Любовь, смерть, бессмертие и осваивающий человек Z
4.1. Страх (страдательность) в любви и смертно-бессмертной диалектике
4.2. Жизнеутверждающая природа любви
4.3. Любовь и смерть
4.4. Еще раз о любви как заботе
5. Любовь, смерть и бессмертие в духовно-практическом становлении человека (вместо заключения)
4. Любовь как естественный умиротворитель смерти и бессмертия
Разумеется, можно, следует усматривать множество аспектов связи любви со смертью и бессмертием в зависимости от того либо иного подхода. Так, собственно, обстоит со всеми другими предметами, понятиями, соотношение между которыми высвечивается по-разному под соответствующим углом зрения. И последний обнажит своеобразие соотнесенных предметов, пополнит наш опыт, Часто весьма значимо. Вполне возможно, иначе, в другом разрезе он остался бы даже не выявленным. Однако, поскольку мы к вещам всегда подходим с заведомо ограниченными целями, интересами, они-то определяют, как предстающие предметы должны и будут высвечены, — мы ограничимся означенным заголовком. Тем самым, наши «хлопоты» серьезно упростятся. К тому же, коль скоро решать их предельно общо: не столько разворачивая существо открывающихся моментов, сторон осмысляемой связи, сколько лишь намечая, прикасаясь к нему, обнажая идею, смысл представшего.
Ко всему прочему, наши разыскания будут являть собой некоторый (правда, уточняющий и кое-где дополняющий) пересказ уже написанного нами лет семь тому [См.: Алиев Ш.Г. В.А. Роменец о Смерти как факторе смысложизненного самоопределения человека // Там же], к которому выше не раз обращались. Эта работа полностью обязана своей подпиткой замечательному диалогу выдающегося отечественного ученого-психолога, Владимира Андреевича Роменца, «Грезы. О жизни и смерти» [См.: Роменец В.А. Грезы. О жизни и смерти / Роменец В.А. Жизнь и смерть: постижение разумом и верой. — 2-е изд. — С. 206-228]. Мы и далее будем двигаться в своих разысканиях, отталкиваясь от данного небольшого, но весьма глубокого и богатого идеями произведения.
Теперь можно и сконкретизироваться относительно целей и задач, выраженных в заголовке настоящего раздела. Мы хотим показать, что любовь, придавая человеческому уходу из жизни характер умирания, сообщает ему качество смерти. Вместе с тем, она всего полней обнажает связь последней с бессмертием. Тем самым. Любовь позволяет не только усматривать, но также реально обеспечивать диалектику смерти и бессмертия. Это, равно многое другое, любовь открывает в свете бытийного (естественного) осваивающе-произведенческого подхода. Сама же она преимущественно выступает в данности заботы.
4.1. Страх (страдательность) в любви и смертно-бессмертной диалектике
Нельзя не согласиться с В.А. Роменцем, к любовно-заботливому мироотношению в связи со смертью люди приходят через феномен страха. Ближайшим образом — одухотворенного страха, выливающегося в страдательность. Более подробно обо всем этом, а также о природе одухотворенного и животного страха смерти, о связи страха и страдания мы говорим работе, ссылка на которую дана двумя абзацами выше.
Нетрудно видеть, в общении с предметами (включая смерть), даже самыми «страшными», мы испытываем не только негативные чувства. Предметы эти вселяют в нас также известный позитив. В этом своем аспекте страх ближе всего обнаруживает сопричастность страда-нию. Страда-ние же, коренясь в природе страха, сращено не только со смертью, но (не главным ли образом) с любовью [см. Алиев Ш.Г. Осваивающая практика: становление — категории — реальность // Там же. — С. 123-125]. Причем, — как жизнеутверждающим антагонистом смерти. Так что, страх (страдание) смерти, сопровождающий умирание человека, где-то в существенно-положительном, действенном проявлении предполагает и любовное страдание, любовь. Поскольку же она налицо, смерть также наполняется жизнеутверждающими чертами.
Вообще, страдание связано со смертью внешним образом. Оно лишь сопровождает, свидетельствует смерть, причем, преимущественно, как следствие утери, расставания с жизнью. Смерть сама по себе не может быть страданием, поскольку лишь прекращает все жизненное, в том числе и страдание. И как таковая (конец, обнуление, уход из жизни, погибель) смерть не характеризуется ни страдательностью, ни чем бы то ни было другим от жизни (об этом несколько ниже). Так как смерти в строгом смысле чуждо жизненное, любвеносное, разговоры о «страдательности смерти», в строгом смысле, неверны. Она страдательна лишь в том аспекте, что из-за нее (болея, мучась, ожидая, приближаясь к ней), в зависимости от того, что результирует, — деградацию или возвышение, — люди страдают (положительно или негативно), умирая. А это все задано любовью, ибо, коль скоро нет ее в процессе ухода человека из жизни, сводится на нет и умирание, и смерть.
Как понятно, принципиально иначе чем со смертью связано страдание с любовью. Будучи действенной и страдательной, действенным страданием, страдательно-действенным единством, любовь в отличие от смерти и страдания (страха) перед ней, выступает одним целым со страхом (страданием), единым началом. Причем, любовь изначально страдательна в действенном смысле. Потому, выступает, так сказать, «школой очеловечивания», очищения, «выделки в человека». Теряем ли мы ее, находим ли, — без страдания (действенно преобразующего нас) не обойтись. Причем, поскольку речь идет о настоящей любви, страдание выступает в высшем и чистом своем обнаружении. Вот, тогда она также и действенна [См. об этом: Алиев Ш.Г. Указ. Соч. // Там же].
Очевидно и то, что умирание невозможно без страдательно-действенной любви. Иначе и не может быть. Ибо любовь — одно из самых надежнейших средств не только подлинного осуществления человеком жизни, но также умиротворенного обхождения со смертью, коль скоро последняя наступает, налицо.
Повторяем, о связи смерти со страданием ничего подобного не скажешь. Смерть и страдание, Связаны внешне. Чем больше в процессе умирания любви, тем подлинней оно, тем легче переносится уход человека из жизни, тем полней он одухотворяется, смертится.
И все же, смерть тоже отпечатывается на протекании нашей любви, жизни. В частности, будучи одухотворяемой любовью, смерть, в свою очередь, как бы «очищает» любовь, возвышает ее. Более и глубже всего очистительная роль смерти проявляется на любви как страда-нии, со-страдании. Страдательная любовь, любовь как страдание, страдание и любовь, в отличие от смерти и страдания (страха) перед ней, как мы знаем, выступают одним целым, единым началом. Любовь изначально страдательна в, означенном выше, человекоутверждающем (действенном) смысле. Теряем ли мы ее, находим ли, — без страдания не обойтись. Причем, коль скоро речь идет о настоящей любви, страдание выступает в высшем, чистом своем обнаружении. И смерти (особенно одухотворенной) принадлежит не последняя роль в очеловечивании страдания, в превращении страха кончины в страдание, страдательное умирание, в любящее страдание.
Именно страдание как преображение человека в направление человечности замещает, наполняет животный страх исчезновения в умиротворенный страх. Вместе с тем, пробуждает в человеке успокоение, примирение, готовность и движение по вхождению в мир. Вот, тогда, как раз, приходят желание, готовность человека пребывать в мире своими «добрыми следами», овечниться и проч., с сопровождающими все это состояниями, переживаниями.
С другой стороны, в процессе противоборства человеческой кончине, превращению ухода другого (друга) человека в смерть, в умирающий уход, страдательность для остальных участников исполняется характером со-страдательности. Вообще, в любви, особенно братской, наше страдание приобретает качество сострадательности.
Говоря обо всем этом, нельзя упустить, что страдательность любви и смерти связана со страхом, независимо, как конкретно в историческом становлении, или же понимании, они выступают. Надо только помнить: речь у нас в обоих случаях (любви и смерти) об одухотворенном страхе. Страдательно-любовный страх возвышается даже до «страха Господня»...
4.2. Жизнеутверждающая природа любви
Любовь, видимо, присутствует той либо иной явленностью в человеческом существовании (не имеет ли смысл вести речь о всяком живом?) как самое действенное средство спасения, самосохранения жизни от погибели, разрушения, единения живущего (человека) с миром, окружением, бытием. Средство данное настолько значимо, что вполне оправдано выступает и целью существования людей. В той либо иной данности, различно проявляясь, она присуща любому из людей, коль скоро он человек, светится человечностью, тяготеет к бытию. Любви в этом смысле не только «все возрасты покорны», но также все люди несут ее. Кстати, эту особенность по-своему, на поэтико-мифологической, аллегорической основе подмечает и Платон, находя любовь порождением богатства и бедности. Правда, с другой стороны, эту аллегорию можно толковать и в смысле разнообразия любви, разноплановости и многоохватности ее проявлений: от самого высокого до самого низкого, от высшей красоты до безобразия, уродства...
Как бы там ни было, по крайней мере, на человеческом уровне жизни два полюса противостоят в сознании, культуре, заполняя их многообразными переживаниями, стремлениями, чувствами и идеями. Это жизнь и безжизненность. Первую сторону, осветляя, возвышая, человечески осмысливая, представляет, в конечном счете, что называется «воля к жизни», жизнеутверждение, наконец, любовь.
Сторона вторая почти всецело выражена погибелью, деструкцией. Больше. Противостоя жизнеутверждению как любви, погибель, зряшняя кончина живого (по крайней мере, человека) исполняется смертью. И «исполняется» с самого начала благодаря любви, одухотворяясь ею.
Любовь присутствует в человеческой жизни как сохранитель, удерживатель ее от разрушений, порчи. Больше она не просто поддерживает наше существование, но, что важно, исцеляет, возвышает, устремляет к бессмертию. Она излечивает нас, совершенствует, устраняя наши изъяны. И такое понимание, видение любви уже складывается в Греческой культуре, а у того же Платона получает глубокое мифо-поэтическое осмысление. «Так впервые в нашей цивилизации возникла мысль о великой вздымающей силе любви, о ее роли творца, исправителя людской природы, ваятеля лучшего и целителя худшего в ней» [Рюриков Ю.Б. Мед и яд любви. — 2-е изд., М., 1990. — С. 23].
В диалоге «Федр» Платон устами Сократа развивает учение о крылатой природе души. Бессмертная по своей природе Душа в нормальном состоянии обитает в занебесных высотах. Но, обломавши крылья в сутолоке движения, или просто обтяженная «злом», «смятением» она «падает». Если не столь обтяжена злом, не сильно повредилась, ей может повести. И душа попадает в «благодатную почву»: человеческое тело, вместе с тем, оживляя его. Коль скоро человек живет праведно, прекрасно, благородно и т.д., силой посещающей его любви, душа, пробуждается, пестится. Вместе с телом она наполняется красотой и благородством. Человек возвышается, его душа начинает заново окрыляться, рваться к прежней заоблачной выси. Так, по мере роста, питаемая и взращиваемая любовью, она возрождает («вспоминает») в себе отблески вечных божественных истин, все больше захвачена последними и устремляется возвратом к былой жизни: снова обрести занебесную красоту, вечность и бессмертие. Эти устремления не бесплодны, ибо любовь наделяет человеческую душу также способностью расти, возвышаться, наконец, вознестись и слиться с вечностью. Способность (скачок), переход к занебесной сущности она совершает посредством того, что Платон называет исступлением. Другими словами, перед нами что-то от трансценденции, прокладки «мостика» и движения по нему от мира земного (смертного) к занебесному («бессмертному»).
Нельзя не согласиться с оценкой Платонова видения места и роли любви в человеческой жизни, выраженной известным специалистом в области амурологии, Юрием Борисовичем Рюриковым: «...Любовь у Платона — лестница, которая ведет к смыслу жизни, к бессмертию. Это гигантски важная часть человеческого существа, одно из самых главных проявлений человеческой природы. Любовь превращает человека в часть мирового целого, связывает его с землей и небом, с основами всей жизни. Она делает человека больше, чем он есть — поднимает его над самим собой, ставит между смертными и бессмертными... В мифологическом, карнавальном наряде здесь выступает самая державная, самая стратегическая роль любви — и самое неясное ее свойство: ее загадочная сила, которая прорывает тленные путы будней, вздымает человека над бренным миром и делает его как бы надчеловеком, как бы полубогом... [Там же]
Конечно, волю к жизни, жизнеутверждение и т.д., в том числе страх смерти, не следовало бы безоговорочно и равнозначно подводить под любовь. Тем не менее, любовное начало в них обнаруживается определяющим образом. Начало данное многолико, имеет множество форм проявления, в том числе становления собой. Точнее, любовь «работает», по крайней мере, в человеческом становлении, существовании на различных уровнях, выступая порой даже неузнаваемо.
В каком-то смысле и одухотворенный страх смерти (не говоря уже о действенно-страда-тельной данности его) есть одно из специфических формообразований любви. Пусть даже он будет любовью не в буквальном смысле, а комплексом самосохранения жизни. Тем не менее, нетрудно показать, как в человеке комплекс данный может являть, прорастать любовью, служа сохранению и утверждению жизни, умиротворению смерти, отграничению подлинно человеческого от не такового.
Если любовь и почти все, связанное с ней, в существовании людей служит обереганию, укреплению, продолжению, росту, единению, овечнению жизни, то погибель, чувство смерти, влечение к ней — несет обычно деградацию, разрушение. Легко видеть: оба (жизнеутверждающее и деструктивное) начала присутствуют как бы объективно и субъективно. Сами объективные факторы не мешает разделить. В частности, одно дело, когда речь идет о факторах как бы естественных. Другое — когда перед нами детерминанты, сугубо социальные, культурные. Здесь важно сознавать: «естественные» факторы во многом видоизменены влиянием факторов культурных. Собственно, то же самое надо сказать о факторах субъективных: душевном (тяготеющем, как понятно, к «естественному») и духовном. Опять же, в человеческом существовании первое начало рядом моментов предопределено вторым.
Объективно, человек в своей отдельности, рано или поздно, под влиянием каких-либо, независящих обстоятельств, дряхлеет, уходит, уносится, уносим из жизни. Но нередко и так бывает, что он влечется к прекращению жизни (смерти) самопроизвольно, субъективно. И в этом случае воля к сопротивлению, духовный страх исчезновения, сила любви в нем как бы угасает, ниспадает. Складывается даже впечатление, что любовь сама толкает его на падение. По крайней мере, — в известных ситуациях. При этом здесь далеко не безоговорочно торжествует деструктивный страх смерти, который, как легко показать, почти никак не сопряжен с любовью к жизни. Вот почему, когда у нас в ходе изложения речь идет о любви в связи со страхом смерти, последний выступает своей одухотворенной данностью.
Именно такой одухотворенный страх смерти, любовь в условиях (на стыке практически-духовного и духовного уровней развития общества, культуры), где, Например, жизнь после смерти представляется более значимой жизни наличной («посюсторонней») впрямь, «в одной упряжке» со смертью могут унести человека из наличной жизни. Причем, — уже движимые, преимущественно, субъективными факторами.
Поэтические строки, приводимые в означенном выше произведении В.А. Роменца:
Возьму тебя в безмерность и в ту высь,
Где Ты и Я в единое слились
[Цит.: Роменец В.А. Грезы. О жизни и смерти // Там же. — С. 217], конечно же, не о смерти, как считает один из участников диалога. Они о высшей жизни в представлениях (кстати, не просто субъективных) написавшего эти строки, Аль Руми. Данный всемирно известный мыслитель и поэт жил и творил на практически-духовном уровне становления арабо-исламской цивилизации (XI-XII век).
На означенном уровне, воспроизводящемся в любых культурах, мироотношениях по ходу их развертывания, «высшая жизнь», как правило, достигается, становится достоянием людей лишь по смерти. Пусть даже смерть «заслуженная» («почетная», «геройская», как-либо возвышенная, обставленная), все же, определенно выступает средством, не самоцелью. Главное здесь не смерть, но именно что после нее: «высшая жизнь». В частности, в ней, как представляют, раздельно существующие на Земле («в посюсторонности»), люди могут даже навеки слиться воедино, обрести бессмертие.
Ниже мы покажем, что на иных этапах и уровнях становления одной и той же культуры, человека возможны и другие представления соотношения смерти и жизни, в том числе бессмертия, соответственно, связи с ними любви.
Наши собеседники в «Грезах...» (произведения В.А. Роменца), надо думать, хорошо сознают: человек весьма редко (даже в пору наивысшей отчужденности, отпавшести от себя самого и бытия) явлен со стороны своей отдельности, изолированности от ближайшего и опосредствованного окружения. Где и как бы он ни был, человек, будучи родовым сущим, всегда выступает носителем и представителем известной общности: общества, мира, в конечном счете, человеческого рода. Потому и мысли, чувства, поступки, дела, идущие от конкретного человека, в той либо иной форме, предопределены данными общностями. Причем, — часто это даже не сознают, не рефлектируют. В таком ключе человек и выражает свою страдательность, стало быть, любовь, умирание, уход из жизни, смерть. Сказанное следует постоянно помнить и, соответственно, осмысливать человека и происходящее с ним.
Но, с другой стороны, общеизвестно и то, что в условиях распадения человеческой сущности и существования, — особенно с, с приходом производства и свойственного ему отчуждения, — расколотость жизни, «атомизация», разобщенность, стало быть, отъединенность людей просто кричаще затмевает почти все в человеческом существовании. Люди отдали бы многое, дабы выбраться из-под гнета своей распорошенности. Она превращает людей в «вещных» индивидов, в конечном итоге, в симулякры. Даже, прорывающийся на экзистенциальный уровень самореализации, человек не в силах перебороть свое «атомарное» одиночество. Напротив, именно для такой экзистенции одиночество обретает крайне трагический (но «нормальный»)облик, ставящий человека прямо лицом к смерти. Будучи отъединены, атомизированы, «вещефицированы», манипулируемы, как мы видели, люди формируют для себя всевозможные иллюзии смерти, жизни, любви и проч., которыми как-то пытаются скомпенсировать («виртуализовать») невыносимые лишения собственного бытия...
Отчужденно живя, в отрыве от бытия и подлинной человечности, люди, как должно быть ясно, не могут знать настоящей любви. Их жизнь проходит без любви. Это — пожалуй, самое страшное несчастье. Мир просто переполнен человеческими существами, обделенными любовью (служением, заботой), особенно в наше, «переломное» время.
Собственно, и в обычные производящие времена их, увы, слишком много!.. Не случайно, что самоотдача (служение) в эротической, половой любви сегодня сведена к сексу, в лучшем случае к торгу (опять же, удо-вольствиями). Больше. Разве мало вокруг, которые, будучи еще живы, одновременно и мертвы в человеческом отношении, поскольку не любимы и не любят. В лучшем случае, играют «в любовь», тем самым лишь деградируя друг друга...
Но вернемся к нашему обобщенному разговору. И здесь придется проконстатировать, что Комплекс воли к жизни (вершиной которого можно видеть любовь) не выпадает из-под диктата означенных (объективного и субъективного) факторов. Со стороны объективности воля к жизни проявляется в живом как стремление к росту и расширению, сопротивление уничтожению, негэнтропия и т.д. Видимо, даже на досознательном уровне, на уровне функциональном в живом заложено такое стремление. У высокоразвитых организмов активность жизнесберегания дополняется психическими, сознательными (человек) факторами, целеустремленной созидательной активностью. Здесь, иначе говоря, любовь утверждается субъективно, субъектно, поступающе.
Надо, все же, понимать, на уровне живого, дочеловеческого, даже на ранних этапах собственно человеческого развития о любви может идти речь лишь в смысле ее истоков, зачаточных, неразвитых форм. По большому счету, как мы определились, она — сугубо человеческая форма реализации, зреет с последней. По-настоящему свойственна, вернее, обретаема лишь развитым в человечности человеком. То же, что везде и всюду в жизнепроявлениях людей, кто и где бы они ни были, наблюдается, — близкие ли, далекие, но проявления, обнаружения любви (страсти, влечения, сердечно-половые тяготения, взаимо-проникновенные действия, энергия, чувственность и проч.), — по меркам соответствующих людей.
Как жизнеутверждающее начало, очеловечивающее, открывающее человека бытию и бытие человеку, любовь, тем не менее, возникает, формируется, развивается (не прежде всего ли?) по осознании людьми своей временности, конечности, незащищенности, кончины. Стало быть, — ущербности, одиночества, бессилия справиться со всем этим располагаемыми средствами, формами освоения окружения и самого себя. Уходящая жизнь человека, говорит устами своего персонажа В.А. Роменец, «порождает возрастание любви к бытию. Оно не может быть достигнуто в жизни, в которой принципиально не обозначен конец» [Там же]. Ничто, как смерть, не пробуждает у человека (причем, не просто в противоборстве ей) любовь к жизни, жизненной любви, жизни как любови жить, — это действительно так.
Дабы быть в состоянии, с одной стороны удерживать, растить в человеке человечность и близость бытия, а с другой — служить средством открытого стояния человека лицом к своей временности и гибельности, любовь должна была формироваться так, чтобы вобрать в себя и объединять в цельность все разновидности человеческого утверждения в мире. Тем самым, стать самой развитой формой творчества, венцом осваивающего отношения человека к жизни. Вот почему, между прочим, своей высокостью и зрелостью она настолько необычна, своеобразна, главное — могущественна, что, как утверждают древние мудрецы, способна «двигать Солнцем и светилами». Во всяком случае, выступая по подлинности, любовь есть такая человеческая созидательность, где человеку всего больше помогает, сотворчествуя, бытие. Где настоящая любовь, там непременно со-присутствует и бытие. Любовь возносит человека к бытию.
И все же, не переживай с самого начала человек ограниченные сроки «отпущенного» ему бытия, не «обжигайся» на своей конечности, разобщенности (одиночестве) с окружением, собственным родом, — его бы, подобно животному, не подстерегал «уход в небытие». Видно, и любви бы он не ведал. Ведь страдание было бы поверхностным, мимолетным, если бы вообще не испытывалось, не служило «выделке человека в человека». Между тем, человек вызревает в любви через страдательность. Вернее, такую страдательность, которая одновременно есть также действенность.
Будучи единством страдательности и действенности, любовь, как нетрудно понять из только что сказанного, вмещает в себя два рода страдательности. Замечательно говорит В.А. Роменец: «В любовном страдании наличны и свидетельство жизни вечной, и страдание смерти. Не будь этого, не было бы и любви» [Там же]. Иначе говоря, любовное страдание (а, значит, сама любовь) единит в себе смертное и бессмертное начала.
Повторимся, любовь — средство и путь действенно-страдательного самосохранения, противостояния смерти не в одиночку (что хуже всего, особенно для изначально коллективного сущего), а совместно с другими, сообща, общественно, деятельно-творчески. Не возможна в подлинном смысле любовь изолированных от общества, мира, целостной жизни, славно известных Филимона и Бавкиды. Моя любовь не может быть ограничена лишь одним (скажем, этим человеком) предметом из всего их многообразия. Прекрасно на этот счет говорит Фромм: «Если я в самом деле люблю одного человека, то я люблю всех людей, я люблю весь мир, я люблю жизнь. Если я могу сказать кому-то: <Я тебя люблю>, то нужно, чтобы я мог этим сказать: <В тебе я люблю всех; любя тебя, я люблю весь мир, в тебе я люблю и себя самого>» [Фромм Э. Искусство любить // Там же. — С. 134].
В состоянии любви встречное движение других (мира, ближайшего и даже не совсем близкого окружения) тоже выступает главнейшим средством-условием, «энергетической подпиткой», путем, где мы множим свою любовь. В том числе умиротворяемся лицом к смерти. Больше, — обретаем бессмертие.
В полнокровной любви, — куда вовлечен мир, где присутствует бытие, участвует все окружение человека, — умножаются силы любящих. Находима поддержка, помощь, понимание, соучастие, подобающее поприще. Главное, любовь не только сохраняет любящие стороны, обеспечивая им возможность непрерывной самоотдачи, заботы, созидания и единения. Но (что важней) — продолжает их жизнь после смерти. Коль скоро мы по-настоящему любим, в созидании делимся, служим другим, черпаем не только во встречном движении возлюбленного (а им может стать и сама жизнь, отечество, «Бог» и т.д.), но также из окружения, новые силы, энергию и время, — не исчезаем в лету, увековечиваемся в жизни и делах для других, мира, бытия. Во всяком случае, это является важнейшим условием нашего овечнения, обессмерчивания, соединения с родом.
Стало быть, любовь — надежнейшее основание обрести вечность. Ничто другое так не гарантирует человеческую небесследность как она. Здесь, помимо воли, активности, теплится вера и надежда, что мы не пропадем окончательно. И своеобразно подтверждая это, служит само наше окружение. Больше того. Ни одна форма творческой реализации человека не может сравниться с любовью в плане достижения людьми бессмертия. Ни одно поприще не столь благотворно в данном отношении как любовь. Оно и понятно. Ведь любовь — высшая форма человеческой созидательности. Она влечет человека к бессмертию в прямом и переносном смысле.
Важно понимать, что любовь, будучи всеобъемлющей формой творчества, эту общность, универсальность обнаруживает по отношению к тому историческому типу и даже уровню практики, внутри которой складывается, работает. Однако, как таковая она, именно в силу всеобщности в творческом смысле, настолько емка и развита, что преодолевает рамки своей историко-практической данности.
Потому-то мы видим, что весьма часто люди, очень даже различающихся историко-региональных эпох, пространств, сходны в любовном творчестве. По этой же причине, произведения (плоды) их созидательности преодолевают века и расстояния, не теряют своей человечески-родовой значимости, вдохновенности, поучительности никогда.
Да и сам способ творчества (не только результаты) таких великих во многом совпадает. Именно в их лице осваивающее отношение к действительности, жизни, пусть и в качестве исключения, случайности, но выражено. В протекшей до сих пор истории, собственно, таким образом осваивающая деятельность вершилась на уровне человеческой отдельности.
Так реализуемая, любовь, действительно овечняет, бессмертит. Например, люди обретают бессмертие, как уже знал великий Платон, через сохранение в результатах любовного творчества. В том числе наследниках, созидательных плодах (детях, «истинах») любящих сторон.
Бессмертие достигается, далее, на путях любовного (посредством любви) движения вверх, восхождения к бытию, развертывания подлинной человечности. Оно является следствием причащения-слияния беспримерно любящих к роду, миру, бытию. «Борозды» любовно-жизненной «распашки» столь глубоки и впечатляющи, столь прекрасны, чудодейственно показательны, поучительны, что их ничем не разгладить, в том числе временем. Это касается также любви вымышленных героев, из мифологии, художественных произведений, являющих для живых образцы подлинности.
Как таковая, любовь — будучи самобытной активностью, обнаружением неповторимого и неподменимого проявления жизни, куда при этом вовлекается мир, все человеческое окружение, творчество, — не может не стать вечной. Причем, через овечнение своих носителей-выразителей. Она вечнится, вечня жизнь и в плане всеохватного, всезаполняющего и всем переполненного мига движения, как бы впитывающего весь простор, останавливающего время.
Конечно же, в любви достигается бессмертие также в том смысле, что здесь люди творят общезначимое, непреходяще важное, — те самые «нерукотворные памятники», — внося вклад в копилку культуры, преуготавливая себе вечную память делами и плодами своими в жизни последующих поколений и культур. Подлинная любовь всегда ведет к восхождению, умножению человечности и бытия. «Нерукотворные памятники» не могут быть созданы без любви: к творчеству ли, к кому ли из людей, к предмету творчества, к жизни и т.д. Каждый из нас согрет, просветлен образцами и примерами замечательной любви людей, которых, вроде, уже давно нет между нами, но которые благотворят (умудряя, осветляя, очищая) нас. Вдобавок, — нередко куда действенней, нежели живые, пребывающие рядом... Адресованная каждому без исключения, такая любовь пробуждает и побуждает нас к действенно-страдательному самоопределению в жизни, к росту в человечности и бытии.
4.3. Любовь и смерть
В любви же пребывает основание, простор нашей спокойной смерти. Умиротворенные, мы, любя, оставляем актуальную жизнь. Вместе с тем, любя, — хороня (сохраняя) умершего, сопровождая, воздавая ему подобающее тепло, заботу, — увековечиваем, продолжаем его.
Именно любовь как страх (причем, действенный, страда-тельный) перед потерей жизни и действенный страх за себя и окружение позволяет человеку достойно, подобающим образом примириться со своим уходом из жизни. И даже рассчитывать на нечто гораздо большее. Имеется (теплится) вера, что, с одной стороны, его после смерти ждет не «абсолютный нуль», а достойное тому, что и как он прожил, как знать, не куда ли большее и лучшее, нежели досталось в посюсторонней жизни. Ведь он как-либо заслужил это. Делал, что следует. Любил жизнь, других людей, мир, служил им. А, со стороны другой, — остающиеся в живых, по крайней мере, не оставят его: воздадут, умиротворят. Схоронят: сберегут память о нем в мире. Они удержат его пребывание здесь: в вершимых делах и взаимоотношениях, жизненном опыте, в предметах культуры. Повторяем, он уверен, «заслуживает это»!..
На самом деле. Умирающий, — особенно поначалу как «заболел» (осознал «симптомы» ухода, умирания, захватился страхом), как мы указываем в другом месте [См.: Алиев Ш.Г. В.А. Роменец о Смерти как факторе смысложизненного самоопределения человека // Там же], — не хочет (не может) уходить, удерживается в жизни, цепляется за нее, поскольку любит. Любит жизнь, людей, самого себя. Окружающие вещи: небо над головой, Садик за окном, луг, колосящееся поле вдоль дороги, заветный родничок, пробивающийся из-под большого камня в лесу, щебет птиц в листве, — во всем здесь он, и мир, вещи удерживают, сохраняют его. Краски, звуки, запахи окружения, уличный шум, гуляющая на вечерней площади молодежь, мир, — все это «заболевшему» (кандидату в небытие) не безразлично, дорого, значимо. Везде тут он присутствует как-то. Да и окружение без него как бы «ничего не значит», «опустеет», уйди он...
Так что, за все умирающий цепляется, держится. И оно, вместе с тем, удерживает, обступая сплошняком, делясь жизненной энергетикой. И коль скоро не прекратится такое взаимное «цепляние», коль скоро друзья, вещи, обстоятельства удерживают его оставаться самим собой, — таким, как есть, живым, могущим любить, жить с миром и в мире как есть, — в нем пребудут вера, силы для борьбы за свое существование. Он сможет не поддаваться, противостоять навалившимся тяготам, «болячкам». Причем, — кем бы ни был, как бы даже ни жил. Он будет оберегаться, сопротивляться невзгодам, слабостям; постарается вылечиться, явить волю к жизни. Что ни говорить, она ведь, коль скоро подлинно человеческая, главным образом, от любви.
Любовная воля к жизни уходящему (заболевшему), придавая силы жить, сопротивляться, живит также веру в свое сохранение. Верно, выживет, победит недуги, беды, справится со всеми трудностями. А «мир его не оставит»... Что исключительно важно, любовь к жизни питает и другую веру. А именно веру примирения. В ней человек, причем, пока еще не иссякли жизненные (любящие) силы, сознает, что жизнь не прекратится даже, если уйти (выпасть) из этой, наличной жизни. Там, после «выпадения», — не ждет ли его не менее значимая и достойная жизнь, если не «лучшая», куда «счастливая настоящей». Там «искупаются» лишения, недостатки, беды наличной актуальности. Самое главное — обретаемы подлинная истина, бессмертие, слияние с «Абсолютом» и т.п.
Подобные верования, видения на разный лад характерны, сопровождают мироощущение любого, нормально умирающего, религиозного человека. Религиозность же, так либо иначе, свойственна каждому из людей, включая атеистов. На известных ступенях освоения действительности (главным образом, на стыке духовного и духовно-практического уровней) в той либо иной форме такое мироприятие разделяют все. И совершенно не обязательно, чтобы посмертность выражала потусторонность в смысле традиционных религий. Различно выглядя, она может размещаться и «вверху», и «внизу», и «слева», и «справа», быть «материальной» или не таковой.
Даже, скажем так, «кондовые атеисты» на заключительном этапе своего умирания исполняются верой примирения. В этом случае «потусторонняя реальность» (виртуальность), признаваемая традиционно религиозным сознанием, замещается реальностью (виртуальностью) «земной», означенной выше. Кстати, довольно неплохо (пусть и несколько технологизированно) материалистически развивает идеи посмертного бытия человека Ю.И. Мухин на своем портале «институт бессмертия» [См. об этом: Мухин Ю.И. Что делать в обстановке мирового безумия? // https://forum-msk.org/material/news/17252027.html].
Люди живут во имя любви, любят во имя жизни. Жизнь без любви — самое страшное несчастье. А сколько людей вокруг, обделенных любовью, особенно в наше, «переломное» время! Собственно, и в обычные времена их, увы, слишком много. Не в этом ли сплошные беды наши?..
Кстати, в силу наделения посмертной жизни несравненно высокими достоинствами перед наличной, в силу ослабления любви здесь, далеко не редки безвременные уходы людей отсюда, вплоть до самоубийства, самоизживания и проч. Как раз из этой области участившиеся сегодня суициды подростков, молодежи, влекомых иллюзорными «перспективами достойной жизни» от информационно-технических религий.
И везде здесь люди исполнены веры. А последняя (независимо от разновидности), в свою очередь, коренится в любви. Без последней ведь и веры-то не может быть. Эта очевидность замечательно подтверждается Новозаветными Учителями.
Так, апостол Павел прямо говорит о первенстве любви в «Послании к Коринфянам»: «А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше» [Коринф. 13. — 13]. «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто» [Там же. — 13. — 1-8].
Весь «Новый завет» построен на первенстве любви в делах и помыслах истинно верующих. Читаем в «Евангелии от Матфея»: ««Учитель! Какая наибольшая заповедь в законе?». Иисус сказал ему: возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим: сия есть первая и наибольшая заповедь; вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя; на сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки» [Матф. 22. — 35-40].
Не случайно и то, что многие христиане прямо называют Бога любовью: «Бог есть любовь». Он любит своих чад, свои создания. «И мы познали любовь, которую имеет к нам Бог, и уверовали в нее. Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем» [Иоанн 1. — 4. — 16]. Бог спаситель, покровитель, хранитель мира, каждого из людей. Причем, особенно, когда божественная любовь выступает в форме, как бы сказал Фромм, «материнской любви», и Бог сам есть матерь, основа, породитель и оберег всего сущего. Он любит своих «чад» в равной мере, независимо кто и что оно. Это любящее материнское начало сохраняется почти во всех религиях, несмотря даже на то, что здесь Бог по растущей обретает признаки Отца. Удерживаются данные признаки по сегодня и в аврамических религиях, независимо, как далеко ушли от своей первоначальности.
Собственно, все мало-мальски значимые философско-религиозные мироориентации стремятся окружить человека любовью, заботой при его расставании с жизнью, смертя последнее. Также сулят любовь, причем, куда большую, в жизни посмертной. При этом любовь,- как правило, сведенная к заботе, «всевышней» материнской любви, сознается не только как «избавительница» от хлопот и горестей посюсторонней жизни, но и как покров, хранительница и спасительница жизни, ее высшее обнаружение, высший смысл, искупление былых тягот.
Надо понимать, кое в чем любовь обязана и смерти, вернее, конечности человека, его преходящести, уходу из жизни. Будь человек другим, — не исчезай, не погибай, существуй вечно, даже бессмертно, — как знать: способен ли он тогда любить и быть любимым, свойственна ли его природе любовь? По крайней мере, — такая, как есть.
Человеческое страдание тоже было бы поверхностным, мимолетным, если бы вовсе не испытывалось. Уходящая жизнь человека «порождает возрастание любви к бытию. Оно не может быть достигнуто в жизни, в которой принципиально не обозначен конец» [Роменец В.А. Указ. Соч. — Там же]. Мало что, подобно смерти, пробуждает в человеке любовь к жизни, жизненной любви, жизни как любови жить, — это действительно так.
Вообще-то, аналогичные вопросы правомерны и касательно бессмертия. Оно тоже специфицирует человека, его любовь. Человек ведь призван располагать такими качествами, способностями, чтобы достигать бессмертия. А главное — выдерживать его, сохраняться в далеко не простом пространстве последнего. Мы, между тем, выше на этот счет кое-что говорили. Сейчас же сосредоточимся, хоть на миг, на очищающем влиянии смерти на любовь. Благо, это обязывает название настоящего раздела.
Об «очищающем» (причем, не только в смысле негатива, но также позитива) воздействии смерти на любовь говорят и участники диалога В.А. Роменца. Собственно, это уже понятно из осмысления не только негативной, но и созидательной роли смерти, о чем у нас речь шла выше.
Собеседники из диалога показывают, что смерть «очищает» (крепит) жизнь, любовь, даже выступает своеобразным критерием ее зрелости. Именно, пребывая лицом к смерти, люди обнаруживают подлинность своих поступков, чувств, линии поведения. Здесь испытывается, проверяется «на прочность» и любовь. Между прочим, этот факт подтверждается, не теряет силу в любых условиях соотношения смерти и любви.
Точно также, благодаря своей смертности, человек, любовно страдая, возвышается и просветляется, облагораживается. В частности, это очевидно из его устремленности передать живущим свой жизненный опыт, сохранить, предостеречь их от «нежелательностей», ошибок, которые, возможно, допустил, оставить о себе «добрый след»,. Он не желает просто исчезнуть, кануть в безвестность. Потому старается умереть, и напоследок послужив людям, миру, позаботиться по возможности также о собственном сохранении, доброй памяти о себе. Несомненно, в таких своих устремлениях человек очищается, осветляется, успокаивается, облегчает себе и остальным душу, умирая (умиротворяясь).
Как уже очевидно, не только негативный опыт (особенно поначалу, в виде тревоги, ужаса, страха, «убегания», сопротивления, борьбы, «цепляния за жизнь» и т.д.) толкает его на умирание. Помимо означенного (рано или поздно), «толкает» и нечто иное, «положительное»: что-то от неизъяснимости, от чего, оставляющий мир, успокаивается, принимает свое положение как «нормальное», «должное». ОН преисполняется каким-то глубоким чувством, опрощенностью, светом мудрости. Во многом это от веры, причем, религиозного (примиряющего) характера, от неосознаваемой приобщаемости уже к миру. И, видимо, от чего-то еще, во многом таинственного, возможно, откровенного соприсутствия бытия.
Но любящие его, тоже осветляются, очищаются, коль скоро по-настоящему любят: присутствуют в качестве страдательно-действенных участников процесса умирания. Ведь умирание не есть одностороннее, пусть даже любящее, покидание человеком жизни. Умирающий уход человека одновременно сопровождается всеобъемлющей заботой о нем. В частности, она являет проникновенно-внимательный и теплый уход за больным, осветляющий, очищающий, религиозно обставляемый процесс отпускания, провожания (соборования, елеосвящения, панихидизации и т.д.). Вершится, наконец, сохранение (захоронение, принятие, одействление) умершего миром, обществом, человеческим родом.
Так и должно быть. Ибо любовь, не локализованная (на атомистический лад) в отдельном человеке, течет на миру, в мире, с миром и светом. Стало быть, в воле мира и света с человеческим родом воздать каждому, сполна послужившему им, достойно. В частности, всяко облегчить его уход, проводить, принять, одействить, овечнить. Тем более — обессмертить, коль скоро «воздвиг нерукотворные памятники».
Действенно-страдательный страх смерти, проистекающий из любви, таким образом, может быть понят не только как страх потери любви — этой «великой привязанности к красоте жизни, сосредоточенной в конкретном человеке, предмете, пейзаже» [Роменец В.А. Грезы. О жизни и смерти // Там же. — С. 218]. Но, что весьма значимо, он действенно (созидательно) служит укреплению, росту и расширению любви, полноты бытия, воли к жизни.
И, что важно, — не просто моей, эгоистической, индивидуальной жизни, а жизни всего окружения: мира, общества, родины, близких и родных. Иначе не бывает, не должно быть, коль скоро речь о любви. В последней, утверждающей жизнь, жизненной любви, любящей жизни я никогда не одинок. Со мной мир, и, прежде всего, самые главные носители-представители его: другие люди, общество. И в обоих случаях — идет ли речь об умирающем или об окружении, — любовь испытывается, крепится, очищается не только фактором бессмертия, но также присутствием в нашей жизни смерти, необходимостью (положительной или негативной природы) считаться с ней.
Особенно очевиден очистительный результат у всех участников умирания, а также очищения, возвышения любви благодаря смерти, когда последняя выступает своеобразным средством выражения любви. Так, любовь может возвыситься через смерть при условии идеалистически-религиозного мироприятия, где смерть представлена своеобразным «мостиком» перехода человека в более высшее состояние жизни и любви. Естественно, и в умно-материалистическом видении дело выглядит, обстоит именно так, просто, иной раз, терминологически по-другому выражаемое.
Итак, любовь как действенно-страдательная активность, побуждает человека противоборствовать деструктивному моменту смерти. А просто животную смерть (уход из жизни) она смертит. Напротив, если смерть ведет к более высшему состоянию жизни, любовь этому содействует. Тем самым, одухотворяя (очеловечивая) уход из жизни, смертя последний, умиротворяя, любовь сама в данной непростой работе очищается, растет. Среди прочего, — в том смысле, что проходит проверку на истину, «выдерживает экзамен зрелости». После «испытаний» она освобождается от всяческих привнесений, обманчивых масок и кажимостей. Речь при этом идет не только о любящих сторонах, но также отношениях между ними. Иначе говоря, о любви, как, тоже возгорающемся и затухающем процессе.
«Разгораясь», любовь только ширится и глубится. И, видимо, границы ее глубины упираются в пределы человеческого бытия. Они, как известно, хотя и конечны в каждом конкретном случае, но, все же, бесконечны в прогрессе.
«Затухая» же, любовь не умирает: просто исчезает, сводится на нет. Именно так, ибо не имеет души и духа, то есть не является человеком, лишь он умирает. Умирание (равно душа, дух) — «привилегия» любящих сторон.
Вот почему, они «в огне любви», — противоборствуя прекращению жизни, в поисках бессмертия, — страдают. Другими словами, очищаются, растут, осветляются, полнятся силами и возможностями, ширят свои способности и потребности, творчески-созидательный размах, близость к бытию, бессмертию.
Это — коль скоро любовь «разгорается». Когда же она «затухает», «гаснет», преображается и страдание. Оно «тускнеет», лишается адекватности, качества. Вместо того, чтобы поддерживать и растить человечность, оно «мучит», теряя любовный характер, ведет к мельчанию, деградации человека, вплоть до зряшнего (животного) исчезновения.
Если жизнь (любовь) и очищает, облагораживает смерть, то постольку, поскольку к себе ведет, возвышает человека (пусть даже через смерть). И, прекращаясь (умирая, будучи на пути к смерти), человек, опять же, страдает силой и притяжением любви, жизни. Конечно, умирая, теряя жизнь (пусть даже плохую), мы страдаем (не только в физическом, но и душевно-духовном смысле), так сказать, «испытываем муки», «таем», болеем. Но мы одновременно страдаем, приобретая жизнь, отталкиваясь от животности, животной смерти. В обоих случаях страдание связано только с жизнью, наполненной любовью, но не со смертью.
Не потому ли, люди, не испытывающие болей, мук расставания с жизнью, не чувствующие утраты жизненных связей, идут на смерть почти как ни в чем не бывало. Вспомним в этой связи первых чернобыльских пожарников, или идущих на смерть, не ведая об том... А каковы захоронения фараонов, когда вместе с усопшим монархом добровольно-празднично погребается заживо вся челядь. То же самое горе известные тризны, человеческие жертвоприношения, символически практикуемые до сих пор в обрядах современных мировых религий!..
Но, может-таки, в возвышающей любовь или возвышенной любовью, смерти страдательность присутствует? Сопровождающие ее негативы физического отпадения от жизни, даже как бы не принимаются в расчет. Очевидно ведь, любовь может облагораживать, очищать смерть (как выпадение из жизни) своим величием, значимостью, бесценностью. Она тогда, вроде, присваивает такой смерти «подлинную цену», освобождая ее от всевозможных поверхностных, непоследовательных и негативных привнесений, в том числе здравого смысла, обыденного сознания.
И, все же, хотя смерть как покидание человеком жизни высокой любовью и очищается, осветляется, возвышается, тем не менее, «осветляется» и т.п. она не сама по себе, не, так сказать, «объективно», а в смысле субъективном, для нас. Будучи результатом абсолютного прекращения жизни, смерть сама по себе никакая: не светлая, не темная. Нет в ней никакой страдательности. «Сущность», «скачок», «качество», «количество», «уход», «приход», «труд», — каждая из характеристик движения, процессуальности, очевидно, ни хорошая, ни плохая сама по себе. Таковыми их делает наше отношение, переживание. Точно также обстоит со смертью. «Геройской», «мучительной», «безвременной» «страдательной» и проч. Она есть не как таковая, а по отношению к нам.
Вообще, само состояние прекращенности жизни (называемой «смертью») как исключительно человеческого удела нам не ведомо. Лукреций был прав: о нем нам «просто нечего сказать». Разве что, физиология в помощь, рассказывая, как постепенно жизнь, отпуская (теряя в боли, муках) тело в небытие, отходит от последнего... Но и в этом случае ведь речь не столько о смерти, сколько о пути к ней, о расставании с жизнью. К тому же, в качестве результата, ничем не отличающегося от того же, что происходит с любым живым существом по уходе его из жизни.
Выше немало говорилось о двух родах смерти: животно-деструктивной и одухотворенной. Сейчас мы можем заметить, что в деструктивной смерти, вернее даже, животном уходе из жизни в основном преобладают естественные, инстинктивные, запрограммированные формы самозащиты организмов. Они подчас бывают до удивления изобретательны и находчивы. Конечно, где-то, в каком-то приближении, имея в виду, что уже обнаруживает себя комплекс воли к жизни, можно признать, что и любовное начало здесь налицо. Однако, без известной «щепоти соли», как бы там ни было, не обойтись. Слишком-таки мало тут любви, если вовсе не найти ее. Соответственно тому, и выдавать деструктивно-животное покидание жизни смертью, считать что оно выступает умиранием, без оговорок нельзя.
Другое дело одухотворенный уход. Здесь, в подлинно человеческом расставании с жизнью, любовь, так либо иначе, присутствует, выражая человечность, бытийное начала. И чем полней эти начала, определенней, тем одухотворенней, смертельней, вместе с тем, бессмертней покидание человеком посюсторонней актуальности.
Подкрепляя выраженную мысль, мы можем дополнить: смерть (тем более, деструктивное выпадение из жизни), строго говоря, есть не совсем то, за что ее принимают. По крайней мере, очевидно, смерть не причина умирания вещей, людей. Не в смерти дело. Присваивая ей какие-либо особенности, качества (той же деструкции или одухотворения), делают это, как бы перенося на нее роль факторов, на самом деле вызывающих означенные эффекты.
Несомненно, Последние всецело обязаны не смерти, а жизненным коллизиям-тупикам, испытываемым наличной действительностью. Мы уже знаем, они, в свою очередь, суть выражения, проявления и результаты внутренне-противоречивой раздвоенности, которой существует любая конечная (несовершенная) вещь (в том числе человек) по своей сути.
Если б вещи, люди избавились от противоречий, обусловливаемых ими коллизий, они бы не исчезали, были вечными, бесконечными, совершенными, стало быть, даже бессмертными. Но в том-то и дело, что этого не может быть. Ни одно сущее не свободно от своей противоречивости, несовершенства. Потому и вынуждено, — как конечное, следовательно, ограниченное, несовершенное, преходящее, — рано или поздно, уступить место иным реалиям. В том числе высшим, коль скоро сохраняется в негэнтропии, диалектически становясь. Вместе с тем, когда последнего нет, — вещи просто деградируют, идут по нисходящей. А иной раз, выпадают из жизни, в небытие (погибают) внезапно. Негэнтропийное же начало, по крайней мере, на высших уровнях жизни (человеческой истории) связано, главным образом, с любовным творчеством. Хотя, и здесь весьма нередки случаи означенной внезапности.
Подчеркнем еще раз: мы боремся, геройствуем, мучимся, страдаем не ради погибели, смерти, не уходя в нее радуемся. И это — даже в тех ситуациях (обычно на стыке практически-духовного и духовного отношения к действительности), свидетельствующих исчерпание («закат») нашего развития в соответствующем отношении и начало движения по нисходящей. В данной ситуации смерть в возрастающей степени выступает для нас предметом ужаса и тяготений. Мы стоим лицом к ней, сознаем своей сокровенной и неизбежной, к тому же, гибельной участью. Потому-то она, как ничто другое, страшна, противоестественна. Тем не менее, мы нередко даже тянемся к ней, стремясь избавиться от еще больших ужасов наличной жизни, порядков, «господствующего ада», где пребываем.
И, несмотря на то, что, смерть тут не причем, что мы субъективно наделяем ее означенными чертами, На самом деле, Растущую актуальность, значимость приобретает культ смерти. Причем, смерти в качестве результата деградации, — разрушительной, бессмысленной, гибельной, роднящей человека, в конечном счете, с животным. Такая «трагедия» неизбежна с приходом нисходящего движения социума, его старения.
Что интересно, если человека, прожившего жизнь, вступившего в старость, тянет, как правило, умереть (в смысле умиротворения), то людей в означенный период общественного становления, влечет именно деструктивная (гибельная) смерть. Они не ведают, быть может, за редчайшим исключением, умиротворяющего ухода из наличной жизни, хотя, как-то да теплится надежда на «вечность».
Налицо эпоха декаданса, кризиса господствующих устоев жизни. Начинается переоценка ценностей. В итоге, практически-духовное отношение к действительности перерастает в духовное. Здесь с самого начала субъективизм, мистика, ересь, ложь разных мастей празднует триумф. Все многообразие видений, учений замешано на идеалистической «закваске». «Нетленный дух» вечен, стало быть, «вечен» и дух (душа) человеческий, будучи его частицей.
Как бы низко господствующее сознание в своем триумфе ни пало, Для него, как понятно, погружение в нетленный и изначально вечный дух не приемлет ничего материального, выражающего «прах». Потому «смерть», как физическое прекращение человека, как своеобразное насилие над духом со стороны материи, воспринимается только в плане негативности, всячески уничижается. Такая «смерть» выглядит каким-то непонятным ужасом, извне и недопустимо (часто внезапно) обрывающим нормальный ход дел, вроде бы, претендующий на вечность.
Тем не менее, она (смерть), — крайне негативно окрашенная, сведенная к погибели, не допускающая никакого позитивного приятия, — как бы смотрит и ждет людей из каждой «щели жизни», со всех сторон обложив ее. Что бы люди в данных условиях ни предпринимали, за какое бы дело ни брались, — все это сразу же, по своей изначальности для них чревато гибельностью, развалом, бессмыслицей.
Когда в обществе пошатнулись смысложизненные устои, когда люди утратили смысл существования в актуальности, что наблюдается в описываемых условиях, тогда смерть повсюду. Ее уже невозможно отделить от жизни. Ибо она постоянно маячит где-то «сбоку», «снизу» (порой даже «сверху») или «спереди». И что важно, смерть выступает как разрушительное начало, как бессмысленная негативность, бесследно уничтожающая и уводящая в забытие.
Что характерно, данными признаками она обладает не столько по причине означенной выше деструктивности. Она сплошь такова именно в смысле духовном, в качестве безоговорочного «обнуления» всего и вся.
С такой смертью, конечно же, связывать жизнь, тем более любовь, намеренно, целеустремленно, нет смысла. И если, все же, любовь соединяют с ней, то помимо добровольности, не с целью возвышения жизни. Напротив, — как трагедию, объективную неизбежность, как то, что извне навязывает себя, о чем нельзя не мыслить в содрогании от страха и ужаса. Видишь грозную, наваливающуюся со всех сторон, катастрофу. Как бы ни хотел, как бы ни пытался закрыть глаза на это, — но ведь не можешь! Повсеместный ужас кричит громче всего, затмевает и пересиливает остальное вокруг. Даже самые милые и близкие вещи, дела, лица, — все гибельно обезображено. Все катастрофично, сюрреалистично.
Да, для завершающих стадий практически-духовного и начального этапа духовного мироотношения (особенно на закатной стадии цивилизации) жизнь порой настолько невыносима, тяжела и гнетуща, что Смерть даже кажется «спасением». Жизнь (уподобляемая «аду») хуже смерти. Вот почему наблюдается бурный всплеск тяготения людей к самоубийству. Лишь оно избавляет многих от жизненных страданий.
Но, как известно, где наибольшая опасность, — там и спасение! После «испития чаши жизни» как «земного ада» (особенно на первых этапах духовного мироотношения), постепенно, вместе с упрочением религиозно-идеалистического мироприятия, зреет, обретает господство установка, что после смерти возносишься в «нетленную», «безбрежную высь» которая заведомо подлинна, «божественна», «вечна». Смерть тогда начинает выглядеть чем-то, вроде средства (пусть и не приятного) обретения этой «выси».
На завершающей стадии духовного отношения к жизни, по мере его увядания и в качестве попытки вырваться из уничтожительного хаоса, обессмысливающего актуальное существование, прорастает (впрочем, никогда не сведенная на полный нуль) иная жизненная установка. Она несет новую идею, новые смыслы, понимание, ценности, жизнь. Короче, завязывается, начинает зреть, расти принципиально другая духовно-практическая мироориентация, взгляд и отношение к вещам, человеку, к миру.
Соответственно, меняется также отношение к смерти, ее оценки. Она уже не выглядит, как и в религиозно-идеалистическом видении, чем-то характеризующимся исключительно негативными чертами. Для людей, утверждающих новые смыслы, жизненные реалии, смерть в борьбе за них начинает тоже восприниматься в качестве, пусть крайней, но все же, пути, скачка в более достойную реальность. Переставая казаться самой «низшей» точкой жизни, она радетелями новизны связывается с верхом наличной действительности, возводящим к новой жизни, восхождению на более высшие ступени существования. Что исключительно важно, — не где-то там в потусторонности, но именно в жизни актуальной.
Все это и кое-что другое происходит с нами в процессе смертельного расставания-встречи с жизнью, с любовью. Муки, горести, радости, эйфория — от нашего, предполагаемого ухода из одной жизни в другую. Коль скоро последняя ничтожна, безвестна, «темна», обезжизнивает, — мы не можем не горевать, всяко сопротивляться, страдать. И, надо понимать, наше беспросветное «горе», наваливающийся «ужас» перед безысходностью, бессмысленной и, настигающей врасплох, кончиной, — они от нежелания утраты жизни, свидетельством и итогом чего, правда, выступает смерть.
Точно также, коль скоро имеет место противоположное (кажется или на самом деле), — мы уходим ради другой, более высокой и светлой жизни, — нас переполняет радость, довольство, счастье... И даже «неприятности», горе физического расставания с наличной жизнью принимаемы не столь болезненно, мучительно.
Стало быть, всяко выглядит смерть: то как переход (обычно гибельный) в ничто, в небытие по деструктивной линии, то как переход по линии восхождения (часто к бессмертию). Она ведет в «мир иной», или в «небытие», разлучает и соединяет людей после себя. Возможно и множество других представлений. Однако, повторим уже в который раз, любая данность смерти — это лишь приятие, отношение наше, но не она сама. Потому, как таковую «даму с косой» трудно характеризовать, даже подмывает полностью субъективировать, что, разумеется, никак не оправдано. В том, что происходит с людьми, нет ей хулы и похвалы. Разве что в связи с человеческой жизнью, устремлениями, ожиданиями она чего-то стоит, как-то измерима. Причем, весьма многоразлично.
Говоря все это, надо не забывать, что смерть и погибель (кончина, уход из жизни) не одно и то же. Лишь в умирании присутствует смерть. Погибель же далеко не часто протекает умиранием, не сопровождается любовью, не вылезает за пределы животности.
Но вполне возможны такие жизненные ситуации, когда человек оставляет мир (погибает) не по своей воле, случайно, внезапно, как бы обделенный, по той либо иной (даже объективной, того хуже, субъективной) причине, вниманием, любовью. Вполне допустимо при этом, что сам он их всего более жаждал. Но, так сложилось, — не дождался, не «испил», не оказался понят, как бы выпал из мира незаслуженно, неблагодарно, безвестно. А ведь геройски уходил, даже, положил жизнь «за други своя»... И так хотел жить!..
Возможны и такие сюжеты-обстоятельства, когда, как говорит о себе один великий, «Мир ловил, ловил меня, но так и не схватил» (Г.С. Сковорода). Хуже всего, все же, когда, — как ни стараюсь, — но так и остаюсь «за глухой стеной»: не понятым, не узнанным, зряшно уходящим! А то — и просто оговоренным, оболганным, оклевещенным, намеренно, даже подло умолчанным...
В данных и аналогичных «сюжетах», конечно же, погибель — смерти подобна. И хорошо, коль скоро, хоть и поздно, но нашим безвестным героям воздается-таки, а «ветер истории сдует мерзкий прах суесловий и клеветы» с их могильных плит...
Несомненно также, по большому счету, не погибель сама по себе (как и смерть) вызывает горе оставшихся жить. Тем более, любящих, полнокровно живущих. Помимо сугубо психологических, межличностных моментов (привычка, привязанность и проч., вплоть до понимания, что и нас такое может ждать) мы горюем, поскольку человек ушел, не умерши, не обессмертившись и не обессмерченный. Горюем мы и за то, что он выпал из актуальности неожиданно, безвременно. А ведь мог бы , должен еще остаться, послужить свету. Не исполнился он до конца, не сделал всего, что мог совершить. Хуже всего, когда человек «ушел» поскольку «его не вылечили», его «убили», уничтожили. Причем, преступно, безнравственно, подло и т.п. Ему не воздали заслуженное, достойное, подобающее.
Коль скоро мы видим, что человек по-настоящему совершился, исполнился, уходя, — мы тоже горюем, Однако. Горе данное светлое, жизнеутверждающее, благодарное, в известном смысле даже печально-радостное, возвышенное. Мы духовно спокойны и воодушевлены появлением в сонме наших бессмертных еще одного, «достойного». Напомним, он, реализовавшись сполна, спокойно и с готовностью, довольно даже, входит в мир навеки. И входит не погибая, но умирая, через смерть...
Для людей, не способных так существовать, не постигающих природы человека, человечности вообще, сути умирания, смерти, погибель — своеобразный «заместитель». То есть, «козел отпущения» тех, кто полнит свет, скажем так, «подменными горестями» и не только... Все же, в данном выражении явственно сквозят смыслы, выражающие «смерть», как мы пытаемся ее понять.
В связи с осмысливаемыми вещами уже давно назрел вопрос, который мы как-то да постоянно обходим. И сейчас не будем разбираться с ним. Но, все же, хотя бы сформулируем. Говоря о бессмертии, бессмертных, мы постоянно вели речь о, скажем так, положительном опыте бессмертия, о положительных заслугах великих, удостоившихся бессмертия. А как быть с теми из них, которые вошли в историческую память, виртуальность, возможно и в ноосферу только и только негативными своими заслугами? Можно ли, следует ли также их (Геростратов и прочих кознодеев) считать бессмертными?..
В отличие от ухода из жизни, подобно животному, Смертельный уход, расставание с наличной жизнью, утрата с ней актуальных связей выражает процесс умирания. Мы, опять же, знаем: умирание и смерть — вещи разные. Когда мы умираем, мы еще в жизни. Вот, когда умирание закончилось, наша актуальная жизнь полностью прекратилась, исчерпала себя, тогда наступает смерть: совершенно неясное, неизъяснимое состояние безжизненности (актуальной). И данное состояние, понятно, невозможно как-то описать средствами актуальной жизни, не используя их в отрицательном смысле. К тому же, — поскольку по смерти (как скачке из одного качества в другое) сразу же начинается иная жизнь. То есть, небытие прежнего бытия, или бытие прежнего небытия. Причем, — в зависимости, куда направлен данный скачок: вверх (к бытию) или вниз (в небытие). Вектор же направления, как раз, определяется нами, вернее, нашей жизнью, нашими любовно-заботливыми устремлениями, делами. А еще общее, — историческим типом практики, которую мы выражаем, состоянием ее развития в конкретно-исторических условиях. А отсюда — и соответствующими смысложизненными устремлениями, уровнем мировоззренческого отношения к действительности, коими выражена жизнь, активность, любовь, как высшая форма нашей созидательности. Все это, в свою очередь, обставлено известными социально-экономическими, политико-правовыми, культурными и т.п. обстоятельствами.
Так что, в действительном смысле любовь очищает, осветляет не столько саму смерть, сколько процесс умирания, выступающий страданием из-за жизни: ее угасания, утраты, а также стремлениями сохранить, уберечь, вплоть до увековечения, обессмерчивания. Тем более это имеет место, когда мы умираем, расстаемся с жизнью «за други своя», «ради торжества жизни», ради победы добра над злом, ради высшей идеи, и т.п. Не может быть, чтобы в этих «расставаниях» и самоотдачах-жертвах фигурировали в качестве цели, устремления смерть, воля к смерти, а не воля к жизни, жизнь, как самое ценное, чем мы располагаем, и чем можем даже пожертвовать во имя самой же жизни. Смерть тут, почти не причем. И, повторяем, неверно саму смерть как таковую возвеличивать или принижать. Неверно наделять ее некими, к тому же, уж дюже значимыми, непреходяще-объективными оценками. Но и без оценок (по ходу дела, применительно к жизненной ситуации, историческому моменту) она, разумеется, тоже не может обходиться. Особенно без переживания ужаса, страха, полного неприятия. А иной раз — восхищения, восторга, уважения, воздаяния, видя, например, смерть героя, великого подвижника...
Да, смерти мы касаемся, она участвует в наших переживаниях-исканиях как бы постольку поскольку: решая смысложизненные задачи, утверждая жизнь, возвышая ее, устремляя к бытию, а то и наоборот. И обходясь с ней так в соответствующих условиях, мы можем наделять ее негативными и положительными качествами..
Потому, повторяем, в целом, сколь бы ни была значима роль смерти в человеческой жизни, — сама она, равно смерть, бессмертие, существование, красота, добро, вплоть до бытия, — все в жизни людей главным образом задается любовью. Это, между прочим, уже знали великие мудрецы издревле. Без любви смерти-то, по сути нет. Надо только не отождествлять смерть и обыкновенный (животнообразный) уход из жизни, гибель, и проч. Надо добиться, чтобы люди не уходили из жизни подобным образом, но лишь через, посредство смерти….
Любви обязана смерть, коль скоро присутствует в нашем бытии. Оно и понятно: без любви, без подлинно человеческого существования смерть, — как покидание человеческого бытия в результате его конкретной специфики, жизненных коллизий, противоречий и т.д., — бессмысленна. Ибо не будет сущих, человечески существующих, любящих, некому будет обеспечить умирание, да и мира не станет. Мертвые (пораженные гибелью, «неживые», причем, еще при жизни), не любящие — не умирают. Стало быть, смерти не испытывают. Но также не живут, лишены мира. Ибо настоящая человеческая жизнь, — это единство жизни (бессмертия) и смерти, смертное бессмертие и бессмертная (человекожизненная) смерть, коль скоро все это протекает в лоне и под покровом любви.
Следует только соприсутствующие тут стороны избавить от дурного физиологизма, физики. При этом, — найдя и последним место в их взаимосвязях, но, не забывая, что в данном выражении присутствует и нечто от метафоры (мета форы), то есть, от бытия и времени...
Итак, люди живут во имя любви, любят во имя жизни. И умирают они во имя жизни, любя. Никто из нормальных людей, — помимо полностью «сломавшихся», сломанных, утративших реальные смыслы, предпочитающих нежизнь, — не уходит из бытия ради просто ухода. Если-таки, уходит, причем, без любви, — это беда! И от нее следует избавляться прежде чем от всех остальных негораздов человеческого бытия...
Единственно, чего не отнять от смерти, так то, что она, будучи неотъемлемым внутренне-сокровенным уделом человека, вместе с тем, выступает крайне нежелательной «платой» за жизнь. Причем, она «оплачивает» любую жизнь: от самой негодной до самой замечательной, без разбору. Часто даже выступает «откупом» других, Но и жертвой ради высоких жизненных целей, освященных любовью. Особенно последнее наблюдаемо при господстве духовно-практического отношения к действительности, навещающего людей в поры качественного обновления мира.
Верно, кончина (смерть) всегда ставит пределы нашим возможностям, активности, устраняет нас из реально-актуальной жизни. И этот факт в высшей степени достоверен, непреложен. Но, примирившись с ним, приняв его за должное и сокровенное до неустранимости, мы, — пока живем, пока любим, человечно относимся к жизни, — свободны. Стало быть, сильны распорядиться собой, чем располагаем, как нам угодно. Мы в состоянии также с собственной смертью (если не кончиной) совладать достойно или нет. Извлекаем из своей смертности как отрицательный, так и положительный опыт (в означенном выше смысле), располагаем собой, своей судьбой соответственно этому. Коль скоро подлинно самостоятельны, свободны, — являемся личностью, больше, человеческим бытием, человекобытийной экзистенцией, — нам, покуда существуем, доступно (по крайней мере, в пределах известной необходимости) определяться со своей сущностью, жизнью, включая смерть. Именно так, — лишь бы хватило сил, умения, воли.
Действительно. Мы способны в рамках достигнутой свободы распорядиться своей смертью: приблизить или отдалить ее по возможности. Мы можем в любое время прервать жизнь самоубийством; собственный уход из жизни совершать посредством смерти, умиранием, или просто исчезнуть, подобно животному. В силах мы и стоически вынести смерть (даже погибель) за скобки наших дел и отношений, существования, вообще не считаться с ней, как неотъемлемой константой жизни.
Больше того. Мы способны жить, утверждаться в мире, преодолевая саму смерть, обессмерчиваясь. Правда, и на чужие смерти, погибель мы тоже можем повлиять: помочь человеку выжить, спасти, или, напротив, «умыть руки», прямо содействовать чужой беде.
Так что, впрямь, по-разному человек может относиться к собственной и чужой смерти, различно ценить ее.
Живя духовно-практически, нам удается употребить собственную смерть даже ради осуществления высших целей: во имя утверждения полноты бытия и человечности, во имя осветления и возвышения жизни, более достойного будущего. Пусть, смерть станет крайней мерой, «последней жертвой», на что мы способны пойти. Однако, если посчитаем, что избранный путь, цель того стоит, — мы пойдем на данную жертву, так собой распорядиться, высшим проявлением своего служения,.
Разумеется, мы бы многое дали для не совершения такой «жертвы». Но часто так складывается, что не остается выбора... Однако, как бы там ни было, смерть и в подобных (духовно-практических) ситуациях ни в коем случае не выступает целью и смыслом наших деяний. И мы властны-таки, с умом ею распорядиться.
Верно и то здесь, что власть удается «употребить», коль скоро смерть (погибель) не настигает врасплох... Это, в свою очередь, значит, вообще-то: нужно прогнозировать, опережать данное (случайное) событие. И, опять, тут нам любовь в помощь!.. Продолжим эту мысль несколько ниже, а пока коснемся тоже весьма важного момента, любви как заботы.
4.4. Еще раз о любви как заботе
Любовь как коренящуюся в природе страдательного страха, предпочтительно рассматривать не как эротическую любовь, любовь половую, а как любовь к жизни, любовь человеческую к миру. Еще точнее, перед нами любовь, более всего сродная экзистенциальной заботе человека. На самом деле. По своей подлинности и в, означенном выше, плане любовь выступает заботой (страхом) о жизни, особенно страхом за жизнь в высшем смысле перед смертью. Причем, — своей и остальных (людей, мира). Примерно так отягощена заботой экзистенция и, сходное с ним в данном отношении, человеческое бытие. Оба в своей заботливой любви к жизни никогда не утратят способность и стремление бережного, врачующе-сохраняющего отношения к сущему вокруг ради его благополучия, роста, полноты мира.
Теряя такую любовь, человек лишается также преграды перед смертью: он отъединен от мира, вещей вокруг, ни за что не отвечает, ни за что не волнуется, страшится, ничто не хранит, бережет, множит. Да и самому себе он не нужен, безразличен. Не случайно, многие, утратившие любовь, нужду в заботе (в подлинном, экзистенциальном смысле), просто покидают жизнь. Кстати, — даже оставаясь еще живыми. Такое нередко случается у людей, являющих личность и экзистенциальность на производяще-присваивающей основе.
Да, нет больших скрепов, чтобы удержаться в жизни, чем настоящая любовь, выступающая развитой данностью осваивающе-произведенческого бытия человека в мире. Пусть даже проявляющий экзистенциальную (человекобытийную) заботу, уходит (умирает) из жизни. Тем не менее, у него большие шансы остаться на нетленной высоте, в исторической, общеродовой памяти.
Повторимся, чтобы выражать, проявлять любовь как заботу, человек дорастает до экзистенциального (человекобытийного) жизнепроявления. Далеко не каждому это доступно. Подлинная экзистенциальность, человекобытийность не есть нечто, само собой достающееся. Потому, обыкновенные люди, не возвысившиеся не только до уровня экзистенциальности, но даже личностного самовыражения, тем более, относясь к жизни присваивающе, производяще, не способны к любовно-озабоченному обхождению со своим окружением. Стало быть, — и со своей смертью: нормально, подлинно человечески умирать. Их удел — испытывать деструктивный страх смерти, бесследно расставаясь с жизнью.
Именно потому, что осваивающе любим, на данной основе личностно, экзистенциально живем, мы возвышаем свою любовь до заботы. И нередко так бывает, что мы, ради сохранения жизни возлюбленному (а это отнюдь не только другой человек), ради продления жизни другим, кого (что) любим, — к тому же, далеко не просто эротически, но главным образом озабоченно, — можем расстаться с собственной жизнью. И в этом случае мы не просто совершили самоубийство, а быть может, осуществили самый высокий жизненный акт. Ибо спасали жизнь возлюбленных, жизнь вдвойне, Отдали жизнь во имя жизни, тождественной любви! Можно приводить множество примеров, когда во имя подлинной любви, любви свободной, полномерной (причем, как своей собственной, любви к себе, так и любви других, любви-заботы к другим) люди в действительности, в искусстве шли на верную смерть. И это понятно, такой, нередко наблюдаемый акт расставания людей с жизнью, отчетливо обнажает отношение к любви, приравниваемой (если не поднимаемой выше) к жизни.
Тем более уместны подобные отношения к смерти, коль скоро последняя приносит людям (нет смысла в разбирательстве оснований данного «приношения») не просто бесследный и бессмысленный конец, но, напротив, потустороннюю жизнь, вечную, «у Бога». «Смерть» как средство обретения высшей жизни (вдобавок, равной любви, во имя любви) становится для них даже «в порядке вещей», чем-то возвышенным. Больше, она может выглядеть освобождением из бремени посюсторонней ограниченности. В качестве средства ухода в потустороннюю жизнь, воспринимаемая высшим проявлением жизни (по крайней мере, наличной), смерть даже может выглядеть чем-то объединяющим влюбленных.
С другой стороны, например, известно, М.Ю. Лермонтов, хорошо чувствовавший дух своей эпохи, Очень переживал факт неопределенности своих взаимоотношений с возлюбленной после смерти. А потому — не старался поддерживать их также в актуальной посюсторонней жизни. Видимо, нигилистический дух завершающего этапа практически-духовного отношения к действительности, — свойственный либо ему самому, либо той конкретно-исторической обстановке, где жил, либо то и другое вместе взятое, — «терзал» его достаточно крепко...
;
5. Любовь, смерть и бессмертие в духовно-практическом становлении человека (вместо заключения)
Означенные, равно иные, взаимоотношения смерти, бессмертия с любовью, задаваемые последней формы расставания людей с жизнью в истории, в сменяющих друг друга, периодах, уровнях становления одного и того же общества, человеческой жизни, культуры, идей и т.п. весьма множественны. При ближайшем рассмотрении все они, однако, выражают некоторый необходимо-диалектический процесс развертывания своего специфического способа человеческого бытия в мире. В другом месте [См., например: Алиев Ш.Г. Практика: общий подход извне // там же. — 4.2.], а также в теме «Коммунизм, смысл жизни, время» [http://www.kprf.org/showthread-t_29546-page_16.html. — сообщения 155, 160; http://www.kprf.org/showthread-t_29546-page_17.html; http://www.kprf.org/showthread-t_29546-page_18.html. — сообщения 165-177; http://www.kprf.org/showthread-t_29546-page_19.html. — сообщения 185-188] на форуме kprf.org], мы попытались (правда, на уровне схемы, формы) разобраться в данной довольно непростой историко-типической, периодико-уровневой духовно-практической диалектике человеческих явлений, выражающих процессирование практики.
Не воспроизводя написанное там, заметим здесь: духовно-практическая диалектика явлений человеческого бытия, прежде всего, выступающая на уровне мировоззренческого освоения действительности, обнаруживает себя не только в общественной, культурной, но также частной жизни людей, любого серьезного звена практико-исторической реальности. Уже поверхностное соприкосновение наше с данной диалектикой вскрывает в человекобытийных реалиях такие глубины, «извивы», существенные связи и зависимости, которые иначе, под другими «микроскопами», используемыми обычно (присваивающе-метафизическими, «позитивными», инструменталистскими, субъект-объективными методологиями), никак не обнаружить.
Главное же — Эта диалектика (соответственно, выражающий ее подход) не попадает в «ловушки» «непоняток» с кривотолками, кои уготавливают себе обычное сознание и подходы, не поднимающиеся на осваивающе-практическое постижение вещей. Он постигает и утверждает вещи, мир истинно, в свете подлинно человечного событийного человеческого бытия. И несомая им истина не просто выражает соответствие знаний действительности (так представляет дело производяще-присваивающая наука). Она также выражает само бытие, есть истина бытия, бытие истины.
Что еще крайне важно, реализуемый нами подход выявляет смысложизненной значимости спецификации исследуемых предметов. Особенно — предстоящих нашему осмыслению. Эти смысложизненного достоинства особенности как-либо иначе, под другим углом зрения просто скрыты от глаз.
Выше мы, в той либо иной мере (местами, при случае), пытались осмысливать смертельно-бессмертные дела, соотнесенные с любовью в свете означенного подхода. И, понятно, он, к тому же, его конкретное применение относительно исследуемых предметов реализован довольно ограниченно, непоследовательно, во многом даже противоречиво. Да и вряд ли развернутое применение его было возможно в пределах нашей работы, в плане поставленных здесь целей и задач. Тем не менее, даже то, что делалось, приносило весьма значимые, плодотворные и, нельзя не заметить, неожиданные результаты. Серьезное же осмысление, как самого данного подхода, так и предмета наших разысканий, вместе с преследуемыми целями и задачами, принесло бы не только бесценный груз истинной и практически-значимой информации, но также то, что, к тому же, другими путями сложно (точнее, просто невозможно) раздобыть. Потому, очень даже не мешало бы пропустить взаимоотношения осмысляемых нами предметов сквозь именно систематически развернутую «обкатку» означенной диалектики, вообще, подхода к действительности.
Больше того. Наш подход (будь он нормально использован) и получаемая таким образом информация, в том числе касательно осмысляемых в работе вещей, неплохо послужили бы прояснению, углублению самой осваивающе-произведенческой методологии. И не только. Приобретенный опыт оказался бы весьма на месте, в частности, для сегодняшнего осмысления и прокладки путей дальнейшего движения человечества, истории, утверждения подлинно человечного и событийного будущего. Ведь любовь, представшая нашему подходу, уже явственно светится своими эвристически-трансцедентальными возможностями в данном направлении.
Однако подход данный (тем более, осваивающе-практическая методология в целом), вдобавок, на предстоящем поприще далеко не просто осуществим. Он достаточно трудоемок, предполагает кропотливое «копательство» в эмпирической конкретике предмета.
Достаточно сказать, что периодико-уровневую динамику претерпевает не просто какой-либо предмет человеческого бытия. Не просто общество, сфера его проявления, институт и проч. Эту динамику испытывают, надо думать, любые предметы культуры, каждый человек. Причем, — далеко не в унисон. Отсюда вполне может так статься, что, скажем, общество находится на стадии «разбрасывания камней» (духовный и духовно-практический уровни самореализации), а интересующий нас человек или предметы являют стадию собирания камней (практически-духовный, духовный уровни). Может сложиться еще более сложная накладка-картина, причем многих, интересующих нас предметов. И в такой ситуации выяснять, что и как обстоит с тем либо иным человеком, — с особенностями реализуемой им любви, отношения к смерти и проч., — оказывается крайне запутанной и нелегко осмысляемой затеей. И это лишь один аспект дела. А их — очень даже не раз два обчелся!..
Собственно, и общеметодологические «дебри» (поскольку мало пока осмыслены, даже не объективированы в полном смысле слова), испытывают нужду в разработке, систематизации, наполнении историческим и логическим содержанием. Эти и другие моменты, вместе взятые, разумеется, требуют немало времени и сил. И, видимо, не одного исследования. И, увы, всем этим для осуществления столь трудоемкой работы мы не располагаем пока что. Потому, остается прослеживать взаимосвязь любви со смертью и бессмертием по-прежнему: ограничиваясь лишь примерами, легко доступным, тем, что, как говорится, «на виду», само «в руку лезет».
Вот, буквально на виду, фактическое. С утверждением, вызреванием такого исторического типа существования человека миром как производство человек неизбежно отпадает от бытия, мира. Все и вся атомизируется. Наблюдается двойное отчуждение, «вещефикация» человека и т.п. Допустим, на этапе «собирания камней» общество достигает, считай, вершины в своем восхождении. Больше, намечен упадок, кризис культуры, общества, всей системы. В этих условиях, как говорилось выше, неизбежно царит практически-духовный уровень становления. Здесь варианты приятия смерти как «разлучницы» любящих и негативной связи ее с жизнью (любовью), — частным случаем чего является означенное поведение М.Ю. Лермонтова (и, вообще, «героев», молодых людей его круга и времени, легковесное отношение к смерти), — вполне нормальны. Этой стадии общественной жизни, вообще, характерны различно проявляющиеся скептицизм, нигилизм («Печоринцы»).
Рано или поздно приходит и пора признания смерти во имя высшей («подлинной») жизни, объединяющей любви (разъединенных в посюсторонности). Обычно это имеет место, говорили мы, на завершающих этапах практически-духовного и в начале духовного освоений мира. Здесь, как правило, мироотношения людей приобретают идеалистически-религиозные окраски. Собственно, именно это и являют представления платонизма. Сюда же следует отнести Аль Руми как яркого представителя арабского Возрождения... Влюбленные герои в сюжетах подобных авторов глубоко страдают «от того, что жизнь дает раздельность их существования, и разрушит эту раздельность лишь смерть данных героев» [Роменец В.А. Грезы. О жизни и смерти // Там же].
Может возникнуть подобное представление смерти также на стыке духовно-практического и практического освоений действительности. Здесь мироотношение преимущественно материалистично. И смерть «уводит» не столько в потусторонние «сверхмирности@, но в реалии, более высшего порядка в самом наличном мире.
В «нормальные» поры (даже расколотого человеческого бытия), — когда культуры растут, а люди еще успешно «собирают камни», не остыли к преследуемым интересам, целям, — трудно себе представить, чтобы смерть не разлучала человека с жизнью, не разрушала любовь, а утверждала ее. Различные разговоры о всепоглощающей любви, о «любви без остатка», включающей в себя даже полное «поглощение», растворение в другом (в частности, через собственную смерть) представляются неуместными, не имеющими ничего общего с «настоящей любовью».
Точно также трудно находима любовь в качестве заботы. Коль скоро в условиях, где преобладает «практическое» начало, «заботятся», то в основном в смысле хлопот, опеки, благотворительности, оказания услуг, спонсорства, так называемого «разумного отношения» и т.п. Любовная самоотдача, беззаветное служение, здесь крайняя редкость. Если и наблюдается что-либо подобное, то, по сути, в виде самослужения. Здесь важно, чтобы тебя любили, «тебе служили» (обслуживали). А взаимная любовь, доходящая до взаимопонимания, любовь, возвышающаяся до подлинной заботы, — крайняя редкость. Самоотдача должна быть «искуплена».
Вместе с тем, в данных условиях всякие разговоры, когда о любви и смерти говорят как о сопряженной паре (типа «эрос — танатос») не уместны. Их время — состояние кризисности общества, время «разбрасывания камней» (духовный уровень)...
В пору «собирания камней» (практический и практически-духовный уровни) сознание, не приемлющее взаимную сопряженность жизни (любви) и смерти, допускает лишь, что любовь может кончаться смертью. Возможны разговоры о смертельной любви, причем, во многих аспектах. Однако, везде здесь любовь и смерть представляют предметы, совершенно разные. В своей любви к кому- (чему)-то, я могу дойти до смерти. Между нами «любовь до гроба», мы так любим друг друга, что «смерть одна разлучит нас...» и т.д. Но никак не допустимо (если, конечно, сознание не полностью деформировано), что в состоянии лицом к смерти, испытывая страх смерти, человек как-то еще и любил последнюю. Или так переживает страх, что до любви доходит к ней (смерти)...
Все это для человека известных состояний практического и практически-духовного освоения действительности — вроде бы, абсурд, бессмысленность. Смерть и любовь так соотносятся тут, что, с одной стороны, любовь выступает как любовь между двумя сторонами (например, эротическая любовь). А смерть — нечто такое отрицательное, что любящих как бы еще больше сближает в противоборстве себе, обеспечивает полноту любви, пусть даже иной раз экзистенциально завершая последнюю. Но, тем не менее, смерть тут антагонист любви, ее предел. Любовь не предполагает смерть. Да и последняя никак не предполагает любовь в таком (эротическом) смысле. Положительная роль смерти и связь ее в данном отношении с любовью не проглядывается.
Тем более несовместимы здесь с любовью в подлинном смысле садомазохистские «штучки», которые так любят порой смаковать кой-какие ученые от психиатрии и даже психологии. «Штучки» данные, опять же, сродни кризисности, когда некуда больше «камни собирать», царит заключительный этап практически-духовного отношения к жизни.
Касаясь начальных состояний духовного отношения человека к действительности, мы замечаем такую любовь, которая, ради своего раскрытия, развертывания (будучи «всепоглощающей») может предполагать, вызывать смерть человека. Но, вот, рассуждая где-то с середины позиций духовного уровня, мы усматриваем, что по природе своей любовь гуманна, бытийственна, следовательно, антисмертна. Если жизнь и связана со смертью, предполагает ее, то любовь (в этом отличие ее от смерти), по крайней мере, взятая с сущностной своей стороны, лишь жизнеутверждающа. И в ее природе нет места смерти как деструкции.
Однако, — и тут мы переходим к завершающей стадии духовного мироотношения, — надо понимать, что любое конструирование невозможно без деструктивного начала. Потому, как необходимость, как нужда, от чего никуда не денешься, видимо, деструктивность тоже объемлется любовным процессом. Особенно — со стороны вершения своими субъектами. Быть может, сущностно взятая, она и мыслима вне деструктивности. Но и тут, даже сама суть как таковая, становящаяся лишь отрицательным отношением к самой себе, не возможна без элемента деструктивности.
Отсюда, поскольку от деструктивного начала никуда не деться, любовь так призвана обставлять данный процесс, чтобы и здесь вносить момент жизнетворчества: роста и множения жизни. Речь, стало быть, не о простом и пустом уничтожении, тем более, вещно-потребительском. А о таком, — когда в данном процессе человек способен реализовать свою оберегающе-целительную, способствующую росту и расширению жизни во всем и везде, миссию-заботу. Видимо, последняя тоже у него раскрывается в конкретно-историческом становлении. Так что, и о любви тоже следует вести речь как о культурно-исторически становящемся предмете.
Касательно же конструктивной (созидательной) стороны — в том смысле, чтобы любовь сама была преодолена во имя чего-то еще более высшего, — это, должно быть понятно, неприемлемо. Ибо нет ничего в творческом самоутверждении человека более высокого и подлинно человечного, ответствующего одновременно бытию, чем любовь. «Любовь, — заверяет апостол Павел, — долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится» [Коринф., 13. — 1-8].
Апостол Павел несомненно прав: многое у человека может быть отнято, многое и привносимо, ктому же, коль скоро оно от внешности. Но изъять из человека любовь просто невозможно. А если и случается такое, — под вопросом остается избавленый. С другой стороны, есть кое что и не отъемлемое от человека (познание добра и зла, другие высшие морально-нравственные проявления, мышление, сознание, разум, событийно-продуктивное созидание и т.д.). И оно, опять же, присутствует прежде всего и главным образом благодаря соприсутствию, работе любви как некоего высшего синтетического начала человеческой созидательности, бытия. Декарт в этом смысле несколько поспешил, начав строить свою философскую систему с положения «Я мыслю». Далеко не все можно дедуцировать из данного основоположения. Во всяком случае, для этого нужно весьма изощряться, что и видно на примере самого Картезия. Вот, если б он начал строить свою систему из основоположения «Я люблю», дело обстояло бы куда проще и бесхлопотней!.. Во всяком случае, в любви он бы нашел абсолютно все необходимое, чтобы не утруждая себя, не пускаясь в частую казуистику, «не сходя с места», создать самую замечательную и практичную мировоззренчески-методологическую систему, которая бы и с метафизикой покончила, и с присваивающим бытием человека, и отпадением последнего от бытия, отчуждением... Вообще, удалось бы предотвратить столько хлопот и «болячек», обрушенных нанаши головы нововременной метафизической философией (стало быть, и практикой) присвоения, от которых мы избавимся ли вконец!...
Из только что сказанного, между прочим, вытекает, подменимая ничем, способность любви творить конструктивно. Причем, конструктивный момент здесь присутствует в качестве обеспечивающего ей непрерывное и безостановочное самодвижение. Он присваивает любви свойство быть, что называется, «сам себя конструирующим путем».
Как бы там ни было, в принципе, Вряд ли допустима такая любовь, где одна (сущностная) сторона предполагает жертву другой (в виде конкретных своих носителей). Да, любовь как таковая (по сущности) не признает жертв, к тому же, смертных. И, если, тем не менее, «жертвы» налицо, — причем, сплошь да рядом, воспеваются, приносятся, — то, видимо, речь идет не о любви, но о чем-то другом, по крайней мере, не созревшем еще «этапе» любви. Вот, этим, чем-то «другим» (незрелым) часто выступает в своем сущностном выражении любовь в условиях распавшегося человеческого бытия. И, вообще, — в присваивающем мироотношении, в поведении отчужденных людей.
Как понятно, то и другое (в качестве проявлений «предыстории человечества») не вечны. И на смену им приходит «подлинная история» с событийным человеческим бытием. Здесь любовь, действительно, не столь «кровожадна»... И хотя она сама по себе не «алчет» человеческих жертв во имя свое, тем не менее, нередко будет случаться (как всегда), что сами люди на такую жертву-таки, будут идти. Причем, — охотно, с воодушевлением, дабы слиться, возвыситься до возлюбленного, дабы обрести новое поприще любящей и любимой жизни. Вот только, повторимся, научиться бы им так любить!
Особенно человеческое «жертвоприношение» (включая самопожертвование) наблюдается на духовно-практическом уровне отношения к жизни, где любовь (жизнь) усматриваема в будущем, в том числе после смерти, в иной, высоко предпочитаемой реальности. За нее, как говорится, «не жалко» и всего себя теперешнего «отдать». Как правило, посмертная реальность исключительно высока, достойна. Ей присваиваем статус «бытия», «желанной вершины», по сравнению с той («небытием»), где человек пребывает. Предпочтительная реальность, уводя человека в более высокие состояния, включая любовь, не может не стать (причем, не только для своих «жертв») в высшей степени влекущей. Повторимся, в описываемых условиях признается, выступает предметом веры, надежд, что жизнь после смерти не только не прекращается, но, напротив, продолжается по-настоящему, высвобождаемая из привходящих, суетных («небытийных») форм собственного протекания, поднимаясь на более высшую ступень.
Можно эту мысль выразить несколько прозаичней, «заземленней». Господствует убеждение, установка, что впереди, в качестве чего-то высшего, подлинного, идеального, желанного ждет (вот-вот, грядет, осталась лишь самая малость) будущее, состояние жизни, которое «устраняет все беды», тяготы наличного мира. Это светлое и великое «царство свободы, счастья» достойно того, чтобы ради его утверждения пойти на любые лишения, вплоть до смерти.
Пусть при этом, скажем, я не буду жить там. Зато остальные, будущие поколения!.. Человечество, история продолжится, будет счастливо. И во имя этого разве не следует отдать собственную жизнь? Ведь это самое замечательное, что ты сейчас можешь, должен сделать! И неважно при этом, что можешь погибнуть, умереть.
Пускай ты умер.
Но в жизни сильных и смелых духом
Ты будешь живым примером,
Призывом горячим к свободе, свету!
Как, к тому же, знать: может, там как-то и где-то также мне найдется место в жизни будущих благодарных поколений, не забудут и меня «не злым, тихим словом» (Т.Г. Шевченко).
Подобные отношения к смерти как неизбежному несчастью, «жертве», оправдываемым при этом будущим, обыкновенно для людей зрелого духовно-практического подхода к действительности. Здесь они, вооруженные новыми «светлыми идеями», полны решимости («всем смертям назло!») переустроить наличные порядки, заменить их более достойными, «справедливыми», «человечными», ответствующими бытию, времени. В принципе, иначе не может относиться к жизни и смерти, наличности вообще, духовно-практический человек. Тем более, доросший до экзистенциальности. Во всем означенном он усматривает смысл и цель своего существования. Лишь так всеобъемлюще в личностно-экзистенциальном, больше, человекобытийном самораскрытии осуществляются, спокойно относясь к своей смерти как сокровенной неизбежности.
Так бывает и не раз в историческом становлении человечества, которое время от времени возвышается на духовно-практическое мироосвоение, дабы начать (революционно) новый виток своего движения вперед. Вообще, в аналогичных ситуациях истории, — а они непременно приходят по законам диалектики духовно-практического освоения мира, — люди всего ближе выражают истину. В их взглядах и поведении присвоение вытесняется освоением. Любовь здесь тоже находит наибольшую развертку.
Не случайно отсюда, одним из важнейших средств переосмысления «смерти», соответственно, отношения к ней, выступает любовь как высшая форма человеческого самоутверждения, высший «этаж» осваивающего жизнетворчества. Именно в так явленной любви люди впервые на данном историческом цикле развития для себя переоценивают смерть, начинают осмысливать ее как средство для преодоления собственного саморазорванного бытия. Больше, — своего вечного воссоединения с родом, бытием, обретения подлинного бессмертия (каковой по-настоящему должна быть человеческая жизнь в противоположность той, где пребывают в наличности).
Особенно все это явственно сегодня, на закатном этапе производящей истории. Здесь человек способен настолько вырасти, что уже в силах, поднявшись на духовно-практический уровень мироотношения, принципиально порвать с присваивающим существованием, перейти к осваивающему. Высшей же формой проявления последнего, повторяем в который раз, выступает любовь, любовное созидание. Оно же и позволяет во многом совершить означенный прорыв, перерождение.
Не забудем сказанное. А именно: любовный труд (созидание) настолько емок, универсален в каждом конкретном случае, что превосходит собственные культурно-исторические, временные границы. Потому-то, люди различных времен и пространств нигде больше так сходны, близки к осваивающе-произведенческому строительству, как в любовном созидании.
Эта замечательная особенность любви в превосхождении собственных культурно-исторических, временных границ, — ее трансцендентальная способность подвигать человека за достигнутое, вверх, к бытию, способность объединять людей, преодолевать преграды между ними, сколь глубоки они ни были, — и может послужить (пожалуй, не последней ли) в наше время, «спасительной луковкой». То есть, действенным средством преодоления человеком всевозможных, социально-экономических, глобальных, межчеловеческих, культурных, этических и целого ряда других губительных проблем, которые сегодня уже просто валят в инфернальную пропасть. Об этом говорит и замечательный отечественный знаток любви, Ю.Б. Рюриков в своей книге, вышедшей еще в 1990 году. «Почти все стержневые идеи будущей цивилизации родились в лоне нынешней, в долгом ходе тысячелетий. Это и высшие идеалы человечности, которые выстрадала наша цивилизация, и самые добрые основы жизненного устройства, которые она нашла. Это и общинные устои народной жизни, которые питают союз «я» и «мы», и вершины культуры всех времен и сословий, которые одухотворяют нас. Это и высшие коммунистические идеалы, и вечные истины, которые открыли разные расы и народы. Эти вершинные ценности нынешней цивилизации и станут, наверно, душой новой цивилизации. И величайшим строителем этой цивилизации, ее генеральным архитектором станет, пожалуй, любовь. Всякая любовь — братская, родственная, половая, любовь как принцип отношения человека к миру и к другим людям» [Рюриков Ю.Б. Мед и яд любви // Указ. Соч. — Там же. — С. 7].
Надо только вернуть, пробудить, научить людей, возможно заново этой любви, — любви подлинной, высоко человечной, устремляющей к бытию, бессмертию. Ведь, как уже знал все тот же Платон, «любовь — проявление бессмертного начала в смертном». При этом надо понимать: научить, пробудить такую любовь возможно, спасая, излечив современный мир от, ой как многих смертельных болезней, со всех сторон уже обступивших. Нужно в этом смысле с самого начала перевести жизнь, всех людей на пути событийности, подлинно-исторического движения, осваивающе-произведенческого существования. Другой перспективы, помимо этой просто нет. Отсюда вполне резонно-риторически звучат вопросы Юрия Борисовича: «Успеем ли? Сумеем ли мы совершить эту величайшую в истории человечества революцию? Пересоздадим ли первичные человеческие молекулы — семью, социальную группу — так, чтобы их атомы больше скреплялись не внешними силами, как сейчас, а внутренним тяготением друг к другу? Позволят ли совершить это пределы наших сил и сама природа человека» [Там же]?
В любовном созидании, что то же, в практике как освоении, где любви принадлежит центральное место, на самом деле, смерть, одухотворяясь, обретаема, с одной стороны, как противоположность деструктивной смерти. А с другой — как средство, путь, можно сказать, «трансценденция» для прорыва в более достойную жизнь. Вне любви как способа подлинно человеческого утверждения жизни в высшем смысле, без вершения дел в данном континууме, люди не найдут спасительную почву под ногами. Подчеркнем еще раз, лишь в любовно-созидательной осваивающей практике открывается спасительно-восходящий, позитивный путь выхода из сложившихся тупиков человеческого существования в реальной действительности.
Не призван ли, по сути, любой человек духовно-практического уровня, особенно на современном этапе истории (в том числе общества, отдельного человека и т.д.) стремиться, развернувшись в утверждении нови, осуществлять себя в полном ответствовании своей человечности, времени и бытию? Существуя именно таким образом, полнокровно любовно творя жизнь (например, на осваивающе-созидательных началах), человек мог бы экзистенциально примириться со смертью. На данных бы путях он уходил из жизни умиротворенно, исполненно, бессмертно. «Самое дорогое у человека — говорит, перекликаясь со сказанным, замечательный отечественный классик, — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое, чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества. И надо спешить жить. Ведь нелепая болезнь или какая-нибудь трагическая случайность могут прервать ее» [Островский Н.А. Как закалялась сталь / Н.А. Островский // Сочинения / Киев: Изд-во ЦК ЛКСМУ «Молодь», 1954. — С. 234].
Но, как и где бы там дела ни складывались, несомненно весьма важное обстоятельство, которое следует всегда помнить. Человеческая Жизнь, каких бы высот и уровней становления ни достигала, невозможна без смерти. С самого начала она невозможна, поскольку, перестав быть смертной, перестает также быть человеческой жизнью. А Жизнь, в свою очередь, без любви не дотягивает до подлинно человеческой жизни. С другой стороны, последняя, как известно, невозможна в том смысле, что, благодаря смерти (как свидетельству ее противоречивости, ущербности), она, преодолеваемая в той либо иной конкретной данности своей, поднимается на новую, более совершенную, отдающую бессмертием, ступень. Без этого, опять же, жизнь перестает оставаться человеческой жизнью. Если в каком-либо направлении, аспекте человек и овечняется, даже обессмерчивается, благодаря преодолению смерти, то, тем не менее, открываются и сохраняются другие, новые поприща, где он непременно будет уязвимым, ущербным, конечным, смертным. Но, с еще одной стороны, становится также очевидным, что путем возвышения человеческой жизни, средством восхождения ее на новую ступень, в каком-то смысле даже достигающей бессмертия по сравнению с прежними обнаружениями жизненности, выступает именно сама смерть. А это значит, смерть, не просто обрывает жизнь. Она служит «скачком» (можно и так сказать) к жизни новой, по-новому любвеносной, бессмертной. Она есть связующее звено между старой и новой жизнями. Вот, в таком, как раз, статусе, функционале, особенно на духовно-практическом уровне освоения человеком действительности, она, впрямь, может выступать той крайней мерой, на которую люди готовы пойти ради достижения предстоящих целей. Потому и идут на смертельные подвиги, могут сообща петь:
Смело мы в бой пойдем!
За власть Советов.
И как один умрем
В борьбе за это!
Конечно, в человеческом становлении, особенно на уровне локальном, отдельных народов, даже культур, людей, — причем, не только «закатной поры» и времени «разбрасывания камней», но также в жизни «собирающей камни», оптимистически осмысленной, — наблюдаются и такие прекращения жизни (деструктивная смерть, гибель, исчезновение, к тому же внезапные), которые отнюдь не ведут к новой жизни, выступают разрушением, энтропией наличного, «неожиданным», «несчастьем». Но, что ни говори, они (как порознь, так и вместе взятые) не преобладают в общечеловеческой судьбе. Иначе бы последней, человека просто не было, не было мира, истории. Потому, в целом и общем главенствует-таки жизнеутверждающая (любовная) тяга. В том числе к смерти, которая необходимо-случайно служит именно восхождению, качественному обогащению, развитию человеческого существования. А вместе с ним — любви, бессмертия. Ведь очевидно же: бессмертие и любовь как-то весьма близки друг другу. Любовь всего более бессмертна в человеческом существовании. Потому и бессмертит человека. Вместе с тем, нет и не может быть бессмертия вне любви, без нее.
Точно также, как и жизнь, любовь не способна избавиться, избавить от смерти. Но тогда, может, любви (жизни в ее высшем проявлении) тоже нет, не может быть, коль скоро нет смерти? Верно ли, что бессмертные существа (если они, на самом деле, существа, даже существования) лишены возможности любви? Лишенные страха смерти, необходимости борьбы за жизнь, не нуждаясь в утверждении жизни, они, вроде, и самой любви не ведают. Потому ведь выше глубокомысленно подмечают наши собеседники из цитируемого диалога В.А. Роменца, что чувство уходящей жизни растит любовь к бытию.
Несомненно, смерти обязана (в означенном смысле) жизнь, а вместе с ней и жизнетворчество, жизнеутверждение, любовь. Однако, так ли уж верно утверждение кой-кого, что любовь недоступна безоговорочно бессмертному сущему, если, вообще, оно возможно?.. Но бытие, ведь, есть!.. Следовательно, — Бог, материя, мать-природа. Лишено ли все это любовного начала? Ежели оно — «внизу» человека (как обычно многие представляют), то, разумеется, нет. А что, если все это — также и «сверху», со всех сторон человека? И он — лишь носитель, выразитель, представитель, единение, обязанное всем, чем располагает, данному своему всестороннему и всеопределяющему («сверху» и «снизу»)окружению. А разве может быть иначе? Тем более, — с позиций умного материализма!..
И еще одно. Умный материализм, например, в лице того же Эриха Фромма, вовсе не отрицает «Божественную любовь. Вопрос лишь в том, чтобы не антропоморфизировать (субъективировать) ее. Больше, понимать шире, глубже. До той полноты, опять же, где понятия (любовь) и «созидание» (творчество, выступающее весьма различно) совпадают. Тогда и станут откровенны весьма частые напоминания и дела Бога» как любови, засвидетельствованные в священном писании. Станет понятна и спасительная духовно-практическая миссия Христа, возлюбившего людей больше чем самого себя, понесшего и восшедшего на крест ради спасения и освобождения человеков...
Итак, мы нашли: между любовью и смертью, особенно бессмертием много серьезных (до неустранимости) «завязок». Смерть и любовь, конечно, не суть «крайности» (тем более, диалектические), но, иной раз, противостоят куда дальше. Стало быть, также и близко. Между тем, здравый смысл, обычное сознание склонны напрочь размыкать их. Потому, антагонизируя любовь, бессмертие, с одной стороны, и смерть, со стороны другой, на каждом шагу застревают в разного рода «непонятках», кривотолках удивительных «хитросплетениях», преподносимых описываемыми предметами. Правда, неизмеримо больше «неожиданностей», «чудес», «парадоксов жизни» обнажится, коль скоро осмысливать любовь, бессмертие и смерть по-настоящему, всеобъемлюще, с позиций осваивающе-произведенческой методологии. Например, в открывающейся под данным углом зрения, историко-типической, периодико-уровневой духовно-практической диалектике человеческого становления.
Надо бы в порядке заключения, хотя бы, вкратце, подытожить проделанную нами работу: удостовериться в реализации намеченных целей, задач, явить сделанное и нет, удачи, «промахи» и проч. Надо бы также указать непременное: «теоретическую и практическую значимость проведенного исследования». По такой схеме обычно строятся так называемые «Заключения», претендующих на уж дюже большую презентабельность и заведомый успех, выраженный (как правило, публикуемостью) «научных монографий». Пожалуй, в этом всем наше «повествование» не нуждается. Никакими амбициями и претензиями оно не страдает. Да и не рассчитывает на публикацию, поскольку последняя сегодня обеспечена преимущественно финансовой подоплекой.
Смеем, тем не менее, также надеяться: почти на каждом шагу настоящий труд под нашими руками складывался подобно стандартному «Заключению». На самом деле. Он, по сути, есть нечто от, так либо иначе, воспроизведения уже написанного нами в других работах. Отсюда, между прочим, нередко встречающиеся здесь, повторы, умолчанные обобщения, неразвернутые констатации и т.п. Конечно, ряд моментов находит развертку, обоснование. Многое из, высказанного в предыдущих исследованиях, нашло подкрепление, продолжение, уточнение. Есть в работе и новые начинания, идеи, положения, дальнейшие разработки, оригинальные подходы, выводы. По крайней мере, в качестве итога проделанного, мы представили, очертили место и роль любви, смерти и бессмертия в смысложизненном самоопределении человека в таком разрезе и видении, который прежде нигде не встречался. К тому же, полученный результат, уверены, имеет не только теоретическую значимость, но также серьезный, мировоззренчески определяющий выход на современную практику. Хватает также материала, выкладок, разверток, которые эту самую практику радикально переосмысливают: придают ей принципиально иной, а именно осваивающе-произведенческий, событийный характер. Как показано, в наиболее зрелой данности своей она выступает любовно-осваивающим созиданием человеком себя и действительности. Здесь люди по-настоящему развертывают свою смертно-бессмертную, свободную, событийную природу, суть. Именно данный способ существования человека в мире, мы убеждены, только и выведет последний на спасительный путь движения из той гибельности, где сегодня безоговорочно застрял, и никакими иными средствами вызволить его отсюда невозможно. Осваивающе-любовно начал наш предок, неолитический человек, обживать мир. Затем, как-то отдалился от данного начала. Но нынче пришло время, снова вернуться к любви, пусть и на более высшей, синтетической основе...
Что ни говорить, как бы мы ни расписывали проделанное, обретенный опыт, — судить и ценить выполненный труд, конечно же, не самому автору, а читателю. Очень надеемся на его небезразличный, вместе с тем, беспристрастный, но доброжелательно придирчивый, заинтересованно требовательный отклик и понимание.
Свидетельство о публикации №221071201061