих её граждан, Советский Союз развалился  на куски, одним из которых стала Российская Федерация во главе с её президентом Ельциным.
В СССР стать партийным или комсомольским лидером мог только человек дельный, неглупый, инициативный, обладающий хваткой и гибкостью. Поэтому почти все, правящие на местах, быстренько расхватали всё, что могло иметь практическую ценность. Приватизация позволила заклеить рты глупому народишку бумажными ваучерами, мелкосортными акциями, которые тут же были прибраны к рукам, потому что есть-то хочется, так хоть  килограмм колбасы взять за эту пустую  бумажку.
Берзин таким образом прибрал к рукам турагенство, сделал его частным. Тамара совсем отдалилась от него, перешла жить в свою квартиру, хотя деньги на жизнь у него брала. Так получилось, что матери Владлена нужно было всё больше помощи – она совсем перестала выходить из квартиры – вот под видом этой, действительно оказываемой ею, помощи, Тамаре и удалось фактически уйти от постылого мужа. Нечасто, очень тайно к ней заезжал Павел, которому она дала второй ключ. Тамара пережила тяжёлый шок, когда на третий год после вступления в любовную связь с Павлом узнала, почему он не может и не хочет оставить жену: у них был ребёнок – инвалид колясочник. Павел не сомневался в своём долге перед семьёй.
Мать Владлена умерла тихо, во сне. Она оставила завещание, оформленное по всем правилам: квартиру она оставляла невестке Тамаре, так и Владлен хотел, боясь на своих счетах лишнего имущества. Тамара осуществила свою осторожную мечту: на первом этаже в бывшей квартире свекрови она открыла торговую точку – магазин товаров для женщин. Её «фирма», зарегистрированная по всем правилам,  принимала товары у торговцев «челноков», продавала их жителям города. Правда, на рынке всего этого было много, но в магазине можно было примерить вещи, обменять, если что. Одна продавщица справлялась с работой, бывшая учительница, умненькая, хорошенькая, покладистая. Она начиталась всяческих рекомендаций, давала советы, консультировала покупательниц. Тут же можно было подобрать обувь, сумку, косметику…  Тамара с Милой (так звали её работницу) отбирали только стильные, качественные вещи и товары, соединяли их в комплекты, и покупательницами их были самые привередливые дамы города. Тамара думала-думала и придумала назвать свой магазин  просто и ёмко «Стиль».
Имея, пусть небольшие пока, прибыли, Тамара приободрилась, подняла голову. Теперь, в свои зрелые тридцать лет, она мечтала об одном: своей семье с любимым и ребёнке от него. Этого не могло быть.
                *    *    *
Виктор часто ездил в Москву. Он входил в квартиру, где жила Вика, каждый раз с тоскливым трепетом в сердце. Вот окно, в которое увидели они во время любовных объятий, искажённое гневным изумлением, лицо Валерия Кочуры, вот кухня, где в последний раз выдохнула Вика, вот всё та же кровать в спальне, инвалидное кресло в углу гостиной, самодельные пандусы на порожках… Теперь здесь живёт Саша, учится в консерватории, пианино несколько изменило интерьер гостиной.
Сегодня, поднявшись на лифте до дверей квартиры, Виктор стоял на площадке и слушал музыку: скрипка пела под аккомпанемент фортепиано. Произведение знакомое, правда, Виктор не помнил, что это, но, слушая, поражался исполнительскому мастерству, словно артисты выступали по радио. Саша открыл дверь, они обнялись, и Виктор, прикоснувшись щекой к щеке сына, почувствовал его тепло, пронзившее его нежностью. Девушка встала из-за инструмента – прехорошенькая, хрупкая, смущённая. Виктор знал её – это Люся Лозовская, пианистка, с которой Саша выступает на концертах.
— Папа Витя, как там Олежа?
Саша больше всего скучал о брате, любил его, с самого рождения заботился о нём.
— Нормально. Учится неплохо, а вот увлечений пока не наблюдается. Читает много. Как ты?
— Всё хорошо. Готовлюсь к конкурсу.
После то ли позднего завтрака, то ли раннего обеда, Виктор поехал в издательство. Там теперь заправлял Вадим Соколов, он прочёл роман Виктора «Без злодея» и обещал издать.
— Хорошая вещь. Но, знаешь, ввиду последних событий, думаю, повылезают злодеи отовсюду. Они уже высунулись из своих укрытий, а будут ещё заметнее, ещё активнее. Что, сгорели денежки, собранные праведными трудами? То-то. Цены они отпустили, к рынку пришли…  Расхватали, растащили госимущество, обогатились на народных слезах! А ты – без злодея! Надо тебе финал подработать, хотя бы эпилог написать с ориентиром на сегодняшний день. А? Тут и название не такое напрашивается.
Виктор и сам об этом думал. Не только думал, а написал новую часть романа, в которой Зоя Борисова дописала свой роман, назвала его «Без злодея», а издать не может: связи разорваны, цены отпущены, колхозы и совхозы разваливаются, люди боятся голода, безработицы… И Зоя понимает, что пришло время злодеев, что вот они – смотрят с телеэкранов, кричат с трибун, обещают лечь за народ на рельсы, по которым сами же гонят за границу сырьё, денежки за которое укладывают в надёжные сейфы иностранных банков. И другого сорта злодеи начинают открыто шуровать по стране. Грабежи, убийства, бандитские разборки каждый день проявляются чёрными пятнами на лике России и бывших республик. Так и говорят теперь об изображении злодейств в искусстве – «чернуха». И писатель Борисова, не соглашаясь с собой, дописывает новые, безрадостные главы романа, в последней из которых, убит её любимый, ушедший вначале от неё, а теперь и из жизни. И вот она перечёркивает былое название романа и пишет новое: «Выход злодея».
Клёнов положил на стол Вадима новую часть рукописи. Тот сразу же стал бегло, по диагонали, читать. Виктор слышал его одобрительное похмыкивание, горестное сопение. Соколов закрыл рукопись.
— Ну вот. Отлично. Так и назовёшь «Выход злодея»? По рукам. Только… Не знаю, как будет с гонораром. Просто не знаю.
— Как уж будет. Издай – это главное.
Они простились тепло, ненадолго, и Виктор поехал на кладбище к Кочурам. Он вырвал высокую зацветающую траву, сходил за водой и поставил в банку букет тюльпанов. Потом присел на скамейку, задумался, перебирая обрывки воспоминаний. Грусть пела в нём Сашиной скрипкой, той, слышанной утром мелодией. И тут из глубины затенённой кустами сирени, запел соловей. Он словно вторил нотам, звучащим в памяти, перебирал их по тонам и полутонам, варьировал, изменял, но, как и мелодия, созданная человеком, песня соловья говорила о самом дорогом и светлом в жизни, о том, что выше содержания её и смысла, выше счастья и любви, о незнаемом, не прожитом, но непременно ожидаемом в конце человеческого пути. Виктор понял, о чём это, назвал не совсем для себя точно, но близко к чувству: «Это бессмертие духа».
Настя встретила мужа со слезами на глазах. Он посмотрел на её лицо и заметил, что она осунулась, постарела. Скорбная складка легла в уголке рта справа. Она прижалась к нему, обняв за шею, погрузив пальцы в волосы на затылке. Как всегда, как хотелось и мечталось в думах о встрече.
— Что-то случилось?
— У нас нет. Хотя, жить противно в страхе нищеты. А вот Галка, бедняжка, опять в стрессе. Пишет, что с Максимом несчастье: парень на ровном месте в метро ногу сломал. Представляешь? Футболист! Вся карьера разлетелась вдребезги, пишет, хотя бы нормально ходить стал, не то что играть. Всё письмо слезами закапано. Да, достаётся ей в жизни! Жалко парня. Хороший он, добрый, но кроме спорта, она сама говорит, ни к чему не приспособлен.
— Приспособится, ещё молодой. Всё равно футбольный век короткий, не до старости же мячик гонять. Это горе – не беда, переживётся. Напиши ей, успокой. Теперь и здоровым футболистам надо думать, как жить. Разруха, смута… Я редакционные акции купил тогда, кому они нужны, не знаю, многие мне принесли, упросили купить. Жалел, что потратил деньги, а теперь что вышло? Хорошо, хоть бумажки остались, а то бы и совсем ничего. Вот, думаю, надо как-то работу налаживать. Газету не хочу. Их развелось всяких – пруд пруди, все грязные, оттого и ходовые. Я, знаешь, об издательстве подумываю. Частное издательство, где основное – чисто Российский продукт, высококачественная литература.
— Дай тебе Бог! Хоть бы получилось! Вот ведь у нас ещё дела не так уж плохи: Зоя с Валентином нашли кусок хлеба, Марочка дело подняла. Она радовалась: «Мама, я вовремя деньги в товары вложила, не сгорели дотла». Она ведь, Витя, доллары купила. Как, у кого – не знаю. Вот ведь какая экономистка!
— Природный талант, с малолетства. Как у неё с мужем?
— Всё так же. Без любви нет жизни. Не по-настоящему счастливая наша принцесса. Бездетная.
Настя тяжело вздохнула, слёзы снова заблестели на глазах. Виктор тоже загрустил. Сидели молча, пили чай и всё-таки оба ощущали счастье оттого, что видели друг друга, могли говорить обо всём, зная, что понимают каждое слово, вздох, взгляд.
                *    *    *
Тамара приехала в Клинки к сестре. Как всегда, остановилась в квартире, не любила дом из-за туалета.  Хотя Валентин и устроил всё удобно: крытый переход, смывной бачок, но выгребная яма отвращала Тамару неистребимым запахом. Ванная её тоже не устраивала – в кухне за занавеской. Собственно, всем так было лучше: летом квартира пустовала. Тома решила договориться с клинковским магазином о продаже части залежавшегося товара. Всё у неё получилось: клинковские тётки тоже хотели быть красивыми, особенно те, кто побогаче. Тамара скучала вечером, Кедрины дружно работали в домашней мастерской, а ей их компания и не нужна была. Она даже высказала Зое своё отношение:
— Зой, ты такая страшненькая стала, худющая, сутулая, бледная! Надо же следить за собой, а то мне смотреть на тебя тошно, ты всё-таки чем-то похожа на меня, как карикатура на человека. Я тебе вот, косметику кое-какую оставляю, кофтёнку модную… Только тебя не исправишь, мученицу из себя сделала, всем угождаешь.
 Зоя молчала, а в глазах заблестела обида. Она не хотела обижать сестру, но не сдержалась:
— Мне не до себя, у меня муж нездоров и двоих детей ращу. Попробовала бы!
       Тамара вспыхнула.
       — Вот-вот! Злющая стала! Знаешь ведь чем уколоть! Я вот что думаю, отдай мне Катю. Я её в кружки запишу, приодену, займусь её воспитанием. Что она тут видит! – Зоя замотала головой. —  Ну, чего ты? Я же ей родная тётя, и она меня любит, я знаю, чувствую. Поговори с Валентином. Ты же с такой семьёй надорвёшься!
        — Что ты, Марочка! Нельзя близнецов разделять! Они же очень близкие люди!
— Ага, как мы с тобой, точь-в-точь. Сильно мы нуждались друг в друге!               
— Ты – нет, а я тебя всегда очень любила. И сейчас люблю, скучаю без тебя.               
— Вот и докажи свою любовь. Мне нужен ребёнок, я хочу ему многое дать и после себя оставить. Не брать же из  детдома! Зоя, подумай! С мамой посоветуйся.
— Ты, Марочка, не представляешь себе, что значит, оторвать от себя ребёнка! Даже не думай!
Но через полгода Зоя задумалась над предложением сестры. Валентин умер сразу от инсульта высоко на строительных лесах, под самым куполом, который грунтовал под роспись. Он летел распластано, как птица, Зое показалось, долго–долго. Из неё лился нескончаемый её крик, всё лился, а он всё летел…
Дети трудно переносили стресс. Вася попал в больницу, у него подозревали аппендицит, прооперировали, удалили здоровый отросток, поняли, что не в нём дело. Но мальчика тошнило, он температурил, жаловался на боли в животе. Консилиум пришёл к выводу, что у него запущенная пневмония. Операция его сгубила. Зоя почернела, как головешка. Катя жила у Томы, пока несчастная сестра той дневала и ночевала в больнице. Когда Вася на её руках задёргался от удушья и стих, Зоя просто потеряла сознание, а, придя в себя, чуть не разбила голову о спинку койки, рука сына, свалившись от движения, смягчила удар.
Вся семья словно подорвалась на этих бедах. Настя горстями пила сердечные таблетки, Олег горевал и плакал, Виктор мучился безответным вопросом: «За что это Зое?»
А Зоя, зная, как Валентин любил сына, винила себя в недосмотре до того, что ночами совсем не могла спать. Она лежала, глядя в черноту потолка, одна в доме своего детства, ощущала каменное давление на груди, со стоном говорила в пустоту: «Валенька! Зачем ты забрал у меня Васю?..»
Зоя боялась сойти с ума, потому и оставила Катю у сестры. Смерть мужа не была для неё слишком неожиданной, уже много лет она боялась за него, всеми силами старалась отдалить этот миг. Её поразил его полёт, хотя врачи точно сказали, что он упал уже мёртвый, что не убился, не мучился нисколько. Но Вася… «Зачем я назвала сына именем погибшего отца? Тот Василий безвременно ушёл и этот так же!.. Зачем? За что? Господи, я так надеялась на тебя! За что?..»
В квартире она вообще не могла находиться, там всегда было тесно от них, сбивающихся на зиму в тёпленькую нежную стайку. Теперь же пустота казалась могилой. В доме она ещё могла заснуть ненадолго, забыться на пару минут, потому что детская крошечная спаленка, узкая кровать давным-давно были одинокими  и  уютными. Больше десяти лет она спала с мужем, не ради супружеских ласк, они стали нечастыми в последнее время, ради тепла и неразъёмной близости с супругом, которого словно отпилила судьба от её жизни. Теперь, в пустой постели, ей было холодно и болело тело, когда хотелось прижаться к любимому во сне.
Зоя понимала, что к этому она привыкнет, это переживёт, никогда никем не заменит мужа, а просто заставит себя усталостью и заботами вернуться к чистоте детского одиночества. Но Вася…  Вдруг возникал в пустоте его голос, мелькал силуэт на фоне, залитого лунным светом, окна, в непрочной тревожной дремоте выплывало лицо с синими пронзительными глазами… Тогда асфальтовый каток давил её грудь, нечем становилось дышать, слёзы лились такие горячие, что она смотрела на ладонь, которой провела по глазам, не кровавые ли они. Она не мечтала это пережить, мечтала, наоборот, не пережить, уснуть навеки. Часто приходило осознание, что вот, жила она, просто и как бы неинтересно: суета, бесконечная нелёгкая работа, бытовые проблемы, усталость – день был похож на день – ничего, вроде бы хорошего… Но это было счастье, и, от потери этого счастья, ночи теперь бесконечные, горькие, страшные…
Днём она крутилась в делах, но они потеряли для неё всякую привлекательность, она словно не видела в них смысла. Зоя теперь часто останавливалась посреди работы и думала: «А зачем жить? Катя меня променяла на Мару, да та, и вправду, даст ей больше, чем я. У мамы своя семья. Зачем я? Кому нужна?..»
 
                СКАЗКА  О  ГРЕХЕ  ОТЧАЯНИЯ
Тёмное небо закрыли грозные чёрные тучи. Ночь разразилась грозою, падали молнии в землю, словно калёные копья, гром разрывал атмосферу грохотами камнепадов, ливень упал, как лавина, струи, что сабли стальные. Люди проснулись, застыли: ливня кипенье всё круче! Дуб изогнулся лозою. Разбушевалась стихия.
А над грозою спокойно. Небо в рассыпанных бусах, славно камин распалённый, светит луна золотая. Здесь, у  холодного света, с грустной главой наклонённой, Ангел тревогой пленённый, просит у Бога ответа.
— Господи! Как же караешь ту, что моей подопечной стала ещё от рожденья, не возжеланного миром! Разве она не старалась быть тебе, Боже, угодной? Разве стяжала богатства, славу на поприще сиром? Вспомни, с великим смиреньем все испытанья приемля, труд на себя принимала, часто совсем не по силам! Вспомни и подвиг терпенья, и доброту, что являла, вспомни и церкви служенье в творчестве, Господу милом!  Боже! Яви свою милость! Дай избавленье от муки бедному тихому сердцу, Боже утешь её в горе!
--- Всё, что случилось, случилось не от  томления в скуке, не в небреженье, поверь мне. Будет ей служба. И вскоре. Даже тебе не известно, Ангел  престолопослушный, что означает земная жизнь, и судьба, и призванье. Только во времени тесном жизни безгорестно скучной, вянет душа, уставая.  Вспомни и Божье страданье!   Вспомни, как плавят железо, как из руды добывают. Только великим гореньем и достигаются цели.
Ангел, роняющий слёзы, слушал, как струи рыдают там, где земным всетерпеньем многие души горели.
— Боже! Услышь её, Боже! Грех её точит тяжёлый, в скорбном отчаянье долгом жизни она не желает!
Брови нахмурились строже, Господа взгляд невесёлый меркнет и падает долу.
— Дело её ожидает… За нежелание жизни кару свою получает.
                *    *    *
Катя и вправду любила тётю Мару. Она любовалась ею, гордилась её красотой и шикарным видом. Она не любила и побаивалась дядю Владика. Он холодно смотрел на девочку, немного брезгливо разговаривал с ней. К счастью, он жил не с ними, только приходил иногда. А однажды тётя отвела Катю к бабушке и оставила там ночевать. Они с Олегом долго не спали, смотрели по телевизору страшный фильм, бабушка разрешила, потому что суббота. Катя часто задумывалась, ныло в сердце, вынывало: «Папа! Васенька! Папочка! Вася! Мама…» Но Олег подмечал это и старательно отвлекал её. А когда сегодня после обеда Катя пришла домой, то есть к тёте Маре, там был чужой мужской запах: одеколон и табак, как в парикмахерской, куда папа водил стричься Васю и её, Катю, просто за компанию. Мара была особенно красивой и бодрой,  даже весёлой, хотя никто уже два месяца в их семье не веселился. На столе было много вкусной еды и бутылка от вина. Катя поняла, что это был тот, кого Мара любит, но не дядя Владик. Она сделала вид, что не догадалась, ни о чём не спросила, но злорадно подумала: «Так и надо этому противному дяде Владику!»
Мара и Владлен держались друг друга, хотя и его теперь всё чаще видели в обществе Лили. Тамара через него, заодно с его деньгами, через его каналы связи превращала рубли в доллары.  Его турагенство пользовалось популярностью у «новых русских», как теперь называли новоиспечённых бизнесменов. Эти «красные пиджаки» наглели с каждым днём, меняли автомобили, строили в черте города свой город шикарных коттеджей.  Тамара тоже потихоньку строила, боялась, что в этой нестабильной обстановке снова «сгорят» деньги.         
                10               
 Семья Клёновых перебивалась в безденежье, часто на клинковской картошке, которую выращивали теперь в трепетном ожидании урожая. Свекла, морковь, зелень, фасоль – всё теперь имело цену, занимало умы. Олег по-хозяйски подходил к своему огородному делу, читал журналы, выращивал рассаду, семена. Окончив учебный год, паренёк стрелой летел в Клинки к Зое, с которой они начинали дела ещё в апреле, в выходные дни.  Зоя работала, всегда молча, сосредоточенно, но слушала брата, его ещё полудетский щебет бередил ей душу. Два года прошло, а болело, как вчера. Клёновы жили теперь трудно: газета зачахла, не мог редактор позволить себе опуститься до сплетен или подчиниться интересам какой-то политической группировки. Виктор думал-думал, да и  взялся за выпуск рекламной программы телевидения. Этот еженедельник стал неплохо расходиться, на хлеб работникам хватало. Но мысль об издательстве не оставляла его. Он думал и об Олежке, о его будущей профессии. Парень, конечно, развитой, умный, сочинения пишет лучше всех в их параллели, но и техникой интересуется. А что если захочет заниматься журналистикой? Можно будет найти ему рабочее место. Сегодня Виктор чувствовал себя затравленно: он, мужчина, не мог обеспечить семью, помочь детям. Хуже того, дети помогают ему в деле выживания семьи! Олег, подросток, пропадает всё свободное время на огороде, а Зоя, заявляя, что ей ничего не нужно, все свои «церковные» отдаёт матери. Сама она всё так же ведёт кружок резьбы по дереву, но зарплату месяцами не получает, заработок даёт только платная группа – ввели такую форму кружковой работы. В группе этой четверо подростков, которых родители мечтают хоть к чему-то в жизни приспособить, потом в училище всунуть, да трое пенсионеров-любителей.
 Настино ателье приказало долго жить – в отсутствие заказов, закрылось, помещение сдано в аренду под магазины, работники сокращены. Безработная Настя маялась, ездила на огород, но сердце не давало много работать. На билеты в электричке тратилось, по новым меркам, немало, не стоило ей и кататься. Села вот дома. Тут Марочка как-то пришла, что теперь бывало нечасто, забот много: свой бизнес, приёмная дочка, приходящий любовник… Красивая, ухоженная, душистая, она предложила вдруг матери.
— Мама, иди ко мне работать. Это только название такое «прачка», а дело нетрудное: собрать накидки, халаты, заложить в машину, кое-что прогладить. Машину я поставила самую современную, автоматическую. Есть ещё полставки уборщицы. Помещение ведь небольшое…
— Ой, доченька! Спасибо тебе! Я тут погибаю от тоски. Хочу работать, и деньги ох как нужны!
Зарплата в салоне у Тамары была небольшая, но регулярная, и Настя приободрилась.
Вся семья была подкошена Зоиными несчастьями,  но время несколько притушило боль, затмило повседневными заботами. Казалось, и жизнь вообще немного налаживается, хотя бы нет той, на грани гражданской войны, яростной борьбы мнений и приоритетов. Конечно, нет больше СССР, нет никаких социальных гарантий, мало надежд на реанимацию руин, но люди поняли, что надо надеяться на себя, искать выход самим, и какая-то часть даже выиграла от этого. Часть эта в большей степени легализовала свои дотоле тёмные дела, процветала, нагло богатея и роскошествуя, подражая иностранной моде.
                *    *    *
Саша окончил консерваторию, получил Гран-при на молодёжном конкурсе, понял, что не может  жить без Люси Лозовской, сделал ей предложение. Он шёл по улице и чуть не плюнул с досады: на магазинах появились вывески с надписью латинскими буквами «шоп», «супермаркет» и прочее, и прочее… Побывав за границей, Саша убедился, что везде граждане славят свою Родину, чтут свои традиции, ценят родной язык, уважают историю. А в России словно поселились микробы чуждых организмов, копошатся эти буквы – червяки, розовыми амёбами расползаются части голых тел на рекламах. Саша вошёл в супермаркет, купил хлеб, сыр, пакет молока. Когда платил кассирше, вдруг почувствовал на себе пристальный взгляд. Посмотрел и увидел прозрачные серые глаза, глядящие напряжённо и враждебно. Мужчина был в красном пиджаке по моде «новых русских». Саша поёжился: холодный стальной взгляд показался неприятно знакомым, грозящим его покою.  Он быстро отвёл глаза, собрал в пакет продукты и вышел  из магазина. У дверей была припаркована шикарная вишнёвая иномарка, шофёр которой, громила под два метра, открыл дверцу навстречу хозяину, тому, в красном пиджаке. Господин этот что-то сказал водителю такое, отчего тот кивнул и воззрился на Сашу, который, хотя и не глядел на них, но боковым зрением с тревогой подметил их диалог. По спине у Саши проползла холодная струйка, словно червяк скользнул за воротник, его даже передёрнуло. Он пошёл к дому, который был напротив магазина, успокоился только, заперев дверь квартиры.
Через два дня Саша шёл домой вечером, хотя ещё не было темно. Он остановился перед подъездом, посмотрел в небо. Крутые кучевые облака, окрашенные закатными лучами в малиновую и золотую бахрому, величаво стояли в тёмно-голубом небе, кроны цветущих лип, наполняя воздух запахом мёда и лета, неподвижно вырисовывались на фоне этой картины. «Какая красота, –  подумалось Саше, – да, музыка и природа – это божественное единство. Только в них есть чувства, которые не выразить словами!» Он глубоко вздохнул и вошёл в подъезд. Он потом не мог сказать ничего определённого о происшедшем. В миг стегнуло по глазам лютой болью, и он потерял сознание. Его нашла соседка – пенсионерка, возвращавшаяся с прогулки во дворе, позвонила в «скорую», рассказала следователю, что видела, как из подъезда вывалился, так и сказала «вывалился», громадный бритоголовый мужчина и, с каким-то плоским предметом в руке свернул  за угол. Дед из соседнего дома видел, что такой тип сел в такси и уехал «вон туда». И всё.
 Саша потерял восемьдесят процентов зрения. Он лежал на больничной койке, думал о своей трагедии, о потере любимого дела, о ненужности для него теперь самой жизни, не мог унять горящую душу, не мог понять «кто и почему?». Он вспоминал свою короткую жизнь, и не находил в ней ничего, что послужило бы причиной чьей-то ненависти или мести. Успех, зависть соперников? Так его реальные соперники были из других стран, а в России он знал только порядочных, творческих скрипачей… Любовная ревность? Так Люся ни с кем, кроме него не общалась, не давала никакого повода, он был уверен. Кто? Почему? Саша мучительно прикоснулся к прошлому. «Папа! Как рано ты ушёл! Ты мне так нужен сейчас! Мамочка! Ты…» Вдруг, словно молния ударила снова по болящим надсадно глазам, этот серый холодный взгляд выплыл из далёкого детства ознобным чувством ненависти и страха. «А-а-а!.. Вот это кто! Это тот, мамин… Почему? Да потому, что он убийца, а я мог узнать его! Вот что! А ведь я его фамилии даже не знаю, не помню. Он, наверное, уже десять фамилий сменил. Вот, мамочка, какой привет я от тебя получил», – заплакал Саша.
Люся днями не отходила от него, но Саша категорически отказался от своего предложения. «Я тебя люблю. Ты замечательная пианистка, должна выступать, делать карьеру, а не с калекой сидеть». Девушка рыдала, кричала на него, что было с ней впервые, но Саша был неумолим.
Виктор приехал на второй день, сразу, как узнал о беде. Если бы Саша мог его видеть, он поразился бы перемене, происшедшей с папой-Витей. Глаза потухли, спина ссутулилась, лицо почернело. Месяц лечения в больнице и дома окончился. Над лицом поработали косметологи, но зрению теперь уже ничем нельзя было помочь, теперь уж, как есть. Виктор сказал, что Саша будет жить с ними. Саша печально ответил.
— Спасибо, папа-Витя, но я не могу навязываться твоей семье. Я теперь калека, инвалид первой группы, от меня никакой пользы, только ещё мне помогать надо. Не могу я принимать помощь от чужих.
И тогда Виктор решился.
— Не чужой ты мне, Сашенька. Я, может быть, больше всех перед тобой виноват, я, видно, и причина твоей беды. Даже прощенья у тебя боюсь просить. Ведь я твой родной отец.
Саша молчал, только начал так дрожать, что застучали зубы. Его колотило, и он только смог произнести односложное «ну!».
— Мы с твоей мамой сильно любили друг друга, а Кочура был бездетным. Мама хотела ребёнка и родила от меня. Я с рождения люблю тебя так, как только и можно любить сына. Но я был женат, и Вика не хотела расставаться с Валерием… Так вот и случилось… Поедем домой, сыночек.
Саша ничего не сказал, склонил голову. Они приехали в Верск, вся семья встречала Сашу, всем Настя рассказала правду. Зоя ждала его с особенным чувством. Она посмотрела в красивое лицо с ещё яркими полосами шрамов и беззвучно заплакала, всё никак не отрешаясь от мысли: «Мальчики мои бедные! Мои дорогие!» Новое страдание замутило душу, вернуло боль. Зоя даже не представляла, что ещё сможет так  горевать.
Собрались за столом в грусти, в смущении. Тамара смотрела на Виктора и думала: «А я ведь ещё девчонкой всё поняла! Ишь, красавчик наш, две семьи имел, нас, чужих растил, а своего чужому дяде доверил. Видно, сильно маму любил», Она вздохнула, её, красавицу, так никто не любит.
Зоя долго молчала, потом, набравшись духу, заговорила негромко и строго.
— Вот Саша пока не пересилил обиду, я это вижу. Да, Саша? Хотя и жил ты с папой в одной семье, и брата любишь, а он тебя, но узнал правду и обиделся. Так?
Саша молчал, склонив голову, но сурово сжатые губы,  сдвинутые брови подтверждали Зоину правоту.
— Ему трудно, мама, папа. Надо как-то освоиться в своём… ну, в этой беде, да ещё с вами… Саша, помнишь, как чудесно мы с тобой жили в Клинках? Я зимой там теперь совсем одна. Летом Олежка со мной, это хорошо. Так вот, Сашенька, давай жить вместе? Как раньше? Тебе со мной легко будет, я знаю, а мне… Мне просто спасение.
Саша впервые за три месяца улыбнулся.
— Да, Зоя, да! Спасибо тебе. Поедем в Клинки.               
Виктор, как пощёчину принял решение сына. Но, как пощёчина справедливая, за дело, она, словно ожидаемое наказание, облегчила душу. «Вот, снова Зоя берёт на себя самое трудное, снова всех выручает», – думал Виктор. Ещё когда только произошла беда с Сашей, он, говоря с Настей, видел, что она затрепетала от перемены в жизни. У неё просто не хватало сил на новые тяготы. Жена согласилась, не возразила ничем, но Виктор видел, как потускнели, затуманились её глаза, тяжёлый вздох выдал тяжесть согласия. Теперь же даже плечи её распрямились, взгляд  потеплел. «Она всё ещё ревнует меня», – вздохнул он.
Саша принял свою судьбу. Он старательно изживал обиду на жизнь, на родных. Только одного он не мог простить, того, искалечившего его детство, лишившего его матери. То, что убийца гуляет на свободе, процветает, развлекается, лишало смысла все его страдания. Как-то он высказал это Виктору. Тот и сам думал так же, не раз в Москве ходил в отделение милиции, куда сразу же сдал заявление, описав возможного преступника. Но делом по-настоящему никто не занимался. Теперь же Виктор пошёл по знакомым. Нашлись связи через журналистов, писателей, и, главное, нашёлся тот следователь, который вёл дело об убийстве Вики. Он помнил это дело, красавицу-жертву, несчастного сироту-мальчика, отыскал и все документы в архиве, и фото убийцы. Говорил Виктору при встрече со злым смешком: «Он, гад, думал – концы в воду. Мол, мальчишка обо мне ничего не знает, только что пальцем может показать, когда увидит. Вот и велел по глазам дать. А тут ему я дам и по глазам и по морде!»
Взяли «крутого» и его воротилу. Он тут же недалеко фирму держал, водочный цех открыл. Взяли, но по прошлому делу срок давности его спас, а за новое сел вместе с подельником. Не Виктором он был от рождения, Сашкой его звали, как и покалеченного юношу. Вот ведь, и тут в тёзки попал.
Саша долго не брал в руки скрипку. Почти год прошёл. Май кипел цветеньем, волновал людские души. Саша тосковал о Люсе, о музыке, но скрывал чувства от Зои, думал, она не видит, не понимает. Но Зоя сама заговорила с ним на нелёгкую тему.
— Сашенька, а почему ты не играешь? Ты ведь многое помнишь наизусть, правда?               
— Помню. Не хочу, не могу я. Зачем?               
— Но ведь музыка не только для профессии существует, можно ведь и просто радоваться ей, наслаждаться ею. Можно и погрустить под неё. А? Смотри, скрипка твоя совсем затосковала.
— Смотреть я не могу. А ну-ка дай мне её.
Он, ощутив гладкий тёплый, такой знакомый по прикосновениям, инструмент, приложил скрипку к плечу и провёл смычком по струнам. Скрипка вздохнула, простонала негромко, не болезненно, а страстно простонала, словно пробуждаясь от сладкого сна, словно прося «ещё, ещё». Саша заиграл. Несмотря на долгий перерыв, он помнил всё, чему учился долгие годы. Он играл до тех пор, пока не изрезались, отшелушившие многолетние мозоли, пальцы.
— Теперь придётся лечиться, – засмеялся он.
В этом его смехе Зоя впервые услышала живую молодую силу, настоящую радость. И она обрадовалась, в который раз.
Только когда Саша поселился у неё, Зоя начала спать ночами: слушая его дыхание, засыпала до утра. Первые радости пришли, и когда Саша освоился в доме, в квартире, сам смог подогреть себе еду, чай. Потом он стал выходить в магазин. Слабо видя свет и тёмные силуэты, научился ориентироваться в пространстве жилья, на улице. Он старался всё делать самостоятельно, и Зоя радовалась его успехам.
Теперь  Саша стал играть на скрипке. Сначала восстановил свой репертуар, потом стал что-то подбирать,  наигрывать незнакомое.
— Сашенька, что ты играл сейчас? Так красиво! Грустно, нежно…
— Да я и сам не знаю. Сочинилось что-то. Жалко, записать не могу.               
А в конце июня приехала Люся. Она вошла, обняла Сашу, поцеловала, не стесняясь, и сказала, что будет с ним навсегда, ни за что он её не выгонит. Он уговаривал её, не очень убедительно изображал гнев, гнал, чуть ли не в шею, а она смеялась или упрямо бубнила своё: «Не уеду, не уеду без тебя». Но Саша наотрез  отказался ехать в Москву. Люся растерялась, пожаловалась Зое. Зоя ответила просто: «Не хочет в Москву? Так ты оставайся». Люся понимала, что пианистке найти работу в Клинках так же невозможно, как и лётчику под водой. Нахлебницей же быть тоже нельзя. Она загрустила. Тогда Зоя невзначай бросила: «Сашину квартиру в Москве можно сдавать». Так и зажили, расписавшись в местном ЗАГСе.
Саша сочинял и сочинял, Люся записывала. Нотные тетради лежали горкой на краю стола.
Как-то Саша ушёл из дома один. Люся была в Москве, смотрела квартиру, Зоя – в церкви в другом районе.
Саша шёл и шёл, переполненный звуками новой, теснившей душу музыки. Он опомнился только у края соснового леса и  по неясным силуэтам, решил, что перед ним толпа людей, стоящих в неподвижности и тишине. Спросил негромко: «А что здесь?» Один хрипловатый мужской голос ответил ему: «Здесь кладбище».
Саша вздрогнул.
— К… кладбище? Вон я куда зашёл! Здесь мой дедушка похоронен, мамин отец.
— Это старое кладбище. Повезло косточкам лежать под соснами в чистом песке! Здесь истинный покой.
— А вы пришли навестить чью-то могилку?
— И да и нет. Пришёл всех навестить, кого уже нет на этом свете. У меня тут много знакомых и добрых, и не очень…  Но добрых больше. Я ведь и сам вскорости сюда пожалую. Ты почти не видишь, не различаешь мою старость, Александр.
— Вы меня знаете? Откуда?
— Тебя, наверное, все в Клинках знают. Историю твою горькую…  Белая тросточка твоя, молодость и красота всем в глаза бросаются. Клинки ведь городишко маленький.
— А кто вы? Как вас зовут?               
— Я-то? Я тут издавна поселился, но брожу по разным дорогам всю жизнь, среди людей пребываю, многое наблюдаю, истории сочиняю, под гусли распеваю… Слыхал? Люди говорят «петь Лазаря» – это про меня, – усмехнулся он, --- меня ведь Лазарем зовут.
— Лазарь… Имя какое! Библейское. Знакомое. Мы ведь с моей сводной сестрой в Лазаревом доме живём. Там раньше хозяин с таким именем был очень добрый человек.
— Знаю, знаю… И про него история у меня есть.  А  ты, что же, музыку не бросил?
— Нет. Играю, что помню. И сочинять стал.  Так много сочиняется! Спасибо, жена записывает. А вы спрашиваете, чтобы  историю сочинить? – засмеялся Саша.
— Конечно. Мне всё интересно: про жизнь прошлую и новую, и про всякие события семьи твоей.
— Неужели? И про меня?
— Твоя история ещё сочиняется, она только-только на верхушечку взошла, теперь маленько по ровному потянется.  А потом на новую, большую высоту начнёт восходить.
— Да… какая там высота! Я почти слепой, жизнь моя сломалась.
— А ты в Бога веруешь ли?
— Я думаю…  как бы да.
— Понятно. Не воспитали в тебе веру. Это ничего, поправимо. Попроси своих близких почитать тебе вечную книгу, вслушайся, вдумайся, проникнись. Жизнь твою не мог злодей сломать, не в его это силах.  А поворот крутой тебе положен был. Ну, подумай, был бы артистом, выступал бы, музыкой людей возвышал – это прекрасно: слава, блеск, интерес великий…  Но артист уходит, приходят другие, и память о нём только в словах воспоминаний остаётся, в записях на всяких носителях. Но живое приходит на смену, побеждает. А тебе дан новый талант: ты музыку создаёшь, свою, неповторимую! Душа твоя бессмертная вся в ней! А слепота…  Время идёт, учёные люди стараются, уже есть, есть человек, который придумал, как тебе помочь, изобрёл искусственную вставочку в глаз, которая может вернуть зрение.
— Новая сказка, да? Красивая, добрая. Если бы так было!               
— Смешной ты, Фома неверующий! Да ведь уже и луч есть, который моим именем прозывается, и  которым на глазах операции делают! Знаешь ведь?
— Ну, знаю… Лазерный луч. Прямо так и ваш он! От вас происходит!
— Не от меня, чудак! От того Лазаря, который смерть попрал с помощью Господа нашего Иисуса Христа! От чуда добра и спасения!
— Красиво вы говорите, видно, правда, истории интересные сочиняете. Расскажите хоть одну! Пожалуйста!
— Что ж, слушай, – присел старик на, еле различимый Сашей, пень. 
Силуэт старика словно засветился изнутри, Саша различил в его руках инструмент, похожий на гусли, возлежащий на коленях сидящего. Руки взлетели и зазвучали звонкие, но негромкие струны, сопровождая хрипловатый, проникновенный голос.

                СКАЗКА О  СПАСЁННОМ  ЗЛАКЕ
В древние-древние годы было одно государство, скрытно живущее в мире, не допускавшее даже в тайны его вековые краткого чуждого взора. Тем оно было богато, что продавало лекарство, коего не было больше ни у какого народа, но излечить им возможно было от страшного мора. Что за болезнь, неизвестно. Только вначале безумье делало из человека злобного дикого зверя. Он становился бесстрашным, и удержать не смогли бы ярости в ночь полнолунья цепи его или двери. Взгляд,  что клинок раскалённый, голос – подобие рыку, жилы вздувались на шее, пена из уст выкипала!..  Он забывал своих близких, речь превращалась в рычанье, страшная сила на камни бренное тело кидала… Бить и крушить и убиться – вот был удел заболевших. Многих болезнь одолела, передаваясь в дыханье. Лекарей тайных искали, звали из дальних пределов и награждали богатством,  спасших от этих страданий.
Но, получая богатства, стали ленивы, беспечны те, одарённые свыше, тайным и благостным даром.  Думали, их превосходство небо дало им навечно!
Как-то лечебную травку всю погубило пожаром. Кто тем огнём баловался, кто о беде не подумал? Так никогда не узнали, сам же он им не признался.
А у врача-одиночки, коего там не любили за небреженье наживой, за неприятье  вниманья, малая травка забылась, ссохлась, в труху превратилась, в старой одежде забилась,  в складке, в дырявом кармане. Он колосочек расправил, трепетно, ласково, нежно, даже дыханьем боялся  к сенной пыльце прикасаться. Нет ни зерна! И заплакал он без просвета надежды, к Богу воззвал: «Боже, Боже! Надо ль с надеждой расстаться?» Руки его опустились, пали на стол, словно плети. Слёзы ручьями катились. Тихо. Господь не ответил.
Взгляд его остановился вдруг на чуть видимой точке, он и поверить боится, и не поверить не хочет. Маковкой чёрной забилось под уголок ноготочка зёрнышко, семечко травки, нет, не ошибся он. Точно!
Самой пушистой землицы он приготовил в посуде, год  не спускал с неё глаза, стебель единственный холил. Но не открыл своей тайны, алчным, неправедным людям. А через лето засеял хоть небольшое, но поле. Свой урожай он не продал, а раздавал безвозмездно. И той болезни не стало. Новые в свете гуляют…
Дар не меняй на богатство, чтобы не канул он в бездну. Вера, любовь и надежда  с помощью Божьей спасают.
                *    *    *      
Саша слушал балладу, воображение живо рисовало картины сюжета, струны ритмично бренчали, затихали, снова длили музыкальный финал, и он не заметил, как впал в дрёму. Проснулся, как от толчка, услышал своё имя. Люся, встревоженная и радостная, что нашла его, подбежала, затормошила.
— Сашенька! Зачем так далеко забрёл? Ты что, заснул?
Он улыбался, молчал и всё никак не мог отделить сон от яви.

                Э П И Л О Г               
Виктор Клёнов шёл по лесной дороге среди сосен, вдыхал хвойный настой и не мог, и не хотел отрешиться от грусти. Нота осенней прощальной тоски звучала в его душе, сосредотачивала его на воспоминаниях, на невозвратном далёком, вдруг подступившем так близко, так реально нарисовавшемся перед ним. Как только сел в электричку, вспомнил встречу Нового года и Нового века у них в доме, в Верске.
 Собралась вся семья, и Виктор тогда смотрел и думал, что время пролетело так быстро, мелькнула жизнь, свершилась судьба. Тогда все подняли бокалы с ощущением наступающего чуда: ещё бы, вступить в двадцать первый век! Не всем, кто мог бы по возрасту, довелось перешагнуть эту черту. И после радостного возбуждения, пришли светлые, но печальные воспоминания. Молча выпили второй бокал, не чокаясь. Понятно, старики ушли, но ведь и не старики, и дети! Вот судьба, и кто её пишет? И где?
Зоя подходила к своему сорокалетию с великими потерями: сын, муж, отец, бабушка… Сын, муж… Она не сдержала слёзы, но не расплакалась, собралась. «О нас подумала, чтоб не испортить праздник», – отметил Виктор. Он, чтобы отвлечь её, спросил о Татьяне, хотя сам виделся с сестрой недавно. Зоя повеселела, порадовалась за близкую свою подругу. «Мальчишки у неё бедовые, погодки, а как двойнята, одинаковые, рыженькие, крепкие, как грибочки. Она их рыжиками так и зовёт. Знаешь, папа Витя, если бы не Таня, я не знаю, как бы выжила тогда… Она каждый день ко мне приходила, пока Сашенька в Клинки не переехал. Ребята кооперативщики, Катавасия наша, тоже мне помогли, да и вы все. Спасибо».
— Зоя, как там Саша? Давно звонил? – спросила Настя.
— Сегодня утром. Должен сюда позвонить, знает, что все мы у вас соберёмся. Наверное, линия перегружена. Хорошо они живут, всё время разъезжают, концерты по стране, за границей. Как на операцию переехали в Москву, так и остались, а потом закрутились вконец. Я говорю, привезите мне на лето Юленьку, пусть на природе поживёт, но там бабушка с дедушкой от внучки ни на шаг, а нас чернобыльской зоной считают. Я и просить боюсь. Теперь в школу с шести лет отдают, так что у них первоклассница подросла.
«А Вика свою внучку не дождалась, за Валерием ушла», – запершило в горле у Виктора.               
Телефон залился междугородним, долгим звонком. Виктор взял трубку, поманил Настю.
— Здравствуй, Мариночка, с Новым годом, с Новым веком!
Марина только подтвердила известные всем факты их жизни в Германии. Она теперь звонила не реже раза в месяц, так что родственники были в курсе всех событий: успехов в документальном кино Николая, его жены Матильды, детей, двенадцатилетних Марии и Викт`ора. Имена Коля дал ребятам такие, чтобы и по-немецки и по-русски звучали привычно. Настя всё радовалась: «Наша порода, и у него двойня!» Тяжело болел муж Марины, Иосиф Абрамович, но мечта его сбылась, дожил до нового века.
Тамара сидела в центре стола, как королева. У неё был отличный бизнес: сеть косметических салонов в Верске и пригородах, достаток, роскошь. Но ничего не изменилось в личной жизни, кроме того, что Владлен попросил и получил развод и женился на молодой секретарше, бросив, наконец, несчастную Лилю. Он тоже процветал, был одним из богатейших людей города и собирался уехать за границу. Детей у него не было.
Катя и Олег – племянница и дядя – просто блистали молодостью и красотой. Синие Катины глаза, отцовское наследство, её густые пепельные волосы и стройная фигурка затмевали красоту Тамары, и та с горделивой ревностью поглядывала на воспитанницу. «Как в сказке про волшебное зеркальце, подумал Виктор, – «свет мой, зеркальце, скажи…» Катя училась там же, где когда-то Марочка, в финансово-экономическом институте, а Олег, рьяный компьютерщик, выбрал всё-таки сельхозакадемию, агрономию.
Снова телефон: звонил Саша из Санкт-Петербурга. Они с Люсей были там на гастролях, Галина пригласила встретить Новый год с её семьёй.
Галя схватила трубку. После поздравлений, сказала, что только что говорила с Мариной, что надо непременно не забыть о семидесятилетнем юбилее подруги, а потом немного взгрустнула. В этом году умерла Вера Кузьминична,  её любимая свекровь. Но разговор о детях, тактично изменившей тему Насти, стёр грусть. Макса знала вся страна, не было лучшего спортивного комментатора, его даже пародисты изображали на сцене. А ведь это Эдик привил ему такую правильную и яркую речь! Опять взгрустнула Галя.  У них с   Верочкой чудесный сын Володя, ему скоро шестнадцать, он папина надежда – футбол его стихия. А  Дима… Как права была Вера Кузьминична! Надоумила к Гольдману прибиться. Правда, старик странно погиб: в Неве нашли в марте девяносто пятого, но профессия ювелира кормила и кормит семью, даже совсем неплохо, своя мастерская у Димы, его все звёзды знают…
— Настя! Какое счастье, что у нас такая вечная дружба!  Мы просто богачи – нас столько! Увидеться бы… А что, я собираюсь в Верск, надо родительские могилки навестить, с братьями повидаться… Как там ваш сад? Старый уже… А мы? Пенсионерки ржавые! Это я о себе, ты не ржавая, платиновая. Ха-ха-ха!..
Настя любила её смех, всегда искренний и бодрящий.
Шёл Виктор по лесу и думал, что вот он, писатель, написал много-много, был читаем и известен, теперь книги интересуют совсем немногих, телевидение вообще опустошает русскую культуру от духовного, а порой отступает и от приличного. Массовая культура становится всё ниже сортом. Стоит ли писать, если даже профессии теперь такой нет в России – писатель? Союз писателей разломали,  притоптали, огородили клиньями новых «союзов», которые подчас живут за счёт иностранных вливаний. А русского писателя лишили всего: возможности издаваться (это решают только деньги), занимать теле и радио трибуны, называться профессионалом. Хуже того, литературу засыпает хлам самодеятельных, низкосортных изданий в ярких обложках, которые родились не от таланта и мастерства, а от тех же денег, нередко грязных. Он вздохнул. Надо перестать думать на эту, неразрешимую тему. Только государственные решения могут что-то изменить.
Виктору  этой осенью, среди городской суеты, хлопот по налаживанию работы своего издательства, которое всё-таки смог учредить, вдруг затосковалось не на шутку об озере Месяцном, о Домике рыбака, который сгорел пять лет назад по неизвестной причине, по тем местам и тем годам, когда жил и работал в лесу, у воды. Все выходные проходили в Клинках, в саду-огороде, да в выходные и не хотелось ехать в лес – все туда ехали, особенно, шальная нетрезвая молодёжь. Он вырвал этот будний, серый денёк из суетной своей жизни и поехал к озеру, словно на любовное свидание, волнуясь и горя нетерпением.
Озеро изменилось, заросло по кромке берега мелкими кустарниками лозы, которая цеплялась за чистый прежде песок, подступала к воде. Раньше Виктор сам вырывал прижившиеся ветки, чистил пляж, а теперь… Теперь и озеро кажется меньше, вода в нём темнее… Илом зарастает, что ли? А как же родники? Неужели частично иссякли? Но камни огромным ожерельем всё так же лежали по окружности, кто же их сдвинет? И посреди озера возвышался всё тот же огромный округлый валун. Виктору необоримо захотелось забраться на этот камень, побыть там в одиночестве, посмотреть вокруг. Он пошёл по окружности берега, и среди кустов отыскал старую, подгнившую в воде лодку. Вбитый в землю запор легко вырвался из сырой песчаной почвы вместе с замком. «Ничего, забью потом как надо», – решил Виктор, огляделся и увидел разбитый ящик невдалеке. Он отыскал дощечку пошире, приспособил вместо весла, и погрёб к камню.
Теперь он лежал и глядел в небо. Солнце затянулось тяжёлым серым шёлком облаков, небо напоминало экран их первого телевизора, на котором плыли и плыли картины прошедшей жизни. Его мозг никак не комментировал эти видения, просто тянул и тянул ленту воспоминаний. Грусть, пославшая его сюда, не отступала, наоборот, как эти холодные облака, всё набиралась свинцовой тяжести.
К воспоминаниям припаивалось состояние некоторой неуверенности в завтрашнем дне. Он создал издательство, есть хорошие рукописи, свой документальный роман он также подготовил, почти… Снова нет названия. Но для кого эти книги? Как их распространить, продать? Ведь надо возвращать затраты и иметь хоть какую-то выгоду… Снова реклама? И с тоской соглашался: «Да». К сожалению, придётся выпускать какие-то глупые гороскопы, календари, кроссворды… Частные заказы «новых русских»… Да хоть бы были эти заказы… «Нет, в самом деле, как назвать роман? Идея мне ясна совершенно, а названия нет, странно…» В работе над романом, он всё-таки несколько отошёл от строгой документалистики, художник в нём был неистребим. И этот художник  искал название, в котором присутствовал бы образ идеи. Образ стойкости «маленького провинциала» в буре перестройки, в драматическом вихре житейских передряг.
Виктор повернулся на бок, погладил шершавый гранит, заглянул в глубокую трещину на другом его боку. И там он увидел маленький белый цветок, и ещё, и ещё… На скудной полоске набившейся в расщелину пыли выросла розетка пастушьей сумки, вызрела, уронила, видимо, вокруг себя семена, которые проросли и зацвели поздним, последним цветением. «Как Зоя. На камне растёт, а другим жить помогает».
Виктор вдруг подумал и о том, что вот он жил, любил двух женщин, любил до самоотречения, но ни та, ни другая не были его героинями. А  героиней была Зоя. И её человеческие качества восхищали его, были меркой для определения качества своих и чужих поступков. «Зоя, дорогая, я люблю тебя, детка, как ангела чистого, как дух, посланный мне свыше, чтобы понять жизнь» 
На прошлой неделе Виктор, увидев афишу, зашёл в баптистский храм, величественное готическое строение, на концерт органной музыки. Настя туда идти категорически отказалась, он не стал уговаривать, хотя сам для себя решил, что идёт только ради музыки, и никакие соблазны для его христианской души  не страшны. Он испытал внутренний трепет от возвышенных прекрасных произведений. Теперь музыка звучала в нём. Это  была «Месса соль-мажор Кви толис» Моцарта. В этих звуках, казалось ему, вся жизнь, её  трагедии и радости, сам смысл существования, который только в одном: стремиться к небу. Эта музыка, небо, тишина и грусть, эти невзрачные цветочки на камне – всё это жизнь, из которой не изъять ни штриха, ни царапинки, ни звука.
Он знал, как назовёт свой роман: «Цветы на камне», знал, что будет писать снова и снова, несмотря на пренебрежение современного общества к его профессии и титаническому труду. Он чувствовал в себе неугасимый огонь Божьего дара, мучился его золотоносной тяжестью, но ощущал, что это не металл, не сгорающий угольный пласт, а, как зёрнышко пастушьей сумки, в нём, в его, казалось бы, каменеющей душе прорастает новый росток творчества, которое, как и человеческое  добро, устремляет душу в небо.

                К О Н Е Ц
                22.  06.  2006г.


Рецензии